Гелий Трофимович Рябов
ОТЕЧЕСТВЕННЫЙ КРИМИНАЛЬНЫЙ РОМАН
БЫВШИЙ
Немцы растекались по городским улицам неудержимым серо-зеленым потоком: танки, артиллерия, грузовики с солдатами. Молодые парни — улыбчивые, в мундирах с закатанными рукавами оживленно переговаривались и глазели по сторонам.
— Смотри, Фридрих, — фельджандарм остановил мотоцикл и толкнул напарника в бок, — я не вижу ни одного еврея! Попрятались.
— Или сбежали, — второй немец поправил на шее знак с готической надписью и добавил: — От нас не скроются. Фюрер приказал решить еврейский вопрос, и мы его решим. Поехали…
Корочкин подошел к жиденькой цепочке горожан. Впрочем, она постепенно увеличивалась — день был летний, жаркий, небо синее и бездонное, немцы пока никого не трогали, и эта их временная нейтральность мгновенно стала известна, к тому же в этот первый, самый первый день оккупации о крематориях, конвейерах смерти мало кто знал и мало кто думал…
Тем не менее горожане стояли настороженно, молча, лишь некоторые выкрикивали что-то на русском и ломаном немецком, громче других — седой мужчина в черном потертом костюме и сломанных роговых очках с веревочкой вместо заушины. Перехватив взгляд Корочкина, незнакомец укоризненно развел руками:
— Видно же, что образованная публика! Иностранцы! А мы все — Маркс, Маркс… Как будто других немцев нет.
— Верно, Маркс не ариец, — Корочкин усмехнулся. — Но, к сожалению, на русском языке все лучшие люди Германии начинаются с буквы «г». Геббельс, Геринг, Гиммлер, Гитлер… Раньше еще Гёте был.
— Вспоминаю, что еще и Гейне… — мужчина уставился на Корочкина немигающим взглядом, — или… тоже?
— Тоже, — кивнул Корочкин. — Приятно было побеседовать.
— Взаимно. Люблю смелую шутку. Доктор Бескудников, — незнакомец приподнял фетровую шляпу. — С кем имею честь?
— Корочкин.
— А по профессии, если не секрет?
— Сидел в тюрьме. Честь имею. — Корочкин протиснулся сквозь толпу. Разговор — пустой и глупый — почему-то не давал покоя. Оглянулся. Бескудников неторопливо шел следом…
Корочкин попал в этот город пятнадцать лет назад, в 25-м, слякотным апрельским утром, когда его в числе других заключенных вывели из этапной теплушки и под конвоем провезли по окраинным улицам до ворот лагеря. Городишко был маленький, серый, судя по всему, находился недалеко от польской границы — несколько раз возникли на тротуаре неясные пятна еврейских лапсердаков. Впрочем, Корочкину это все было безразлично, и отметил он эти подробности машинально — по въевшейся профессиональной привычке все подмечать и фиксировать. Моросил дождь, холодные капли стекали за шиворот рваной брезентовой куртки, которую еще на этапе сунули ему блатные, отобрав кожаную. Он уступил без разговоров: драться умел и мог бы за себя постоять, но тех было человек тридцать — «воров в законе», профессионалов, а он — один, если не считать доктора-меньшевика лет шестидесяти, который, увидев, как раздевают его, Корочкина, тут же скинул добротное ратиновое пальто и держал на вытянутых руках до тех пор, пока «пахан» равнодушно не снял его, как с вешалки. Жизнь, как сказал об этом прокурор трибунала, начиналась заново…
О том, что слова прокурора не более чем злая ирония, он даже не думал — может быть, только чувствовал, и где-то в подсознании сидело ржавым обидным гвоздем нечто, которое определял он тремя словами: «финита ля комедиа». Высверкивали штыки конвоя, перебрасывались шутками молоденькие красноармейцы — чего там, государство только начиналось и суровость конвоев была еще впереди, а Корочкин вспоминал другое утро, в Омске, в 20-м, и подрагивал-расплывался, исчезая в тумане, рубиновый огонек последнего вагона поезда Верховного правителя. Нет… всей глубины своего падения человек никогда не может предугадать до конца.
По булыге загрохотали танки, он очнулся от воспоминаний, серые громады равнодушно наматывали на широкие гусеницы нищенскую мостовую заштатного местечка, и вдруг неясное ощущение превратилось в слова: свершилось. Наконец-то свершилось. Оглянулся: Бескудников неторопливо вышагивал позади. Ну и черт с ним. Зубной врач, поди… Трепали ему нервы за нелегальное золото, вот он и обрадовался смене власти. Корочкин остановился и пожал плечами.
Пятнадцать лет назад и он бы возликовал, теперь же, став старше и мудрее, этих картавящих, гогочущих здоровяков воспринимал спокойно, по-деловому, без гимназического восторга — в конце концов, не балерины Мариинского театра приехали. И все же — сладко мгновение воли и возмездия.
Он подошел к зданию с колоннами и портиком, над ним торчало нечто вроде тонкого обелиска или скорее шила с серпом и молотом на конце и вишнево краснела вывеска: «Районный комитет ВКП(б)». Два солдата в серо-зеленой форме с черными петлицами, на которых змеились молнии, устанавливали под порталом высокую стремянку и прилаживали новенькие негнущиеся веревки. Наткнувшись на них взглядом, Корочкин остановился. Вначале он даже не понял, но, уловив обрывок разговора — знал немецкий, — вдруг почувствовал, как начала встряхивать тело мелкая дрожь злобной радости: немцы устраивали виселицу на шесть человек. Надо же… Не узнал. Отвык, наверное… Все же — пятнадцать лет. Срок…
— Повыше, повыше, Ганс! — просил немец, который стоял внизу. — Мы воспитываем, ты понял? Чем выше — тем виднее.
— Господа! — крикнул Корочкин. — Нужна помощь?
Немцы переглянулись.
— Кто вы такой? — спросил тот, что стоял внизу. Немецкому языку Корочкина он не удивился.
— У меня есть важное сообщение для вашего командования, — сухо и значительно произнес Корочкин.
— Его нужно направить в абвер, — сказал немец на стремянке.
— В абвере придурки и интеллигенты, — возразил второй. — Я провожу его куда надо. Стойте и ждите, — повернулся он к Корочкину.
Высокие дубовые двери под порталом открылись. Четверо в такой же форме выволокли двух растрепанных, простоволосых женщин. Обе заламывали руки и выли в голос.
— Сейчас, сейчас, — почти добродушно произнес нижний немец, принимая одну из женщин от конвойных, — это совсем недолго и совсем небольно… — он подтащил ее к стремянке, второй немец спустил петлю.
Женщина уставилась на нее совершенно дикими, вылезшими из орбит глазами, попыталась вырваться и, вдруг заметив Корочкина и поняв, что он — русский, попросила, всхлипывая:
— Скажите, скажите им, я ведь уборщица, уборщица я, я ведь не партийная, они, может, думают, что я Мартышева, секретарь, а я — уборщица!
— Она уборщица, — перевел Корочкин. — Не коммунистка.
— Это нам все равно, — подмигнул Ганс.
Кто-то тронул за плечо, Корочкин обернулся и увидел Бескудникова.
— Ганс объясняет примитивно, — добродушно произнес Бескудников на чистейшем немецком языке. — Но по сути — правильно. Заразу выжигают дотла. Идите за мной…
За спиной Корочкина раздался короткий хрип и сразу же второй. Кто-то крикнул: «Смерть немецким оккупантам!», палач грязно выругался, но Корочкин уже шагал за «доктором» и оглядываться не стал. Он не боялся увидеть повешенных — скольких перевидел в свое время, но неясное сопротивление изнутри помешало — может быть, уж слишком очевидная несправедливость случившегося? Э-э, подумал он, справедливость, несправедливость — пустые слова. Немцы, поди, и не думают об этом. У них — программа, и они ее выполняют. Выжигают заразу. Дотла.
— Не будем терять времени, — по-русски сказал Бескудников. — Что вам нужно?
— Вы слышали: у меня есть важное сообщение, — Корочкин ответил по-немецки.
«Доктор» поморщился:
— Давайте все же по-русски… У вас очень правильная немецкая речь, но вы никогда не жили в Германии. У нар ведь десятки диалектов и нюансов, а вы разговариваете, как безликий автомат.
— В отличие от вас. Всю жизнь прожили в России?
«Доктор» улыбнулся:
— Это хорошо, что вы еще не испорчены страхом и разговариваете свободно… Моя фамилия — Краузе. Отто. Краузе, к вашим услугам. Распространенная, негромкая немецкая фамилия… По должности же я, теперешней, — начальник той самой организации, которая вам нужна.
— Контрразведка?
— Примерно так. А вы, насколько я успел заметить, — бывший белогвардейский офицер?
— Белый, просто — белый.
— Тут есть нюанс?
— Белый — значит чистый сердцем и светлый душой. А гвардия… Это больше по шампанскому и девкам.
— А фамилия у вас… настоящая? Вы не обижайтесь. Ко-роч-кин… Плебс.
— У русских дворян подчас очень странные фамилии: Нарышкины, Гендриковы. Фамилию создает человек.
— Прекрасное наблюдение. Прошу вас, — Краузе пропустил Корочкина вперед и остановился на гранитных ступенях, которые вели в парадный подъезд трехэтажного особняка. Двое эсэсовцев снимали со стены синюю, в красной окантовке вывеску: «Гормилиция». Заметив Краузе, оба вытянулись.
— Оберштурмбаннфюрер! — начал докладывать старший по чину. — Подразделение размещается, все в порядке!
— Свободен, Юрген… — махнул рукой Краузе и повернулся к Корочкину: — Идите за мной.
Они вошли в здание и поднялись на второй этаж. Краузе распахнул двери кабинета с табличкой: «Начальник гормилиции тов. Епифанов» и, заметив, как искривились губы у Корочкина, сказал:
— Диалектика… Не обращайте внимания, — он сел не за стол, а в кресло и жестом пригласил Корочкина сесть напротив. — Слушаю вас, — он вынул из кармана портсигар, открыл: — Курите. Как старший в чине я охотно вам это разрешаю. Сам я не курю. Я вообще лишен каких бы то ни было порочных наклонностей, — он чиркнул спичкой, Корочкин прикурил и жадно затянулся.
— «Беломор»? — он закашлялся.
— Он самый. Первая папироса в жизни?
— Я не курю, это от нервов. Вы уверены, что старше меня в чине?
— Вам не более сорока пяти. В двадцатом — не более двадцати пяти. Ну, какой на вас мог быть чин? Штабс-капитан? Капитан — максимум. Я же в переводе на понятный язык — подполковник.
— Солдат не обратился к вам со словом «господин». Почему?.
— Вы наблюдательны… У нас в «Шутц штаффель», «СС» — все товарищи — не в большевистском, разумеется, смысле. Рейхсфюрер «СС» и простой эсэман — равны вполне. Поэтому мы все называем друг друга просто по чину. А теперь — документы.
Корочкин молча протянул справку об освобождении.
— Так… — Оберштурмбаннфюрер начал читать. — Посмотрим, что у вас тут такое… О-о! — он удивленно взглянул на Корочкина. — 58–13! Активные действия против рабочего класса на ответственной должности у контрреволюционного правительства в период гражданской войны… — Он нажал кнопку звонка. Мгновенно открылась дверь, и на пороге появился эсэсовский офицер:
— Оберштурмбаннфюрер?
— Будь любезен, Курт, — по-немецки сказал Краузе, — посмотри это… — и протянул справку.
— Будет сделано. — Офицер ушел.
— Удивили… — доброжелательно улыбнулся Краузе. — И прошу прощения за необходимую, увы, проверку. — Он пожевал губами и покачал головой: — Честно говоря, немного странно. Статья ваша расстрельная, у вас, что же, смягчающие обстоятельства были? Какие, если не секрет?
— Я ничего не утаил… И сдал золотой запас нашей офицерской организации. У большевиков валюты не было. Они меня пощадили. 15 лет срок не малый…
— Большой. Мы таких сроков не применяем.
— Что же?
— Гильотину. Враг без головы — почти друг. Казни вас коммунисты — и вы бы не пришли к нам. Почему вы отдали им золото?
— Нужно было остаться в живых.
— Боитесь смерти?
— Надеялся на смену власти, скажем так. — Корочкин поискал глазами пепельницу и очень неумело погасил окурок. — Я, поручик Корочкин Геннадий Иванович, был старшим офицером Управления военного контроля Сибирской армии… — Он заметил на стене портреты Ленина и Сталина и замер на полуслове. Краузе улыбнулся:
— Я же сказал вам: ди-а-лек-ти-ка. И не волнуйтесь вы так. Если вы не отклоняетесь от истины — мы с вами одной крови, как учил великий Киплинг… Что такое Военный контроль?
— Примерно то же самое, что и… вы, — улыбнулся Корочкин. — Сибирская же армия действовала против большевиков в направлении Екатеринбурга… Я участник Белого движения с первых дней… Вы не подумайте — я и на фронте был, ротой командовал… Волнуюсь все же, извините. Случилось так, что мне пришлось расстрелять группу наших, подозреваемых в большевизме и шпионаже. Там оказался родственник одного… из правительства. Вы не удивляйтесь — даже после переворота, который сделал Колчака Верховным правителем, в правительстве и социалисты-революционеры оставались, и даже меньшевики.
— Не удивляюсь. Мы — тоже социалисты. Только национального толка. Без цыган, евреев и прочих неполноценных. Продолжайте.
— Меня должны были отправить на фронт, Я понял, что не только многие из нас, но и сам Колчак не чужд интеллигентского либерализма…
— Уверяю вас, это зов еврейской крови. Колчак вполне русский?
— Как все мы, с татаро-монгольской примесью…
— Да-да, трехсотлетнее иго, какое несчастье для судеб нации. А вы? У вас странная форма ушей и цвет волос… М-да. Нет?
— Нет. Вот у Голицыных в роду — сплошные цыгане. Всегда женились на цыганках. А мы, Корочкины, — никогда.
— Продолжайте.
— Я создал боевую офицерскую организацию. Тайную. Я ставил задачей уничтожение чуждого элемента в собственных рядах. Разумеется, и тех большевистских и пробольшевистских элементов, которых по слабости и глупости пощадила наша контрразведка.
— Мне понятно, почему вы сидели так долго.
— Они многого не смогли доказать. И просто не знали. Иначе мы бы не разговаривали.
— В отличие от вас они соблюдали законность.
— Зов еврейской крови…
Краузе расхохотался:
— Вы хорошо схватываете суть, но мы никак не подойдем к главному, а?
— Я ведь не знаю, какая деталь может показаться вам решающей. Извините. Я постараюсь лапидарнее. В конце лета 1919 года красные захватили двух наших офицеров на станции Крамарино…
Он начал рассказывать, и это получалось у него трудно, натужно, совершенно невозможно было мгновенно привести прошлое в необходимую систему, вычленить главное и найти точные, единственно возможные слова, способные убедить этого седого оборотня с доброжелательными голубыми глазами. Где-то глубоко-глубоко, внутри раскаленным добела гвоздиком сидела мыслишка, нет — ощущение, предчувствие даже, неотвратимой и страшной расплаты за малейшую ошибку здесь, сейчас и — одновременно — за все прошлое в целом. Здесь, сейчас — от этих, с мертвыми головами на рукавах, а за прошлое — от тех, краснозвездных… Бестия перед ним. Профессионал высочайшего класса. Как выучил язык, в каких тонкостях! «Ну какой НА ВАС мог быть чин…» Бестия… «Диалектика». И вдруг совершенно невозможное в устах умного человека: «Я вообще лишен каких бы то ни было порочных наклонностей». Ладно, это Все ничего, перемелется.
Постепенно он втягивался в рассказ, девятнадцатой год проступал все отчетливее, вспоминались подробности, настолько мелкие и вроде бы навсегда утраченные, что, произнося слова, он ловил себя на том, что память штука странная и удивительная, наверное, в самом деле способная вместить всю человеческую жизнь — минута за минутой. Потом он перестал удивляться. В конце концов, это был его мир, его бытие, в этом бытие он боролся, действовал, любил и ненавидел, мстил святой местью отщепенцам и изменникам. В этом кратком бытие он был человеком, в долгом последующем — парией. Что ж, час возмездия настает, он близок. Как это у Толстого? «Мне отмщенье, и аз воздам»…
— Это не у Толстого, — вдруг сказал Краузе. — Это в послании апостола Павла к римлянам: «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: мне отмщение, я воздам». Вы неверно трактуете.
У Корочкина дрогнули губы, он рассмеялся:
— Я не специалист по евангельским текстам.
— Иудейские басни, воспевающие человеческую слабость, порождение болезненной психики. Истинный Бог давно умер, — Краузе посмотрел долгим взглядом. — Вы достаточно полноценный человек, чтобы понять это.
Достаточно полноценный, всего лишь «достаточно», эк ввернул…
— О чем рассказали пленные? — посуровел Краузе.