«Товарищ Инесса умерла спасти не удалось».
И чья-то незнакомая подпись, видимо перевранная.
До чего жестока бывает судьба! После многих лет такой работы, о которой она говорила дочерям: «Мостовую мостить и то, наверное, легче…», Инесса Федоровна Арманд поехала на Кавказ отдохнуть и подлечить больного сына. Жили они в Кисловодске. Но в окрестностях Кисловодска появились контрреволюционные банды. Тогда они переехали в Нальчик. Там Инесса заболела холерой и умерла.
Словно она сама отыскала свою смерть.
Ее любили вся партия и рабочий класс нашей страны. Уже одно то, что и при жизни и после смерти все звали ее просто по имени, просто «Инесса», уже одно это говорит о том, как родна была она людям.
И не только любили ее, но были в нее влюблены. Все — молодые и старые, мужчины и женщины. Ибо нельзя было не влюбиться в эту обворожительно-прекрасную женщину, покорявшую окружающих и своим темпераментом революционерки, и блестящим умом, и прелестью необыкновенных глаз, то серых, то зеленоватых. Недаром тогда бытовала шутка, что товарищ Инесса являет собой редкостный случай полного единства формы и содержания и в качестве такого примера должна быть включена в программы по диалектике.
С Надеждой Константиновной и Владимиром Ильичем Инессу связывала долгая дружба, пронесенная через годы, в которые всем им выпало немало невзгод и испытаний.
Они познакомились в 1909 году в Брюсселе. Сблизились в Париже. Инесса была одним из ведущих лекторов в созданной Лениным партийной школе в Лонжюмо. Особенно тесной стала их близость во время первой мировой войны, когда Инесса, ведя огромную работу по объединению истинных интернационалистов, «ткала, по выражению Н. К. Крупской, первую ткань международной связи». А когда произошла Февральская революция и правительства Антанты отказались пропустить большевиков в Россию, Инесса храбро поехала вместе с Лениным и Крупской через Германию в знаменитом «пломбированном вагоне».
Их сроднила совместная политическая борьба и глубокое духовное единство. «Уютнее, веселее становилось, когда приходила Инесса», — писала Надежда Константиновна Крупская.
И вот страшная телеграмма: «Товарищ Инесса умерла спасти не удалось».
Невозможно было примириться с мыслью, что местом последнего ее успокоения будет могила на далеком безвестном кладбище.
— Мы похороним ее под Красной стеной, — писала Надежда Константиновна.
Но похороны состоялись не скоро: чтобы доставить гроб с телом Инессы из Нальчика в Москву, потребовалось без малого две недели.
Как раз в эти дни, числа восьмого октября, я приехала в Москву. Когда я пришла в районный комитет партии, чтобы встать на учет, меня тут же мобилизовали в Отряд особого назначения. Всех мобилизованных собрали б районном партийном клубе, где Ф. Э. Дзержинский выступил с сообщением, что, по полученным ВЧК сведениям, в Советскую Россию недавно прибыл представитель Савинкова, который устроил совещание со своей агентурой. На этом совещании решено воспользоваться усталостью масс и продовольственными затруднениями, чтобы подготовить ряд террористических актов против вождей революции и свергнуть Советскую власть. Выступление савинковцев назначено в ночь с девятнадцатого на двадцатое октября.
Мобилизованные коммунисты были переведены на казарменное положение. Снова, как это бывало не раз, мы патрулировали по ночным улицам Москвы.
Вечером десятого октября патрульная группа, в которую входила я, вышла на дежурство.
Ночь была по-осеннему сырой и темной. Мы сильно продрогли и с нетерпением ждали утра.
Уже почти рассвело, когда, дойдя до Почтамта, мы увидели двигавшуюся нам навстречу похоронную процессию. Черные худые лошади, запряженные цугом, с трудом тащили черный катафалк, на котором стоял очень большой и поэтому особенно страшный длинный свинцовый ящик, отсвечивающий тусклым блеском.
Стоя у обочины, мы пропустили мимо себя этих еле переставлявших ноги костлявых лошадей, этот катафалк, покрытый облезшей черной краской, и увидели шедшего за ним Владимира Ильича, а рядом с ним Надежду Константиновну, которая поддерживала его под руку. Было что-то невыразимо скорбное в его опущенных плечах и низко склоненной голове. Мы поняли, что в этом страшном свинцовом ящике находится гроб с телом Инессы.
Ее хоронили на следующий день на Красной площади. Среди венков, возложенных на ее могилу, был венок из живых белых гиацинтов с надписью на траурной ленте: «Тов. Инессе Арманд от В. И. Ленина».
В эти тяжелые для Ленина недели события шли своей непрерывной чередой. Изо дня в день надо было решать вопросы самого широкого диапазона — от производства конской сбруи до переговоров с Англией.
Второго октября Ленин выступил на Третьем Всероссийском съезде комсомола с речью «Задачи союзов молодежи».
В этот же день он делал доклад на съезде рабочих и служащих кожевенного производства.
Третьего октября занимался ходом хлебных заготовок и положением на Северном Кавказе.
Четвертое октября посвятил в основном военным делам и дал телеграмму Реввоенсовету Первой конной армии о необходимости ускорения передвижения армии на Южный фронт.
Пятого октября председательствовал на заседании Совета Народных Комиссаров.
Вопросом всех вопросов в то время были пан и барон.
В первую голову пан.
Весной двадцатого года Польша, подстрекаемая империалистами Антанты, напала на Советскую Россию. Польские войска вторглись в пределы Украины и захватили Киев. В ответ на это наши армии перешли в контрнаступление.
Советская Россия не ставила перед собой завоевательных целей. Как в периоды военных побед, так и во время поражений она стремилась как можно скорее закончить войну и заключить мир. Пусть более выгодный для Польши и только приемлемый для нас. Обращаясь к красноармейцам, отправлявшимся на польский фронт, Ленин призывал их помнить, что с польскими крестьянами и рабочими у нас нет ссор. Солдаты Красной Армии идут в Польшу не как угнетатели, а как освободители.
Пилсудский и те, что действовали за его спиной, когда им изменяло военное счастье, искали мира. Но стоило этому счастью повернуться в их сторону, они срывали мирные переговоры.
В итоге долгой и упорной борьбы, в боях среди болот Полесья и тихих кабинетов на Даунинг-стрит, в поединках между британским премьером Ллойд Джорджем и дипломатом-большевиком Леонидом Красиным Советское правительство добилось того, что двадцать третьего сентября в Риге открылась конференция для переговоров о перемирии и предварительных условиях мира между Советской Россией и Украиной, с одной стороны, и Польской Республикой — с другой.
Решение Советского правительства вступить в мирные переговоры с Польшей было принято не без борьбы в руководящих партийных кругах.
— Известно ли вам, — рассказывал Ленин Кларе Цеткин, — что заключение мира с Польшей сначала встретило большое сопротивление, точно так же, как это было при заключении Брест-Литовского мира? Мне пришлось выдержать жесточайший бой, так как я стоял за принятие мирных условий, которые безусловно были благоприятны для Польши и очень тяжелы для нас.
Доводы противников мира с Польшей были простым перепевом идей «левых коммунистов»; никаких уступок белопольскому правительству, никаких договоров с классовым врагом.
Однако, в отличие от времен Бреста, в партии не возникло дискуссии. За эти годы партия выросла и поняла правоту ленинской точки зрения.
Объясняя Кларе свою позицию, Ленин говорил:
— …Наше положение вовсе не обязывало нас заключать мир какой угодно ценой. Мы могли зиму продержаться. Но я считал, что с политической точки зрения разумнее пойти навстречу врагу, временные жертвы тяжелого мира казались мне дешевле продолжения войны… Могли ли мы без самой крайней нужды обречь русский народ на ужасы и страдания еще одной зимней кампании? Могли ли мы послать наших героев красноармейцев, наших рабочих и крестьян, которые вынесли столько лишений и столько терпели, опять на фронт? После ряда лет империалистической и гражданской войны — новая зимняя кампания, во время которой миллионы людей будут голодать, замерзать, погибать в немом отчаянии… Нет, мысль об ужасах зимней кампании была для меня невыносима. Мы должны были заключить мир.
Польская сторона, начав переговоры, все время их затягивала, вновь и вновь пересчитывая свои козыри против Советской России — Врангеля, засуху, тиф, голод и холод.
В ближайшие дни должно было стать ясно, быть или не быть зимней кампании.
Именно в это время Ленину сообщили, что в Советскую Россию приехал английский писатель Герберт Уэллс и желает его видеть.
Свою книгу о поездке в Советскую Россию Герберт Уэллс назвал «Россия во мгле».
Некоторые наши кинематографисты поняли слова о «мгле» буквально и, воссоздавая обстановку дней, в которые происходила встреча Ленина с Уэллсом, напустили на экраны мрак, зимнюю ночь, мороз, снег, сугробы.
Не было тогда мрака. Не было зимы. Не было снега и сугробов. Не было и быть не могло уже по одному тому, что Уэллс приехал в Советскую Россию двадцать шестого сентября и, по его собственному свидетельству, во время его двухнедельного пребывания в России стояли необычно ясные и теплые погоды золотой осени.
Мгла, образ которой возник в душе Уэллса, была в ином.
Он приехал тем единственным путем, которым можно было тогда приехать с Запада в нашу страну, тем, которым за пять дней до него приехала Клара, — через Эстонию и Петроград. Он ходил по тем же улицам, по которым ходила Клара, видел те же дома, те же мостовые, тех же прохожих, которых видела она, разговаривал с теми же людьми. Быть может, один и тот же корреспондент РОСТА задавал им один и тот же вопрос: «Каковы ваши впечатления от Советской России?»
— Я приехала в вашу великую страну, чтобы поучиться у русского пролетариата, как нужно строить новую жизнь. Для этого я решила лично все осматривать, во все вникать, все изучать, чтобы извлечь наивозможно большую пользу для германского рабочего класса.
Так отвечала на этот вопрос Клара.
— Я приехал сюда для того, чтобы увидеть, что такое Советская Россия. Слишком много пропаганды, как белой, так и красной, ведется за и против России, чтобы можно было составить себе о ней настоящее представление. В Англии о России почти ничего не знают. И вот я приехал…
Это сказал Герберт Уэллс.
Прошло меньше года с тех пор, как Петрограду угрожал Юденич. Хотя теперь непосредственной угрозы городу не было, но до сих пор сохранялись оборонительные сооружения, созданные руками питерских пролетариев.
— Неподалеку от Путиловского завода я видела развороченную мостовую и баррикаду, сложенную из камней в дни наступления Юденича. Перед моим внутренним взором возникли баррикады Парижской коммуны. О, святые камни революции!
Так говорила Клара.
— Улицы находятся в ужасном состоянии… Они изрыты ямами… Кое-где мостовая провалилась… Автомобильная езда состоит из чудовищных толчков и резких поворотов…
Это писал Уэллс.
Видела ли это Клара? Да, видела. «Я не хочу скрывать, что я наблюдала и изможденные лица, и неисправленную мостовую, неотремонтированные дома», — сказала она корреспонденту РОСТА. Она видела это, но…
Вот побывали они оба в первых в Советской России домах отдыха для рабочих.
— Русская революция, — говорила Клара, — сделала то, что не сделала ни одна революция в истории: дворцы богачей она превратила в дома отдыха для рабочих.
— Я хочу сказать лишь несколько слов о доме отдыха для рабочих на Каменном острове, — говорил Уэллс. — Это начинание показалось мне одновременно и превосходным и курьезным. Рабочих посылают сюда на две-три недели отдохнуть в культурных условиях. Дом отдыха — прекрасная дача с большим парком, оранжереей и подсобными помещениями. В столовой — белые скатерти, цветы и т. д. И рабочий должен вести себя в соответствии с этой изящной обстановкой; это один из методов его перевоспитания. Мне рассказывали, что, если отдыхающий забудется и, откашлявшись, по доброй старой простонародной привычке сплюнет на пол, служитель обводит это место мелом и предлагает ему вытереть оскверненный паркет…
Говоря это, Уэллс отнюдь не хотел оскорбить нашу страну. Нет, он искренне чувствовал себя другом нашего народа, с глубоким сочувствием относился к его страданиям, возмущался вооруженным вмешательством в русские дела, проводившимся правительствами Антанты, в том числе правительством его собственной страны; признавал, что «большевистское правительство — единственное правительство, возможное в России в настоящее время».
Но признавая это, он тут же подчеркивал, что все это имеет лишь «второстепенное значение». А что же главное? «Крах — вот самое главное в сегодняшней России», — отвечал он. И чтобы английский читатель понял, насколько сокрушающе огромен этот крах, пояснял: «…такие вещи, как воротнички, галстуки, шнурки для ботинок, простыни и одеяла, ложки и вилки, всяческую галантерею и обыкновенную посуду, достать невозможно…»
И ведь не был же он обывателем или вульгарным филистером, ведь способен был он и на смелую мысль, и на экстравагантнейшие высказывания. Как раз перед приездом в Советскую Россию он выпустил объемистую книгу «Контуры всемирной истории», опрокидывающую все существовавшие до того концепции исторического процесса.
— Я хотел бы, — сказал он, будучи в Москве, советскому журналисту А. Меньшому, — чтобы были написаны новые книги по истории по моей схеме и чтоб новое поколение училось по моей схеме, а все старые книги и учебники были бы уничтожены и сожжены.
Далеко хватил, ничего не скажешь! Но вот оказался он в стране пролетарской революции на исходе третьего года ее существования, что же он увидел?
— Советская страна обнимает по своему сознательному самоподчинению, по беспримерной преданности и энергии, по смелой инициативе и настойчивости, по безустанной работе, по силе убеждения, которая, подобно Фениксу, вновь и вновь возрождается из пламени, а также по положительной деятельности по поднятию культуры, — работу целых столетий. Она — титанический триумф духа и воли над «косностью материи», над неблагоприятными обстоятельствами. Она — утро для творения новых общественных отношений.
Нет, это сказал не Уэллс. Это сказала великая революционерка Клара Цеткин.
Уэллс сказал другое. Он сказал, что три года русской революции — это долгие, мрачные годы, в которые Россия неуклонно спускалась с одной ступени бедствий на другую, все ниже и ниже в непроглядную тьму.
Дальнейший путь России был ему неясен. Ее будущее затянуто мраком.
Вот откуда родился созданный Уэллсом образ мглы, окутавшей Россию.
Из Петрограда Уэллс поехал в Москву. Не скрывая своего раздражения, он брюзжал по поводу того, что ему пришлось потратить около восьмидесяти часов на разъезды, телефонные переговоры и ожидания для того, чтобы побеседовать в течение полутора часов с Лениным и Чичериным — и относил задержку за счет «русской неорганизованности». Но мы помним, как тогда жил, как работал тогда Ленин, и едва ли можем разделить чувства, владевшие Уэллсом.
Ленин принял его утром шестого октября.
— Наконец мы попали в кабинет Ленина, светлую комнату с окнами на кремлевскую площадь, — рассказывает Уэллс. — Ленин сидел за огромным письменным столом, заваленным книгами и бумагами… У Ленина приятное смугловатое лицо с быстро меняющимся выражением, живая улыбка; слушая собеседника, он щурил один глаз… Он не очень похож на свои фотографии, потому что он один из тех людей, у которых смена выражения гораздо существеннее, чем самые черты лица; во время разговора он слегка жестикулировал, протягивая руки над лежавшими на его столе бумагами; говорил быстро, с увлечением, совершенно откровенно и прямо, без всякой позы…
Идя к Ленину, Уэллс ждал, что увидит марксистского начетчика, и собирался вступить с этим воображаемым начетчиком в схватку. Вышло иное. «…Должен признаться, — писал в своей книге Уэллс, — что в споре мне пришлось очень трудно».
Разговор шел в стремительном темпе. Собеседники задавали друг другу вопросы, иногда отвечали, иногда парировали контрвопросами.
О содержании этого разговора мы знаем только по записи Уэллса. Ленин, читая книгу Уэллса о поездке в Россию, сделал на полях ее лишь несколько беглых пометок, причем ни одной из них в той главе, в которой Уэллс рассказывает о нем самом и о разговоре с ним, а потом ни в одной из своих речей и статей не вспоминал ни о встрече с Уэллсом, ни о его книге.
Как и всякая такая запись, она весьма субъективна. Наиболее интересно в ней широко известное место, в котором Уэллс излагает свои впечатления о ленинском плане электрификации.
«Дело в том, — пишет Уэллс, — что Ленин, который, как подлинный марксист, отвергает всех „утопистов“, в конце концов сам впал в утопию, утопию электрификации… Он делает все, что от него зависит, чтобы создать в России крупные электростанции, которые будут давать целым губерниям энергию для освещения, транспорта и промышленности… Можно ли представить себе более дерзновенный проект в этой огромной, равнинной, покрытой лесами стране, населенной неграмотными крестьянами… не имеющей технически грамотных людей, в которой почти угасли торговля и промышленность?»
Такие проекты, по убеждению Уэллса, реальны лишь для густонаселенных стран с высокоразвитой промышленностью. Такие проекты электрификации осуществляются сейчас в Голландии, они обсуждаются в Англии, и можно легко представить себе, что в этих густонаселенных странах с высокоразвитой промышленностью электрификация окажется успешной, рентабельной и вообще плодотворной. Но осуществление их в России «можно представить себе только с помощью сверхфантазии».
«В какое бы волшебное зеркало я ни глядел, я не мог увидеть эту Россию будущего, — писал он, — но невысокий человек в Кремле обладает таким даром. Он видит, как вместо разрушенных железных дорог появляются новые, электрифицированные, он видит, как новые шоссейные дороги прорезают всю страну, как подымается обновленная и счастливая, индустриализированная коммунистическая держава. И во время разговора со мной ему почти удалось убедить меня в реальности своего провидения».
Муза истории — божественная Клио — позволяет себе иногда такие выходки, которые в руках любого художника выглядели бы грубым «нажимом» и даже примитивной подтасовкой. Так и здесь: она взяла писателя, прославившегося своей безграничной и неисчерпаемой фантазией, послала его в тогдашнюю Россию, свела его с Лениным, дала ему услышать из уст Ленина план электрификации и коммунистического возрождения нашей разоренной страны, а потом сунула ему в руки перо, чтоб он, именно он, этот непревзойденный фантаст, объявил ленинский план электрификации «сверхфантазией», осуществление которой нельзя увидеть ни в каком волшебном зеркале. Сколько б ни читала об этом, каждый раз удивляешься наново!
Вечером того же дня, когда он был у Ленина, Герберт Уэллс уехал в Петроград. Он торопился, чтоб не опоздать на пароход, уходивший из Ревеля (Таллинна) в Стокгольм, но до отъезда из Советской России успел побывать на заседании Петроградского Совета.
Заседание это проходило в Таврическом дворце. Зал был полон; две или три тысячи человек занимали не только кресла, но все проходы, лестницы и хоры. Все это, как свидетельствует Уэллс, создавало обстановку «многолюдного, шумного, по-особому волнующего массового митинга».
После обсуждения вопроса о мире с Польшей председатель объявил, что слово предоставляется присутствующему в зале знаменитому английскому писателю товарищу Уэллсу. Именно так: товарищу Уэллсу.
В своей книге Уэллс рассказывает об этом своем выступлении предельно сдержанно и иронично.
«Прежде всего, — пишет он, — я совершенно недвусмысленно заявил, что я не марксист и не коммунист, а коллективист и что русским следует ждать мира и помощи в своих бедствиях не от социальной революции в Европе, а от либерально настроенных умеренных кругов Запада. Я сказал, что народы западных стран решительно стоят за мир с Россией, чтоб она могла идти своим собственным путем, но что их развитие может пойти иным, совершенно отличным от России путем».
И все! Больше об этой своей речи Уэллс в книге не говорит.
На деле «товарищ Уэллс» сказал не только это. До нас дошел текст его речи, в которой звучат по-настоящему глубокие и прекрасные слова.
«Вы стоите перед созидательной работой, изумительной своим бесстрашием и силой, — сказал он. — Эта работа не имеет себе равной в истории человечества. В ней — выражение той гениальной способности России, которая давно проявлена русской литературой, — я говорю о бесстрашии мысли и безграничном напряжении сил».
Обращаясь к мужчинам и женщинам, которые слушали его с глубоким вниманием, Уэллс не читал им мелких нотаций, как то можно подумать по его книге. Нет, он говорил им о преступных действиях интервентов, вторгших Россию в ее бедствия, он обещал приложить все свои усилия, чтобы покончить с войной против Советской России.
«Способность прощать характерна для великого народа, — говорил он. — И все, что я видел и слышал в России, убеждает меня в том, что Россия и Англия, несмотря на все взаимные прегрешения, могут любить и понимать друг друга и вместе работать для человечества и для того нового мира, который рождается среди мрака и бедствий. Дайте мне еще раз сказать вам, что английский народ хочет мира, добивается мира и не успокоится до тех пор, пока не добьется мира».
Так говорил Герберт Уэллс на следующий день после своей встречи с Владимиром Ильичем Лениным.
Теперь о третьем иностранном госте, побывавшем в эти дни у Ленина.