Долго еще пытали Ингриду. Она несколько раз теряла сознание. Наконец, Ланке надоело.
— Оденьте ее и уведите, — сказал он своим ассистентам. — Бесполезно продолжать допрос. Давайте следующую.
Не переставая играла музыка. Когда замолкал репродуктор, начинал трещать патефон. После окончания допросов в специальную камеру пришли двое солдат с метлами и ведрами и долго терли и отмывали забрызганный кровью пол.
В тот вечер Ингриду, Эстер Каган и еще шесть женщин перевели в соседнюю камеру.
Ни одна из них не уснула в ту ночь. На нарах всем места не хватило, поэтому те, кто был посильнее, расположились на полу. Обе маленькие комсомолки, сдвинув головы, тихо-тихо перешептывались. Эстер Каган сидела рядом с Ингридой и рассказывала о своем брате, который в 1937 году был в Испании — сражался в Интернациональной бригаде за республику.
— Когда он уходил с рабочегвардейцами из Риги, я дежурила на работе… Я не могла уйти… надо было остаться с матерью. Она уже второй год не встает — у нее острый ревматизм. Четвертого июля меня арестовали, когда я стояла в очереди за продуктами. Бедняжка мама думает, наверно, что я ее бросила. Умрет и не узнает, что со мной случилось.
«Я тоже умру, и никто не узнает, где моя могила, — думала Ингрида, — никто не положит на нее цветов. Только будет осыпаться хвоя, потом песок покроется мхом. Но почему это так? Ах, что я спрашиваю?.. Потому, что мы верим в правду и любим ее и хотим счастья для всех людей. А они думают, что если убьют нас, то и правды больше не будет. Они глупые и трусливые, — разве можно убить нас всех? За нас жизнь стоит… Но как бы я хотела увидеть, как будет на земле, когда мы победим и весь мир станет свободным!.. Как это будет? Наверно, все будет петь, везде будут цветы, и солнце… В тот день ни одно облачко не посмеет заслонить солнце.
Мамочка, бедная моя, теряешь нас одну за другой, тогда Арию, сейчас меня. Неужели у тебя не останется и Иманта? Будь сильной, мамочка, скоро у меня ничего не будет болеть… никогда больше не будет болеть… Я знаю, ты часто будешь обо мне думать. Не плачь, милая, погляди на меня: вот я улыбаюсь.
Увижу ли я еще звезды? Может быть, тогда они уже погаснут и небо будет серое, облачное? Легче бы умереть в звездную ночь, глядя в глаза вселенной… она вечная, ее никто не в силах уничтожить. Если бы это произошло на берегу моря, чтобы шумели волны и летели белые чайки — свободные белые птицы…
Смогу ли я тогда думать вот так, как сейчас? И очень это трудно?»
Медленно текли часы. Тихий шепот и дыхание спящих убаюкивали Ингриду. Живое тепло струилось от мягкого плеча Эстер. «Какая она красивая, сильная… Любила ли она кого-нибудь? И что это — любовь? Может быть, и я полюбила бы, нашла среди миллионов людей единственного, самого лучшего друга?»
— Эстер, мы ведь не будем спать?
— Да, Ингрида… мы отдохнем потом. Тебе очень больно?
— Я сама не знаю, Эстер.
— Обопрись на меня, удобнее будет.
В углу шептала маленькая комсомолка:
— Ты молодец, Анныня, что не плачешь. Теперь не надо больше плакать. Пусть они не узнают, что тебе жалко умирать.
В стороне сидела пожилая работница. Она так глубоко задумалась, что сама не замечала, как ее губы шептали: «Придет время, когда вернутся наши. Они потребуют с них ответа. Сталин думает о нас…»
Каждый звук в утихшем корпусе превращался в раскатистый гул. Издалека, от станции Брасла, доносился свист паровоза и стук вагонных буферов. Где-то пищали мыши. Где-то гремел замок. Скрипя открывались двери. Коридор наполнялся людскими голосами и топотом сапог.
Эстер нащупала локоть Ингриды и сжала его.
— Вставай, Ингрида. Теперь уже недолго.
Серый корпус затаил дыхание. Молчали погруженные в темноту камеры, пока смертницы проходили коридором и спускались по лестнице во двор. Но когда заскрипели ворота и черная автомашина, подскакивая на булыжной мостовой, выехала на улицу, — тихий шепот пронесся по тюрьме:
— Опять увезли… Куда их повезли? Скоро и наша очередь…
Черная машина быстро катилась по замершим улицам. Все еще спали. Только ночные сторожа и постовые полицейские глядели вслед «черной Берте». Машина свернула в переулок, к железнодорожному переезду. От асфальтированного шоссе налево, к сосновому лесу, вела проселочная дорога. Машина сбавила скорость, ее поминутно подбрасывало на корнях деревьев. Минут через пять она остановилась. Высокие старые сосны шумели на утреннем ветру. Солнце еще не взошло, и лесные птицы молчали. Машину окружили солдаты с автоматами, они приехали раньше и ежились от холода.
Выйдя из машины, Ингрида глубоко вдохнула прохладный утренний воздух. Она посмотрела на небо и разыскала меж вершинами сосен две звездочки. Все остальные потухли, но эти две еще светились, как маленькие золотые зернышки. И до тех пор, пока их можно было видеть сквозь ветви сосен, Ингрида глядела на них и думала о бесконечных пространствах, которые лежали между ней и теми таинственными мирами. Потом грубый голос скомандовал идти.
На голом песчаном склоне дюны была вырыта яма. Все восемь женщин стали с краю, лицом к могиле. За их спинами раздавались шаги, позвякивал металл, когда солдаты взводили затвор автомата. С правой стороны ямы были воткнуты в песок две лопаты.
раздался вдруг уверенный голос пожилой работницы. К нему сразу присоединились семь других голосов, и все смелее лились над могилой звуки благородного гимна борьбы. Это уже были не обреченные на гибель существа, чье бессилие веселило сердца палачей, — отряд бойцов, малый по своей численности, но великий и несокрушимый в своей вере и стойкости, утверждал непреложность своей победы.
Треск выстрелов прервал гордую песню. Восемь окровавленных тел упали на дно ямы, и палачи торопились скорее засыпать могилу, пока еще не взошло солнце. Солдаты утоптали рыхлый песок и сверху набросали сосновых веток и шишек, чтобы это место ничем не выделялось.
Потом черная машина уехала обратно в город. В спешке солдаты забыли на месте казни одну лопату, и она лежала там несколько дней, пока ее не нашли люди, собиравшие в лесу грибы. Так узнали об одинокой могиле, которая появилась за городом в ночь с шестого на седьмое сентября 1941 года.
Солдаты ушли. Взошло солнце, проснулись и запели птицы. Пестрый дятел стучал по дереву, отыскивая под корой древесных жучков. Рыженькая белочка пересекла дорогу и обежала братскую могилу. Присев на хвост, она взяла в лапки шишку и стала лущить ее острыми зубками, потом молниеносно взвилась на старую сосну. Там она долго умывалась, нежась в ярких лучах утреннего солнца.
Об аресте Ингриды Анна Селис узнала от дворника. Отчаяние сделало ее настойчивой, упрямой — все свободное от работы время она разыскивала следы дочери. Ее не могли запугать ни грубые ответы, ни издевательские вопросы немецких чиновников, она по нескольку раз приходила в одно и то же учреждение, она расспрашивала знакомых, у которых были арестованы близкие, и постепенно выяснила все. Несколько суток Ингриду держали в ужасных подвалах на улице Реймера, после этого перевели в префектуру, а в середине июля вместе с большой группой женщин погнали в пересыльную тюрьму. Анна Селис теперь каждый свободный день направлялась к станции Брасла и узнавала адреса тех редких счастливцев, которым удавалось выйти из тюрьмы. Шепотом они рассказывали про голод, который царил в тюрьме, про пытки и унижения, которым подвергались заключенные женщины, про жестокости обер-надзирателя, кровавого пса Лаукса, про заведующего хозяйством Лиепиня, про молодчиков из «зондеркоманды».
Около середины сентября Анна Селис получила последние сведения о дочери: только что выпущенная из тюрьмы женщина сказала, что в общей камере ее уже нет, — больше она ничего не знала. В это время прошел слух, что тюремная администрация разрешила родственникам заключенных приносить передачи. Анна уложила в корзинку весь свой недельный паек и в серый, дождливый день пошла к тюрьме. У ворот уже было двое: мужчина в очках и сгорбленная старушка с костылем. У обоих были корзиночки в руках. Понурившись, они стояли молча. — Возле ворот уже появился шпик и приставал с расспросами: чего они ждут? По какому делу арестованы их родственники? Анна Селис делала вид, что не слышит. Прижавшись к каменной стене, она думала одну и ту же думу. Корзиночку Анна держала под шалью, чтобы не размок от дождя хлеб. Сама она успела промокнуть до нитки.
Наконец, ворота растворились и подвыпивший надзиратель спросил, чего они ждут.
— Нам сказали, что есть разрешение приносить продукты, — сказала Анна.
— Кто вы такая? Кому вы принесли?
Анна Селис рассказала. Подошел и мужчина. Он учитель, фамилия его Заринь, принес продукты своей дочери Илге. Старушка хотела передать своей дочери, работнице-текстильщице, большую репу — это все, что она могла достать.
Надзиратель захохотал.
— Никакие передачи не разрешаются. Кто вам рассказывает такие сказки? Да и напрасно вы разыскиваете здесь своих дочерей. Они… их надо совсем в другом месте искать. У нас, как в гостинице: свое время прожил, и дальше — или домой, или еще куда… кто что заработал.
— Скажите, где моя дочь? — спросил учитель. — Илга Заринь… Она совсем еще девочка, светловолосая такая. Вы, наверное, знаете.
— Знаю, знаю, как не знать… — Надзиратель вдруг испугался, что наболтал лишнего, и начал ругаться. — Убирайтесь-ка вы подальше. Здесь вам не базар и не справочное бюро. Не обязан я знать про каждого коммуниста, куда он девался. Ступайте у префекта спрашивайте. Ну, живей, живей уходите!
Он захлопнул ворота.
— Пропала моя доченька… пропала… — заплакала Анна Селис. — Замучили. За что? Как они смели?
Дождь продолжал лить. Три одиноких человека, опустив головы, шли по дороге, у каждого в руках была корзиночка. И хоть невелика была тяжесть в этих корзиночках, но им казалось, что они наполнены свинцом, что в них заключено бремя всего земного горя.
— Да как же это так? Убить мою доченьку? — повторяла Анна Селис. Встречные издали давали ей дорогу, принимая ее за помешанную. Придя домой, она обошла все углы и перебрала каждую вещичку Ингриды. Она перелистывала ее школьные тетрадки, долго-долго вглядываясь в почерк своей девочки. Она гладила старую железную кровать, на которой Ингрида спала последние четыре года, — на матраце так и осталась впадина. Отражение Ингриды глядело на мать из каждой вещи.
Анна Селис никак не могла постичь того, что Ингриды нет и никогда больше не будет. Вот-вот, кажется, распахнется дверь и на пороге появится ее светлая милая фигурка:
«Мамуся, я опять дома».
Упала на кровать и все плакала, пока не обессилела от рыданий. А когда стрелка часов стала приближаться к пяти, она поднялась, вытерла слезы и надела рабочий халат. Пора собираться в ночную смену.
Корзиночка так и осталась нетронутой на кухонном столе.
В прачечной Анна никому не сказала ни слова, но и без того все видели, что у нее большое горе. Никто не приставал к ней с вопросами, все замолкали, глядя на ее лицо. Только к утру, когда смена кончила работу, одна женщина подошла и спросила, не надо ли ей чем помочь.
Анна Селис покачала головой.
— Нет, милая… никто мне больше не поможет. Нет моей Ингриды…
Женщины переглянулись и тихо разошлись. Только та, которая заговорила с Анной, погладила ей руку и сказала:
— Мы все понимаем. Не надо прятать от нас свое горе. Ты не одна, тебя никогда не оставят одну.
Днем к Анне зашел контролер снять показания счетчика. Он не спеша выписал счет, отдал Анне и попросил разрешения выкурить папиросу.
— У вас большое горе, товарищ Селис, — вдруг заговорил он. — Гитлеровцы убили вашу дочь.
Анна посмотрела на него недоверчивым строгим взглядом.
— Так что же? Какое вам дело до этого?
Контролер взял ее за руку и крепко пожал.
— Не бойтесь, я не шпион, я ваш друг и товарищ. Можете не доверять мне, я на это не обижусь. Вы не рассказывайте мне ничего, только выслушайте и не удивляйтесь моей откровенности. Человек, у которого гитлеровцы отняли и убили ребенка, не может быть их другом. Я это знаю и потому так разговариваю с вами. Да, большое горе. Но слезами не победить несправедливости. Надо бороться, отплатить врагам. Пусть они не чувствуют себя здесь хозяевами. Пусть они дрожат перед нашей ненавистью. Пусть видят, что ни одно преступление не останется безнаказанным. Раньше или позже — мы их победим, но победа не придет сама собой. За победу надо драться. А драться может каждый — там, где он находится, и так, как он может. И вы это можете. Я знаю, что вы будете это делать хотя бы в память погибшей дочери. Не сейчас… Теперь еще не время. Вам надо выждать несколько месяцев, пока улягутся их подозрения и они перестанут следить за каждым вашим шагом. Тогда я опять приду, а если не смогу, придет еще кто-нибудь. Если он скажет, что его прислал «Дядя», — значит, от меня. Не падайте духом, товарищ Селис, надо выдержать. А если вам будет нужна помощь, приложите к стеклу, вон в том окне, сложенную газету. Тогда мы будем знать. До свиданья, товарищ Селис.
Он пожал ей руку и ушел. Анна села к окну и долго глядела вдаль.
«Слезами не победить несправедливости. Верно, как он верно сказал. Пусть они дрожат перед нашей ненавистью. Пусть дрожат… Только зачем я буду ждать столько времени? Почему не сейчас? Не могу я ждать… Нет, наверно, он лучше знает, что делать».
Выйдя из квартиры Анны, Роберт Кирсис пошел проверять счетчики по другим квартирам. В эти дни у него было много работы, всюду множился счет обид и горя народного.
Екаб Павулан опять работал на заводе, но теперь уж он не руководил цехом. Он становился у своего станка и работал как раз столько, сколько было нужно, чтобы не прогнали с завода. Никаких норм он больше не перевыполнял, а изобретенные им приспособления были незаметно убраны и валялись где-то среди лома.
Управляющим на заводе стал инженер Лоренц. Тот, конечно, знал кое-что об изобретениях Павулана, но, по-видимому, не особенно заботился об увеличении продукции: во всяком случае он никогда не упоминал о пропавших приспособлениях. Когда Екаба Павулана вызвали на допрос, Лоренцу удалось доказать, что завод не сможет нормально работать без лучшего токаря: если Павулана арестуют, то некому будет обрабатывать самые сложные детали. После этого «фюрер» по хозяйственным делам позвонил в полицию и добился того, что старого токаря отпустили под поручительство инженера Лоренца. Два раза в месяц Павулан должен был отмечаться в полицейском участке, а однажды ночью у него сделали обыск. Ничего подозрительного не нашли и ограничились допросом стариков. Где находится дочь Мара Павулан? Когда она последний раз была у родителей? Не знают ли они, куда делось ее имущество? С кем дружила Мара при большевиках и где сейчас ее друзья?
Старики знать ничего не знали. Дочь они видели только в первые дни войны, жила она отдельно, у родителей бывала редко и про своих друзей не рассказывала.
Однажды вечером к Павуланам зашел контролер снять показания счетчика. Разговорились. Контролер знал многое, о чем немцы в своих газетах не писали. Фронт продвинулся совсем не так далеко, как объявлялось в информациях гитлеровского генерального штаба. В Смоленской области, у Ельни, Красная Армия только что нанесла немцам такой удар, что им пришлось перекраивать все свои планы. Здесь, в Латвии, спокойные дни для гитлеровцев тоже кончаются: в лесах действуют партизаны, поезда с военным снаряжением летят под откосы, целый караван барж на Даугаве пошел ко дну со всем грузом, в Риге на улицах находят трупы немецких офицеров и солдат. На некоторых фабриках все время ломаются машины и станки, возникают пожары, производится брак, а до причин никто не может докопаться. Латышский рабочий понимает, что, трудясь на немцев, он кует кандалы себе и своему народу, поэтому и производит брак, поэтому выходят из строя машины, возникают пожары…
Уходя, контролер сказал:
— Без борьбы нельзя победить. И нам надо бороться. Каждый час, который мы отрываем от рабочего дня, идет на пользу Красной Армии. Не думайте, что ваша дочь не борется по ту сторону фронта. Она помогает Красной Армии и уверена, что то же самое делает и ее отец. Разве иначе может быть, товарищ Павулан?
— Вы знаете что-нибудь про Мару?
— Я знаю про всех, кто ушел вместе с Красной Армией. Они шлют через фронт привет своим близким и говорят: «Не поддавайтесь немцу, не падайте духом, не теряйте веры в наше дело — мы придем обратно и принесем народу свободу».
— Мы духом не падаем. Только ведь сами знаете, как нам нелегко.
— Будет еще труднее, и все равно надо выдержать. Но если вам станет слишком уж тяжело или понадобится совет, то прислоните к оконному стеклу сложенную газету. После этого к вам придет человек и скажет, что его прислал «Дядя». Это значит от меня. До свиданья, друзья.
Так работал в те времена Роберт Кирсис. Он появлялся всюду, где были оскорбленные, угнетенные, везде, где нужен был совет и помощь друга. Как факелоносец, шел он сквозь темную ночь, указывая людям путь борьбы за освобождение. Как мудрый сеятель, шел он по полю, повсюду разбрасывая семена борьбы; и там, где падало зернышко правды, через некоторое время появлялся росток, вначале слабый и беспомощный, будто испугавшийся своего появления, но из таких ростков постепенно поднималась могучая нива.
Роберт Кирсис заходил к людям только тогда, когда знал, что они свои или могут стать своими. Но там, где он побывал хоть один раз, там люди начинали думать о многом и ждали его возвращения. Так это было с Анной Селис, так произошло со старыми Павуланами и учителем Заринем.
«Дядя» всегда находил общий язык со своими собеседниками. В Чиекуркалне он отыскал стариков Спаре, а в Задвинье навестил Рубенисов. Никто не знал, как его зовут, где он живет и когда вернется. Но когда люди находили в своих почтовых ящиках листовку или номер нелегальной газеты, они знали, что «Дядя» не забыл их. Листовки и газеты они прочитывали и сжигали или незаметно оставляли где-нибудь на видном месте, а о прочитанном передавали товарищам и знакомым.
Так над ложью и ужасами начинал звучать голос правды. Смертельная опасность по-прежнему угрожала смельчакам, тела мучеников раскачивались на виселицах, поставленных вдоль дорог и на рыночных площадях; но еще никогда, ни в какие времена не удавалось насилию задушить веру в победу справедливости. Как живучая, неугасимая искра, она тлеет под развалинами, пока не разгорится мощный пожар, который сжигает все злое и несправедливое. Роберт Кирсис был подобен горновому, который раздувает кузнечные мехи, чтобы доставить затаенному пламени свежую струю воздуха.
Глава восьмая
Кузнец Жан Звиргзда уже целый месяц жил у сестры Лавизы Биргель в Айзпутском уезде. Ансис Биргель с женой хозяйничали на сорока пурвиетах недалеко от большака Айзпуте — Кулдига; участок был отрезан пятнадцать лет тому назад от помещичьих земель. Посаженный новохозяевами фруктовый сад уже приносил урожай, а строения еще не успели замшеть от сырых ветров, которые прорывались сюда с моря. Землю Биргели всегда обрабатывали сами и лишь во время молотьбы объединялись с соседями и устраивали толоку.
У них было двое детей: четырнадцатилетний Жан, крестник Звиргзды, который весной кончил школу и теперь думал поступить в лиепайский техникум, и двенадцатилетняя Рита.
Жан Звиргзда жил в доме зятя открыто, на правах родственника, и участвовал во всех работах. Он помогал в сенокос, чинил инвентарь и работал на жнейке, когда созрели озимые. Зятю даже удалось прописать его в домовую книгу как сезонного рабочего.
Хуже обстояло с Натансоном, которого Звиргзда привел с собой в Биргели. Ему никуда нельзя было показываться. Местные евреи были все до одного арестованы и уведены неизвестно куда, а их имущество растащили молодчики из вспомогательной полицейской службы и айзсарги. Натансона Биргели прятали на повети. На всякий случай сделали лаз, через который можно было опуститься за хлев и уйти в ближний лес.
Два раза в день — утром, когда дети еще не вставали, и вечером, когда они уже спали, — Лавиза Биргель или Звиргзда приносили Натансону поесть и рассказывали новости. Больше всего его удручало вынужденное безделье и невозможность хоть чем-нибудь отблагодарить хозяев.
— Дайте мне какую-нибудь работу, — каждый день просил он. — Неужели в усадьбе не найдется для меня дела?
Биргель хорошо знал, чем рискует, пряча незнакомого, преследуемого немецкими властями человека. Он ставил на карту свою жизнь и благополучие семьи. У дороги, на телеграфном столбе, давно висело объявление уездной полиции, в котором предлагалось местным жителям немедленно сообщать о всех незнакомых лицах; там же были перечислены все виды строгих наказаний за укрывательство этих лиц. «Еще можно понять, почему Биргели приютили Звиргзду, — думал Натансон, — все-таки близкий родственник, свой человек. А что им за дело до какого-то еврея, которого они и видят-то в первый раз?» Однако хозяева и слушать не захотели, когда Звиргзда сказал, что Натансон хочет уйти в лес.
— Человек остается человеком, — сказал Биргель. — За кем немцы гоняются, те, значит, наши друзья. А лишний едок нас не разорит. Когда минуют эти проклятые времена, будет опять делать полезное дело, а пока пусть живет и отдыхает.
Так думала и его жена, так рассуждали и многие соседи Биргеля, которые прятали в клетях и сенных сараях раненых красноармейцев или попавших в окружение советских активистов. Звиргзда слыхал, что в одной усадьбе скрывается командир Красной Армии, а в другой хозяйские дочери ухаживают за двумя ранеными моряками.
Разные люди были эти крестьяне, но все они ненавидели немецких захватчиков — вековечных угнетателей латышского народа.
Медленно, однообразно тянулись дни на повети. В щели крыши видна одна и та же картина — луга, пашни, опушка леса. Оставалось одно — думать, вспоминать боевые ночи под Лиепаей, пожары, грохот орудий, убитых товарищей и то могучее вдохновение, которое воодушевляло горстку защитников города. И еще другое — то, что не давало ему покоя ни днем, ни ночью. В маленькой квартирке на улице Улиха, в которую Натансон переселился только в мае, — там, как птица в клетке, томится Хана, его жена. И месяца не прожили вместе, даже проститься как следует не удалось, — в тот день Натансона не собирались никуда посылать. Раз Хана пришла навестить его — товарищи встретили ее в роще Аспазии, — а он в это время был на переднем крае вместе с тосмарцами и отбивал очередную атаку немцев.
«Если бы мы в последнюю ночь были вместе — вместе ушли бы и из города. Вырыли бы в лесу землянку, запасли бы ягод и грибов и жили бы, никого не обременяя… Я умею плести корзины, Хана хорошо шьет, брала бы через Биргелей заказы у местных крестьянок».
Жива ли она? Что с ней? Могла погибнуть во время бомбежки; могла уехать, когда еще была возможность. Нет, едва ли… Наверно, попала в лапы гитлеровцам и некому даже защитить ее. А он тут прячется в сене и не знает, как убить время. Конечно, здесь можно прожить и год и больше, до самого конца войны. Но на что ему жизнь, если Ханы не станет? И кому будет нужен такой трус? От него тогда все товарищи отвернутся.
Однажды вечером, когда Звиргзда принес ему ужин, Натансон сказал:
— Знаешь, я здесь больше не останусь.
— Почему так? Разве тебя гонят?
— Нет, Жан, относятся ко мне, как к родному, ты сам знаешь. Но я больше не могу, я с ума схожу от неизвестности… Может быть, там жена погибает.
— Ты ей все равно помочь не можешь.