— Все равно не верю. Это не совпадает с образом поэта!
— Ты чудак… Когда человек становится гением — он делается нераздельным, но неслиянным, понял?
Он смотрел на нее почти в ужасе: не то от растерянности, не то от обиды за Пушкина.
— Всякие… поступки, совершенные гением, нераздельны с ним, понял? Но с его творчеством — неслиянны. Дошло?
— Откуда ты такая… умная? — натужно спросил он.
— Больше читай, и ты тоже станешь умным, — она его тихонько ткнула пальцем в кончик носа. — Мой папа — простой тамбовский крестьянин от сохи, а знает наизусть Еврипида и Софокла, и вообще — зачем революция, если мы остаемся на уровне «дважды два»? Как ты сформулируешь сущность поэзии Александра Блока?
— Блок воспевал… — Он замолчал и покраснел, видно было, что вспомнить формулу школьного учебника ему трудно. — Упаднические настроения уходящих классов. Он хотел выразить…
— Это ты хочешь выразить и пока не можешь, запас слов мал, а Блок… — Она закрыла глаза и нараспев прочитала: — «Предчувствую тебя. Года проходят мимо, все в облике одном предчувствую тебя. Весь горизонт в огне и ясен нестерпимо, и молча жду, тоскуя и любя…» — она подняла на него глаза: — По-твоему, это упаднические настроения уходящих классов?
— Так говорил наш преподаватель, — смутился Вова.
— А он не говорил, что ты — панегирист татарских нравов и апостол невежества? Ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж?
— Очень! — вырвалось у него.
— Тогда учись всерьез, а я буду принимать у тебя экзамены. Когда все сдашь — пойдем в загс. Чьи стихи?
— Я знаю, — перебил он, — мама часто их читала. Это написал муж Ахматовой, он тоже был поэтом. Мама никогда не называла его имени, но я видел фотографию: высокий, светловолосый человек с надменной улыбкой и мелкими чертами лица…
— Он после революции стал участником белогвардейского заговора. Его расстреляли. Жаль?
— Человека — нет. Поэта — очень.
— А ты демагог… — Она изучающе посмотрела на него. — И пойдешь далеко… — Усмехнулась: — Без меня.
— Тогда — не пойду.
— А уж это — как тебе будет угодно.
Что-то сразу ушло…
…Пронзительно загудел паровоз, в двери купе требовательно постучали, Тоня открыла, пограничники попросили документы и безжалостно разбудили Зиновьева и Фаломеева.
— Шпионов ловите? — зевая, спросил Фаломеев. — Святое дело…
Тоня вышла в коридор, у окна стоял чернявый майор — в той же позе, словно и не уходил.
— Майор Кисляев, — представился он. — Яков Павлович. Для вас — просто Яша. Я из-за вас не сплю.
— Я что, стучу? Или пою? — обозлилась Тоня. Майор был редкостно противен.
— Что вы… — светски протянул он. — Такая девушка, как можно… Вас как зовут?
— Никак.
— Тогда и я — никто, — нашелся майор. — Заходите, — он отодвинул двери своего купе, — я один, есть «Хванчкара».
— Это где?
— Это вино, очень вкусное, — не сдавался майор. — Не пожалеете.
— Не пью. — Тоня повернулась, чтобы уйти.
— К мужу? — спросил майор безнадежным голосом. — Только не говорите, что это военная тайна. Я все равно отгадаю.
— Военные тайны выпытывают. — Тоня не скрывала иронии. — До свидания.
— Согласен, — майор улыбнулся, обнажив рекламно-белоснежные зубы. — К пытке можем приступить немедленно!
Тоня уничтожающе взглянула и вернулась в купе. Мужчины спали: Фаломеев чему-то улыбался, Зиновьев трубно храпел. Тоня легла и попыталась уснуть, но ничего не получалось, не шел из головы пошляк майор. Бывают же такие… Вагонный ухажер и десять слов в запасе. Еще пять минут — и наверняка бы сказал: «Я люблю вас ужасно». Или «дико». Даже скорее так, уж очень туп, портупея несчастная. Она поймала себя на том, что слишком уж страстно размышляет об этом фетюке с усиками, ему ведь цена меньше гроша в базарный день, и тут же поняла, что злость ее направлена вовсе не на майора, а на… Да, в этом «на» была большая закавыка, но Тоня не позволила себе думать об этой закавыке дальше, потому что верила: подобные размышления самым непостижимым образом могут сделать ситуацию предполагаемую — ситуацией вполне действительной. А этого не надо… Увы, такой случай уже был. Как-то летом Вова приехал на дачу, ее снимали в Сестрорецке, у залива. Приняли с распростертыми объятиями, отец сказал, что решил оставить Вову в адъюнктуре по своей кафедре. «Представляете, милые женщины, — в полном восторге заявил он, — этот юноша моментально разобрался в прибавочной стоимости и цене, и если бы только в этом!» Тоня разозлилась. Она почему-то считала своим исключительным правом хвалить или ругать своего кавалера. После обеда заявила: «О том, что было между нами, — забудь! Ты безграмотный, фанфарон. Не смея больше приходить. Никогда!» Он взял ее за руку: «Тонечка, я всегда буду тебя слушаться и перечить никогда не стану, ну а теперь-то — чем же я виноват?» «Пойдем на границу, — приказала она. — И впредь никогда не позволяй себя хвалить. Никто не может знать, какой ты на самом деле. Только я, ты понял?» Пришли на берег Сестры, когда-то здесь проходила советско-финская граница, река спокойно несла к заливу коричневато-желтую воду, и было удивительно и непонятно, что совсем недавно по другому берегу разгуливали бывшие царские офицеры, шли в вброд лазутчики и совсем рядом подстрелили знаменитого шпиона Сиднея Рейли, который когда-то был всего лишь Розенблюмом, коммерсантом из Одессы. Постепенно Тоня успокоилась, появилось желание загладить резкость. Пошел дождь, она втащила Вову под старую иву, прижалась к нему, и от этого у нее появилось какое-то странное, не испытанное доселе чувство, и, удивляясь своему бесстыдству, она попросила: «Поцелуй меня». Он вспыхнул, наклонился к ее лицу, она обхватила его, приникла и не отрывалась так долго, что перехватило дыхание. «Вырежь на коре наши инициалы, — попросила она. — Когда состаримся — приедем сюда и вспомним». «Жаль портить дерево, — возразил он, — и вообще, это пошлый обычай». «Мы ведь договорились, — она сузила глаза, — в нашей роте ротный — я». Он послушно накорябал перочинным ножом вензель и спросил: «Когда пойдем в загс?» «Послезавтра». — «Но я уезжаю в лагеря». — «Тогда — завтра».
Но в загс они не пошли. Когда вернулись, увидели у крыльца карету «скорой помощи» и санитаров, которые несли нечто белое, в простынях. Врач что-то говорил отцу, а тот давился рыданиями и, бессмысленно уставившись в одну точку, повторял: «Она ведь никогда и ничем не болела… Как же так…» Все дальнейшее помнилось смутно. Из Москвы приехала тетя Нина, на свадьбе в свое время она не была по принципиальным соображениям, происхождение; матери Тони ее не устраивало, теперь же она выглядела весьма по-деловому и действовала очень напористо. «Где похороним? — спросила она хриплым баритоном и прикурила следующую папиросу от предыдущей. — Надеюсь, не в Лавре? Уверена, что подобная дикость не пришла вам в голову?» «Но у нас там место, — возразила Тоня. — Я хочу, чтобы мама лежала рядом со своими родителями и вообще — предками» «Так… — голосом, не предвещающим ничего хорошего, произнесла тетя Нина. — Скажи, Алексей, ты что же, женился, надеясь приобщиться к именитому русскому дворянству? Молчи, Антонина, я наперед знаю все, что ты скажешь, я желаю знать, о чем думает мой братец и не растерял ли он вообще свои мыслительные способности?» Отец мертво молчал, и тетка продолжала еще запальчивее: «Я желаю также знать, что ты думаешь о возможной реакции в академии? Может быть, ты хочешь, чтобы там еще раз обо всем вспомнили?» У отца было белое лицо, он по-прежнему молчал, и Тоня вдруг увидела отчетливо, словно наяву, как он меряет комнату из угла в угол, и чернеют окна, и сидит на стареньком диванчике мама, неловко поджав ноги, и оба прислушиваются к ночной тишине…
Маму похоронили за Нарвской заставой, на полузаброшенном кладбище с покосившимися крестами и давно просевшими, едва заметными холмиками могил, по которым с пронзительным карканьем прыгали тощие вороны. А за кривым, испокон веку не чиненным забором доживали свой век обмелевшие пруды, заваленные мусором и хламом, дымили утлые полузаводики-полумастерские и обменивались гудками паровозы. Смотритель воткнул в изголовье могилы фанерную дощечку и привычно-небрежно вывел черной краской трехзначный номер. Потом написал фамилию и сказал: «Земелька осядет, можно будет крест поставить. Или чего еще, по вашему желанию». Получив тридцать рублей, он ушел. Тоня долго стояла у холмика и вспоминала. Вот мама вдет по лесной тропинке, наклонилась, кричит: «Смотри, муравьи!» А вот дома, за столом, наливает молоко: «Вкусное, парное, попробуй…» Сон… Пролетело все, ровно и не было. «За что вы ненавидели маму? Я ведь знаю, так что не надо лепетать. Отвечайте». — «А знаешь, милая, — задымила тетка, — так и не лезь в дела, кои тебе неведомы». — «Я взрослая». — «А взрослая, так понимай, что твоя мать представитель чуждого класса, который порол, и вешал нас, и расстреливал, и заметь, что твой отец молчит не потому, что боится мне возразить, а потому, что нечего!» — «Но ведь не мама? Она-то при чем?» — «Я — юрист, — жестко сказала тетка, — и привыкла верить закону и уважать закон. А в законе сказано: „совершеннолетние члены семьи изменника, совместно с ним проживавшие или находившиеся на его иждивении к моменту совершения преступления, — подлежат лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири на пять лет“. Мы живем в капиталистическом окружении, и своих сторонников господа капиталисты находят не в среде рабочих и крестьян. Твоя мать не изменила нам позавчера, но кто знает? Не заговорил ли в ней голос крови вчера? Я и Алексей — мы жизнь отдавали за революцию, вы же пришли на готовенькое; и хватит об этом, все!» Когда отец и тетка садились в автомобиль — его предоставил для такого случая начальник академии, — Тоня, сказала: «Я никогда не любила вас, тетя Нина, сегодня же я поняла: вы глупы и оттого — безжалостны. Если, не дай Бог, такие, как вы, не исключение, а правило, тогда Россия погибнет». Она пошла прочь, но услышала, как негодующе и обиженно кричала тетка вслед: «Я говорила тебе, Алексей, что твоя жена вырастит из девчонки черт знает что! Она еще принесет нам всем кучу неприятностей, подумай над моими словами».
А Володя на похороны не пришел, он был в лагерях, под Красным Селом.
В конце лета часть академии перевели в Москву. Отец уехал одним из первых и уже через несколько дней позвонил и сказал, что получил трехкомнатную квартиру в новом доме на улице Горького, с мусоропроводом в кухне и горячей водой в ванной. «Мама так мечтала…» — добавил он глухо, и Тоня поняла, что он едва сдерживает рыдание. «Я приеду завтра утром», — сказала она и заплакала. Господи, зачем эта квартира, зачем вода, зачем вообще все на свете, ничего не нужно, бессмысленно все, потому что тети нины на каждом шагу и даже Вова, вон — открытку прислал, какие-то ответственные занятия, манкировать никак нельзя, — слово-то какое вставил, поди, угодить хотел, а не приехал. Ну и ладно — приедет, а никого и нет! Пусть в Москве ищет, если любит на самом деле…
Всю ночь, до Москвы, она не сомкнула глаз. Начиналась новая жизнь, она в самом деле начиналась, сколь бы ни казалась сама мысль о ней дикой и неправдоподобной, Тоня старалась не думать об этом, но, поймав себя на весьма прагматическом размышлении о судьбе маминого секретера, — поняла, что пытается спрятаться от очевидного и уже свершившегося. Секретер этот был куплен прапрадедом в Париже, сработал его знаменитый Рентген, и это была единственная вещь, именно вещь, а не ценность, которая соединяла покойную маму, а теперь и ее, Тоню, с далекими дворянскими предками, кои, как об этом свидетельствовала юрист тетя Нина, «пороли, вешали и расстреливали…». И хотя среди этих предков не было ни генерал-губернаторов, ни жандармов, ни чинов общей полиции, а все больше преподаватели гимназий, профессора и художники — что ж… Они все равно не восстали против самодержавия, не создали подпольных марксистских кружков и даже не участвовали в них, а значит, были лишними людьми, но не в понимании Чернышевского, а в понимании тети Нины. А она сегодня куда как больше…
…Поезд прибыл по расписанию, Тоня решила ехать на такси — это был шикарный, полированно-никелированный «ЗИС-101» с радиоприемником и разговорчивым шофером, который все время стремился что-то Тоне рассказать и объяснить. Начал он прямо с порога: «Это Казанский вокзал, построил Щусев, а это — Ярославский, построил Шехтель, так вот: Казанский накроет Ярославский со всеми петушками и гребешками, и еще место под крышей останется!» «Неужели?» — вяло удивилась Тоня. «А вы знаете, что означает „сорок сорок
Лифт работал, горбатенький лифтер предупредительно распахнул тяжелую дверь, сказал: «Пожалуйте, вам какой этаж?» — «Пятый». — «Тогда четвертую кнопочку извольте нажать». Промелькнули этажи и двери квартир, выполненные еще по-старому, с обилием филенок и штапиков, лифт остановился, Тоня вышла и, поколебавшись мгновение, надавила кнопку звонка. Двери открылись сразу, словно отец уже давно стоял на пороге, поджидая. «Я увидел твою машину с балкона», — объяснил он и обнял ее, послышался странный, сразу же исчезнувший звук, плечи отца затряслись. «Входи», — он уступил дорогу и отвернулся, Тоня вошла, это был небольшой — после огромных ленинградских коридоров — холл, направо белели двустворчатые двери с матовыми стеклами.
— Спальня, — сказал отец, — теперь это — твоя комната. — Он повел дальше, не предложив открыть дверь и посмотреть, а Тоне и не хотелось этого. Потом осмотрели большую комнату, маленькую и кухню. Всюду стояла новая мебель светлого дуба, отец объяснил, что — ее дали вместе, с квартирой, в рассрочку. В ванной он открыл кран и пустил воду — сначала холодную, потом горячую. Сказал: «Водоснабжение централизованное, никаких колонок и дров. Очень прогрессивно, правда?» Лицо у него было мертвое, маска, а не лицо. Тоня поняла, что говорит он просто так, лишь что-нибудь сказать и не разрыдаться.
— Я была на могиле, — сказала Тоня, — там все в порядке. Поговаривают, что кладбище будут сносить — там дорога пойдет, на Петергоф, ну да это так, пока… Разговоры. Как тетя Нина?
— Работает…
— Видитесь?
— Нет.
— Ты ведь совсем не стар… — посмотрела оценивающе Тоня.
— Ну и что? Ты, надеюсь, не к тому, что…
— К тому, — перебила Тоня. — Как только появится достойная женщина — ты на ней женишься.
— Я люблю маму.
— Ты любил маму, и ты знаешь ее взгляды… Об этом все, я хочу есть.
Они пошли в академическую столовую — остановку на метро, до площади Дзержинского, потом пешком. Столовая помещалась в основном корпусе, юркая официантка в кружевном переднике и такой же наколке моментально принесла вкусные суточные щи и по-домашнему жаренную картошку с котлетами, у Тони и в самом деле проснулся волчий аппетит, она в одно мгновение расправилась с обильной едой.
— Однако… — шутливо покачал головой усатый капитан за соседним столиком, — такая хрупкая и такая едкая! — Он засмеялся, видимо, острота ему понравилась. — Товарищ полковой комиссар, — продолжал он, пододвигая свой стул к Тоне, — я, кстати, проработал формулу «деньги — товар — деньги» и должен сказать…
— Вы должны прежде спросить разрешения, не двигать свой стул, словно вас тут давно ждут! — безразличным голосом сказала Тоня. Она умела говорить этим равнодушно-презрительным голосом, ей казалось, что именно так разговаривал князь Андрей. — Вы плохо воспитаны, — она хотела добавить «милый мой», но увидела на лице отца страдание и не добавила.
— Однако… — повторил капитан, придвигая стул еще ближе. — У вас — характер, впрочем, это как раз то, что мне нужно. Позвольте рекомендоваться: Тихон Калягин, вот, обучаюсь у вашего папаши в том числе.
— Папеньки или пап
Громыхнула дверь, потом вторая, уже ближе, в коридор ввалился Фаломеев и посмотрел на Тоню отсутствующим взглядом. «Степан Степаныч…» — она не успела даже шагнуть к нему — он уже ловко-привычно двигался вдоль стены, перебирая по ней руками. Поравнявшись с Тоней, икнул и уставился на нее расширившимися, совершенно бессмысленными зрачками. «Господи…» — только и произнесла Тоня, порываясь уйти, но он удержал ее.
— Подожди… — Он держал крепко. — Боишься? Не надо, я порядочный человек, я никому, понимаешь — ни-ко-му, не сделал в жизни зла. — Он говорил ровным, совершенно осмысленным голосом, и это невозможное, немыслимое противоречие — голоса и глаз — настолько ошеломило Тоню, что она потеряла дар речи. — Хочешь, я расскажу тебе, где слу… где работал? Хочешь? — Он еще раз громко икнул и прикрыл рот ладонью. — Извини, нажрался… Хамским образом… А ты — достойная… Честная… Ты… Слушай, как на духу… — Он взмахнул рукой. — Нет, как в отделе… этом… В общем… — Он тяжело рухнул на дорожку и оглушительно захрапел. Дверь купе поехала, высунулась заспанная физиономия Зиновьева, он начал улыбаться — с каждой секундой все шире и смешливее, Наконец, давясь смехом, посмотрел на Тоню:
— Ну? Что я вам говорил?
— Помоги поднять, — Тоня взяла Фаломеева под мышки, — ну, что же вы?
— Одичал я, что ли? — дернул ртом Зиновьев. — Идьёта этого таскать? Пусть его валяется…
— Как вам не стыдно? — Тоня поволокла рыхлое, совершенно безжизненное тело, но тут же отпустила. Фаломеев тяжело грохнулся. — Господи… Ну что вы за человек…
— Я-то человек, — подхватил Зиновьев, — и я вас предупреждал, уж не взыщите. — Он шагнул к Тоне и поднял ноги Фаломеева. — Нет… — он с сомнением поглядел на Тоню, — не потянете. И вообще — детей вам, еще рожать, так что беритесь за ноги. — Они поменялись местами, втащили Фаломеева в купе, но поднять на полку не смогли. — Ну и черт с ним, пускай себе на полу дрыхнет, не велик барин… — Зиновьев сел и стал вытирать пот с лица.
В коридоре послышался шум, в купе заглянул подтянутого вида молодой человек в коверкотовом макинтоше, окинув Тоню и Зиновьева липучим взглядом, на мгновение задержал глаза на безжизненно распростертом теле Фаломеева и спросил начальственно — так обычно спрашивают в армии новобранцев:
— Сколько вас тут?
— Нас здесь трое, — не скрывая насмешки, отрапортовала Тоня, но молодой человек не понял иронии или сделал вид:
— Сейчас к вам подселится майор из соседнего купе, надеюсь — не возражаете.
— А кого-нибудь другого нельзя? — без улыбки спросила Тоня. — И вообще, вы кто такой?
— Место у вас свободное, других кандидатур не имеется. — Он выглянул в коридор: — Товарищ майор, прошу, — подвинулся, уступая дорогу, — вот ваше место, не возражаете? С товарищами мы уже договорились.
Кисляев кивнул, лучезарно улыбнулся Тоне, слегка нагнулся над Фаломеевым:
— Я наверх, не возражаете? — И, не дожидаясь согласия, попросил: — Подайте мне портфельчик…
Зиновьев протянул портфель, Кисляев тряхнул его, внутри что-то звякнуло.
— «Хванчкара»? — Майор оглядел присутствующих приглашающим взглядом.
— Я выйду. — Тоня встала, но молодой человек загородил ей дорогу:
— Нельзя.
— Это почему? — Она попыталась пройти мимо него, но он закрыл дверь.
— Нельзя — это значит нельзя, — снова выглянул в коридор, — еще две-три минуты. — Он вышел, дверь с лязганьем поехала, щелкнул замок.
— Приятно… — Тоня начала оправлять прическу. — Ну и хам… Редкостный.
— Он не хам, — тихо и очень серьезно сказал Кисляев. — Давайте-ка… — Он взялся за ноги Фаломеева, Зиновьев и Тоня ухватили неподвижного Степана Степановича под мышки и с оханьем взгромоздили на полку. — Он не хам, — повторил Кисляев, расстегивая воротничок гимнастерки, — там летчика везут, он, из… сопровождения, поняли?
— Какого еще летчика? — возмутилась Тоня. — Что вы мелете?
— Немецкого… — Кисляев поднял ноги и начал стаскивать сапоги, — извините, жмут, нету сил… Не понимаете, что ли? Немец сел на нашем аэродроме, вынудили ото, ясно вам? Теперь везут к границе. — Он улыбнулся и почесал за ухом: — Политес, скажу я вам… Из ресторана обед принесли, переводчик козлом скачет: битте-дритте и всяко-разно. Тьфу…
— Дела… — протянул Зиновьев. — Это же фашист?
— Это друг, — с издевкой сказала Тоня, — вы сами давеча ораторствовали.
— Это — то самое… — вдруг совершенно трезвым голосом произнес Фаломеев, приподнимаясь на локте и садясь. У него было совершенно белое, безжизненное лицо, но глаза смотрели трезво и отчужденно. — То самое, — повторил он. — Война на носу…
«Война? Ну и что… Ну и что… Ну и что…» — крутилось под стук колес, — год назад полезли под Ленинградом шюцкоры и получили что положено. И самураи получили — под Халхин-Голом. И эти, гехайместаатсполицай, тоже получат, если что… И вообще это все сомнительно. Степан Степаныч и в самом деле пьяница, и верить его озарениям не стоит. Вспомнила — два дня назад, вечером, перед отъездом, попалась на глаза газета с песней — нужно было завернуть туфли, кстати, где она? Тоня вытащила чемодан, открыла, туфли лежали на самом верху, аккуратно завернутые — мягкие тупоносые туфли из шевро, их нельзя было мять, и поэтому она положила их сверху. Усмехнулась: Господи, туфли купила… Воистину лукавая Евина дщерь, любым предлогом готова воспользоваться, чтобы приобрести красивую обновку. Она никогда не была равнодушна к одежде. Нет, рабой одежды она тоже не была, но можно ли было не купить эти, только что появившиеся в лучших магазинах! Она развернула: красота-то какая…
— Красивые туфельки, — подтвердил майор. — Скороходовские?
— Яша… — прищурилась Тоня, — если вас сюда загнали обстоятельства — это вовсе не дает вам права амикошонствовать, ясно вам?
— А-а… — Кисляев покраснел, слез с полки с сапогами в руках, присел к Зиновьеву, натянул сапоги и затянул ремень: — Извините, — толкнул дверь и вышел.
Тоня поежилась — нехорошо получилось, вроде бы хотела одернуть, а получилась гадость. Вот она, эта газета: «Если завтра война, если завтра в поход; если темная сила нагрянет, как один человек, весь советский народ за свободную родину встанет! На земле, в небесах и на море наш напев, и могуч и суров: если завтра война, если завтра в поход — будь сегодня к походу готов!» Ну, мы и готовы, какие сомнения? Она посмотрела на Фаломеева. Ни у кого и нет никаких сомнений. Ни у Степан Степаныча, ни у Зиновьева, ни у Яши этого тем более… А то, что Степан Степаныч сказал про войну… О Господи, что за дурь нашла, ну сказал и сказал, забыли и похоронили!
А впрочем, — зачем же хоронить? Война, конечно, не радость и не сахар, но для нее, Тони, честное же слово, не такая уж и трагедия: начнутся боевые действия, о которых с таким восторгом вещал Тихон, особенно — в присутствии гостей, и свидание с любимым мужем не состоится. Не будет свидания, какое счастье! А там… Что Бог даст, может, Тихон полюбит врача или санитарку из медсанбата, или его… Кто знает? Может, дурацкая затея тети Нины и сыграет в ящик, не родившись…
Вспоминалось нервно, рвано, зло и, наверное, — несправедливо, но Тоня не оценивала. Пришел отец с Ниной, сказал: «В академии — юбилей, 120 лет, вот билеты… — Положил на стол сложенные прямоугольнички светлой плотной бумаги с золотым текстом прописью: „командование и политотдел Академии приглашают Вас принять участие…“» «Пойдем все», — безапелляционно заявила тетка, и Тоне сразу почудился в этой безапелляционности какой-то подвох. Так и случилось. Едва кончился ужин и оркестр заиграл танго, подвела к Тоне похожего на бегемота Калягина, сказала: «Это — Тихон, он с отличием окончил курс и желает познакомиться с тобой». «Ты-то откуда знаешь?» — зло спросила Тоня. «Собственно, что?» — растерялась тетка. «Что он „желает“, — еще злее сверкнула глазами Тоня и, повернувшись к Тихону, прошипела: — Пошел». Он растерянно посмотрел на тетку и, капризно поведя плечом, удалился. Лицо у него покрылось красными пятнами.
Когда пришли домой, отец начал привычно мерить кабинет по диагонали, тетка протерла пенсне, капитально устроилась на клеенчатом диване и начала:
— Тихон — прекрасная партия, ты, Тоня — величайшая дура и не понимаешь своего счастья, и вообще ты очень гордишься своей тонкой и возвышенной сущностью, а на самом деле ты — закостенелая солипсистка!
— Тетя, вы хоть понимаете, о чем говорите?
— Я понимаю главное: Алексея уже вызывали, поняла? И если ты не выйдешь замуж за Тихона — ты убьешь своего отца окончательно, так и знай!
Тоня потрясенно переводила глаза с отца на тетку, отец был серый, страдающий, мятый какой-то.
— Папа… — спросила она. — Тебе это… нужно? — Он молчал, и она повторила: — Нужно?