С. М. Соловьев
Н. М. Карамзин и его литературная деятельность:
«История государства Российского»
Глава I
В 1432 году был спор в Орде между великим князем Василием Васильевичем и дядей его Юрием Дмитриевичем Звенигородским, причем последний доказывал права свои летописцами и старыми списками. Сын Василия Иоанн III, приводя новгородцев в свою волю, велел дьяку своему вычислить послам их по летописям все вины Новгорода перед великим князем. Внук Иоанна III, споря с потомком князей ярославских, из летописей брал доказательства в свою пользу. Но во второй половине XVII века непосредственное пользование летописями и старыми списками оказалось уж неудобным: явилась потребность собрать их, явилась потребность составить из них что-нибудь более стройное, выбрать существенное, необходимое для непосредственного пользования. Матвеев составил для царевича Феодора Алексеевича «Описание всех великих князей и царей Российских в лицах с историями»; известный дьяк Грибоедов написал для того же государя Русскую историю в 36 главах.
История Грибоедова написана была для государя и осталась во дворце; но уже при царе Феодоре Алексеевиче учреждена была Славяно-греко-латинская академия в Москве; при брате его Петре училища умножались; понадобились учебные книги, руководства. Руководства для других наук легко было приобрести: стоило только перевесть известные сочинения с иностранных языков или составить свои учебники по иностранным образцам. Но откуда было взять руководство к изучению русской истории? Петр Великий велел написать Русскую историю справщику типографии Федору Поликарпову. Поликарпов был человек грамотный, знал по-гречески; но все это не могло дать ему средств к написанию Русской истории, для чего нужно было особое приготовление. Поликарпов мог написать историю Славяно-греко-латинской академии, потому что события этой истории были на его памяти; сбора материалов, больших справок, трудных разысканий не требовалось; но как мог он приступить к составлению Русской истории, когда ничто не было приготовлено, ничто не было приведено в известность, ничто не сведено, не соглашено, не оценено? Опыт Поликарпова почему-то не понравился Петру Великому.
Но потребность хотя в каком-нибудь руководстве для изучения отечественной истории была нудящая, и вот Феофан Прокопович составил «Родословную роспись великих князей и царей Русских» на большом листе, где под каждым лицом находилось краткое описание его дел с показанием времени кончины. Этот труд, для нас теперь столь легкий, был тяжек для Феофана как для начинателя. «Произведение это, — говорит он, — маленькое по объему, стоило мне тяжких усилий, потому что я должен был перебрать летописи русские и польские и определить, в которых из них что показано вернее». В то же время в шведском плену Манкиев писал «Ядро Российской истории», изданное позднее и долго употреблявшееся как учебник. На первой части этого труда по самому характеру известий всего более отразились недостатки времени, недостатки ученого приготовления; но во второй части события рассказываются довольно обстоятельно и верно. Вообще труд Манкиева представляет очень замечательную для своего времени попытку, особенно если сравнить его с киевским Синопсисом.
Тяжкие труды должен был употребить тот, кто хотел составить сколько-нибудь верную роспись владетельных лиц с кратким известием о их деяниях. Кто не хотел, не умел или не мог перебрать летописей и отыскать в них известия достовернейшие, тот предлагал своим читателям и ученикам странности, которые находим в Синопсисе и в первой части «Ядра». Но вот уж между современниками и сотрудниками Петра Великого нашелся человек, который решился собрать и разобрать материал, дать соотечественникам своим средства узнать и изучить источники русской истории в возможной полноте и вместе дать правило и пример, как пользоваться предложенными источниками: этот человек был В. Н. Татищев.
Заслуга Татищева состояла именно в том, что он начал с того, с чего именно следовало начать: оставил попытку — не по силам ни своим, ни чьим бы то ни было в его время — писать прагматическую русскую историю и употребил тридцатилетний труд для того только, чтобы собрать, свести источники и, оставя этот свод нетронутым, на стороне, в примечаниях попытаться впервые дополнить, уяснить и подвергнуть критике летописные известия. Но важность такого труда не была понята современниками: те, которые были знакомы с иностранными историческими трудами, древними и новыми, хотели Русской истории, а не свода летописей и потому неблагосклонно приняли труд Татищева, отзываясь, что автор его не имеет достаточно философии. С другой стороны, нашлись люди с противоположными понятиями, которые сочли дерзостью попытку подвергнуть критике источники, — и труд Татищева остался неизданным до времен Екатерины II. Между тем дело просвещения в России шло вперед: академики, иностранцы и русские писали исследования по разным отраслям наук, даже по русским древностям; но Русской истории все еще не было. Шувалов предложил патриотический подвиг написания отечественной истории первому таланту времени — Ломоносову. Ломоносов принял предложение, прося только часы отдыха посвящать наукам естественным и тем самым показывая, при каком сокровище было его сердце; могучий талант его не осилил препятствий, сопряженных с трудом новым, к которому у него не было ни призвания, ни приготовления. Вместо системы он предложил натянутое сходство хода русской истории с ходом римской и, считая целью истории прославление подвигов, представил вместо Русской истории начальную летопись, изукрашенную цветами красноречия.
Глубже взглянул на свое дело князь Щербатов, начавший писать Русскую историю во второй половине XVIII века. Щербатов, подобно всем своим образованным современникам, знал историю всех других народов лучше, чем историю своего, когда начал писать ее, и потому неудивительно, что он не мог понять ее хода, уразуметь ее особенностей; неудивительно, что некоторые явления русской истории показались ему странными; но в том-то и состоит заслуга князя Щербатова, что он обратил особенное внимание на это явление, считая главною обязанностью историка объяснение причин событий. При этом поражает нас еще необыкновенная добросовестность князя Щербатова: считая своею главной обязанностью объяснить причину явления, он не хочет отстать от какого-нибудь трудного явления (как, например, родовые княжеские отношения, характер Иоанна IV и т. п.), пока не объяснит его сколько-нибудь удовлетворительным образом, для чего по нескольку раз обращается к одному и тому же предмету. Некоторые явления объяснены Щербатовым удачно, даже удачнее, нежели как объясняли их писатели позднейшие; объяснение других ему не удалось; но за ним осталась заслуга первого объяснения, первой остановки над предметом, заслуживающим внимания в науке.
Мы указали достоинства сочинения князя Щербатова; односторонний отзыв о нем с указанием, слишком уж придирчивым, одних недостатков был сделан современником автора, талантливым Болтиным. Болтин не понял или не хотел понять заслуги Щербатова относительно разработки некоторых более замечательных частностей; ему не нравилось в его сочинении отсутствие единства, отсутствие одной общей мысли, одного общего взгляда, который бы проникал все сочинение. Хотя нельзя признать справедливость всех требований Болтина, хотя сочинение Щербатова иногда выигрывает тем, что автор его не руководится каким-нибудь одним взглядом вроде болтинского, что дает ему более простора, позволяет быть более беспристрастным, однако нельзя не признать важной заслуги Болтина, который первый поднял вопрос об отношении древней русской истории к новой, первый привел в живую связь прошедшее с настоящим.
Таковы были важнейшие труды по русской истории в XVIII веке; но кроме попыток к написанию полной подробной Русской истории мы видим ряд отдельных исследований, принадлежащих иностранным членам Академии, видим прекрасные исследования Байера, исследования тех начальных вопросов, где знаменитый в свое время ученый мог пользоваться доступными для него источниками византийскими и северными; видим многостороннюю, полезную деятельность трудолюбивого, хотя и не очень даровитого Миллера[1]; видим важный приуготовительный труд Стриттера, наконец, знаменитое сочинение Шлёцера, легшее прочным основанием критической обработки источников нашей начальной истории; а между тем делались доступными источники для истории времен более позднейших изданиями Миллера, Щербатова, Новикова и других. Были и тени в этой картине: являлись сочинения Емина, Елагина, доведших риторическое направление Ломоносова до последней крайности; но эти сочинения встречены были справедливым негодованием лучших умов времени: против Емина вооружился Шлёцер, против Елагина — знаменитый московский митрополит Платон. Платон своею Церковною историею достойно заключает XVIII век и благословляет наступление XIX, первая четверть которого ознаменовалась появлением «Истории государства Российского». Каково же было отношение этого знаменитого труда к трудам предшествовавшим? Как удовлетворил он требованиям современников и каково было его влияние на труды последующие?
Взгляд автора на предмет труда показан им в предисловии:
«История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего.
Правители, Законодатели действуют по указаниям Истории и смотрят на ее листы, как мореплаватели на чертежи морей. Мудрость человеческая имеет нужду в опытах, а жизнь кратковременна. Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная страсть ума обуздывала их бурное стремление, чтобы учредить порядок, согласить выгоды людей и даровать им возможное на земле счастие.
Но и простой гражданин должен читать Историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие — и Государство не разрушалось; она питает нравственное чувство и праведным судом своим располагает душу к справедливости, которая утверждает наше благо и согласие общества.
Вот польза: сколько же удовольствий для сердца и разума! Любопытство сродно человеку, и просвещенному и дикому… Еще не зная употребления букв, народы уже любят Историю… История, отверзая гробы, поднимая мертвых, влагая им жизнь в сердце и слово в уста, из тления вновь созидая Царства и представляя воображению ряд веков с их отличными страстями, нравами, деяниями, расширяет пределы нашего собственного бытия; ее творческою силою мы живем с людьми всех времен, видим и слышим их, любим и ненавидим; еще не думая о пользе, уже наслаждаемся созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность.
Если всякая История, даже и неискусно писанная, бывает приятна, как говорит Плиний, тем более отечественная… Пусть Греки, Римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям; но имя Русское имеет для нас особенную прелесть… Всемирная История великими воспоминаниями украшает мир для ума, а Российская украшает отечество, где живем и чувствуем…
Кроме особенного достоинства для нас, сынов России, ее летописи имеют общее. Взглянем на пространство сей единственной Державы: мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться с нею… Не удивительно ли, как земли, разделенные вечными преградами Естества… могли составить одну державу?.. Менее ли чудесна и смесь ее жителей, разноплеменных, разновидных и столь удаленных друг от друга в степенях образования?.. Не надобно быть Русским — надобно только мыслить, чтобы с любопытством читать предания народа, который смелостью и мужеством снискал господство над седьмою частию мира, открыл страны, никому дотоле не известные, унес их в общую систему Географии, Истории и просветил Божественною Верою без насилия, без злодейств, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером лучшего».
Здесь в первых строках мы видим определение истории или, лучше сказать, определение важности истории, которая называется священною книгою народов, главною, необходимою, зерцалом их бытия и деятельности и т. д. Следующие затем строки служат как будто распространением, объяснением этого определения: указывается польза истории для правителей, законодателей, потом показывается польза ее для простого гражданина. Далее рассуждается об удовольствии, доставляемом историею. Наконец, говорится о важности русской истории, во-первых, для русского и, во-вторых, для каждого мыслящего, образованного иностранца.
Теперь припомним, как смотрели на тот же самый предмет писатели, предшествовавшие Карамзину, писатели XVIII века. Татищев во введении к своему труду, предложив определение истории, под которою разумеет деяния в смысле всех явлений или приключений, а не одних только дел человеческих, предложив разделение истории на священную, церковную, политическую и ученую, переходит к пользе истории. По его словам, богослов, юрист, медик, администратор, дипломат, вождь не могут с успехом исполнять всех должностей без знания истории. От пользы истории вообще Татищев переходит к пользе истории отечественной. Он говорит: «Что собственно о пользе русской истории принадлежит, то равно как о всех прочих разуметь должно, и всякому народу и области знание своей собственной истории и географии весьма нужнее, нежели посторонних». Наконец, от пользы отечественной истории для русского Татищев переходит к пользе русской истории для иностранцев и пользе иностранной истории для русских. Здесь он показывает недостаточность одних туземных источников для составления вполне беспристрастной истории; с другой стороны, иностранные историки без знания русской истории никак не могут уяснить себе историю древних народов, обитавших в нынешней России, и потом иностранцы только чрез познание русской истории могут получить средства опровергнуть ложь, сочиненную нашими врагами.
Итак, мы видим, что взгляд историка XIX века на свой предмет в главных чертах сходен со взглядом историка XVIII века: оба смотрят на историю, как на науку опыта; оба следуют одному порядку при изложении ее пользы. Но при сходстве воззрения есть и разница: историк XIX века уже предчувствует в истории науку народного самопознания; говорит, что она есть дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего. Мы сказали «предчувствует» потому, что это важное определение нисколько не развито в последующей речи, где подобно историку XVIII века историограф подробно развивает пользу истории, как науки опыта, для различных разрядов общественных деятелей. При сходстве воззрения на предмет вообще должна быть разница в подробностях по самому расстоянию, разделявшему время жизни обоих историков, по самому различию характера этого времени. Историк, бывший свидетелем великих политических бурь и потом восстановления порядка; историк, писавший при государе, который был главным виновником этого восстановления, должен был обратить внимание преимущественно на то, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами обуздывалось их бурное стремление, учреждался порядок.
Свидетель великого бедствия, нашествия иноплеменников, историк XIX века видит в истории утешение для простого гражданина в государственных бедствиях: «История должна свидетельствовать, что и прежде бывали бедствия подобные, бывали еще ужаснейшие — и государство не разрушалось». Относительно общего нравственного влияния истории оба писателя опять сходятся в своих воззрениях: по словам Карамзина, история питает нравственное чувство, праведным судом своим располагает душу к справедливости; по словам Татищева, «в истории не токмо нравы, поступки и дела, но из того происходящие приключения описуются, яко мудрым, правосудным, милостивым, храбрым, постоянным и верным честь, слава и благополучие, а порочным, несмысленным, лихоимцам, скупым, робким, превратным и неверным — бесчестие, поношение и оскорбление вечное преследуют, из которого всяк обучаться может, чтоб первое колико возможно приобрести, а другого избежать».
Сказав о пользе, историк XIX века распространяется об удовольствиях, доставляемых историею для сердца и разума, и прямо от приятности истории вообще переходит к большей приятности истории отечественной для русского. Историк XVIII века не говорит вовсе о приятности истории; по его мнению, для русского знание своей истории и географии еще нужнее знания истории и географии чужих стран — и только. Мы не станем отрицать здесь влияния личной природы обоих писателей: Татищев и Карамзин были два разных человека и потому могли различно смотреть на один и тот же предмет; но мы не должны также опускать из внимания различие в характере эпох, которых оба они были представителями в нашей литературе. Главною, единственною причиною всех деяний Татищев полагает ум или отсутствие его — глупость; расчетам ума он подчиняет все; нравственное чувство остается у него в стороне: отсюда сухость, жесткость, односторонность в приговорах о некоторых явлениях, непонимание, неумение оценить нежное нравственное чувство, которое иногда заставляет человека действовать вопреки расчетам ума. Но вот наступила вторая половина XVIII века, и лучшие представители времени высказали совершенно иные мнения. «Искусство (опыт) доказало, — говорят они, — что один только украшенный или просвещенный науками разум не делает еще доброго и прямого гражданина»[2]. «Имей сердце, имей душу — и будешь человеком во всякое время. На все время — мода: на умы мода, на знание мода… Прямое достоинство в человеке — душа. Без нее просвещеннейший умница — жалкая тварь. Невежда без души — зверь. Чем умом величаться? Ум, коль он только что ум, — самая безделица. С пребеглыми умами видим мыхудых мужей, худых отцов, худых граждан. Прямую цену уму дает благонравие: без него умный человек — чудовище. Оно неизмеримо выше всей беглости ума»[3].
Карамзин был воспитан в этих понятиях, господствовавших между лучшими людьми второй половины XVIII века, и потому неудивительно, что подле ума он постоянно дает место сердцу, чувствительности, и, мало того что дает им место, он дает им первое место; неудивительно, что в противоположность Татищеву Карамзин оценяет поступки исторических деятелей преимущественно с нравственной, так сказать сердечной, точки зрения, требует от них прежде всего чувствительности. Для нас, для которых Карамзин и его великая деятельность есть уже явление из мира прошедшего, эта его характеристическая черта очень важна…
Понятно, почему Карамзин кроме пользы распространяется об удовольствиях, доставляемых историею сердцу и разуму; говорит, что, еще не думая о пользе, мы уж наслаждаемся в истории созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность. Понятно нам, почему для объяснения важности отечественной истории для русского Карамзин исключительно обращается к сердцу своих читателей: «Пусть Греки, Римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям; но имя Русское имеет для нас особенную прелесть; сердце мое еще сильнее бьется за Пожарского, нежели за Фемистокла или Сципиона. Всемирная История великими воспоминаниями украшает мир для ума, а Российская украшает отечество, где живем и чувствуем».
Карамзин разнится от Татищева и в понятии о важности русской истории для иностранцев. Мы видим, что Татищев полагает пользу изучения русской истории для иностранцев в том, что чрез это уяснится история древних народов, в России обитавших, и в том еще, что иностранцы будут в состоянии опровергнуть ложь, сочиненную нашими врагами. И здесь Татищев, как везде, ограничивается одною научною пользою. Карамзин настаивает на занимательности, увлекательности и, так сказать, картинности русской истории, которая должна нравиться и иностранцу. Отдаляясь от Татищева, Карамзин в некоторой степени приближается здесь к другому писателю XVIII века, Ломоносову, который говорит во вступлении в свою «Историю»: «Всяк, кто увидит в российских преданиях равные дела и героев, Греческим и Римским подобных, унижать нас пред оными причины иметь не будет; но только вину полагать должен на бывший наш недостаток во искусстве, каковым Греческие и Латинские писатели своих героев в полной славе предали вечности». Карамзин соглашается, что деяния, описанные Геродотом, Фукидидом, Ливием, для всякого нерусского вообще занимательнее, представляя более душевной силы и живейшую игру страстей; но утверждает, что некоторые случаи, картины, характеры нашей истории любопытны не менее древних; начинает перечислять эти выдающиеся, самые красивые характеры в русской истории и оканчивает перечисление словами: «Или вся Новая История должна безмолвствовать, или Российская имеет право на внимание».
Но тотчас же после этого он спешит оговориться: «Знаю, что битвы нашего Удельного междоусобия, гремящие без умолку в пространстве пяти веков, маловажны для разума; что сей предмет не богат ни мыслями для Прагматика, ни красотами для живописца; но История не роман, и мир не сад, где все должно быть приятно: она изображает действительный мир. Видим на земле величественные горы и водопады, цветущие луга и долины; но сколько песков бесплодных и степей унылых! Однако ж путешествие вообще любезно человеку с живым чувством и воображением; в самых пустынях встречаются виды прелестные».
Сознаваясь в сухости, незанимательности удельного периода, Карамзин, впрочем, не хочет, чтобы этот период, бедный мыслями для прагматика и красотами для живописца, отнял у русской истории много занимательности в сравнении с историею других народов, и потому ищет и в последних темных мест. «Не будем суеверны в нашем высоком понятии о Дееписаниях Древности. Если исключить из бессмертного творения Фукидидова вымышленные речи, что останется? Голый рассказ о междоусобии Греческих городов… Скучные тяжбы городов о праве иметь жреца в том или другом храме и сухой Некролог Римских чиновников занимают много листов в Таците… Ливии, плавный, красноречивый, иногда целые книги наполняет известиями о сшибках и разбоях, которые едва ли важнее Половецких набегов».
Несмотря на это, сухость древней русской истории сильно тяготит историка; он даже задает вопрос: нельзя ли освободиться от нее? Нельзя ли события до Иоанна III представить в кратких чертах, на нескольких страницах вместо многих книг, трудных для автора, утомительных для читателей? Карамзин, однако, не поддается этому искушению; его спасает нравственное чувство, нравственное, сердечное отношение русского человека к его истории, к судьбам его отцов: «Хвастливость Авторского красноречия и нега Читателей осудят ли на вечное забвение дела и судьбу наших предков? Они страдали и своими бедствиями изготовили наше величие: а мы не захотим и слушать о том, ни знать, кого они любили, кого обвиняли в своих несчастиях! Иноземцы могут пропустить скучное для них в нашей древней Истории; но добрые Россияне не обязаны ли иметь более терпения, следуя правилу государственной нравственности, которая ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному?.. Так я мыслил и писал об Игорях, о Всеволодах, как современник, смотря на них в тусклое зеркало древней Летописи с неутомимым вниманием, с искренним почтением; и если вместо живых, целых образов представлял единственно тени в отрывках, то не моя вина: я не мог дополнять Летописи!»
Эти слова, сказанные об общей занимательности русской истории, всего лучше определяют взгляд Карамзина на его предмет: он смотрит на историю со стороны искусства. Вот почему так называемый удельный период, по-видимому однообразный в своих явлениях, не представляющий картинных событий и характеров, для него сух, утомителен и может быть выпущен для иностранцев…
Но если Карамзин, с одной стороны, относительно взгляда на историю приближается к Ломоносову, то, с другой — великий талант, необыкновенная добросовестность и тщательное, всестороннее приготовление умерили, возвысили, облагородили в «Истории государства Российского» то направление, которое было доведено до такой крайности в бездарных произведениях Емина и Елагина. Карамзин завидует историкам, описывавшим события современные или близкие к их времени; в подобного рода сочинениях, по его словам, блистает ум, воображение. Дееписатель, который избирает любопытнейшее, цветит, украшает, иногда творит, не боясь обличения, скажет: я так видел, так слышал — и безмолвная критика не мешает читателю наслаждаться прекрасными описаниями. Но, принужденный описывать события отдаленные, известия о которых извлекаются из памятников, Карамзин сознает свою обязанность представлять единственно то, что сохранилось от веков в летописях, в архивах. «Мы не можем, — говорит он, — ныне витийствовать в Истории. Новые успехи разума дали нам яснейшее понятие о свойстве и цели ее; здравый вкус уставил неизменные правила и навсегда отлучил Дееписание от Поэмы, от цветников красноречия, оставив в удел первому быть верным зерцалом минувшего, верным отзывом слов, действительно сказанных Героями веков. Самая прекрасная выдуманная речь безобразит Историю, посвященную не славе Писателя, не удовольствию Читателей и даже не мудрости нравоучительной, но только истине, которая уж сама собою делается источником удовольствия и пользы».
В приговоре над так называемым удельным периодом Карамзин уже выказал отчасти свой взгляд на древнюю русскую историю; полнейшее выражение этого взгляда мы должны искать в его разделении русской истории на периоды, которым он заключает свое предисловие. Но прежде посмотрим, как делили русскую историю писатели предшествовавшего века.
Татищев не имел в виду обнять всю русскую историю; он хотел остановиться на избрании царя Михаила Федоровича, и потому у него мы не можем искать полной системы русской истории; что же касается до древней русской истории, обнимаемой его сводом летописей, то она у него разделена на три части: 1) от 860 года до нашествия татар; 2) от татардо Иоанна III; 3) от Иоанна III до царя Михаила. Татищев указал грани, но не определил характера периодов. Ломоносов сделал первую попытку в этом роде и определил периоды русской истории, сравнивая их с периодами истории римской, более других ему известной. Он удовольствовался, как выражается сам, «некоторым общим подобием в порядке деяний российских с римскими, где находит владение первых королей, соответствующее числом лет и государей самодержавству первых самовластных великих князей российских; гражданское в Риме правление подобно разделению нашему на разные княжения и на вольные грады, некоторым образом гражданскую власть составляющему; потом единоначальство кесарей представляет согласным самодержавству государей московских». И Ломоносов, следовательно, ограничился только одною древнею историею. Система Шлёцера обняла всю русскую историю до позднейших (относительно автора) времен. Он разделил ее на пять периодов: 1) Россия рождающаяся, от 862 года до Святополка; 2) разделенная, от Ярослава до монголов; 3) угнетенная, от Батыя до Иоанна III; 4) победоносная, от Иоанна III до Петра Великого; 5) процветающая, от Петра Великого до Екатерины II.
Карамзин, прежде чем предложить собственное деление, почел нужным опровергнуть Шлёцерово. «Сия мысль, — говорит он, — кажется мне более остроумною, нежели основательною. 1) Век Св. Владимира был уже веком могущества и славы, а не рождения. 2) Государство делилось и прежде 1015 года. 3) Если по внутреннему состоянию и внешним действиям России надобно означать периоды, то можно ли смешать в одно время великого князя Димитрия Александровича и Донского, безмолвное рабство с победою и славою? 4) Век самозванцев ознаменован более злосчастием нежели победою. Гораздо лучше, истиннее, скромнее история наша делится на Древнейшую, отРюрика до Иоанна III, на Среднюю, от Иоанна до Петра, и Новую, от Петра до Александра. Система уделов была характером первой эпохи, единовластие — второй, изменение гражданских обычаев — третьей. Впрочем, нет нужды ставить грани там, где места служат живым урочищем».
Чтобы оценить предложенное Карамзиным деление русской истории, взглянем на возражения, которым она подверглась со стороны позднейших писателей. «Карамзин, — говорят возражатели, — деля русскую историю на древнюю, среднюю и новую, очевидно, принимал эти слова в том же значении, в каком понимают их европейские ученые при рассматривании всемирной истории; то есть древняя история представляет мир исчезнувший; средняя служит переходом от древнего к новому; новая объясняет начало и развитие тех элементов, из которых образовалась современная жизнь». Допустить эти основания — значит, по мнению возражателей, прийти к ложным умозаключениям, потому что надобно будет предположить, что со времен Иоанна III, после крутого переворота, начался новый порядок вещей, изменились отношения внутренние и внешние и весь состав государства был потрясен в своих основаниях. Но события говорят противное: Иоанн III и преемники его развивали ту же мысль, которая родилась почти за полтораста лет до него в голове Иоанна Калиты, именно: главною целью всех государей московских было сосредоточить Русскую землю в одно целое, утвердить ее за своим родом, избавить от чуждого влияния монголов и поляков. Все старое оставалось по-старому, если только согласовалось с политикою государей московских. Удельная система исчезла не вдруг, не при Иоанне III: она стала исчезать при Иоанне Калите и рушилась окончательно при Иоанне IV. Иго монгольское равным образом ослабевало исподволь, с постепенным развитием могущества московского, от Иоанна Калиты до конца княжения Иоанна III, если не Иоанна IV.
Карамзин, продолжают возражатели, отличительным характером древней русской истории постановил систему уделов; но если право удельное определяло порядок престолонаследия и взаимные отношения членов господствующей фамилии, то справедливо ли принимать одно право престолонаследия основанием исторического деления? Не следует ли обращать внимание на другие обстоятельства, особенно когда видим, что удельная система была господствующим явлением, источником событий только от Ярослава до монголов? До Ярослава же главным явлением было быстрое расширение норманнского господства над славянами и основание Руси, а с покорением отечества монголами начался раздел Руси на восточную и западную и образовались два могущественных государства: Московское и Литовское; притом право удельное господствовало у нас до самого прекращения Рюриковой династии в лице царевича Димитрия Углицкого, последнего удельного князя. Следовательно, в таком случае удельная система будет служить отличительным характером нашей истории не до половины XV века, а полтораста лет далее, до конца XVI века. Наконец, названия средней истории для пространства времени от Иоанна III до Петра Великого возражатели не хотят допустить в смысле перехода от древнего порядка вещей к новому, потому что здесь не было аналогических явлений с папизмом и феодализмом. Переход от древнего мира к новому, говорят они, у нас был действительно; но он совершился в одно царствование Петра Великого, в начале XVIII века: здесь предел древнего русского мира и начало тех элементов, из которых образовалась нынешняя сфера наша. Рассмотрим справедливость этих возражений. Карамзин признал отличительным характером древней русской истории систему уделов. Мы не будем здесь спорить о названиях, будем придавать им то же самое название, какое придают им возражатели, утверждающие, что право удельное определяло порядок престолонаследия и взаимные отношения членов господствующей фамилии. Возражатели говорят: «Справедливо ли принимать одно право престолонаследия основанием исторического деления и следует ли обращать внимание на другие обстоятельства, особенно когда видим, что удельная система была господствующим явлением, источником событий только от Ярослава до монголов?» Остановимся пока здесь и прежде всего очистим этот вопрос. Возражатели соглашаются, что удельная система была господствующим явлением, источником событий от Ярослава до монголов; но так как основанием исторического деления мы должны принимать господствующее явление, источник событий, то принимать основанием исторического деления удельную систему справедливо, и Карамзин имел полное право это сделать; причем вопрос — «не следует ли обращать внимание на другие обстоятельства?» — вопрос лишний: следует обращать внимание на все обстоятельства, но следует преимущественно останавливать внимание на господствующем явлении, источнике событий.
Но по мнению возражателей, удельная система была господствующим явлением, источником событий только от Ярослава до монголов, а с покорением отечества монголами начался раздел Руси на Восточную и Западную и образовались два могущественных государства: Московское и Литовское. Но здесь представляется прежде всего вопрос: раздел Руси на две половины — Восточную и Западную — уничтожил ли прежние формы государственной жизни в той и другой половине? На это возражатели отвечают, что удельное право господствовало в восточной половине Руси до самого прекращения Рюриковой династии, а в Западной России удельная система рушилась за сто лет до Иоанна III. Но в таком случае рождается новый вопрос: Русь разделялась ли на два государства, совершенно равные, самостоятельные, идущие по различному историческому пути, никогда после не соединявшиеся? В таком случае надобно оставить всякую мысль о внутреннем единстве русской истории. Или Русь разделилась так, что в одной половине преимущественно сохранились и развились основные начала общественной и семейной жизни русского народа и эта половина является на первом плане, а судьбы исторические второй половины находятся в зависимости от судеб первой? В таком случае внутреннее единство русской истории не нарушается; историк имеет возможность следить непрерывно за развитием русской жизни в той половине, где она преимущественно развивалась, оставляя на втором плане ту половину, где эта жизнь была остановлена в своем развитии.
На это отвечают: Юго-Западная Русь вошла в состав государства Литовского, на которое должно смотреть как на Русское. Доколе оно было самостоятельно, имело своих князей из дома Гедиминова, сохраняло все черты русской народности и спорило с Москвою о праве господствовать над всею Русью, историк обязан говорить с равною подробностью о делах литовских и московских и вести оба государства рядом, так точно, как до начала XIV столетия он рассказывал о борьбе удельных русских княжеств: Киевского, Черниговского, Галицкого, Суздальского, Рязанского, Новгородского и других. Положение дел будет одно и то же, с тою единственною разностью, что в удельное время было несколько систем, а тут только две: московская и литовская; это будет продолжаться до исхода XVI века. Когда угаснет дом Гедимина и отчина его соединится с Польшею, русский бытописатель изобразит на главном плане государство Московское, или Россию, потому что в недрах ее сохранились и развились основные начала общественной и семейной жизни русского народа, семена, насажденные Рюриком, Владимиром Св., Ярославом Мудрым, взлелеянные потомками Калиты и принесшие величественный плод под благословенною державою дома Романовых. На втором плане этой картины стоит великое княжество Литовское, опутанное цепями иноплеменников. Историк не обязан рассказывать о всех делах польских, в которых принимало участие Литовское княжество, потому что это предмет посторонний; но он обязан непременно показать, каким образом в Западной Руси под игом поляков постепенно исчезали главные черты ее народности; как она боролась со своими гонителями, чтобы спасти свою веру, свой язык — главное, почти единственное наследие, оставшееся ей от предков; как подавали ей руку помощи мудрый Алексей, Великий Петр, доколе Екатерина II не решила этого старинного, столь запутанного вопроса о Восточной и Западной Руси: та и другая сливаются в одно целое, в одну Российскую империю, и с тех пор литовская история должна умолкнуть.
Во сколько справедлива вторая половина этого рассуждения, во сколько же несправедлива первая, если хотят, что с конца XVI века русский бытописатель изображал на главном плане государство Московское, или Россию, потому что в недрах ее сохранились и развились основные начала общественной и семейной жизни русского народа; но Северо-Восточная Русь (впоследствии Московское государство) должна находиться на первом плане и в XIII веке, с самого начала отделения, именно по той же самой причине. Понятно, что русский бытописатель, которого обязанность состоит в том, чтобы следить за сохранением и развитием основных русских начал, будет всегда иметь на первом плане те части России, в которых эти начала сохранялись и развивались непрерывно, а на втором — те, в которых означенное развитие было на время насильственно остановлено, потому что тогда только сохранится единство, внутренняя, живая связь русской истории.
Вы говорите совершенно справедливо, что семена, насажденные Рюриком, Владимиром Св., Ярославом Мудрым, были взлелеяны потомками Калиты; но вы не говорите, чтобы эти семена были в то же время взлелеяны и потомками Гедимина: как же после того бытописатель русский решится поставить правление потомков Гедимина на один план с правлением потомков Калиты? С другой стороны, Русь Калиты и его потомков не произошла сама собою; она была результатом предшествующих явлений, результатом деятельности предшествующих князей северо-восточных.
Таким образом, очевидно, бытописатель с самого начала разделения должен поставить Северо-Восточную Русь и ее князей на первый план; а если возражатели соглашаются, что право удельное господствовало в Северо-Восточной Руси до самого прекращения Рюриковой династии, то должны признать за Карамзиным право постановить удельную систему отличительным характером древней русской истории. Имел ли Карамзин право остановиться на Иоанне III и зачем не продолжал древней истории до пресечения Рюриковой династии — об этом будет речь после, в своем месте; мы возвратимся также и к вопросу о значении Юго-Западной Руси, как понимал это значение Карамзин, и тут в известной степени согласимся с возражателями, покажем основные причины их требования; теперь же мы должны рассмотреть еще некоторые возражения, делаемые Карамзину относительно общего представления событий древней русской истории.
Говорят: «Зачем все пространство времени от Рюрика до половины XV века представляет в ней непрерывную цепь княжеских междоусобий, описанных со всеми мелочными подробностями? Зачем ни одно движение самого незначительного князя не оставлено без внимания, если только оно сохранилось в летописях, между тем как другие важнейшие предметы, имевшие решительное влияние на судьбу нашего отечества, замечены слегка, как будто вскользь, и то в связи с удельными бранями?»
Но если так называемая удельная система, как сами возражатели соглашаются, была господствующим явлением, источником событий в известное время, то спрашиваем: какое же право имел бы историк, предположивший написать полную, подробную картину древней жизни своего отечества, не выставить на первый план господствующего явления в этой жизни со всею полнотою, со всеми подробностями, размещая эти подробности, как следует, по степени их важности? Здесь нет ничтожных движений для историка: каждое движение князя имеет значение при объяснении характера явления, соответствует ли оно, это движение, общему ходу событий или является исключением.
Мы не можем признать за историком права выбора явлений из источников: он имеет только право располагать и уяснять явления; ни одна йота летописи не должна пропасть для истории; но дело в том, что все известия, перемешанные в летописи, должны найти приличное себе место в истории. Упрекают Карамзина в том, зачем он, увлекшись удельными бранями, мало сказал о норманнах, о влиянии Византии, о влиянии монголов… Эти упреки подробнее рассмотрим мы в своем месте; здесь же должны говорить только о взгляде на характер древней русской истории, который, по нашему мнению, у Карамзина вернее, чем у его возражателей. Мы никак не можем согласиться с последним, что норманны, монголы и подобные явления по самому свойству должны стоять на первом плане, а не в тени. На первом плане должно находиться только одно главное, господствующее явление, иначе нарушится единство; и если признано, что в известный период времени удельная система была господствующим явлением, источником событий, то эта удельная система и должна оставаться на первом плане, а не что-либо другое; все другие явления, как бы они важны ни были, должны рассматриваться по степени их влияния сперва на господствующее явление, а потом и на все другие; тогда только сохранятся научные единство, порядок и ясность. Наконец, упрекают Карамзина в неверности взгляда на самую так называемую удельную систему, говорят: «Карамзин, описывая XII и XIII столетия, выставляет на первом плане обыкновенно князей суздальских, как будто они властвовали над всею Русскою землею; между тем ход событий удостоверяет, что в Русской земле в начале XIII столетия было по крайней мере десять систем, или государств, разделенных на многие уделы и имевших своего великого князя. Многие из них, например галицкие великие князья, играли роль важнее суздальских».
Это возражение заключает в себе противоречие фактам. Мы не станем уж говорить о десяти системах, или государствах, которых князья покидали свои столы и уезжали править десятым государством на основании родового старшинства; мы хотели бы узнать одно: какой из галицких князей играл роль важнее суздальских в начале XIII века? Разве можно поставить наряду значение Ярослава Галицкого и Андрея Боголюбского? Разве Ярослав располагал когда-нибудь Киевским столом, как располагал им Андрей, у которого, несмотря на разбитие его войска, Ростиславичи просят позволения занять Киев? Сын Ярослава Владимир потому только мог спокойно владеть Галичем, что Всеволод Суздальский принял его под свое покровительство; киевский князь, главный на юге, прямо говорит, что он не может быть без Всеволода Суздальского; черниговский князь посылает в Суздаль просить позволения начать войну с другим князем и, не получив этого позволения, не смеет двинуться. Роман Галицкий не может распорядитьсяКиевскою областью как бы ему хотелось и должен сообразоваться с желанием князя Суздальского. Какие же после того многие князья играли роль важнее суздальских?..
Столь же неоснователен упрек, делаемый Карамзину за то, что он допустил среднюю историю в значение перехода от древнего порядка вещей к новому: зачатки этого перехода мы видим еще при последних государях из Рюриковой династии. При первых же государях из династии Романовых он становится вполне ощутителен: в сфере церковной — определением отношений власти церковной к власти гражданской, последовавшим по поводу Никонова дела; в сфере военной — преобразованием сухопутного войска и попытками к заведению флота; в сфере дипломатической — новыми понятиями, внесенными Ординым-Нащокиным, появлением резидентов, деятельным вступлением в союз европейских государств для борьбы с турками; в сфере служебной — уничтожением местничества; в сфере торговой — обширными видами на Восток; в сфере промышленной — приглашением иностранцев для заведения различных производств и научения им русских людей. Нужно ли распространяться о стремлении к научному образованию, обнаруженному и правительством и частными лицами? Нужно ли распространяться об изменении обычаев, начавшемся в XVII веке? Как же можно после того сказать, что переход от древнего мира к новому совершился в начале XVIII века?..
Неудачность возражений, предложенных позднейшими писателями против деления русской истории, принятой Карамзиным, всего лучше показывает достоинство этого деления. Мы не можем не признать правильности деления русской истории на древнюю и новую и не можем не признать XVII и отчасти XVI века переходным временем. Следовательно, Карамзин имел полное право принять древнюю, среднюю и новую русскую историю.
Глава II
За Введением следует статья: «Об источниках Российской истории до XVII века». Эти источники перечисляются в таком порядке: летописи, Степенная книга, хронографы, жития святых, особенные дееписания (сказания), Разряды, Родословная книга, письменные каталоги митрополитов и епископов, послания святителей, древние монеты, медали, надписи, сказки, песни, пословицы, грамматы, статейные списки, иностранные, современные летописи, государственные бумаги иностранных архивов.
Татищев первый подробно перечислил источники древней русской истории до XVIII века, внимательно рассмотрел Начальную киевскую летопись, которую утвердил за Нестором; первый старался определить место, где остановился Нестор; первый указал на его продолжателей. Труд Татищева лег в основание дальнейших исследований Миллера и Шлёцера. Татищев рассмотрел преимущественно внешнюю сторону летописей; Шлёцер обратил внимание на внутреннюю, поднял вопросы: каким образом приднепровский житель XI века мог достичь известной степени образованности? Как пришел он к мысли написать хронику родной страны, и написать на отечественном языке? Кто были его образцы? Из каких источников черпал он свои известия и каков вообще характер его повествования? Карамзин воспользовался исследованиями своих предшественников и в немногих живо набросанных чертах изобразил начального летописца с его источниками: «Нестор, инок Монастыря Киевопечерского, прозванный отцом Российской Истории, жил в XI веке: одаренный умом любопытным, слушал со вниманием изустные предания древности, народные исторические сказки; видел памятники, могилы Князей, беседовал с Вельможами, старцами Киевскими, путешественниками, жителями иных областей Российских; читал Византийские Хроники, записки церковные и сделался первым Летописцем нашего отечества». Так сухие изыскания Татищева, Миллера и Шлёцера под пером Карамзина приняли живой, целостный образ, и сколько стараний было потом употреблено и употребляется для того, чтобы сохранить этот образ неприкосновенным! Живой образ начального летописца, представленный Карамзиным, составляет, следовательно, окончательный результат исследований XVIII века, которые все отправлялись от одного положения, что начальная летопись в целости принадлежит одному лицу, именно преподобному Нестору, киевскому иноку XI века[4].
Карамзин в выражении «сделался первым летописцем нашего отечества» слово «первым» напечатал курсивом и в примечании отвергнул древнейшего Иоакима, как вымысел. И здесь Карамзин остался верен окончательному результату, добытому историческою критикою в XVIII веке. Татищев признавал важность так называемой Иоакимовой летописи, но, руководствуясь необыкновенною добросовестностию, не решился внести ее известий в свод летописей, а поместил их особо, на том основании, что ему нельзя было ссылаться ни на какую известную рукопись. Болтин, бесспорно, самый талантливый из всех занимавшихся русскою историею в XVIII веке, как своих, так и чужих; Болтин защищал Иоакима против Щербатова, но Шлёцер, исполненный уважения к начальному киевскому летописцу за то, что не нашел в нем генеалогических басен, не мог не отвергнуть Иоакимовой летописи, имевшей несчастие начинаться сказанием о Словене и Вандале. Авторитет Шлёцера надолго решил дело; вопрос об отделении позднейшего составления от древнейших источников не был поднят, и летопись Иоакимова отвергнута, как заключающая в себе одни вымышленные известия; но Шлёцер, отзываясь резко об Иоакимовой летописи, не заподозрил, однако, в подлоге самого Татищева, отдал справедливость его добросовестности[5].
Карамзин пошел далее. По его мнению, это шутка, затейливая, хотя и неудачная догадка Татищева, который сомневался в истине Нестерова повествования и хотел исправить мнимую ошибку; но Карамзин не ограничил своего приговора одним Иоакимом: по его мнению, Татищев, равно как составители поздних летописных сборников, выдумали все те лишние известия, которых нет в древнейших списках летописей. Это мнение, не высказанное определенно и резко в разбираемой главе, но повторяемое беспрестанно в примечаниях, надолго установило господствующий взгляд в нашей исторической критике. Высказывая это мнение, Карамзин шел дальше Шлёцера, сомнения которого не касались тех известий Татищева, которых не было в древнейших списках[6]. Впрочем, должно заметить, что Шлёцер не сравнивал известий XI и XII веков и мнение Карамзина было естественным и необходимым следствием Шлёцеровых мнений о Несторе.
О продолжателях Нестеровых Карамзин рассуждает иначе, чем предшествовавшие ему исследователи, то есть, собственно, один исследователь — Татищев, потому что Шлёцер здесь буквально копирует последнего. Карамзин, во-первых, не помещает Сильвестра в числе Нестеровых подражателей, как то сделал Татищев; потом мы уж сказали, что Карамзин отвергнул все те лишние известия, которые находились в списках, вошедших в состав татищевского свода, и не встречались в списках, до нас дошедших: вот почему Карамзин не упоминает о том из подражателей Нестора, который так любил описывать наружность князей и которого потому Татищев называет искусным в живописи; по мнению же Карамзина, все эти описания наружностей выдуманы самим Татищевым. Карамзин в числе продолжателей Нестора помещает автора того отрывка, в котором рассказывается об ослеплении Василька Тере-бовльского, потом указывает безыменных летописцев: Новгородского, Суздальского, Киевского, Волынского, Псковского. Вся характеристика наших летописей заключается в следующем замечании: «К сожалению, они (летописцы) не сказывали всего, что бывает любопытно для потомства; но, к счастию, не вымышляли, и достовернейшие из Летописцев иноземных согласны с ними». Этот отзыв, несмотря на свою краткость, любопытен и важен: долговременное пользование летописями, внимательный пересмотр множества списков с целию собственно историческою для представления по ним судеб государства заставили Карамзина отказаться от того односторонне преувеличенного мнения, какое было высказано Шлёцером о летописях. Карамзин избежал и другой ошибки Шлёцера, то есть собственно Татищева, который говорит[7], что после 1156 года «по разным спискам видны разные дополнения по 1203 год, где уж во всех летописях разница находится, и хотя редко где противоречат, но в порядке дел один то, другой другое прежде положил или пропустил, також по пристрастиям или обстоятельствам один сего, другой другого оправдает». Из этих слов Татищева Шлёцер вывел, что до начала XIII века для каждого времени был только один летописец, который начинал там, где предшественник его окончил; что различия в суждениях летописцев начинаются только после этого времени. Карамзин не повторил этого ошибочного мнения, но и не опровергнул его, вследствие чего оно осталось в силе и воспрепятствовало некоторым позднейшим исследователям заметить, что и до XIII века для каждого времени был не один только летописец, что и до XIII века встречаем различные суждения, различные взгляды на одно и то же явление.
Сказав о продолжателях Нестора, Карамзин перечисляет лучшие списки летописей, причем говорит: «В каждом из них есть нечто особенное и действительно историческое, внесенное, как надобно думать, современниками или по их запискам». Эти слова недовольно ясны и повели позднейших исследователей к запутанностям. Начали рассуждать о записках, противополагая их летописям, делая их источниками для летописей; но надобно было показать прежде различие между записками и летописью. Словом записки мы переводим мемуары и, в смысле исторических источников, под этим словом не разумеем ничего более. Итак, в XI, XII, XIII и следующих веках у нас были мемуары! Конечно, не то хотел сказать Карамзин…
Подобно всем предшествовавшим русским историкам, первую главу своей «Истории» Карамзин посвятил рассказу о судьбе народов, населявших нынешнюю русскую государственную область до основания Русского государства. Эта глава превосходна, как искусный перечень преданий, живой рассказ событий, хотя должно заметить, что эти события взяты совершенно отдельно, без указания на связи их с событиями последующими. Зная утомительные исследования о том же предмете писателей предшествовавших (Татищева, Щербатова), нельзя не удивляться искусству, с каким Карамзин сделал первую главу своей «Истории» удобною для чтения легкостью рассказа, выбором подробностей; нельзя не удивляться здравому смыслу, с каким он обошел безрезультатные толки о происхождении народов и народных имен.
Для образца мы должны указать на статью, в которой Карамзин касается вопроса о происхождении славян и первом появлении их в истории. Рассказав о готах, он прибавляет, что историк их, Иорнанд, в числе других покоренных Германарихом народов упоминает и о венедах. «Сие известие, — говорит Карамзин, — для нас любопытно и важно: ибо Венеды, по сказанию Иорнанда, были единоплеменники Славян, предков народа Российского. Еще в самой глубокой древности, лет за 450 до Р. Хр., было известно в Греции, что янтарь находится в отдаленных странах Европы, где река Эридан впадает в Северный Океан и где живут Венеды… Во время Плиния и Тацита, или в первом столетии, Венеды жили близ Вислы и граничили к югу с Дакиею. Птоломей, Астроном и Географ II столетия, полагает их на восточных берегах моря Балтийского, сказывая, что оно издревле называлось Венедским. Следственно, ежели Славяне и Венеды составляли один народ, то предки наши были известны и Грекам и Римлянам, обитая на Юг от моря Балтийского. Из Азии ли они пришли туда и в какое время, не знаем… и считаем Венедов Европейцами, когда История находит их в Европе. Сверх того, они самыми обыкновениями и нравами отличались от Азиатских народов».
Сказав о расселении славян по Европе, от Балтийского моря до Адриатического, от Эльбы до Морей и Азии, Карамзин переходит к расселению племен славянских в нынешней России. Здесь историограф уже не мог обойти вечно спорного вопроса о волохах, потеснивших славян с Дуная. Ближайшим достойным внимания исследователем, занимавшимся этим вопросом, был Тунман, с которым Карамзин и должен был войти в полемику. Он приступает к вопросу так: «Нестор пишет, что Славяне издревле обитали в странах Дунайских и, вытесненные из Мизии Болгарами, а из Паннонии Волохами (доныне живущими в Венгрии), перешли в Россию, в Польшу и другие земли». Надобно сказать, что вопрос о волохах решен Карамзиным проще и, так сказать, основательнее, чем у позднейших исследователей, которые принимают волохов то за кельтов, то за римлян; основательнейшим мнение Карамзина мы назвали потому, что оно основывается на свидетельствах двух летописцев, русского и венгерского. Русский летописец говорит, что венгры, пришедши в Дунайскую область, прогнали оттуда волохов, которые прежде них овладели здесь землею славянской; венгерский летописец подтверждает русского, говоря, что венгры именно нашли на Дунае волохов. Но, справедливо возражая против Тунманова смешения волохов с болгарами, Карамзин, как нередко бывает, увлекся другою ошибкою Тунмана[8] и повторяет, что славяне были вытеснены из Мизии болгарами, а из Паннонии волохами, тогда как летописец ни полслова не говорит о том, что нашествие болгар на Мизию, на живших там славян, подало повод к изгнанию, переселению последних в северные страны.
Далее, признавая благоразумными замечания митрополита Платона насчет сказания о путешествии апостола Андрея, Карамзин не только приводит это сказание в подтверждение пребывания славян на севере в I веке, но даже опровергает им Тунмана и Гаттерера. Потом Карамзин предлагает несколько гаданий о том, что, быть может, андрофаги, меланхлены, невры Геродотовы, геты принадлежали к племенам славянским. Но, заплатив невольно дань сфинксу, стерегущему обыкновенно вход в истории каждого народа и предлагающему таинственные загадки историку, Карамзин спешит оговориться: «Историк не должен предлагать вероятностей за истину, доказываемую только ясными свидетельствами современников. Итак, оставляя без утвердительного решения вопрос: „Откуда и когда Славяне пришли в Россию?“, опишем, как они жили в ней задолго до того времени, в которое образовалось наше Государство». Относительно этой оговорки, впрочем, надобно заметить, что здесь смешаны догадки позднейших исследователей с преданиями, записанными в летописях; на вопрос: «Откуда пришли славяне в Россию?» — отвечает предание, занесенное в летопись; на вопрос: «Когда пришли они?» — отвечает догадка позднейших исследователей. Конечно, нельзя поставить рядом предания о движении славян с Дуная вследствие натиска от волхов с мнениями позднейших ученых, что эти волхи были кельты или римляне Трояновы или что невры, меланхлены и андрофаги были славяне.
Карамзин приводит известие летописи о расселении племен славянских в нынешней России, верно смотрит на предание об основании Киева, хоть напрасно освобождает от общего приговора известие о Киевце Дунайском. Нельзя не остановиться на следующем мнении о полянах: «Многие Славяне, единоплеменные с Ляхами, обитавшими на берегах Вислы, поселились на Днепре, в Киевской губернии, и назвались Полянами от чистых полей своих. Имя сие исчезло в древней России, но сделалось общим именем Ляхов, основателей Государства Польского».
Если поляне назвались так от местности, от чистых полей нынешней Киевской губернии, то едва ли можно сближать их с ляхами, обывателями берегов Вислы, которые и назвались от своей местности или от чего-нибудь другого. Если уж сближать полян с поляками по созвучию названий, то должно предположить, что это название произошло первоначально на берегах Вислы и переселенцы перенесли его отсюда на берега Днепра. Правилен взгляд на финские племена; но мнение о происхождении литовского племени от смешения славян, финнов и германцев — мнение, казавшееся основательным во времена Карамзина, — теперь отвергнуто наукою вследствие новых изысканий.
Отрицая подчинение финских и латышских племен славянским во времена дорюриковские, Карамзин указывает причину, почему славяне в эти времена не могли быть завоевателями; это потому, что они жили особенно, по коленам, но эта форма быта, это любопытное выражение — по коленам — не объясняются. Поколенный быт и междоусобие не только препятствовали славянам российским быть завоевателями, но предавали их в жертву врагам внешним — аварам, казарам и, наконец, варягам. Здесь автор останавливается на вопросе: «Кого Нестор именует варягами?» При решении этого вопроса Карамзин должен был выбирать между разными мнениями, явившимися уже в XVIII столетии; он выбрал мнение о происхождении скандинавском, в пользу которого говорили и ясные свидетельства источников, и авторитеты писателей позднейших; сбивчивое мнение Татищева, натянутое Ломоносова, вынужденное новомиллеровское и забытое Тредьяковского — все эти мнения не могли соперничать с мнением, которое мастерски изложил еще Байер и потом подтвердил первый авторитет времени, Шлёцер, муж ученый и славный, по собственному выражению Карамзина. Глава оканчивается превосходным рассуждением о Несторовой хронологии.
Содержание третьей главы составляет физический и нравственный характер славян древних. Глава начинается определением причин разности народов, и, согласно с Болтиным, главная причина указывается в разности климатов. Славяне были бодры, сильны, неутомимы благодаря умеренному и даже холодному климату обитаемых ими стран. Нравственные качества славянского племени представлены преимущественно со светлой стороны; не умолчено и о пороках, но вслед за тем приводятся и оправдания: напр., жестокость против греков объясняется местию, какую должны были питать славяне к грекам за жестокости последних. При описании обычаев о славянах западных говорится одинаково подробно, как и о славянах восточных; а так как известий об обычаях славян западных сохранилось в источниках гораздо более, то изложение обычаев, общественного быта, религии славян западных преобладает над описанием быта славян восточных, или русских. Поляне, древляне, радимичи со своим бытом, как описывает его начальный русский летописец, как бы исчезают, и вместо них в памяти читателя необходимо остается Виннета, Аркона, картина избрания герцога в славянской Каринтии, тем более что описания быта славян западных и восточных поставлены рядом, как дополняющие друг друга.
В IV главе Карамзин приступает к рассказу о начале государства Российского. Не он первый долго задумывался над этим событием, стараясь объяснить его: Миллер, Щербатов, Болтин, Шлёцер уже высказали свое мнение относительно побуждений к призванию князей и цели его. Но удивительно здесь то, что все эти писатели, позволяя себе разные толкования летописного известия, никак не хотели принимать этого известия вполне, никак не хотели признать тех побуждений и целей, какие выставлены летописцем, и придумывали свои, тогда как нужно было сделать что-нибудь одно: или отвергнуть вполне известие летописца, или, приняв его, принять вполне, со всеми изложенными в нем побуждениями и целями, и объяснять эти побуждения и цели, как они представлены у летописца, по обстоятельствам времени, а не придумывать вместо них своих побуждений и целей. Летописец говорит: «Изгнали Варягов за море и начали сами собою владеть; и не было в них правды, восстал род на род, и начались усобицы. Тогда сказали: „Поищем себе князя, который бы владел нами, рядил и судил по правде“». Теперь у нас при чтении этих строк невольно рождается мысль: как было хорошо, как облегчалось бы понимание русской истории, если бы все ее события были рассказаны в летописях с такою полнотою, как эта! Но как нарочно позднейшие писатели остались недовольны именно этим полным изложением, начали придумывать свои объяснения. Миллер, не обращая никакого внимания на слова летописца, что князья были призваны для избежания внутреннего безнарядья, вследствие отсутствия правды призваны были судить и рядить, — Миллер объявил, что князья были призваны преимущественно для защиты границ. Щербатов пошел дальше: для него догадка Миллера является не как догадка только, но как истина неоспоримая, как будто бы в летописи так именно и сказано, что князья были призваны для защиты границ. «Достойно примечания и то, — говорит Щербатов, — что новгородцы, избрав себе в государи сих трех князей… единственно токмо препоручили им, дабы они границы от вражеских нападений защищали». Болтин был ближе к истине: он привел в связь явление, которым начинается русская история, с последующими явлениями новогородской истории и объявил, что Рюрик с братьями были призваны с таким же значением, с каким после призывались князья в Новгород; но, имея ложное понятие о значении последующих князей Новгородских, начал, подобно Миллеру и Щербатову, говорить только о защите границ и о предводительстве войскам. Шлёцер принимает мнение предшественников, толкуя, что племенам нужны были только защитники, пограничные стражники. Но он делает уступку летописи и прибавляет, что князья могли быть обержупанами, оберстаршинами, даже судьями; а потом опять сбивается, приводит мнение Миллера, как провидевшего истину, и, чтобы подтвердить миллеровскую истину, начинает толковать о неопределенном значении слова Князь, как будто это значение в летописи не определено словами: владеть, судить, рядить по правде!
Карамзин также представил свое объяснение: по его мнению, варяги, будучи образованнее славян и финнов, правили последними без угнетения и насилия; бояре славянские вооружили народ против варягов, изгнали их, но не умели восстановить древних законов и ввергнули отечество в бездну зол междоусобия. Тогда вспомнили о выгодном и покойном правлении норманском и призвали князей. Понятно, что это мнение гораздо ближе к делу, гораздо удовлетворительнее, чем мнение предшествовавших писателей; по Карамзину, варяги владели, а не грабили только, как утверждал Шлёцер. И действительно, если летописец говорит, что по изгнании варягов изгнавшие стали сами владеть, то ясно, что варяги владели; начавши владеть сами, племена не могли установить наряда, и призваны были князья. Конечно, предположение о высшей образованности варягов введено несколько произвольно; что же касается бояр, то у летописца говорится, что встал род на род; но род предполагает родоначальников; у Карамзина же являются бояре, ибо мы видели, что в предыдущих главах он не остановился над объяснением быта, который он назвал поколенным. Но всего важнее для нас во мнении Карамзина то, что здесь остаются неприкосновенными известия летописи о цели призвания, — важно то, что Карамзин не увлекся авторитетом Шлёцера и отринул господствующее мнение о пограничных стражниках. Но с меньшею справедливостию он отступает от Шлёцера в том, что признает одною догадкой и вымыслом известия о новгородских событиях, находящихся в Никоновском списке. Мы не думаем, чтобы было справедливо объяснение Шлёцера, почему эти известия находятся только в Никоновском списке, потому что сам же он приводит свидетельство Степенной книги; но, конечно, Карамзин не мог представить никакого объяснения, зачем эти известия были выдуманы и внесены в Никоновский список и Степенную книгу…
Мысль Шлёцера, что в раздаче Рюриком городов мужам своим лежали начатки феодальной системы, повторена и у Карамзина с оговоркою «кажется»; но отвергнуто предположение Шлёцера, что руссы, нападавшие на Константинополь в 866 году, не были руссы Аскольда и Дира; принято мнение большинства писателей с любопытным замечанием, что Аскольд и Дир могли и ранее 864 года овладеть Киевом. При известии о начатках христианства в Киеве помещено следующее объяснение успехов новой религии: «Славяне исповедовали одну Веру, а Варяги — другую; впоследствии увидим, что древние Государи Киевские наблюдали священные обряды первой, следуя внушению весьма естественного благоразумия; но усердие их к чужеземным идолам, которых обожали они единственно в угождение главному своему народу, не могло быть искренним, и самая государственная польза заставляла Князей не препятствовать успехам новой Веры, соединявшей их подданных, Славян, и надежных товарищей, Варягов, узами духовного братства».
Мы не можем разделить теперь мнение Карамзина о значительной разнице между религиею славян и варягов; мы знаем из летописей, что дружина княжеская, под которою Карамзин разумеет варягов, смеялась над христианами, тогда как не видим ни малейших следов отчуждения варягов от славянского язычества. Несмотря на то, замечание Карамзина любопытно в том отношении, что он обратил внимание на отношение религии двух народов, чего не делали писатели предшествовавшие; правда, Татищев обратил на это внимание, но он киевских идолов Владимирова времени сделал варяжскими. Описание княжения Рюрикова Карамзин оканчивает следующими словами: «Память Рюрика, как первого Самодержавца Российского, осталась бессмертною в нашей Истории, и главным действием его княжения было твердое присоединение некоторых Финских племен к народу Славянскому в России, так что Весь, Меря, Мурома наконец обратились в Славян, приняв их обычаи, язык и Веру».
Пятая глава посвящена княжению Олега-правителя. Это княжение, о котором в летопись внесено довольное количество преданий, дает Карамзину возможность впервые выказать свой взгляд, свое мерило для оценки лиц и событий. Олег, пылая славолюбием героев, идет на юг с целью завоеваний; в Киеве он хитростию убивает Аскольда и Дира, и Карамзин спешит произнести приговор над этим поступком: «Простота, свойственная нравам IX века, дозволяет верить, что мнимые купцы могли призвать к себе таким образом Владетелей Киевских; но самое общее варварство сих времен не извиняет убийства жестокого и коварного». Вот изображение Олега после похода на греков: «Сей Герой, смиренный летами, хотел уже тишины и наслаждался всеобщим миром. Никто из соседов не дерзал прервать его спокойствия. Окруженный знаками побед и славы, Государь народов многочисленных, повелитель войска храброго мог казаться грозным и в самом усыплении старости. Он совершил на земле дело свое — и смерть его казалась потомству чудесною». Приведя предание о смерти Олеговой, автор продолжает: «Гораздо важнее и достовернее то, что Летописец повествует о следствиях кончины Олеговой: народ стенал и проливал слезы. Что можно сказать сильнее и разительнее в похвалу Государя умершего? И так Олег не только ужасал врагов: он был еще любим своими подданными… Но кровь Аскольда и Дира осталась пятном его славы».
Из предшествовавших Карамзину русских писателей каждый предлагал свое объяснение причин, почему Олег предпринял поход на юг, к Киеву. Так, напр., Татищев торжество Олега над Аскольдом и Диром приписывал тому, что последние приняли христианство и тем вооружили против себя язычников, призвавших Олега; Щербатов, следуя Синопсису и «Ядру Российской истории», думал, что Олег хотел воспользоваться слабостию киевских князей, потерпевших поражение под Константинополем; Шлёцер объявил все эти историзирования и политизирования[9] чистыми вымыслами, объявил, что единственным побуждением к походу для Олега был завоевательский дух. Карамзин говорит, что Олег предпринял поход, «пылая славолюбием героев». Но Карамзин не последовал Шлёцерову мнению о договорах с греками, признал их достоверность и, последуй Болтину, вывел из этих договоров следующее: «Сей договор представляет нам Россиян уже не дикими варварами, но людьми, которые знают святость чести и народных торжественных условий; имеют свои законы, утверждающие безопасность личную, собственность, право наследия, силу завещаний; имеют торговлю внутреннюю и внешнюю».
Шестая глава — княжение Игоря — не представляет замечательных особенностей; между этою главою в I томе «Историй государства Российского» и между третьего главою первого тома «Истории Российской» князя Щербатова мало разницы (исключая, разумеется, слога). Мы видели отзыв Карамзина об Олеге; следовательно, имеем право ожидать подобного же об Игоре: «Игорь в войне с Греками не имел успехов Олега; не имел, кажется, и великих свойств его: он сохранил целость Российской Державы, устроенной Олегом; сохранил честь и выгоды ее в договорах с Империею, был язычником, но позволял новообращенным Россиянам славить торжественно Бога Христианского и вместе с Олегом оставил наследникам своим пример благоразумной терпимости, достойный самых просвещенных времен», и проч.
Но большое различие от Щербатова и других предшествовавших писателей находим в начале седьмой главы, где говорится о деятельности княгини Ольги. Предшествовавшие писатели передавали предание о мести Ольгиной над древлянами как факт несомненный во всех подробностях, позволяя себе только иногда наивные восклицания насчет наивности древлян[10]. Но такое понимание Шлёцер объявил невероятно жалким и предложил свое образцовое объяснение происхождения преданий об Ольге и разделение их, Карамзин воспользовался замечаниями Шлёцера, но ограничил их и указал важное значение народных преданий для историка: «Прежде всего Ольга наказала убийц Игоревых. Здесь Летописец сообщает нам многие подробности[11], отчасти не согласные ни с вероятностями рассудка, ни с важностию Истории и взятые, без всякого сомнения, из народной сказки; но как истинное происшествие должно быть их основанием и самые басни древние любопытны для ума внимательного, изображая обычаи и дух времени, то мы повторили Несторовы простые сказания о мести и хитростях Ольгиных».
Причиною, побудившею Ольгу к принятию христианства, Щербатов выставлял недостаточность славянского идолослужения, которую Ольга, одаренная великим разумом, не могла не понять, особенно слыша о чистейшей вере греков. По Карамзину, Ольга, будучи одарена умом необыкновенным, могла убедиться в святости христианского учения, с которым могла познакомиться в Киеве, и пожелала креститься, тем более что достигла уже тех лет, когда смертный чувствует суетность земного величия. О причинах, заставивших ее отправиться в Константинополь за крещением, ни тот, ни другой не говорят. Из предшествовавших писателей одни отвергали летописное предание о предложении греческого императора Ольге, другие старались объяснить его; Карамзин последовал первым.
Касательно войны Святослава с греками Щербатов, поставив рядом известие русского летописца с известиями византийскими, склоняется в пользу последних. Шлёцер разделяет мнение Щербатова, приходит в отчаяние от известий летописи о войне Святослава с греками, никак не хочет согласиться, чтобы эти известия принадлежали Нестору, и единственное утешение находит в надежде, что со временем отыщутся списки, в которыхдело рассказывается иначе, чем в списках, до нас дошедших. Карамзин следует Щербатову и Шлёцеру, но не выражается решительно и тем приближается более к первому, чем ко второму.
Восьмая глава, содержащая в себе рассказ об усобицах между сыновьями Святослава, не представляет замечательных особенностей против шестой главы второй книги Щербатова, имеющей то же содержание.
В девятой главе рассказываются события княжения Владимирова. Это княжение, относительно обильнейшее разнородными событиями, чем все предшествовавшие княжения, дает впервые видеть порядок, которому Карамзин, подобно предшествовавшим писателям, будет следовать при распределении событий. Это порядок летописный, хронологический; события следуют друг за другом, как в летописи, по годам, а не совокупляются, по однородности своей, по внутренней связи между ними. Но бессвязность летописная должна была тяготить такого художника, каков был Карамзин: он старается сделать ее незаметною в своей «Истории» и для этого употребляет искусные внешние переходы между событиями, следующими в летописи друг за другом только по порядку лет.
Главное событие княжения Владимирова — великая религиозная перемена: принятие христианства. Явления, относящиеся к религиозной деятельности Владимира сперва как язычника, потом как христианина, как равноапостольного князя, — эти явления естественно выделяются из среды остальных, заставляют историка соединять их объяснением причины перехода от одних к другим, причем и открывается необходимо внутренняя связь между ними. Потом летопись предлагает известия о других, уже второстепенных по своему значению явлениях: о покорении племен славянских, о наступательных войнах на разные страны и народы, о войнах оборонительных против степных варваров, о некоторых внутренних распоряжениях; все эти явления подразделяются на несколько отдельных групп, но Карамзин располагает события в порядке летописном, хронологическом. Сперва говорится о хитрости Владимира относительно варягов, о ревности к язычеству, потом о разнородных войнах, и здесь является рассказ о принятии христианства. Известие об убиении двух варягов-христиан вставлено между известиями о войне с ятвягами и радимичами, причем сказано, что Владимир велел бросить жребий, тогда как в летописи об участии князя не говорится. Вообще, рассказ об этом событии любопытен, потому что показывает взгляд Карамзина на то, в каком отношении должен быть рассказ историка к рассказу летописца. В летописи, например, читаем: «Он (Варяг) стояше на сенех с сыном своим… рече: аще суть бози, то единаго собе послють бога, да имуть сын мой». У Карамзина: «Отец, держа сына за руку, с твердостию сказал: „Ежели идолы ваши действительно боги, то пусть они сами извлекут его из моих объятий“».
Между историками XVIII века был спор о побуждениях Владимира к походу на Корсунь. Щербатов думал, что поход был предпринят с целию принятия крещения; Болтин на основании Татищева утверждал, что поход был предпринят для получения руки царевны Анны. Карамзин принял мнение Щербатова вместе с объяснением, зачем Владимир для принятия христианства хотел предварительно воевать с греками. Касательно известия о начатках книжного учения на Руси при Владимире Щербатов рассуждает так: «И тогда же рассуждая (Владимир), что всеянное семя святого Евангелия не может довольно вкорениться во вновь обращенных из идолопоклонения народах, есть ли прежняя суровость и невежество в них пребудут: чего ради он повелел учредить училищи». Карамзин говорит то же самое: «Владимир взял лучшия, надлежащия меры для истребления языческих заблуждений: он старался просветить Россиян. Чтоб утвердить Веру на знании книг Божественных… Великий Князь завел для отроков училища, бывшия первым основанием народного просвещения в России». Щербатов и Карамзин вполне удовлетворительно объясняют причины этого поступка Владимирова, и мы не можем принять одностороннего объяснения позднейших исследователей[12]; но Щербатов и Карамзин не правы в том, что говорят о заведении училищ, тогда как в летописи об училищах нет ни слова.
Между известиями о войнах печенежских помещен рассказ о пирах Владимира и его благотворительности к народу, после чего следует известие о вирах. Это известие разделено на две части, причем слова, относящиеся ко второй части, приставлены к первой. Касательно второй части: «Оже вира, то на оружьи и на конях буди»; в примечании высказано недоумение, куда отнести буди: ко Владимиру или к вире? Но в тексте это слово отнесено к Владимиру. Вторая часть известия представлена в виде увещания к войне, и автор воспользовался этим, чтобы связать два известия, не имеющие отношения друг к другу, — известие о вирах с известием о войне печенежской. В этом последнем известии совершенно правильно объяснено выражение верховние вои, чем позабыли воспользоваться некоторые позднейшие исследователи.
Десятая и последняя глава первого тома содержит в себе известие о состоянии древней России от Рюрика до смерти Владимира Святого. Князь Щербатов ведет рассказ о политических событиях от Рюрика до смерти Юрия Долгорукого и тут только останавливается, чтобы взглянуть на внутреннее состояние русского общества в пройденный период. Карамзин счел за нужное остановиться на смерти Владимира Святого, обозреть состояние новорожденного русского общества во время язычества и при первом князе христианском. Этот обзор очень любопытен, потому что в нем, хотя кратко, указано на все важнейшие общественные отношения. Вначале представлена огромность Русской государственной области в самый первый век ее бытия, хотя не упомянуты причины столь быстрого распространения государственной области и следствия такой громадности ее для будущего. Указано значение князя в словах призывавших его племен: «Хотим князя, да владеет и правит нами по закону». Мы уж говорили, как этим взглядом отличается Карамзин от всех своих предшественников, которые представляли первых князей в виде пограничных стражников. Указаны отношения дружины к князьям… По нашему мнению, во всей главе дано слишком много значения норманнскому элементу, который совершенно отделен от туземного. Относительно законодательства Карамзин думает, что варяги принесли в Россию общие гражданские законы, которые начали господствовать, вытеснив прежние славянские обычаи. «Варяги, законодатели наших предков, — говорит Карамзин, — были их наставниками и в искусстве войны… (Славяне) заимствовали от Варягов искусство мореплавания». Таким образом, мы видим, что варяжская система образовалась впервые в разбираемой главе; начальный период русской истории является уж здесь варяжским, хотя еще и не назван так.
Карамзин упоминает и о влиянии духовенства; не сомневается, что оно в первые времена решало не только церковные, но и многие гражданские дела, но отвергает устав Владимиров на том основании, что в нем находится имя патриарха Фотия. Далее упомянуто кратко о древнем чиноначалии, подробнее, удовлетворительнее — о торговле, деньгах, причем объясняется происхождение кожаных денег и вместе утверждается существование монет серебряных. В статье об успехах разума говорится о переводе Св. Писания, о происхождении языка книжного и народного; потом следует рассуждение о ремеслах и искусствах. Заключается глава статьею о нравах, которые представляют, по словам Карамзина, смесь варварства с добродушием. Здесь повторена мысль Болтина, высказанная против Щербатова, что одно просвещение долговременное смягчает сердца людей. Вообще, мы должны заметить, что вся эта глава, как первый опыт многостороннего обзора новорожденного русского общества, имеет важное значение в нашей исторической литературе.
Глава III
Второй том начинается рассказом о любопытных отношениях между сыновьями Св. Владимира. И княжение последнего наступило после усобиц и братоубийств; но эти усобицы произошли вследствие известного столкновения между киевским и древлянским князем спустя довольно долгое время после бесспорного утверждения сыновей Святославовых, каждого на его столе, от отца назначенном. Иной характер носит усобица сыновей Владимировых: здесь прежде всего летописец выводит на сцену двоих братьев — самого старшего и одного из самых младших. Права первого, по-видимому, бесспорны; младший прямо признает их, и, несмотря на то, дружина обнаруживает явное предпочтение в пользу младшего, в Киеве заметно колебание; старший видит в младшем опасного соперника, сознает непрочность свою на отцовском столе, употребляет различные средства, чтобы привлечь к себе киевлян, и, несмотря на кротость младшего брата, который сам лишил себя средств к борьбе, старший злодейством освобождается от соперника, который не перестает казаться ему опасным. Как же наш историк взглянул на эти любопытные отношения? Как изобразил их?
Рассказ летописца, исполненный благоговения к нравственному характеру младшего брата, исполненный глубокого негодования к убийце его, прежде всего произвел сильное впечатление на нравственное чувство историка, и это сильное впечатление определило характер повествования последнего. «Святополк — похититель престола», — читаем мы в начале оглавления первой главы второго тома. Святополк похититель, потому что он злодей. Младший брат падает жертвою своей нежной чувствительности; властолюбец не довольствуется одним преступлением: он убивает еще двоих братьев — так завязывается на Юге кровавая драма. Для ее вполне удовлетворяющей нравственное чувство развязки является мститель с Севера; но прежде на этом Севере, в Новгороде, происходят также события, которые должны были одинаково сильно поразить нравственное чувство историка, и здесь летописец рассказывает о враждах, убийствах; но все забывается, когда Ярослав говорит новгородцам о страшных преступлениях Святополка: многочисленное войско собирается и выступает с князем для наказания братоубийцы, который заслуживает проклятие современников и потомства. «Имя окаянного осталось в летописях неразлучно с именем сего несчастного Князя: ибо злодейство есть несчастие». Отношения между сыновьями Владимира были одним из тех оазисов, которых Карамзин, по его собственному выражению, искал среди пустыни; в рассказе об этих отношениях Карамзин высказался вполне как человек и как повествователь; вот почему этот рассказ так важен для нас. У предшествовавшего историка — князя Щербатова видим попытку объяснить поведение новгородцев; но Карамзин остался вполне верен первому впечатлению, произведенному на него рассказом летописца.
Вторая глава содержит в себе княжение Ярослава в Киеве. Мы не будем останавливаться на приговорах поведению Мстислава Тмутороканского после Лиственской битвы: зная господствующий взгляд автора, мы вправе ожидать подобных приговоров. Но мы должны остановиться над объяснением происхождения так называемой удельной системы. «Ярослав ожидал только возраста сыновей, чтобы вновь подвергнуть Государство бедствиям Удельного Правления… Как скоро большому сыну его, Владимиру, исполнилось шестнадцать лет, Великий Князь отправился с ним в Новгород и дал ему сию область в управление. Здравая Политика, основанная на опытах и знании сердца человеческого, не могла противиться действию слепой любви родительской, которая обратилась в несчастное обыкновение». По Щербатову, Ярослав отдал Новгород Владимиру, «желая себя облегчить в тягости правления, таковым учинившимся ради великого пространства его владений».
И Щербатов почел не бесполезным показать содержание законов Ярославовых, известных под именем Русской правды; но не изложил причины, почему это не бесполезно. По Карамзину: «Сей остаток древности, подобный двенадцати доскам Рима, есть верное зеркало тогдашнего гражданского состояния России и драгоценен для истории». Признавая такую важность Русской правды, Карамзин посвящает ей целую третью главу. Между статьею Карамзина о Русской правде и статьею Щербатова о том же памятнике огромная разница, показывающая, какие успехи сделала русская наука в конце XVIII и начале XIX века. Карамзин рассматривает сначала, как законодатель утвердил личную безопасность и неотъемлемость собственности, потом общие постановления для улики и оправдания, наконец, законы о наследстве. Мы видели, как уже прежде Карамзин высказал свой взгляд относительно источника древнего русского законодательства: по его мнению, варяги принесли с собою общие гражданские законы в Россию; при изложении Русской правды он остается верен этому взгляду.
Наконец, Карамзин воспользовался Русскою правдою для определения гражданских степеней в древней России и вывел из ее статей следующие два заключения, важные по влиянию своему на последующие мнения о древнерусской истории. Первое заключение — о телесных наказаниях, причем мнение Монтескье о древних германских законах прилагается к древним русским, и прилагается не совсем удачно, ибо в предшествующем изложении того, чем виновный платил за вину, заключается опровержение слов Монтескье, равно как в статье о ключниках и проч. Второе важное заключение состоит в том, что варяги не завоевали Россию, ибо в статье о вирах нет различия между варягом и славянином. В заключение считаем нелишним сравнить следующие отзывы Щербатова и Карамзина о Русской правде. «Я не буду, — говорит Щербатов, — оправдывать сии законы; ибо, дабы полезность их знать, надлежало бы точнее иметь сведение о всех обрядах, нравах, упражнениях и обычаях сих народов и войти в точное состояние их, чего нам невозможно учинить; я могу только то предложить, что ни одни россияне пенями за смертоубийство наказывали, но и все почти северные народы то чинили, которого может быть сии Российские законы подражанием были». По мнению Карамзина, устав Ярославов содержит в себе полную систему нашего древнего законодательства, сообразную с тогдашними нравами.
Мы видим, что Карамзин отвергнул Шлёцерово деление русской истории на пять главных периодов: на Россию рождающуюся, разделенную и т. д. Мы не постояли за деление Шлёцера, ибо оно чисто внешнее, не дающее ни малейшего понятия о ходе русской истории как русской истории; мы признали деление Карамзина лучшим, причем показали несостоятельность возражений последующих писателей против этого деления. Шлёцер, как сказано, понял два своих первых периода — Россия рождающаяся и Россия разделенная — чисто внешним образом, ибо не показал отношений, необходимой связи между этими двумя периодами, между этими двумя названиями, не показал, что Россия потому была необходима разделенною, что была только что родившеюся. Так понимаем мы дело теперь, но не так понимали его в XVIII веке, не так понимали его и в начале XIX. Карамзин отвергнул деление Шлёцера точно так, как последующие писатели, вместо того чтобы точнее определить деление Карамзина на древнюю, среднюю и новую Русскую историю, отвергли его как несправедливое. Мы видели, на каком основании Карамзин отвергнул Шлёцерову характеристику первого периода — Россия рождающаяся. «Век Св. Владимира, — говорит он, — был уже веком могущества и славы, а не рождения».
Но, отвергнув, что Россия до половины XI века была рождающеюся, Карамзин естественно не признал связи между Россиею до Ярослава и Россиею после него; отвергнув рождение государства, признав это государство в самом начале могущественным и славным, он по тому самому не признал в последующем периоде постепенного, хотя трудного и медленного возрастания и окрепления государства; этот период явился для историка только временем бедствий, временем слабости и разрушения. Вот что говорит Карамзин о времени, наступившем по смерти Ярослава I: «Древняя Россия погребла с Ярославом свое могущество и благоденствие. Основанная, возвеличенная Единовластием, она утратила силу, блеск и гражданское счастие, будучи снова раздробленною на малые области. Владимир исправил ошибку Святослава, Ярослав Владимирову: наследники их не могли воспользоваться сим примером, не умели соединить частей в целое, и Государство, шагнув, так сказать, в один век от колыбели своей до величия, слабело и разрушалось более трехсот лет. Историк чужеземный не мог бы с удовольствием писать о сих временах, скудных делами славы и богатых ничтожными распрями… Но Россия нам Отечество: ее судьба и в славе, и в уничижении равно для нас достопамятна. Мы хотим обозреть весь путь Государства Российского, от начала до нынешней степени оного… История предков всегда любопытна для того, кто достоин иметь Отечество».
При таком взгляде на характер времени, протекшего от смерти Ярослава I до образования Московского государства, Карамзин естественно не остановился над объяснением отношений между потомками Ярослава I. «Изяслав считал себя более равным, нежели Государем братьев своих». Вот все, что находим у него об отношениях между сыновьями Ярослава. Кн. Щербатов об этих отношениях выражается так: «Хотя и видели мы, что каждый из владеющих в России князей особливо свое княжение правил, однако во всем том, что касалось до общего блага и великой важности было, в том они все с общего согласия поступали».
Известно, каким сильным возражениям со стороны талантливого Неймана подвергся рассказ Карамзина об отношениях между сыновьями Ярослава I[13]. Между этими возражениями есть некоторые, действительно вполне основательные; но со многими нельзя согласиться. Основательно опровергнуты положения, что Игорь получил удел не от отца, а от старшего брата; что уже в то время существовали частные и особенные уделы; что Игорь сначала получил удел первого, а потом второго рода; о доверенности, оказанной Ростиславом Катапану, о торжественном объявлении последнего касательно смерти Ростиславовой; о побуждениях херсонцев убить Катапана; о характере Ростислава; о значении его смерти для тогдашней России; о побуждениях Всеслава Полоцкого к войне с Новгородом; о побуждениях Ярославичей к войне с Всеславом. Нельзя согласиться также с Карамзиным насчет причины победы черниговцев над половцами; насчет побуждений, которые имел Изяслав, взогнать торг на гору, потому что мы не можем знать в подробности всех обстоятельств того времени; не можем признать внезапности перехода от дружественных отношений между Ярославичами к враждебным; не думаем, чтобы поведение Олега можно было приписать одному врожденному властолюбию, потому что князь, несправедливо лишенный волости, и без особенного властолюбия мог желать приобрести ее, тем более что ничего не знаем о ласках, которые оказывал ему дядя Всеволод.
Но с другой стороны, неосновательно возражение Неймана против того, что все Ярославичи действовали сообща при переводе Игоря в Смоленск из Владимира. Карамзин имел полное право утверждать это на основании множественной формы посадиша, тем более что в рассказе летописца об освобождении Судислава прямо показаны Ярославичи действующими сообща; различие же, которое хочет Нейман установить между первым и вторым случаем, — явная натяжка. Сказав о занятии Тмутороканя Ростиславом Владимировичем, изгнавшим оттуда Глеба, сына Святославова, Карамзин продолжает: «Святослав спешил туда с войском: племянник его, уважая дядю, отдал ему город без сопротивления; но когда Черниговский Князь удалился, Ростислав снова овладел Тмутороканем». Нейману не понравился этот рассказ; он сравнивает его с рассказом летописца: «Иде Святослав на Ростислава к Тмутороканю; Ростислав же отступи кроме из града, не убоявься его, но нехотя противу стрыеви своему оружья взяти». Нейман говорит: «Вот простой рассказ летописи. Ни слова об уважении!» Потом сам задает себе вопрос: «Но разве не доказывает уважение Ростислава к дяде то, что он отступал перед ним и добровольно отдал ему город?» — и отвечает: «Разумеется, не доказывает какого-нибудь особенного уважения со стороны Ростислава, потому что вслед за темон снова выгнал его сына. Поведение Ростислава должно бы нам казаться в высшей степени странным и необъяснимым, если б обычаи того времени не давали нам ключа к объяснению этой загадки. Уважение к старым родичам, именно к тем, которые заступали место отца, было обязанностью, освященною обычаем, которого никто из благомыслящих людей не смел нарушить. У Ростислава уж не было в живых отца; поэтому брат отца, дядя, заступил для него место отца. Уважение, которым он был ему обязан, было уважением чисто личным: он не смел поднять против него меча. На сына дяди, бывшего с ним одних лет или даже моложе его, эта обязанность не простиралась». Нейман утверждает, что уважение, которое Ростислав питал к дяде, было священною обязанностию, что это уважение было личное, и в то же время говорит, что в летописи об уважении ни слова, а потом говорит, что здесь нет какого-нибудь особенного уважения!..
Далее следующее место летописи: «Ростиславу сущю Тмуторокани и емлющи дань у Касог и в инех странах, сего же убоявшеся Грьци». Карамзин переводит так: «Скоро народы горские, Касоги и другие должны были признать себя данниками юного Героя, так что его славолюбие и счастие устрашили Греков». Нейман не соглашается с тем, что Ростислав силою заставлял касогов и другие народы платить себе дань. Он говорит: «Слова летописи, находящиеся во всех списках, указывают на то, что дань бралась без всякого сопротивления и что взимание ее было соединено с покойным обладанием Тмутороканью». Но спрашивается: чего же испугались греки, если Ростислав жил мирно в Тмуторокани, не распространял своих владений и спокойно только пользовался данью, которую издавна некоторые соседние народы платили его княжеству? Почему же они не боялись Глеба Святославича, который до Ростислава княжил в Тмуторокани? Нейман сам понимал неосновательность своего возражения и потому старался прикрыть его новою натяжкою. «Кажется, — говорит он, — что греки не столько боялись Ростислава лично, сколько последствия его деятельности, то есть основания независимого княжества в Тмуторокани». Но чем независимее было это княжество от остальной Руси, тем слабее, тем меньше, следовательно, надлежало бояться его.
Так как одна из целей нашего настоящего исследования — рассмотреть «Историю государства Российского» в связи с предшествовавшими явлениями русской исторической литературы, то мы должны здесь заметить, что некоторые положения Карамзина, справедливо или несправедливо опровергаемые Нейманом, находятся и у князя Щербатова. Например, Щербатов точно так же в перемещении Игоря из Владимира в Смоленск видит общее действие Ярославичей; о поведении Ростислава относительно дяди Щербатов говорит: «Ростислав же, свято ль наблюдая почтение к дяде своему или ради каких других причин, получа известие о пришествии Святослава, из Тмуторокани вышел». Причина страха греков пред Ростиславом у Щербатова выставлена та же, что и у Карамзина; отношения Катапана к Ростиславу рассказаны иначе, именно так, как хочет Нейман, а причина умерщвления Катапана херсонцами та же самая, что и у Карамзина.
Любопытно сравнить у обоих историков начало рассказа о княжении Всеволода Ярославича, потому что здесь впервые обнаружилась эта особенность древней русской истории, что великому князю наследовал брат, а не сын. Щербатов поражен странностью явления и начинает придумывать объяснения ему. Он говорит так: «Всеволод, быв от роду 48-ми лет, взошел после смерти брата своего Изяслава на главное Российское киевское княжение. Хотя сие его восшествие на престол и не совершенно порядочно является, потому что после Изяслава остались сыновья уже в довольном возрасте, чтоб принять правление княжения отца их; однако по невоспоследовавшим от этого никаким смущениям, и потому, что упоминается, что Всеволод дал Ярополку, сыну Изяслава, Владимир с придачею еще Турова, мнится мне, что это возведение его на Киевский престол учинено вследствие учиненного между им и Ярополком какого-то договору; коему обычаю, чтоб брат после брата в престолах наследовал, и впредь почти всегда последовали, яко будем иметь случай о сем яснее предложить». Щербатов яснее, по его мнению, предложил это в конце V книги своей «Истории», где говорит: «О состоянии России, ее законов, обычаев и правлений»; его объяснение здесь состоит в следующем: князья всегда сами предводительствовали войском — это была их главная обязанность; князь малолетний не мог исполнить ее: отсюда и преимущество, какое получили дядья пред племянниками в наследстве престола.
Разумеется, мы только с уважением и любопытством можем смотреть на эту первую остановку над любопытнейшим из явлений нашей древней истории, на первую попытку объяснить его. Таков обычный ход нашей науки — начинать со внешнего, ближайшего к понятиям историка и потом, вглядываясь все внимательнее и внимательнее в глубь веков, объяснять неудобопонятные для нас явления древности согласнее не с нашими, но с тогдашними понятиями и обычаями. Так уж у самого Щербатова мы видим два первых шага на упомянутом поприще: сначала встречаем объяснение договором, явлением чисто случайным, потом древний порядок престолонаследия объясняется уж особенными обстоятельствами того времени, которое требовало всегда совершеннолетнего князя. Карамзин пошел еще далее: он объясняет явление не случайным обстоятельством, не договором и не потребностию постоянной внешней защиты, а тогдашним образом мыслей, тогдашними нравами: «Не сын Изяславов, но Всеволод наследовал престол Великокняжеский. Дядя, по тогдашнему образу мыслей и всеобщему уважению к семейственным связям, имел во всяком случае права старейшинства и заступал место отца для племянников».
Княжение Всеволода Ярославича описано у Карамзина правильнее, чем у Щербатова, относительно подробностей, например генеалогических; смуты, произведенные недовольными князьями, у обоих историков описаны одинаково; у Карамзина, впрочем, действующие лица и события характеризованы согласнее с понятиями новейшего времени; недоверие к Татищеву еще более приближает Карамзина к Щербатову, которого он[14] защищает от Болтина, крепко стоявшего за Татищева. В своде Татищева, например, сказано, что Ярополк Изяславич собирался идти на Всеволода за то, что последний отдал часть его волости Давиду Игоревичу. Карамзин отвергает это на основании древнейших списков; но и в древнейших списках летописи связь выражений такова, что не допускает иного объяснения. «Всеволод же послав приводе и (Давида), и вда ему Дорогобуж. Ярополк же хотяше ити на Всеволода». Касательно отношения рассказа Карамзина к рассказу летописца сравним следующее место: у летописца — «приде Ярополк из Ляхов и сотвори мир с Володимером, и иде Володимер вспять Чернигову; Ярополк же седе Володимери». У Карамзина: «Ярополк, не сыскав заступников вне России, скоро умилостивил Всеволода искренним раскаянием и, заключив мир с его сыном Мономахом в Больший, получил обратно свое Княжение».
Сравним несколько мест и в рассказе о княжении Святополка. У летописца: «Наша земля оскудела есть от рати и от продаж»; у Карамзина: «Область Киевская, изнуренная войнами, источенная данями, опустела». У летописца Мономах говорит: «Зде стояче через реку, в грозе, створим мир с ними (половцами)»; у Карамзина: «Половцы видят блеск мечей наших и не отвергнут мира». Слова князей на Любечском съезде в летописи: «Почто губим русскую землю, само нося котору деюще? а Половци землю нашю несут розно, и ради суть оже межи наши рати; да поне отселе имем ся в едино сердце и блюдем русскыи земли». У Карамзина: «Они (князья) благоразумно рассуждали, что отечество гибнет от их несогласия; что им должно наконец прекратить междоусобие, вспомнить древнюю славу предков, соединиться душею и сердцем, унять внешних разбойников, Половцев, — успокоить Государство, заслужить любовь народную». Слова дружины Святополковой и Мономаха у летописца: «Они же рекоша: не веремя ныне погубити смерьды от рольи. И рече Володимер: како я хочу молвити, а на мя хотят молвити твоя дружина и моя, рекуще: хощет погубити смерды и рольи смердом? но се дивно ми, оже смердов жалуете и их коний, а сего не помышляюще, оже на весну начнет смерд тот орати лошадью тою, и приехав Половчин и проч.». У Карамзина: «Дружина Великого Князя говорила, что весна неблагоприятна для военных действий; что если они для конницы возьмут лошадей у земледельцев, то поля останутся не вспаханы и в селах не будет хлеба».
Описание княжения Святополкова, заключающееся в шестой главе второго тома, оканчивается следующим любопытным местом: «Описание времен Святополковых заключим известием, что Нестор при сем Князе кончил свою летопись, сказав нам в 1106 году о смерти доброго девяностолетнего старца Яня, славного Воеводы, жизнию подобного древним Християнским праведникам и сообщившего ему многая сведения для его исторического творения. Отселе путеводителями нашими будут другие, также современные Летописцы». Татищев, как уж было сказано выше, первый начал отыскивать место, где должен был остановиться начальный летописец Нестор; он думал, что отыскал это место под 1093 годом, где находится Аминь, другое аминь находится там, где явно говорит Сильвестр, игумен Выдубецкого монастыря; следовательно, заключает Татищев, весь рассказ, заключающийся между двумя именами, между 1094 и 1116 годами принадлежит уже Сильвестру, а не Нестору. Мюллер не соглашается с Татищевым на том основании, что и далее 1093 года, под 1096 годом, говорит так же монах Киево-Печерского, а не Выдубецкого монастыря, а именно при описании нашествия половцев на Киев встречаем выражение: «Нам сущим по кельям почивающим». Шлёцер согласился с Мюллером и объявил, что, вероятно, Нестор продолжал писать до 1116 года; что приписка Сильвестра служит не окончанием его труда, но началом. Карамзин (в примечании к приведенному выше месту) согласился с Мюллером и Шлёцером относительно замечания Татищева, но объявил, что Сильвестр был не продолжателем Нестора, а только переписчиком. «Тут написах, — говорит Карамзин, — значит списал; в конце многих рукописных Евангелий, Псалтирей и других церковных книг видим такие подписи. Если бы Сильвестр… был сочинитель, то он в 6624 году не оставил бы шести лет… без описания, которое уже следует за его подписью, и, без сомнения, есть труд иного, для нас безыменного человека. Судя по кратости следующих известий, думаю, что сей безыменный начал писать не прежде 1125 или 1127 года; ибо с сего времени известия делаются вдруг гораздо подробнее». Относительно места, где именно остановился Нестор, Карамзин говорит, что с точностью определить его нельзя: вероятно, что оно находится около 1110 года, под которым во многих древних списках встречаем слова Сильвестровы.
В конце главы, заключающей в себе княжение Мономаха, мы с любопытством останавливаемся на оценке характера этого знаменитого деятеля нашей древней истории. И у Щербатова, и у Карамзина находим оценку характера Мономаха, как человека и владетеля вообще, без отношения ко времени и народу, которого он был представителем. У Щербатова читаем: «Сей государь, как довольно из истории его можно было приметить, был нрава кроткого, довольно храбр, но не ищущий войны, а паче желая чрез доброе согласие и мирные договоры до желаемого конца достигнуть». У Карамзина: «Владимир отличался Христианским сердечным умилением… не менее хвалят Летописцы нежную его привязанность к отцу… снисхождение к слабому человечеству, милосердие, щедрость, незлобие… Он не сокрушил чуждых Государств, но был защитою, славою, утешением собственного, и никто из древних Князей Русских не имеет более права на любовь потомства: ибо он с живейшим усердием служил отечеству и добродетели». Подобный же отзыв встречаем и о сыне Мономаха Мстиславе. Превосходные достоинства последнего, по мнению Карамзина, удерживали частных князей в границах благоразумной умеренности; кончина его разрушила порядок. Различие в характере новых усобиц, начавшихся по смерти Мстислава, и прежних не показано, равно как не уяснены новые отношения, возникшие между членами Мономахова потомства. Виною смуты выставлена слабость нового великого князя, Ярополка, которая обнаружилась в излишней снисходительности… Из рассказа летописца и самого автора мы не видим, однако, в чем состояла слабость и излишняя снисходительность Ярополка: мы видим только старание великого князя при распределении волостей удовлетворить как старшим, так и младшим родичам и этим удовлетворением восстановить спокойствие на Руси. Ярополк был уже близок к своей цели, как вдруг страшные движения брата Вячеслава разрушили его добрые намерения и повели к новой усобице, в которой, конечно, мы не имеем права упрекать Ярополка. Касательно Супойской битвы, имевшей такое важное значение в этой усобице, сравним рассказ летописца и рассказ Карамзина. У первого читаем: «И вскоре Ярополк, с дружиною своею и с братьею, ни вой своих съждавше, ни нарядившеся гораздо, устремишася боеви, мняще, яко не стояти Ольговичем против нашей силе, и бывшю съступлению обеими полками, и бишася крепко, но вскоре побегоша Половцы Олгове, и погнаша по них Володимерича дружина лутшая, а князя их Володимерича бьяхся со Олговичи. И бысть брань люта, и мнози от обоих падаху. Видивше же братья вся, Ярополк, Вячеслав, Гюрди и Андрей, полкы своя възмятены, отъехаша в свояси. Тысячный же с бояры их переже гнаша по Половчих, избиша е и воротишася опять на полчище, и не обретоша княжьи своея, и упадоша Олговичем в руце, и тако изъимаша е». Из этого рассказа ясно видно, что было причиною неудачи Владимировичей: неосторожность, самонадеянность в самом начале — войска было мало, и то не было устроено; от этого и без того малочисленного войска отделилась еще лучшая дружина для преследования половцев, вследствие чего все четверо Мономаховичей, несмотря на то что бились крепко, принуждены были оставить поле сражения, видя полки свои взмятенными. У Карамзина этот рассказ передан так: «В жестокой битве на берегах Супоя Великий Князь лишился всей дружины своей, она гналась за Половцами и была отрезана неприятелями, ибо Ярополк с большею частию войска малодушно оставил место сражения». Но если мы не можем быть довольны рассказом о княжеских отношениях, то в то же время не можем не признать верности замечания Карамзина о времени перемены в новгородском быте.
Рассказ о княжении Всеволода Ольговича и о борьбе Изяслава Мстиславича с дядею Юрием носит такой же характер, как и рассказ о княжении Ярополка. Любопытнее для нас мнение автора о важном событии, после которого главная сцена действия переносится с Юга на Север. Князь Щербатов останавливается на смерти Юрия Долгорукого, помещает обзор внутреннего состояния России и в следующей затем первой главе шестой книги говорит: «Кончина великого князя Георгия великия перемены в России приключила и так, можно сказать, совсем ей новый вид дала; ибо как во все время жизни своей князь Георгий не преставал или добиваться, или сохранять киевский престол, самое сие привело в такое ослабление сие первое Российское княжение, что уж после смерти его оно владычествовать другими не могло… Как тогда Суздальское княжение простиралось на Владимир, Ростов, Москву и с одной стороны касалось киевскому и черниговскому, а с другой границам болгар и, сверх того, по пространности своей довольно многолюдно было, то уж силою своею стало власть киевскую превышать, и частая перемена князей киевских, их междоусобные войны, частые нашествия половцев, а с другой стороны, непрерывное и покойное царствование сего князя Андрея учинило, что сие его княжение еще при жизни его стало владычествующим, или первым, княжением России почитаться». Таким образом, Щербатов ограничился только указанием причин усиления северного Суздальского княжества пред Киевским.
Карамзин взглянул на дело с другой стороны: он не коснулся причин усиления Суздальского княжества и обратил все свое внимание на причины, заставившие Андрея Боголюбского предпочить Север Югу; по его мнению, Суздальская область вовсе не была сильнее Киевской; она была спокойнее последней, но менее образована; Владимир, по его словам, был обязан своею знаменитостью нелюбви Андреевой к Южной России. «Феатр алчного честолюбия, злодейств, грабительств, междоусобного кровопролития, Россия южная, в течение двух веков опустошаемая огнем и мечом, иноплеменниками и своими, казалась ему обителию скорби и предметом гнева Небесного. Недовольный, может быть, правлением Георгия и с горестию видя народную к нему ненависть, Андрей по совету шурьев своих, Кучковичей, удалился в землю Суздальскую, менее образованную, но гораздо спокойнейшую других. Там он родился и был воспитан; там народ еще не изъявлял мятежного духа… Суздаль, Ростов, дотоль управляемые Наместниками Долгорукого, единодушно признали Андрея Государем. Любимый, уважаемый подданными, сей Князь, славнейший добродетелями, мог бы тогда же завоевать древнюю столицу; но хотел единственно тишины долговременной, благоустройства в своем наследственном уделе; основал новое Великое Княжение Суздальское или Владимирское и приготовил Россию Северо-Восточную быть, так сказать, сердцем Государства нашего, оставив полуденную в жертву бедствиям и раздорам кровопролитным». Тогда как у Щербатова Юго-Западная Русь изнемогла вследствие неблагоприятных обстоятельств, а Северо-Восточная возвысилась, заняла ее место, вследствие того что в ней этих неблагоприятных обстоятельств не было, у Карамзина Северо-Восточная Русь обязана своим возвышением единственно личным достоинствам Андрея Боголюбского и нерасположению его к Юго-Западной Руси, которая казалась ему обителью скорби и предметом гнева Небесного. По мнению Карамзина, сила Андрея заключалась единственно в его добродетелях: «Сей Князь, славнейший добродетелями, мог бы тогда же (тотчас по смерти отца) завоевать древнюю столицу».
Добродетели Андрея давали ему превосходство, силу пред прочими князьями, разум превосходный заставил его стремиться к искоренению вредной удельной системы: «Андрей Георгиевич, ревностно занимаясь благом Суздальского Княжения, оставался спокойным зрителем отдаленных происшествий. Имея не только доброе сердце, но и разум превосходный, он видел ясно причину государственных бедствий и хотел спасти от них, по крайней мере, свою область: то есть отменить несчастную Систему Уделов, княжил единовластно и не давал городов ни братьям, ни сыновьям».