Боже! С каким бьющимся сердцем она вышла оттуда. Хорошенькая брюнетка, которой она привезла говорящего попугая, водила её по всем комнатам и в каждой со смехом и милым смущением добавляла какую-нибудь подробность: «Вот это, — столовая, видите, какой большой стол! Миша, это мой муж, называет его торжественным, но вдвоём мы обедаем всегда вот здесь, — она указала около камина маленький круглый столик, на котором два прибора должны были почти сталкиваться. — Вот здесь, в зале, наш уголок под этой бронзовой статуей Психеи, — там стоял диванчик, мягкий, крошечный, уютный как гнездо. — Миша говорит, что эта Психея похожа на меня, а вот тут, в приёмной»… и оказывалось, что в каждой комнате, среди общей, банальной роскоши, у них шла своя обособленная жизнь влюблённых. Слово «Миша» как припев какой-нибудь мелодии всё время срывалось у неё с губ. Только перед одною дверью она остановилась и, лукаво потупив глазки, сказала Лине: «Сюда никто не входит, кроме нас»… И Лина поняла, что это их спальня. Была она и у другой дамы, которая купила Кинг-Чарльза[6]. Эта провела её прямо в детскую. Там были две белые кроватки за белыми пологами; двое крошечных, кудрявых ребятишек, в длинных платьях, которое не давало различить их пола, играли на ковре. Каким радостным криком они встретили мать! Как повисли на её шее! Между тонкими пальцами, закрывавшими лицо Лины, пробились слёзы и закапали на немецкий роман, лежавший перед нею. Неужели всю жизнь, всю жизнь так, среди этих немых рыб, болтливых попугаев, грустно-игривых мартышек? Ни своего угла, ни даже жизни в настоящих комнатах. Ящики, аквариумы, туфы, клетки… Она открыла глаза и обвела кругом взглядом. Ведь это кошмар какой-то! А воздух! Чем она дышит? Ей всего 20 лет, а она отцветает… Лина вынула из кармана маленькое зеркало и при свете керосиновой лампочки начала рассматривать себя. Лицо было бледное, веки покраснели от слёз, взор был печальный… Она вздохнула, спрятала зеркало и заломила руки над головой. — Всё лучше этой жизни! Всё! Она будет выезжать на эти вечера в «Пальму», приглядываться к мужчинам, приходящим в магазин, а теперь спать, чтобы не выглядеть завтра таким мертвецом. С этого времени даже Herr Шульц заметил, что Лина начала больше обращать внимания на свою причёску, наряды и стала гораздо веселее и оживлённее с покупателями; он сообщил это открытие своей жене, та с насмешкою обратилась к дочери: «Не думаешь ли ты женить на себе кого из покупателей, что стараешься обворожить каждого?» Лина вспыхнула; первый раз у неё в сердце шевельнулось нехорошее чувство к родителям; она начинала понимать их холодный эгоизм. Воспитав её как прекрасную продавщицу, кассиршу и секретаршу для своего дела, они не хотели допустить мысли, что у неё была потребность иной жизни, были мечты личного счастья. Их жизнь казалась им нормальной, прекрасной, они даже не отталкивали мысли, что дочь их может выйти замуж, но это будет со временем, когда ей будет лет З0-35; выйти благоразумно, по их указаниям; за человека, который в состоянии будет продолжать вести их дело, словом тогда, когда уже им самим пора будет отдохнуть от трудов и жить, как подобает мелким немецким рантье. Главное, — всё должно идти от них, всё должно совершаться по их расписанию, а отнюдь не по глупой прихоти девчонки.
Дни бежали, не принося Лине никакой перемены. Посетители иногда заглядывались на грациозную, белокурую девушку, то влезавшую на стул, чтобы достать высоко стоящий предмет, то становившуюся на колени, стараясь достать из-под какого-нибудь стола куски туфа или раковины. Они не могли не видеть, как натягивалась дешёвенькая материя лифа, обрисовывавшего гибкие девичьи формы, или каким лунным светом отливал густой узел её волнистых волос, но девушка выглядела слишком серьёзной и порядочной для игривых предприятий и в то же время как дочь Herr'а Шульца, содержателя птичьей лавочки в подвале, не могла представлять из себя интересной партии. Знакомых же немецких юношей, которые могли бы сделаться претендентами, Шульцы избегали, и Лина в 25 лет всё так же была одинока как и в 19.
Как часто какой-нибудь пустой комплимент заставлял биться её сердце; она останавливалась дольше, чем было надо, около покупателя, сбивчиво говорила ему о птицах, отвечая, делала невольные паузы и отыскивала скрытый смысл в его словах… Покупатель более не возвращался или… в следующий раз, с тою же улыбкой, с теми же пристальными взглядами, разговаривал и с её матерью.
На вечерах в обществе «Пальма» за нею слишком зорко следили мать и отец. Вращаясь постоянно всё в том же кружке посетителей, знавших всю подноготную каждой семьи, она не слыла выгодною невестой; Herr Шульц каждому, желающему слышать, объявлял, что пока жив, рубля не даст в приданое за Линой и в дело тоже зятя не впустит.
И вдруг однажды Лине показалось, что всё изменилось, потолок подвала открылся, над её головой засияло синее небо, пронёсся весенний, дышащий свежестью и ароматом ветерок и унёс с собою все тяжёлые испарения террариумов, птичьих и обезьяньих клеток. Это было в апреле, в один из тех чудных, ранне-весенних дней, которыми дарит иногда природа Петербург. Фёдор Иванович целые дни возился в портовой таможне, принимая прибывший из-за границы товар, а Амалия Францевна уже неделю не выходила из своей комнаты, страдая острым ревматизмом. Лине минуло 29 лет. В магазине, где почти весь день горел газ, она казалась всё тою же молоденькой, тонкой девушкой, с густой белокурой косой, но когда дневной свет падал на её истомлённое личико, ясно видны были целая сеть мелких морщин, бежавшая по вискам, и две горькие складочки, прорытые молчаливыми слезами от углов рта к подбородку.
Лина, по обыкновению, хлопотала около птиц, меняя водопойки, когда зазвенел дверной колокольчик, и в магазин вошёл высокий, плотный человек в военном докторском пальто. Девушка, уже давно равнодушная к покупателям, даже не повернула головы; подняв обе руки кверху, она правою держала открытою дверцу, а левою устанавливала склянку с водой.
Освоившись в полутьме помещения, покупатель не без удовольствия засмотрелся на девушку. Поза её была очень грациозна: тонкий стан выгнут, прямая, узкая юбка падала красивыми складками, обрисовывая бёдра; он видел даже маленькие ножки, обутые в узенькие, прюнелевые ботинки, тянувшиеся на носках. Клетка висела высоко. Подойдя быстро, он положил правую руку на спинку венского стула.
— Так можно упасть! Ведь одно неловкое движение, и стул подвернётся.
При звуках этого голоса сердце девушки забилось; она так быстро обернулась к говорившему и затем соскочила, что действительно стул полетел бы, если бы его не держала сильная рука. Её почти испуганные глаза встретились с серьёзными, тёмными глазами. Улыбающиеся, крупные губы, усы и курчавые бакенбарды, переходившие в такую же небольшую, круглую бородку были ей незнакомы, а, между тем, её охватило какое-то странное чувство чего-то виданного, слышанного.
— Лина… Вот видите, как я помню ваше имя, но по батюшке не знаю, тогда не пришло в голову спросить. Freulin или Frau Лина?
— Freulin… — едва прошептала вспыхнувшая девушка.
— Freulin?! Не ожидал! Я был убеждён, что или совсем не найду вас, что батюшка ваш разбогател и по обычаю всех иностранцев уже уехал с семьёй nach Faterland, или… вы давно замужем и уже своим деткам рассказываете интересные истории о птицах и рыбах… Что? Начинаете вспоминать, кто стоит перед вами? Нет? Ну, я буду говорить дальше, вы непременно сами должны меня вспомнить. Приехал я месяца два тому назад в Петербург и решил во что бы то ни стало отыскать вас. День за днём, всё некогда было, наконец, сегодня такой выдался хороший день, солнце, птицы с каждого дерева, с каждой крыши так и кричат о весне. А я, поверьте, в эти долгие годы никогда не мог слышать птичьего голоса, чтобы не подумать о вас. Потом гляжу, тот же подвальчик, те же птичьи клетки смотрят на ноги прохожих, та же вывеска… спустился шесть ступенек… даже колокольчик звякнул по-прежнему… вошёл… Боже! Так и охватили меня воспоминания детства. Аквариумы, стада золотых рыбок, «телескопы» в круглых банках, — он обернулся налево, — а оттуда несётся всё тот же свист и гам, и… на стуле та же тоненькая, белокурая девочка… та же Лина. У меня сердце так и забилось от радости. Что это?! Вы плачете? Господь с вами, о чём? Freulin Лина, я вас обидел, огорчил? Вы больны?
Девушка давно уже угадала, что перед нею Серёжа, тот самый гимназист Серёжа, головка которого с коротко остриженными волосами похожа была тогда на шарик чёрного бархата. Радость слышать чужой, мужской голос, говоривший ей ласковые слова, самое неожиданное появление этого, мелькнувшего в её детской жизни, друга — до глубины души всколыхнули её, и она, отвернувшись, прижавшись головой к высокой колонне, на которой стоял блестящий садовый шар, плакала неудержимыми, счастливыми слезами.
— Нет, нет, не беспокойтесь, это пройдёт, я так с радости… — бормотала девушка.
— С радости?! — Да какая же вы милая!
Он взял левую руку Лины, беспомощно висевшую вдоль тела, тонкие пальчики, нервно холодны, он поднёс их к губам и поцеловал. Девушка вздрогнула, отняла правую руку от лица и влажными, испуганными глазами глядела на доктора. Он не мог понять, что это был первый поцелуй мужских губ, первая ласка в жизни этого одинокого существа.
— Ну, вот и хорошо, что перестали плакать, но какая же вы нервная барышня, ай, ай, ай! Пора мне было к вам приехать, вам доктор-то нужен!
— Ну, угадали, кто я? Узнали? — и держа в своей левую руку девушки, а правою тихонько похлопывая её по ладони, глядел прямо в её серые, искрившиеся радостью, глаза, своими красивыми карими глазами.
Глядел и думал: «Вот не ожидал встретить такую хорошенькую девушку, как расцвела! Какое одухотворённое личико! И что за глаза!» — А Лина, потрясённая радостью, переживала минуту острого возбуждения нервов и действительно горела и сияла внутренним огнём.
— Я вас узнала сразу, как только вы заговорили!
— Неужели? — Ну, спасибо, утешили! Мы сколько же лет не видались? — Постойте, — мне тогда было 18… потом я поступил в академию… вышел, теперь мне… 32, - да мы ровно 14 лет не видались… Как это вы могли меня узнать? Ведь не по лицу же?
— Нет, как вы заговорили, меня точно кольнуло что, а потом, потом я всё вспомнила, ведь кроме нашей детской встречи у меня и воспоминаний-то нет!
Он нагнулся и ближе взглянул в личико Лины.
Да, она не лгала; голос был так печально искренен, глаза глядели так прямо, так светло.
— Так я был ваш единственный роман? Не может быть! — он засмеялся.
— Уверяю вас, что это было за всю мою жизнь единственное и самое яркое воспоминание.
«Бедная девочка!» — вздохнул он про себя. Он забывал, что 14 лет пронеслись и над её головой; она стояла перед ним такая тоненькая, стройная, завитки её светло-белокурых волос так мягко льнули к лбу и вискам, что он сказал совершенно искренне:
— А вы нисколько не изменились, я бы узнал вас с первой встречи. Вы ведь не знаете, конечно, что я рисую, всегда рисовал и тогда занёс в альбом ваш портрет. Я когда-нибудь покажу вам, у меня масса ваших набросков.
Каждая его фраза была для неё «ликующим аллилуйя», она переживала какой-то дивный, волшебный сон.
Доктор, Сергей Григорьевич Гарчин, просидел в магазине часа три. Когда приходили в магазин покупатели, Лина должна была поневоле вставать, разговаривать с ними, отпускать им товар; он следил за её быстрыми лёгкими движениями, улыбался, встречаясь с её глазами, в которых читал нетерпение вернуться к нему.
Когда он, наконец, ушёл, поцеловав обе ручки Лины, девушка долго стояла прислонившись к той же колонне с блестящим шаром. Она боялась шевельнуться, чтобы не разрушить окружавшего его очарования, чтобы действительность не оказалась пустой мечтой.
Когда вечером отец увидел её, он остановился поражённый.
— Ты чего? — спросил он.
— Я? — Ничего… — и, подняв на отца лучистые глаза, она вдруг рассмеялась.
— Чего ты смеёшься, что такое случилось, что ты сияешь, точно сто тысяч выиграла?
— Ничего не случилось, а так, весна, погода хорошая, вот и всё.
Отец ещё раз пристально посмотрел на неё и подумал: «Ох, пора бы девку замуж выдать, играет в ней кровь, ишь весне обрадовалась! Да за кого выдать? Да и самим нужна, такой продавщицы за деньги не наймёшь!»
А у Лины всё пело в груди… Она сама была весна, начало той дивной жизни, которая вдруг проснулась в её душе.
Доктор Гарчин зачастил в магазин; в течение двух недель, пока Herr Шульц всё возился с таможней, а Frau Амалия всё хворала, он приходил чуть не каждый день, его страшно интриговал весь маленький мир, в который он попал.
В ближайшую субботу, вечером, снова выдались такие два часа, когда не было ни одного посетителя. Frau Амалия, хотя через силу, но поднялась со своего одра и поехала с супругом в «Пальму». Лина, в гладком синем платье, с кожаным кушаком, перетягивающим её тонкую талию, с распущенной косой как в дни её первой молодости тревожно ходила взад и вперёд. Она ожидала Сергея Григорьевича. На прилавке, в первой комнате устроен был чай с холодными бутербродами. Не смея никакими словами, никаким вопросом выразить те неясные, чудные надежды, которые зародились в её сердце при внезапном появлении молодого человека, она только оживала, молилась, плакала, и в то же время ей хотелось и петь, и смеяться. Когда, наконец, стукнула входная дверь, звякнул колокольчик, и газовый рожок осветил высокую, плотную фигуру в военном пальто, Лина едва удержалась от крика восторга и радости.
— А я сегодня только на несколько минут!
Сразу девушка побледнела, и рука её, протянутая для приветствия, упала.
— Я огорчил вас? — он взял обе её руки и ласково глядел ей в глаза. — Бедная вы девочка! Небогата же ваша жизнь радостями, если моё присутствие доставляет вам праздник! Ну, я всё-таки посижу с полчаса: у нас сегодня в обществе врачей интересный доклад, и я обещал быть. Ну, пройдёмтесь по вашему царству! Покажите мне, какие у вас новые экземпляры! — он думал, что Лина по-прежнему обожает зверей, и хотел развлечь её.
Держа за руку девушку, он прошёл с нею в третью комнату.
— Вы помните, я тогда так и не удостоился видеть ваших обезьян? Помните, в субботу, после нашего знакомства, со мной явилась моя матушка, и я помню, она не совсем-таки любезно обошлась с вами. Затем, через неделю я всё-таки урвался и прибежал один, но — тогда меня здесь встретила какая-то мегера, а вы не вышли.
— Если б вы знали, как я тогда плакала… Я ведь вас видела в дверь, а выйти не хотела…
— Ну, вот! И я чуть не плакал, а больше не пошёл к вам. Мне было тоже как-то стыдно и обидно, — не разберёшь эти детские чувства!.. Ну, говорите, что у вас тут нового?
Они стояли возле клетки большого, пёстрого попугая, с четырёхугольным хохлом, который он наставил тотчас при их приближении.
— Какая оригинальная птица!
— Это индейский попугай. В Европе это редкость! Отец первый раз приобрёл такого. Представьте, какая особенность его характера… Говорит только на туземном наречии!.. Совсем не говорит, но индейский попугай до того ревнив, что если привыкнет к человеку, а тот заведёт другую птицу и будет ласкать её, то он умрёт от ревности.
— Этот привык к вам?
— О, да! Он меня очень любит!
— Ну, так я его заставлю умереть сейчас!
И молодой человек, шутя, обнял за талию девушку, прижал к себе, а другой рукой стал гладить по волосам; но тут случилось, не с попугаем, а с Линой такое странное явление, что доктор испугался не на шутку. Голова девушки беспомощно упала на его плечо, тело вдруг бессильно опустилось, и Лина упала в обморок. Посадив её тут же на какой-то ящик, прислонив головою к клеткам, испуганный доктор бросился в другую комнату, захватил горстью воды из аквариума, намочил ей виски, лоб и едва только через несколько минут привёл в чувство.
— Боже мой! Что с вами? Это от ужасного воздуха.
И действительно, воздух показался ему «ужасным» в этом узком пространстве, занятом клетками попугаев и обезьян. Он первый раз серьёзно взглянул на её узкую грудь, прозрачную бледность лица и вспомнил её всегда или горячие, или совсем холодные руки. Усадив её в первой комнате в кресло, на котором обыкновенно тронировала Амалия Францевна, он стал против неё. Лина, сконфуженная до слёз, улыбалась:
— Ради Бога, не обращайте внимания; со мной это бывает теперь очень часто!
— Часто?.. Мне надо будет выслушать ваше сердце! — он нагнул голову, но Лина вся вспыхнув, отстранила его обеими руками.
— О, нет, о, нет! Ради Бога, не делайте этого!
Её мольба, глаза, полные слёз, смущение, произвели на Гарчина неприятное впечатление. Какая-то минутная догадка мелькнула в его уме, но он тотчас же отогнал её.
— Вы часто гуляете?
— Я? — Лина встала, поправляя дрожащими руками растрепавшиеся волосы. — Я почти не гуляю… Вечером одной неудобно, а днём некогда. С отцом или с матерью гулять не хочется…
— А разве… знакомого… друга… или товарища… у вас нет?
— Нет… и не было…
— А подруг?
— Ни одной; ведь невыгодно же дозволять своей единственной продавщице и кассирше иметь друзей и знакомых…
Ему стало невыразимо жаль девушку.
— Ну вот что! Ведь мы с вами друзья? Завтра, в воскресенье отпроситесь куда-нибудь часа на два, на три, можно?
— Завтра? Можно. У нас в сквере на выставке есть наш товар, и как раз по воскресеньям я хожу туда для проверки и наблюдений.
— Отлично! Я вас подожду в Летнем саду, хотите? Там теперь очень хорошо, мы с вами погуляем; Вы не боитесь встречи?
— С вами я ничего не боюсь!..
— Вот и прекрасно! Ну, а теперь до свидания!
— А чаю?.. Вы не напьётесь со мной чаю?
— Право не могу: меня ждут!
Его действительно ждали, но главной причиной отказа был большой ангорский кот, лежавший на прилавке совсем близко от тарелки с бутербродами. Весь этот тёмный подвальчик, со своеобразным воздухом, переполненный дыханием его разнопёрого и разношёрстного населения, где в самой пыли должны были быть мириады шерстинок и всевозможных микробов, показался ему брезгливо противен. Что ж тут удивительного, что эта девушка должна здесь иссохнуть и умереть чахоткой.
— Так завтра увидимся? В котором часу?
— От двух до четырёх я свободна.
Он пожал ручки Лины, но не поцеловал их, как делал это все дни, и вышел.
На другой день, гуляя в Летнем саду, Гарчин увидел приближающуюся по главной аллее Лину. В первую минуту он её даже не узнал, и ему стало неловко. В тёмной толпе ярким пятном отличалось её светлое, фисташкового цвета, платье. Маленькая шляпка с яркими цветами, совершенно неподходящий клетчато-пёстрый зонтик и старомодная кофточка с широкими рукавами. Такой немецкой, воскресной девицы он не ожидал увидеть. Лина шла мелкими шажками, припрыгивая как воробей. В узких, извилистых переходах лавки, Гарчин не мог заметить эту особенность её походки, теперь же, подмечая улыбки на её пути, ему стало досадно, зачем он, из-за сентиментального сожаления, вызвал эту девушку из подвала, лишил её той обстановки, в которой она была мила, проста и поэтична как цветок, выросший без света и воздуха. Когда Лина пожала ему руку, он снова был тронут сиянием радости озарявшим её лицо. Он, улыбаясь, смотрел на неё, а беспощадное весеннее солнце, обливая светом её лицо, обозначало мелкую сеть морщинок, желтизну висков и всё поблеклое, как бы выцветшее личико. У него промелькнула в душе странная мысль: точно это перед ним не Лина, не та девушка, с которою он так весело болтал и смеялся в подвальчике, та там должно быть и осталась между птицами и обезьянами, здесь же была вызванная им тень её…
— Хотите пройтись по набережной, тут слишком много народу?
Лина гордилась, что она идёт именно в толпе, под руку с таким красивым и статным кавалером, но она подумала, что он ищет уединения с нею, и потому немедленно согласилась. Они ходили по набережной, стояли подолгу, облокотившись на перила, следили за нарядными экипажами, проносившимися мимо них; они говорили о том, что видели: о весне, о солнце, и когда через два часа, незаметно промелькнувших в этой прогулке, расстались, между ними не было сказано ни слова, которое могло бы иметь особый смысл, а, между тем, Лине казалось, что вся судьба её решена, и что следующий визит её друга уже должен выяснить всё. Несколько дней прошли для неё в блаженном тумане, в грёзах… Не раз она мысленно представляла себе венчальный обряд, флёр-д'оранж, и каждый раз при этом она вспыхивала, закрывала лицо руками и плакала…
Наконец он настал, ожидаемый вечер! Гарчин пришёл весёлый и объявил, что покончил все дела и завтра уезжает из Петербурга. При этих словах Лина встала, схватила его за руки и как безумная впилась глазами в его лицо.
— Как уезжаете!?. Куда? Зачем?
— По месту служения, дорогая Freulin! Опять тянуть лямку… Ведь я здесь был только так, на время, по разным делам…
— Когда же вы вернётесь?
— Этого не могу вам даже сказать: отпуск дают так редко…
— Так как же я?.. Что же я?
Её бледные губы едва произносили слова. Лицо покрылось трупной бледностью. Он пробовал пошутить:
— Вы? Фея всего заколдованного этого царства!.. — но, видя её искажённое мукой лицо, он заговорил тихо и ласково. — Зачем вы приходите в такое отчаяние? Ну, скажите, что я могу сделать, чтобы вас утешить?
— Ах, зачем вы разыскали меня? Зачем было приезжать?
Она зарыдала.
— Зачем? Как я могу вам это сказать? Я Петербург оставил, как только кончил курс, и вот с тех пор попал в него первый раз. Хотелось всё обегать, всё видеть, что так дорого было в детстве, вспомнил о вас и решил непременно разыскать и навестить.
— Боже мой! Боже мой! Я так одинока, ведь я задыхаюсь в этом подвале, я никому здесь не нужна, Бога ради! Бога ради! Спасите меня! Увезите! Я буду для вас, чем хотите, не оставляйте меня здесь!..
Сердце Гарчина сжалось: он понял недоговорённое, невольно он возбудил надежды в этом девичьем сердце. Что же было теперь делать? Он взялся за шапку.
— Freulin Лина, я ничего не могу… я приезжал хлопотать сюда о своих бумагах, потому что… женюсь… я…
Лина вырвала свои руки, она задыхалась!
— Зачем же вам надо было так говорить со мной? Зачем вы целовали мои руки? Обнимали меня? Вы насмеялись надо мной! Будьте вы прокляты!!. Ступайте вон! Ступайте вон к своей невесте!!.
Она расхохоталась и убежала.