Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Символ веры - Гелий Трофимович Рябов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лестница старинная, перила с литьем и позолотой, ноги скользят по ступенькам — грязь. Двери открыты, большая квартира, из какой-то комнаты доносится рояль: «Лунная»… Запах рыбьего жира с редькой или чесноком и еще чем-то — омерзительно… Высунулась голова в красной косынке: «Агитатор?» Молча, мимо. Еще одна дверь, это здесь. «Подожди на улице». Он уходит, наклонив голову, как в былые времена, — резко, элегантно. Комната (дешевый гроб для похорон по третьему разряду): «Честь имею, сударыня. Вот деньги». — «Благодарю, — протянула руку. Сухая, желто-пергаментная. Ногти короткие, тщательно зачищены. — Если этого не делать — конец. Стирка, мойка…» — «Вы… сами?» — «Кто же еще… И себе, и другим. Есть что-то надо и жить… Все дорого и ничего нет».

Мешочек с десятками небрежно бросила на столик в углу. «Благодарю вас, сударыня…» — «Господи, за что? Это я должна благодарить. Такой риск. Нашли бы красные — и „в расход“». — «Я не знаю, увижу ли барона вновь…» — «Будем надеяться. Знаете, здесь никто не догадывается, что главнокомандующий Русской армией сын мне… Храни вас Бог». — «Мы выживем. Должны. Будем бороться». — «И страдать. Потому что от скорби — терпение, от терпения — опытность, от опытности — надежда. Господь с вами».

За Владимирской площадью Невский переходит в Загородный; здесь, напротив вокзала, — церковь и дом, в котором — отец. Если еще жив. Нужно зайти, обнять, может быть, в последний раз, но не дано, потому что меч палача занесен. В Екатеринбург, скорее в Екатеринбург. Между мной и моим новым знакомым все давно оговорено и условлено, Бог весть — патриот ли он и монархист, но он жандарм и будет защищать то, к чему привык, во что верит — по убеждению или по той же привычке. Нужен помощник. Без собеседника можно обойтись.

Путь долог, еды нет, денег тоже. На второй день исчезает последняя «катенька» — «керенок» мужики не берут. К вечеру третьего — съедено все, спасибо, хоть вода есть — в сортире. Ночью (идут пятые сутки) жандарм смотрит с ненавистью: «Что будем делать?» Он приглядел спекулянта, еды там целый мешок. «Что будем делать?» Он хочет, чтобы все было «по форме»: распоряжение или приказ старшего в чине. Он хочет, но ведь для спасения наших жизней (фи… слишком громко. Всего лишь желудков — от мук голода) должен умереть человек. И, будто угадывая, он егозит мышиными глазками: «Кто человек? Не вам говорить, не мне слушать. Да ведь и дело есть, если не слукавили?» Не слукавил. Дело есть. Говорю: «Стрелять нельзя». Ухмыляется: «А мы — ножичком. Только… — смотрит в упор, и глаза у него пустые. — По справедливости надо, ваше высокоблагородие». Этот титул он произносит впервые. Господи, пусть минует меня чаша сия. «Потерпим. До Екатеринбурга — сутки. Там есть свои. Там есть свои». Усмехается: «Тонкий вы человек, а не понимаете. Потерпеть можно. Только нужно нам друг в друге уверенность иметь. Взаимно чтобы. И потому вы теперь полосните сами, а я покараулю». Смотрит. Слово его непреложно. Отказаться? Он уйдет. Согласиться? Никита говорил иногда: «Не дворянское это дело». Что ж, воистину… «Вызови его в тамбур. Слева — запри. Справа — никого не впускай». Он кивает. «Ножик возьмите».

В тамбуре холодно, ветер свистит в щелях, от грохота сразу же начинает болеть голова. Медленно ползет дверь. Вот он. «Рыбки купить хотите?» — в руке мешок. «Рыбки…» — стоит лицом, и заставить его повернуться — ни предлога, ни сил, язык прилип к небу. Когда начинает развязывать узел (крючковатые, будто изломанные пальцы обильно заросли густым, курчавым волосом), невольно нащупываю рубчатую рукоятку самовзвода. Каким «ножичком»… Его не пробить и топором. Что касается выстрела… Грохот — как в кузнице. Выстрела не услышит никто.

Он падает, затылок с глухим стуком вышибает остатки стекла. Скорее… Дверь — настежь. Толчок. Он мгновенно проваливается во тьму. С мешком в руках.

И тут же появляется «хранитель». Глаза как плошки, желтыми зубами ощерился рот: «Ну? Сколько?» — «Сколько? Собственно… чего?» Он вполне натурально хватается за голову: «Ты зачем его убивал, идиот!» В самом деле, зачем? Странно. Столько хлопот… «Пропадите вы пропадом, господин полковник. Неужто — и обыскать не смогли?» Ну отчего же… Только в ум не пришло — «А ты где был? Ма-алчать!» Он наклоняет голову несколько раз подряд и, открыв задом дверь, исчезает. Он дисциплинирован и законопослушен — это главное.

…Длинный гудок, и встал поезд, за окном вагона «Екатеринбург» и монстры, разодетые на парад чумы. Черный и серый, серый и черный цвета — как на портретах Хальса; выходим, на перроне суета, «товарищи» отправляют на фронт «рабочий» полк — Сибирская армия у ворот города. Господи, дай оружие и силу дай, чтобы взглянуть на них и мощью одного только взгляда заставить рассыпаться в прах… Площадь, петушки-сухарики, красные кирпичики вокзала а-ля рюс, мерзкий стиль, — когда русское только снаружи, его нет внутри. Мы бездуховны, триада Уварова втоптана в грязь. А рядом новый, модерн, ну да Бог с ним, это позже, сейчас надо решить — куда? И к кому.

Город низенький, грязный, деревянный. Черные избы — прадед Дебольцов жил в такой сто лет назад — сослали по делу 25 декабря. Членом общества не был, но «соприкосновение преступное и предумышленное» Верховный уголовный суд счел доказанным. В семействе — легенда и тихая гордость: причастны свободе. Похоронить себя велел здесь. Дедушка, ваше превосходительство, где ваша могила? Ибо кости ваши надлежит выкопать и сжечь и, зарядив мортиру, выстрелить! Когда б не вы — тогда бы и не мы. Каховский в Милорадовича, Перовская — в Освободителя, Багров — в Столыпина. Кровавая цепочка во имя ее… «В царство свободы дорогу грудью проложим себе!» Вон — идут мерным шагом посредине Вознесенского, и на красном полотнище белые буквы: «Верх-Исетский завод». Единодержцы штыков и душ. Вешать надо. Вешать…

«Как тебя зовут?» — «Петром крестили». — «Вот что, Петя, меня при посторонних называть по имени». — «А как вас матушка окликала?» — «Что?» — «В том смысле, чтоб вам привычное было». — «Алеша. И говори мне „ты“». — «Ладно… Алеша, — щедрится он. — Не замай…»

Куда идти? Впереди, слева по проспекту высокая колокольня. Это там. Это наверняка там, это не может быть больше нигде. «Что за церковь?» — «Вознесенский собор. — Рабочий парень лет двадцати подозрительно щупает взглядом. — Не здешние, что ль?»

Ошибка, пошлая ошибка… Но ведь я — не жандарм, не обучен «тонкостям», чтоб ты пропал… Надо отвечать мгновенно — у него колючие глаза, сейчас начнет хватать за руки и требовать «пашпорт». И тогда — конец… «Не вяжись, милок, — просит Петр. — Ну, спросил человек, и чего ты вскинулся?» — «Тут многие спрашивают, — непримиримо роняет слова: кап, кап, кап. — Тут зло человеческое спрятано, и которые ищут — тем яма». — «Не ищем ничего, Бог с тобой». — «Откуда вы?»

Ну все… Конец. «Мил человек, моя фамилия — Дебольцов, здесь похоронен мой прадед, декабрист, я приехал из Москвы посмотреть могилу». — «Из Москвины… — радостно тянет он. — Тоды что надо. Шагай за мной, я те сейчас эту могилку найду», Господи, он не знает, кто такие декабристы. За что ты «боролся», дедушка? «Куда идти?» — «Туда. И не вздумайте разбегнуться, здеся кажный знаить: хто не свой и хто не с нами, тот — чужой и против нас». Он идет не оглядываясь, потому что мы никуда не денемся, он идет к церкви.

Петр шепчет: «Ты вправо, я — влево. Через час — у колокольни». — «Нет, прохожих много, поймают. Думай…» Внезапно он начинает спотыкаться. «Ты чего?» — парень оглядывается, в глазах злоба. «Сердце… Сердце… Ох!» — вполне натурально стонет Петр, в какое-то мгновение мне даже кажется, что это — на самом деле. Жандармское отродье, научили, не нам, чистеньким, чета… «Господи, прими дух мой с миром…» — он опускается на колено и аккуратно, чтобы не ушибиться, падает. Этот все принимает всерьез: «Чего он?» — «Ты напугал его. Наверное, помер…» — «Брось?» — Он искренне огорчен. Ну что ж, это уже лучше… «Помоги мне», — подхватываем Петра, тащим к дому. «Постучи, пусть вынесут воды». Он колотит в дверь — бесполезно. «Может, во дворе?» — Он поворачивает красивую кованую ручку и входит во внутренний двор. Иду следом. «Есть кто? — кричит он. — Воды дайте, тут человек помирает!» Никто не появляется, старушечий голос кряхтит из-за дверей: «Хто? Кого Бог несет?» — «Воды надо, открой, бабушка». — Он поворачивается спиной, и решение приходит мгновенно: стреляю в упор, в затылок, выстрел негромкий, наверное, звук гасит низкая крыша двора. Ты сам захотел…

Выхожу на улицу, тщательно прикрыв калитку, теперь бы удержаться, не побежать. Петр дышит в затылок. Сворачиваем в переулок, потом во второй, все…

«Повезло…» — Петр бессильно опускается на завалинку какого-то дома. «Нет. Так должно было быть. Пока мы не исполним того, что должно, — будем живы». — «Это ты серьезно?» — «Вполне». — «А я в эти штуки не верю. Ерунда. Человек всего достигает сам — и на небе, и на земле». — «На небе?» — «А то? Про Нестерова, чай, слыхал?» — «Я про такое небо ничего не знаю». — «Как это?»

Бесполезно. Жандарм и есть жандарм.

Выходим к собору, лукавый византийский стиль, он непригоден для русской души.

— Смотри… — он вытягивает руку, палец дрожит.

На противоположной стороне площади длинный, высокий, без единой щели забор из неструганых досок, перед забором — часовенка. Виден фриз, ризалиты с чердачными окнами, решетки над крышей, трубы. Что ж… Мы пришли, и смысл — смысл — уже есть: «Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся; мы гонимы, но не оставлены; низлагаемы, но не погибаем».

С колокольни можно рассмотреть почти все: огромный земляной плац, его окаймляет шероховатая булыга проспекта, за ней — забор, четырехскатная крыша (теперь она видна), шесть окон (кто из них — где?), черный провал двора крышей, по местному обычаю, не закрыт. Остальное не интересно, город как город, у него нет собственного лица, отсюда, с высоты птичьего полета, это печальное обстоятельство более чем очевидно.

Разве может быть у этого города свое лицо? Он безлик, как всякое зло.

Отец дьякон, худосочный, поверх рясы — пальто, шляпа мятая, давно не чищенная, голос хриплый, — он пустил нас на колокольню, безошибочно угадав «своих». Он рискует расстрелом и знает это. «Поздно приехали, господа…» — Голос звучит безнадежно, а может быть, и равнодушно, но теперь не до этого, важны и нужны подробности, как можно больше подробностей. «Третьего дня приглашал комендант — обедницу служить, не понравились мне, увяли, лица мертвые, во время службы невместно преклонили колена, если вы тонкости нашего дела понимаете — догадаетесь: сами себя заживо отпели, так-то вот… А вчера — к дому не подойти, хватают, суетятся, вы хорошо сделали, что по площади не пошли… Я так понимаю — наступает конец». Хочется возразить, отругать, но я вяло отмахиваюсь: «Нет». «Увы… — он сочувственно кивает. — Покориться надо. На все воля Божия». Какая воля, — хочется объяснить, доказать, — какая воля, нет ее и не может быть, не вмешивается Господь в наши земные дела, сами творим их, и по творению нашему будет нам… Но — молчу, потому не философские споры теперь нужны.

— Думаю, сегодня ночью, — вдруг произносит он отчужденно. — Восемь часов подряд смотрел в бинокль, — достает из-под рясы вполне приличный полевой «Цейс». — Постоянная охрана — ее злоказовские держали — ушла стройными рядами два часа назад. Грузовик прибыл. «Фиат». В кузове сидели незнакомые, новые совсем. Я так полагаю, что приехали эти… для того. Однако вам пора уходить. Как бы перед этим самым не поднялись они сюда…

Спускаемся… На прощание крепко жму ему руку. Поколебавшись мгновение, он протягивает золоченую пуговицу с орлом: «Возьмите, это — его…» — «Молитесь за них и за нас». Он крестит нас вслед.

Улица. Петр погашал, сжался, взгляд — как у собаки, над которой занесен лом. «Как… как возможно… Ведь — помазанник же…»

Время — на царство, время — на плаху.

Теперь нужно делать дело.

Белое.

ЯКОВ ЮРОВСКИЙ

Белый потолок, белая стена, белая дверь и женщина с непроницаемым лицом — в белом халате. У меня остался только этот цвет — наверное, за то, что всю мою жизнь я был ему непримиримым врагом. Это, конечно, шутка, плохая, наверное, но по-другому мне уже не шутить, дни мои сочтены. В тот день, когда меня привезли сюда, в кремлевскую больницу, я услышал шепот у дверей: «Юровский? Тот самый?» Да, я тот самый Яков Михайлович Юровский, мещанин города Каинска Томской губернии, большевик-подпольщик, потом комендант дома Особого назначения по охране бывшего царя Николая и его семьи, позже — сотрудник ЧК — я вел следствие о покушении Фани Каплан (Ройд) на Ленина, работал в Гохране, обсуждал с Лениным, как правильно поставить дело охраны и учета государственных Ценностей, и получил от Владимира Ильича письмо по этому поводу, в тридцатые годы был директором Политехнического музея в Москве. И вот — я умираю, какая страшная боль в желудке, какая страшная боль… Только что закончил письмо к товарищу Сталину: органами НКВД арестована моя старшая дочь Римма, участница подполья, отдавшая себя партии целиком, без остатка, в момент ареста она работала секретарем РК ВКП(б). Я написал, что в нашу госбезопасность пробрались враги, мне уже нечего терять… Но что будет с Александром — он так хотел стать военным моряком, с младшим — Женей?.. И каков мой личный итог? В 30-м товарищ Сталин приказал всем нам, причастным, и мне лично — в первую голову: «О Романовых больше ни слова!» Что ж, мы солдаты партии, свершившееся умрет вместе с нами. В прошлое воскресенье мой лечащий врач смягчила непроницаемость своего лица и закрыла дверь палаты на ключ: «Как это было? Вы извините, я долго не решалась». Я сразу понял, почему она наконец решилась: я — на пороге… Ответил: «Не помню». И она понимающе кивнула, а я не смог уснуть до утра. После обхода я аккуратно разорвал на листки пакеты из-под передач — их накопилось много, и вот тороплюсь записать на этих случайных обрывках бумаги (нельзя привлекать внимание, и я не прошу нормальных листков) огрызком химического карандаша самое главное… Зачем? Не знаю. Кому это нужно? Наверное, будущему. Для конспирации на обороте каждого листка я старательно описываю свое состояние. Например, сегодня мне особенно худо… Лишь бы сохранились эти листки…

Уралсовет заседал ночью, было ровно два. Я молча сидел в углу. «Сколько выстоит город?» — «Несколько дней». — «Товарищи, телеграмма из Москвы получена, мы обязаны принять решение. Высказываться по возможности кратко».

— Центральное правительство обещало суд над Романовыми. Их нужно доставить в Москву.

— Какие же обвинения предъявит суд?

— Поражение в русско-японской войне, поражение в империалистической, последствия которой еще не миновали, расстрелы: 9 января 1905 года, Ленский, казни революционеров на Лисьем Носу, бесчисленные убийства и казни ни в чем не повинных! Здесь можно добавить развал государства, распутинщину, лихоимство и распад. Эта преступная шайка должна погибнуть!

— Но Николай Второй не утвердил ни одного смертного приговора!

— Но и не помиловал никого.

— Какие обвинения предъявит суд жене и дочерям? Слугам?

— Товарищи, мы скатываемся к пустым словопрениям. Велики, страшны и бесчисленны преступления Романовых. Вспомним Великую французскую революцию. Она вынесла смертный приговор и Людовику, и Антуанетте.

— Но она пощадила Дофина.

— Это бесплодные прения, товарищи. Предлагаю вспомнить о революционной и партийной дисциплине и голосовать. Кто за расстрел всех без исключения Романовых и всех без исключения слуг?

— Там есть поваренок, мальчик. Его следует исключить.

— Сейчас мы отдадим приказ коменданту, и мальчика уведут. Итак… Против? Воздержавшихся? Нет. Уралсовет постановляет: Романовых и их слуг — расстрелять. Приговор привести в исполнение сегодня ночью. Комендант, приговор постановлен: всех. Мальчика немедленно увести в дом охраны. Вы доверяете своим людям?

— Четверым, и только для наружной охраны — на время исполнения.

— Что предлагаете?

— Мы должны считаться с душами людей. С молоком матери всосал русский человек преклонение перед царем.

— Неправда! Здесь среди нас русских — подавляющее большинство. Мы ненавидим царя!

— У вас опыт борьбы. Каторги и ссылки. Они же — простые рабочие, малограмотные, крестов еще не сняли. Предлагаю: охрану в замысел не посвящать — кроме четверых. Мне нужно одиннадцать человек. Я возьму их по вашему приказу в Первом камышловском полку. В нем много интернационалистов, для которых Романовы и их люди — пустой звук. Я должен объяснить технику расстрела?

— Этого не нужно. Трупы вывезти за город и уничтожить без следа.

— Предвидел. Место есть.

— Вы можете идти.

Смотрю в зеркало: тяжелый подбородок, глубоко запавшие глаза, вторая ночь — без минуты сна; привычно ощупываю щетину: нужно побриться. Когда это настанет — надобно быть на высоте. Во всем. Это не должно стать бойней: падшие рабы убивают своего царя. Нет. Переставшие быть рабами приводят приговор в исполнение. Воистину — приговор народа. Этот народ живет в темноте, в невежестве. Пьет. Развратничает. Здесь, на Урале, сходятся на религиозные радения. Тьма скрывает лица, самогон одурманивает мозг, и вот уже нет людей, только животные, скоты… Эта мерзость — столетиями, она привычна, в ней отчаяние изверившихся, отупевших от сивухи, ненависти и мрака. Единственная отрада — гармошки и песни, тоскливые или неестественно-веселые, обжорное застолье до блёва, золотушные дети, зачатые в пьяном озверении, болезни, погост и крест, от которого в сыром воздухе уже через несколько лет не остается ничего. Кто виноват в этом вечно длящемся падении? А ведь оно нарастает, ускоряется, словно камень, брошенный в бездну, который летит и не может остановиться. Бездна, у которой нет дна. Кто виноват в этом?

Праздный вопрос. Над приказчиком стоит управитель, над управителем — заводчик, и сколь ни долог путь по лестнице вверх, вершина во веки веков одна: царь. И пока он жив — просто гражданином (как он того хотел при отречении!) или даже узником — опасность не просто велика, она безмерна. И оттого выход один: смерть.

Но дети? Жена? Прислуга? Врач? Они не виноваты ни в чем. Но причастны. Есть такие мгновения в истории рода человеческого, когда и причастные должны погибнуть.

Вот, наступило, имя ему — возмездие.

…В моих размышлениях — не только понятное, очевидное, не требующее доказательств. Я старый член партии и прочитал достаточное количество партийной литературы и просто книжек, в которых описывается человеческая жизнь; скажу смело: я вполне полноценный, сложившийся и даже образованный по-своему человек, чтобы осмыслить свое личное предназначение в предстоящем — сколь бы справедливым оно ни казалось или даже на самом деле было таковым. Кто будет стрелять? Есть ли у меня право распоряжаться? Вот в чем вопрос, который я задаю себе, пряча сомнение, как прячут глаза или слова или, может быть, золото, снятое с трупа. (Это еще предстоит, но об этом я еще не знаю.)

Я родился и вырос — можно сказать — в черте оседлости. Здесь жили скученно и крикливо, и дорога здесь была одна: в нищету. Я двинулся этой дорогой и шел ею, пока не открылась иная. Меня часто били и называли обидным словом, каждый мог указать на меня полицейскому, и тогда — участок, зуботычины, брань и позорное возвращение восвояси. Чтобы избавиться от этого вечно длящегося страдания, я должен был научиться ремеслу — ремесленникам дозволялось жить в городах. Я научился — стал ювелиром, но это ничего не изменило: во мне зрела ненависть, может быть, обида и отчаяние, — их некому было остановить. «Ты глуп… — безнадежно пожимал плечами отец. — Вот, самый великий писатель… — он потрясал томиком Достоевского, — сказал, что мы погубим эту страну. На что ты надеешься? На дураков с завиральным немцем в головах? Оставь… Они — дети этой страны и станут ими еще больше, если осуществится их кошмарный план. Ты же в любом случае останешься чужим, и, Бог весть, станешь им еще больше. Быть виновным без вины и доказательств — страшно». Добрый отец… Он желал мне хорошего.

Итак, можно ли распоряжаться?

Но ведь это — приказ Москвы и Уралсовета, не выполнить его нельзя. Значить, должно задавить в себе жалость к его дочерям и сыну, к его слугам, его врачу. Можно и должно.

Но ведь вырастут собственные дети — их трое, старшая давно уже в революционном движении. Бог даст — у всех у них будут дети. И дети у детей. Что я им скажу потом? Как объясню?

Но если именно мне выпала доля принять на себя исполнение возмездия революции, этот грех убийства, — зачем играть словами, зачем? — то, сознавая это отчетливо и непреложно, я говорю: ну что ж… Если это выпало мне — я сделаю это не хуже других. Не хуже тех, кто следующей ночью уничтожит их в Алапаевске.

Монархия должна исчезнуть. Ее нужно вырвать с корнем. Без остатка. Иначе все начнется сначала. И пусть потомки судят самым страшным судом.

…Гул мотора за окном — грузовик уже завели. Пора… Постучал согнутым пальцем в дверь — осторожно, чтобы не напугать: «Евгений Сергеевич? Здесь комендант…» Заспанное, встревоженное (оказывается, он совершенно лысый — надо же…) лицо: «Что случилось?» — «Вынужден обеспокоить. В городе активизировались анархисты, возможен налет». — «И… что же?» — «Понимаете, охрана вряд ли устоит». — «Но вы можете вызвать дополнительных солдат?» — «К сожалению, нет. Все на фронте. Слышите, как бьют пушки?» — «Пушки? Собственно… чьи?» (Напрасная лирика, лишние слова. Нужно жестче.) «Разбудите всех. Пусть возьмут одежду и самые необходимые вещи. Демидова — подушки. Мы немедленно переезжаем. В другое, безопасное место. Грузовик уже ждет. Слышите — мотор?» — «Да, да… Иду». Через пять минут по часам (цари боятся анархистов) все появляются в коридоре. Он (сына несет на руках), она, четыре дочери, сеяная девушка с подушками, повар, камердинер, врач. «Всех прошу за мной, сейчас грузовик подготовят окончательно — и в путь. Надеюсь, вам все объяснили». Молчат. Это даже лучше. Лестница, первый этаж, двор, потом еще одна дверь и — длинный коридор, до парадного. Налево две комнаты: дальняя служит кладовой, там вещи владельца дома, Ипатьева. В ближней… Из нее вынесена вся мебель. Здесь деревянные стены, это исключит рикошеты. «Прошу обождать». Молча расходятся вдоль стен, комната совсем небольшая: около трех сажен в ширину, чуть меньше — в длину. «Что же — и сесть не на что?» Какой у нее визгливый, раздраженный голос… «Я сейчас распоряжусь». Приносят три стула. Садятся: он, рядом с ним — сын, потом — она. Татьяна — за спиной у матери. Врач — слева. Дочери — в ряд, у дверей кладовки. Лакей — в левом углу. Повар — рядом с ним. Демидова с подушками — справа, у печки. «Внимание! (Нет. Это слово их не настораживает, они хотят спать. Потому нужно быстрее, как можно быстрее.) Николай Александрович, ваши родственники в Европе хотели вас спасти… — невозможная пауза. Нужно собраться. Собраться… — но этого им не пришлось, и потому мы теперь вынуждены вас сами расстрелять!» Он вскочил и повернулся лицом к дочерям: «Что?!» — «Вот что!» — выстрел.

Вошла команда. Началось. Одиннадцать против одиннадцати. Глаза в глаза. В упор. Они мечутся и падают, один за другим, от дыма нечем дышать. Кто-то кричит — выстрелы глушат крик. Демидова бегает, закрываясь подушками. Входят двое, с винтовками, штыки примкнуты. С Демидовой покончено. Кто-то еще шевелится, кто-то стонет. Еще выстрелы. Теперь все… Пытаются красть — не выйдет! Тела — по одному — в кузов «фиата». Автомобиль выруливает, на Верх-Исетский тракт. Город спит, улицы пусты, пушки Сибирской армии слышны отчетливо. Полем. Лесом… Проселок пуст — вокруг оцепление. За разъездом должны ожидать телеги (если грузовик не пройдет — довезем на телегах). Но телег нет. Человек, которому поручил — партиец с ВИЗа,[3] — отнесся халатно и пригнал пролетки. И сразу становится ясно, что пролетки удобны только для живых. Все осложняется. На этих пролетках — партийцы, красногвардейцы. «Трупы? Уже трупы? Мы были уверены, что живые!» Они были уверены, что все «поручат» им. «Перетаскивайте». Принимаются неохотно. У одной из дочерей лопается лиф, сыплются драгоценные камни. Новоявленные помощники не понимают: «Что — бисер?» — это самый активный, даже повязка красная на рукаве. «Всем отойти!» — «Нашел дураков… Прикарманить хочешь? Все себе?» — «Это достояние народа!» Не понимают, медленно и очень упорно надвигаются. Кольцо все уже. «Стрелять буду!» — в каждой руке по револьверу. С опаской отходят. Через минуту пролетки исчезают за деревьями. Придется ехать на грузовике. Пройдет ли?

Проходит. В колеи сразу же набегает вода. Трудно, метр за метром — к колодцу шахты. Вот он — дыра к сердцу земли. Снимаем с них одежду, все лифы, швы набиты камнями, большей частью это бриллианты чистейшей воды и огромной каратности — все в мешок. Вспыхивают костры, горит одежда. Их — на веревках (у запасливого шоффэра — моток) — в ствол. Визг — невесть откуда крошечная собачка. Удар, дергающееся еще тельце, и тоже — в ствол. Летят гранаты, взрывы глухие, чуть громче револьверного выстрела. Сыро, туман. Кто-то проверяет: ствол не обвалился. Это уже опасно. Белые не должны их найти.

Утром снова к шахте (с тем же грузовиком — решено везти на Московский тракт, там очень глубокие шахты, доверху заполненные водой). Колосники к телам… Конец.

За разъездом — болото. Шоффэр неосторожно берет вправо. Все. «Фиат» сидит в мутной жиже выше осей. Пытаемся раскачать машину, но это бесполезно. Ее не сдвинуло бы с места и вдвое большее число людей. Нужно принимать решение.

У путевого обходчика колья — сложены в штабель, если удастся принести, с их помощью можно будет вытащить автомобиль. И тут приходит совершенно простое решение: сбрасываем трупы с платформы, раскапываем дорогу, потом принимаем меры, чтобы их никто не смог — в случае чего — опознать (это занимает несколько минут), и — в яму, сверху — серную кислоту (яма неглубока, нужно исключить запах от разложения), керамические банки с кислотой разбиты выстрелами, через десять минут место закрыто землей, хворостом, образуется нечто вроде мостика, автомобиль ездит по нему взад и вперед, дорога принимает обычный вид.

Пушки грохочут совсем рядом.

СЕРАФИМ ПЫТИН

— Слышишь, Пытин, а ты как к нему относисси?

— Обыкновенно. Человек с семейством — в плену.

— А мне он поперек был. Почто ему все, а мне ничего? Оне всю жисть на перинах, захребетники…

— Править государством — тяжкий труд. Станешь народным комиссаром — узнаешь.

— Не-е… Править — не руду возить. Не пойму я тебя. Ты от предков — крепостной Демидова, князя Сан-Донато, чтоб его розорвало. А мысля у тебя не рабочая. Ты, Пыгин, от заведывания деньгами скособочился умом. Деньги человека портют.

Ушел, и сразу еще один:

— Серафим, чего не собираисси?

— Давно собрался…

Город сдают, город сдают, город сдают-ут-ут-ут… Капает вода на подоконник, хочется спать. Но дверь полуоткрыта, и вторая — в столовую, там суета, упаковывают и разглядывают вещи. Им они непривычны, что ж… Их любопытство оправданно и понятно. Серебряные кубки, иконы в золотых окладах с драгоценными камнями и много чего еще. Кто бы знал: в каждом грамме серебра и золота — пот соленый, кровавый, вековая плеть и решетка, насилие и топор палача. Но трудно, очень трудно смотреть и видеть корону — на голове, скипетр и державу — в руках. Люди-то — обыкновенные. Девочки смеются. Мальчик подошел: «Вы в шашки умеете? Тогда пойдемте, у меня есть». Понимаю, кто передо мной, и иду с ним играть. Люди: две руки, две ноги, голова. Как все. Каждый день смотрю на охрану — привыкли. Вначале — «царь», «царица». Теперь, на исходе двух месяцев, — арестованные, которых кормят котлетами и супом из столовки Совета. Иногда их повар — из принесенных продуктов — готовит им какой-нибудь разносол. Николай часто просит: «Нельзя ли принести Гоголя? Или Салтыкова-Щедриыа? Здесь нет, а… в былые годы прочитать не успел». Отвечаю: «Это — к коменданту. Нам разговаривать запрещено». Мне его жаль? Их всех? Не знаю… Он — низложенный император. Все, что было в России доброго: книги, картины, музыка — все не от них. От них солдаты, расстрелы, нищета, голод, война и смерть. Но это все, когда они на троне. А так… Бог весть. Наверное, не слишком ясна голова и убеждения тверды — так, что ли? Жалко их. Вот, просто как обычных людей. Но они не обычные люди. Весь фокус в этом. И все равно, разочарование постигает во многом: если наше знамя красного цвета — оно кровь. Только не врагов наших, а пролитая нами. Если правда за нами — кровь наша чиста и непорочна, она смоет нечистоту и ложь с мира, и настанет царство свободы и справедливости. Но тогда зачем убили в первый же день генерала, матроса и статского?

Их привезли в пролетке — я стоял на крыльце. Сопровождающий о чем-то переговорил с комендантом — он был другой тогда. Смотрю — увозят. Спрашиваю: «Куда?» Прячет глаза, молчит. Потом сквозь зубы: «Ты лишних вопросов не задавай». Ладно. Вечером квартирная хозяйка пришла из церкви, лицо будто присыпано мукой, и губы дрожат: «Там, — говорит, — убили сегодня троих. Непогребенные лежат…» Пришел в церковь — она на краю кладбища, захожу, служба кончилась, священник и дьякон о чем-то судачат. Круто, с места в карьер: «Где трупы?» Переглянулись, священник дьякону кивнул, тот молча вытянул руки — пожалте, мол. Тропинка — в гору, он подобрал полы рясы и все убыстряет и убыстряет. «Бог с вами, отец дьякон, не на пир, поди…» Оглянулся: «Вы извините, вижу — из интеллигентных рабочих. Объясните за-ради Бога: если то преступники были — зачем их здесь принародно? Если же не преступники… Да вот, мы и пришли».

Они лежали вразброс: кого где пуля настигла — тот там и упал. Генерал в мундире без погон, статский, — в черном пиджаке, рубашке белой, седые усы. А матрос — в своей форме. В кулаке — бескозырка, на ленточке надпись: «Штандарт». Дождь их изрядно вымочил. Дьякон смотрит, точно откровения ждет. «Неси лопату». Мнется: «Не приказано. Распорядились, чтоб лежали, значит. Покуда…» — «Неси». Кивнул, и снова — по лужам бегом. И пока его не было — только одна мысль в мозгу проворачивалась: за что? Или — зачем? Какая необходимость, какая нужда?

Принес лопаты — в две руки быстро выкопали не то могилу, не то яму. Опустили их. Он бросил земли и пристально-пристально взглянул на меня. Тогда бросил землю и я. Не мог не бросить. «Упокой, Господи…» — это он. Я промолчал.

Через час вернулся в ДОН,[4] говорю коменданту: «Ты партиец, и я — партиец. Объясни». Молчит. Говорю: «Я ведь не по любопытству желаю знать. Если они враги — я понимаю. И сердце сожму в кулак. Потому что я в любом случае против, чтобы в мирной обстановке убивать даже врагов». Отвечает односложно: «Потенциальные». Кричу ему: «Ты Горького читал? Роман „Мать“ читал?» — «Читал. Не ори». — «Что же — не революция, выходит, а Весовщиковым воля и простор? Вспенивай небо кровью, чавкай в крови по колено, так, что ли?» Он встал из-за стола, притянул к себе и задышал прерывисто: «Лакеев царских пожалел? Прихвостней тебе жалко? Какой же ты после этого член ЭР-КА-ПЭ-БЭ? Трепло бесхребетное, вот кто ты! И я бы тебя сей же секунд из казначеев отчислил, кабы у меня в команде кто-нибудь дальше „один да один — два“ знал… Уйди от греха». Отцепил его руки, усадил, сел рядом: «Крик — не довод. Истерикой да битьем в грудь широким народным массам ничего не докажешь. Если понимаешь — объясни. А нет, так я пойду. Мы у себя в Нижнем Тагиле и не таких видали». Улыбнулся: «Вот, произошла революция. И кто же в ней виноват, по-твоему? Что, непривычно ставлю вопрос? Непривычно… Но смысл тут в том, что не мы, рабочие и крестьяне, стояли у истоков этой революции. Царь стоял. Тысячу лет России, тысячу лет правят ею великие князья, а потом и цари, императоры, а смысл один: их власть, их сладость; наше — горе, и погибель тоже наша. Да просто все: если царь наш отец, а мы, народ, — его дети — ну выпори за нерадивость. Носом в угол поставь. Но какой же отец станет убивать своего ребенка? Из века в век, из года в год. Россия костями усеяна, кровью нашей залита, а теперь, не взыщи, человеколюбец, — их кровью зальется и пропитается. Да! Не было необходимости и расчета убивать статского, а также генерала и матроса этого. Не было! Но не могу я взыскать за Это! Ты понял? Не могу. И не взыщу».

Надо было спросить: что же теперь — навсегда эта месть, эта черная и святая злоба? Или виден на горизонте конец?

Знаю, что бы ответил: дойти до горизонта нельзя, потому что его нет.

Но это же страшно…

…Каждый день сюрпризы. Их врач нашел на печке ручные гранаты. Зачем он полез на эту печку? И кто их туда положил? Кто-то пронес для них? Чтобы раскидать взрывом часовых и бежать? Велико сомнение… Царь эти бомбы кидал в последний раз на маневрах в Красном селе, если вообще кидал. С ними же нужно уметь! Кто из них умеет? Сильно подозреваю, что никто.

В чем тут дело?

Снова пошел к коменданту, это уже новый, старого сместили за развал порядка и мягкотелость. У нового черные брови в пол-лба и усы, как у Тараса Бульбы, покороче только. Когда смотрит — будто раздевает догола или в мозги ввертывается бутылочным штопором. Тяжелый у него глаз.

«Интересуюсь этими гранатами. Имею соображения». Руки сцепил, лежат на столе не шелохнувшись. Такое чувство, что его взгляд отодвигает меня и отодвигает, и вот — стенка за спиной. «Жалованье выдал?» — «Точно так». — «Свободен». — «Я прошу выслушать». Долго молчал, потом кивнул. Говорю: «У нас кто-то желает покончить с арестованными без суда. Зачем эти гранаты? А вот зачем: кому надо — „найдет“ их и как бы сгоряча арестованных перебьет». — «И что?» — «Да ведь это — произвол, беззаконие, их судьбу только гласный пролетарский суд решить имеет право, весь народ их будет обвинять!» — «Народ уже обвинил их. Иди, Пытин. Ты время у меня отнимаешь».

Не спал ночь. Сумятица в мозгу. Что происходит? Пусть их приговорит суд — и ради Бога! Жаль не жаль, а приговор суда тяжельше тяжкого. Не поспоришь.

Утром прохожу коридором, из двери выглядывает врач: «Гражданин казначей, я желал бы оставшиеся у меня деньги перевести в Петроград. Вот адрес», — и протягивает бумажку. «Это — к коменданту. Прикажет — отправлю». — «Но ведь письма наши получаются и отправляются беспрепятственно?» И делает мне знак рукой: зайди, мол. Это не положено, но словно толкнуло меня изнутри. Смотрю — часовой в конце коридора смотрит в окно. Ладно, захожу. Доктор чего-то мнется — вижу, в нерешительности он. Помогаю: «Ну что?» —: «Государь вступил в переписку с офицером, который обещает нам всем освобождение». — «Что?!» — «Вы не волнуйтесь так… Если бы эта переписка была бы…» — мнется, ерзает, плечами пожимает, боится. «О вашем заявлении я обязан доложить коменданту». — «А вы и доложите. Только не выдавайте меня государю. Ведь это — измена, я присягу приносил». Ахинея, вздор, чепуха какая… Он (почтительно): «Спасибо. И всего вам доброго». Вышел, часовой по-прежнему — в окно. Эх-эх-эх, тут не только гранаты, тут лошадь можно провести. А с другой стороны? Откуда им, соплякам вчерашним, впитать в себя правила караульной службы? Неоткуда им впитать.

Захожу в комендантскую. Новый один, смотрит, молчит. Потом: «Ну? Что опять привиделось?» — «Боткин просит дозволения отправить денежный перевод в Петроград». — «А ты у него ходатай, что ли? Если ему нужно — пусть обратится прямо ко мне. Он что, не знает?» — «Он, — выпалил, — сообчил, что царь вступил в переписку с офицером, который обещал освобождение всем». Белеет: «О…фицер? Ты спятил?» — «Он так сказал. Если бы, говорит, эта переписка, была бы, говорит, — и так далее. А больше ничего». — «Ступай, — надевает фуражку. По-городскому она называется „кепка“. — Я — в Совет».

И вдруг понимаю. Провертывается некое зубчатое колесо и сцепляется с другим: «Вы об этом знаете? Вижу, что знаете!» — «Пытин, я ведь тебя предупредил: с огнем играешь». — «Так. Выходит, знаете и не пресекаете?» Он едва заметно усмехается: «Планы врага нужно знать».

Планы врага? А что тогда означают слова доктора? А комендант ухмыляется еще шире и смотрит на меня, будто я только что вышел из шталомного дома.[5] «Больше молчи, дольше проживешь».

И еще раз сцепились колесики. Переписочка-то — не натуральная! Не «офицер» царю пишет. Учителишка из местной гимназии или пишбарышня полуобразованная: ошибочки в тексте делает, что и навело доктора на подозрения.

Но тогда… Это же чистой воды макиавеллизм. Комендант решил убрать арестованных любой ценой — и вот, удумал… Кто-то пишет письмо — царь отвечает. Второе. Третье. Если подсобрать пять или шесть таких писем — это же улика. Грозная и неопровержимая: царь готовит побег. А за подготовку побега — и местным судом можно поставить к стенке. И центральная власть ничего не возразит.

А может, — тут сложнее? Может… Ох… Не надо об этом, не надо… И сомнениями этими с комендантом делиться — упаси Бог.



Поделиться книгой:

На главную
Назад