Николь Фосселер
Звезды над Занзибаром
Всякое время имеет свою судьбу.
Посвящается страстной мечте моей матери
Пробуждение
Время морского отлива: не время ль вернуться домой
Всем тем, кого гонит ветрами сквозь холод колючий и зной?
Я плачу, не в силах сдержаться, и чувства клокочут в груди,
И с думами мне не расстаться, сгущается ночь впереди,
Однако вернутся былые гармония и тишина, природе покорны —
И утро в свой срок наступает всегда.
Это станет ее последним путешествием.
Последним из многих.
Это нечто большее, чем просто шаг в неизведанное.
Оставить за собой все, разрываясь между оставленным позади и тем неизведанным, что ждет впереди…
На сей раз она отправится в путь налегке. Не надо ничего брать с собой: ни чемоданов, ни шляпных коробок, ни кошельков; ни сожалений, ни забот, а главное — страха. Только одну надежду — увидеться вновь. Когда-нибудь.
За детей она не боялась. Она слышала их, они были все тут, в доме, внизу. Они собрались, чтобы проститься с ней. Стены и двери скрадывали их и без того осторожные шаги, а голоса, сумрачные от озабоченности и скорби, едва до нее доносились — едва слышное бормотанье.
Уже давно они не нуждались в ней. Словно большие перелетные птицы, они однажды вылетели из гнезда в большой мир — прежде чем в их сердцах пустила корни любовь к собственным детям. В Гамбурге. В Лондоне. Здесь, в Йене.
Дома наконец-то. Покончено с беспомощностью, которую они впитали с ее молоком.
Домой наконец-то. Ее потрескавшиеся губы почти не тронуты возрастом, но все же прожитые годы навсегда придали им скептическое выражение. Да и сейчас они растянулись в едва заметной усмешке.
Наконец-то можно обрести мир и покой. Наконец-то вернуться домой. Она так устала! Очень устала. С давних пор она чувствует себя изношенной, как старое платье, ее изглодала тоска, которую она никогда не могла победить. Время обесцветило ее некогда яркие темные краски: волосы побелели и стали тонкими, ломкими, почти прозрачными — как пожухлая трава. Кожа — как пепел, и дряблая, блестящие прежде глаза потускнели.
Она устала от вечной борьбы, пора сдаваться. Измученная жизнью, не той, что была ей предназначена от рожденья, не той, что ждала ее с колыбели. Совсем иной.
Судьба сулила ей многое, однако ничто не сбылось. Но и скупой эту жизнь назвать было нельзя. Напротив, жизнь была к ней щедра. На годы, дарованные ей. На повороты в судьбе. На встречи и расставания. На друзей и страдания. На любовь. Да, на любовь — любовь в первую очередь.
Теперь ее чувства обращены не к тем, кого она здесь оставляет. Да-да — теперь только к тем, кто давно покинул ее.
Одна-одинешенька, но тело все не хотело ее отпускать, оно все держало ее на грани между жизнью и смертью. То самое тело, которое всегда было сильным и гибким, как молодое здоровое деревце, не гнущееся даже под самым сильным ветром. Тело, позже ставшее хрупким и слабым — под злыми бурями прожитых лет.
Тело, каждый вздох которому теперь давался с трудом, но оно упрямо продолжало отвоевывать у смерти каждый вздох, пусть со свистом и хрипом. Изнурительный кашель ее совсем вымотал и обессилил. Горьким был этот кашель, как и разочарование, ожидавшее ее в этой стране.
Беспокойно метались по простыне, словно в танце, ее узловатые, покрытые коричневыми пятнами руки — руки старухи. Комната была хорошо ей знакома, и все же она уже не была ее комнатой. Здесь она просто была в безопасности. Просто безопасная комната. И безопасные последние годы. Кредит, проценты за который уже выплачены, новые времена, которые ей никак не понять.
Послышались чьи-то шаги, мягкие и осторожные, и чей-то шепот. Они пришли навестить ее? Она хотела обратиться к ним, что-то сказать —
И она рассказывала ее вновь и вновь — сказку, когда-то бывшую явью и ее собственной жизнью. Хотя сама она никогда не считала ее сказкой, даже сегодня.
Кое-что она уже описала. Пережитое, перечувствованное и передуманное. Услышанное и прочитанное — пережитое, а потом ставшее и ее собственным.
Писала она для детей, для всего света, для себя. И все же написанное было еще далеко не все; оставалось так много недосказанного.
Слова; ничего, кроме слов. Как могут слова даже приблизительно правдиво поведать о том, что она пережила за свою жизнь? К тому же на языке, на котором она, правда, со временем научилась думать и мечтать, но который всегда оставался для нее чужим. Тем более что в жизни человека бывают вещи, с трудом облекаемые в слова. На любом языке.
Любовь. Одиночество. Смерть любимых. Тоска. Тоска по родине.
Под жалобные крики муэдзинов пульсировали барабаны Африки. Та-дунг-гунг. Та-дунг. Биение пульса острова. Ее собственный пульс.
Из-под закрытых век струились слезы, они жгли огнем глубокие морщины поблекшей кожи.
Шш-шш, Салима.
Возвращайся.
Книга первая Салима 1851–1859
Веточка на дереве
С моих ветвей струится влага,
И ее имя заставляет биться миллион сердец.
1
— Салима! Уж не собираешься ли ты остаться здесь насовсем?
Босиком Салима быстро прошлепала по каменному полу. Руки и ноги невыносимо затекли от долгого сидения, тело же семилетней девочки ликовало от радости, что удалось сбежать.
— Салима!
Стремглав пролетев мимо обветшавших колонн, она укрылась в траве, влажной после утреннего ливня. В такт биению сердца позванивали золотые монетки на концах бесчисленных косичек, весело плясавших за ее спиной. Легкие и светлые звуки сливались со звоном колокольчиков, украшавших края узких штанов и верхней рубахи по щиколотку
— Салима!
Срывающийся голос учительницы где-то сзади был уже не сердито-строгим, а жалобным:
— Метле? Ралуб…
Оглянувшись, она увидела, что ее сводная сестра, длинноногая Метле, почти догоняет ее, а Ралуб, младший брат Метле, на своих коротеньких ножках не поспевает за ними. Однако он упорно продолжал топать по твердой голой земле, обжигавшей ступни, — солнце успело ее нагреть. По личику Салимы пробегали солнечные лучи, усиливая зажегшийся на нем триумф, — восхитительную смесь восторга от победы над учительницей и льющейся через край любви к ее верным сестре и брату, а вершиной этих чувств было осознание собственной неуязвимости.
Мы. Вместе. Она ничего не может нам сделать. Никто не может! Быстрый обмен взглядами — едва заметный взмах ресниц — и все трое, как по команде, разразились веселым смехом — каверза удалась! Смех пролетел по равнине и взмыл в голубое небо, оставив им крылья.
Серая самка павлина распушила перья и суетливо погнала впереди себя индюшат, защищая потомство от шумных детей.
Но Салима, Метле и Ралуб привычно неслись мимо птиц — к баням в дальнем конце дворца Бейт-Иль-Мтони. Они мчались к апельсиновым деревьям, плотным кольцом окаймлявшим пепельно-розовые фасады под вальмовыми крышами.
Задыхаясь от бега и все же успевая вдыхать медово-сладкий запах белоснежных цветков, они петляли меж гладких стволов, пока не добрались до своего любимого дерева — очень старого, его нижние ветви сгибались под тяжестью золотых шаров и почти касались земли. Как и всегда, первой была Салима; поставив ногу в развилку ветвей, она ловко, как обезьянка, полезла вверх, в тень листвы, за ней не отставала Метле, то и дело протягивая руку Ралубу.
— За это нам точно попадет, — тяжело дыша, выдохнула Метле, вольготно умостившись на ветке.
— Не нам, — как обычно, упрямо возразил Ралуб. Он поерзал, удобнее пристраивая увесистую круглую попку и болтая босыми ногами из-под задранной до колен рубахи. — Только Салиме. Вот она-то получит взбучку за болтовню! А еще ей добавят за то, что убежала. А нас, в крайнем случае, накажут за то, что мы увязались за ней.
И он беспечно бросил вниз оранжевую кожуру первого апельсина. Надавив большим пальцем, он разделил сочащийся фрукт на части и быстро набил себе полный рот.
— Подумаешь, — подала со своей ветки голос Салима, скрестив на груди руки и сдувая челку с потного лба. — Она не посмеет! Иначе я все расскажу отцу!
— Отец требует, чтобы мы слушались и уважали учительниц, воспитательниц и всех слуг. — Слова Метле звучали так, будто она их читала по книге.
— Но ведь точно так же он требует справедливости — а это было просто нечестно с ее стороны, — не согласилась с ней Салима. — Если Азина меня о чем-то спрашивает, я что же, должна притвориться глухой или немой? И к тому же учительница знает, что я эту суру выучила. Она же четыре раза заставляла нас читать ее вслух и наизусть! И, несмотря на это, снова вызывать меня отвечать и еще грозить палкой — это же несправедливо! Она всегда настроена против меня! — Салима рассердилась, щеки ее раскраснелись, темные глаза гневно сверкали.
Школу, в которую она ходила вот уже год, Салима всей душой ненавидела. Часами терпеливо сидеть со скрещенными ногами, как будто ты вросла в эти белые циновки на полу, и молчать и слушать, а говорить только тогда, когда тебя спросят, — это причиняло ей, непоседе, мучения неизмеримо большие, чем самое строгое наказание. Несколько ударов бамбуковой палкой еще можно стерпеть, но то, что наступало потом, означало двойную пытку: неподвижно сидеть на пылающих ягодицах остаток уроков. И поскольку Салима никогда ничего не делала наполовину, она, ловя каждый счастливый момент, давала деру.
— Если отец узнает, что она не справляется с нами, он наверняка отошлет ее назад в Оман. — Тонкое лицо Метле стало озабоченным. — Тогда он ее вообще уволит, а как она будет зарабатывать на хлеб? А мы будем виноваты.
— Так ей и надо! — Салима рассердилась и начала гневно болтать ногами. — Она такая подлая! Да еще задирает нос, потому что приехала из Омана и в ней течет чистая арабская кровь. — Она громко засопела и так сильно пнула дерево, что один апельсин сорвался и с сочным шмяком разбился о землю.
Ралуб крутил головой, переводя взгляд с Салимы на Метле. Он грустно проследил за падающим апельсином, облизал липкие пальцы и лениво потянулся за следующим.
— У тебя заболит живот, — предупредила Метле, но он лишь пожал плечами, очистил плод и засунул в рот еще одну истекающую соком порцию. Потом он попытался что-то сказать, но сестра опередила его.
— Т-сс, — она сделала большие глаза. — Кто-то идет сюда.
Все трое навострили уши. Ралуб на какой-то миг перестал жевать. От здания бань доносились довольное шлепанье по воде, смех и болтовня, хихиканье и подозрительное бормотанье, как будто читали молитвы, доносились обрывки глухих ударов барабана и тоненькое звяканье колокольчиков тамбурина, в которое вплеталось многоголосье женского хора. Обрывки фраз и мелодика языков суахили, нубийского, абиссинского, турецкого, персидского, арабского и черкесского — всех языков, на каких говорили здесь, во дворце, и на всем острове. Такое же многообразие оттенков кожи отличало и лица людей — здесь были цвета сливок и карамели, золотистые и оливковые, корицы и кофе, все оттенки черного — включая эбеновое дерево. Однако в присутствии султана дозволялось говорить лишь на арабском — этого требовали непререкаемые традиции его предков.
Угрозы и брань учительницы были выброшены из головы — так же, как и упрямые кудри личного слуги султана, которому отец поручил найти своих непослушных чад и дать им заслуженный нагоняй.
— Да нет тут никого! — объявил Ралуб и громко выплюнул апельсиновое зернышко, затем еще одно.
— Эй, вы, там! — прозвучал низкий мужской голос прямо под ними.
Беглецы испуганно переглянулись и сжались в комочки, стараясь стать незаметнее. Послышалось шуршанье и треск — сильные руки ухватились за ветви и раздвинули их. Сначала показался шафрановый тюрбан, затем плоское лицо совсем молодого человека крупного телосложения, оспинки на его щеках были покрыты пушком недавно появившейся бороды. Белоснежная улыбка оттеняла орехового цвета кожу.
— A я уж было решил, что за ночь колобусы [4] научились болтать. Но теперь вижу, это всего лишь дети султана, которые прогуливают занятия!
— Меджи-и-и-д! — радостно взвизгнула Салима, но не смогла достаточно ловко спрыгнуть с ветки, она даже не услышала вопля Ралуба, которого нечаянно толкнула плечом, сама же мешком свалилась в широко расставленные руки старшего сводного брата и обхватила его изо всех сил.
Картинно охнув, Меджид поставил ее на землю:
— Да ты тяжелая, как слон! Могу поклясться, за последнюю неделю ты еще больше подросла.
Салима раскраснелась от гордости и тут же распрямилась, а Меджид — после героического прыжка и сомнительного приземления Ралуба — уже помогал спуститься Метле.
— За последнюю неделю еще кое-что произошло — посмотри! — завопила Салима и широко раскрыла рот, демонстрируя зияющую в верхнем ряду зубов дырку, придающую ей вид чрезвычайно дерзкий. Меджид восхищенно воздал должное этой утрате своей маленькой боевой сестрицы.
— И было совсем не больно, — сообщила она; сияя от радости, запрокинула голову, раскрыв рот еще шире, и кончиком пальца стала раскачивать другой зуб, который тут же и выпал.
—
— Это событие следует отпраздновать, — с подобающей случаю серьезностью объявил Меджид. — И лучше всего поездкой на море.
Салима испустила торжествующий вопль и запрыгала в дикарской пляске. Она так давно не была на море! По меньшей мере, несколько дней, притом что море у них, можно сказать, за порогом! А последний раз, когда она была там вместе с Меджидом, даже не вспомнить!
— На мо-о-оре, на мо-о-оре, — прыгала она вокруг Метле, чтобы та вместе с ней возликовала. Но Метле была занята тем, что деловито срывала апельсины с нижних веток и складывала в подол верхней рубахи.
— И это вся наша еда? — поинтересовалась Салима, голос ее звенел от радости.
Метле отрицательно покачала головой — да так сильно, что косички, на концах украшенные золотыми монетками, взлетели до самого лица.
— Я не поеду. А апельсины я отнесу матери, она так любит их прямо с дерева, а потом я ей еще почитаю. Тогда она не будет так скучать. — Сейчас Метле выглядела намного старше своих девяти лет, она казалась почти взрослой.
Мать Метле и Ралуба вскоре после рождения Ралуба тяжело заболела, а потом ее парализовало. Специально для нее между женским крылом дворца и морем построили павильон, где на огромном ложе с дюжиной подушек она проводила все время между ранними утренними и поздними вечерними часами, ожидая, что когда-нибудь кто-нибудь заглянет к ней и скрасит ей долгие часы одиночества.
Радость Салимы померкла, и что-то в сердце противно заныло. Метле всегда была так самоотверженна, всегда помогала другим, от природы она была покладистой и разумной.
— Но ты ведь поедешь? — повернулась Салима к Ралубу, почти умоляя. Понурив голову, большим пальцем ноги он водил по земле и, по всей видимости, боролся с собой. По его лицу читалось, что он с удовольствием присоединился бы к Меджиду и Салиме. Но Ралуб и Метле были неразлучны, как близнецы, и брат всегда и во всем подражал старшей сестре, так что он наконец выпрямился и покачал головой.
— Я пойду с Метле.
Салима тут же почувствовала, как ей ужасно хочется поступить, как брат и сестра, и великодушно отказаться от поездки. Не ради их общества, не потому, что наверняка их мать обрадуется ее приходу, а только ради одного — чтобы быть хорошей девочкой.
Грустно смотрела она вслед уходящему в сторону конюшен Меджиду, и от тоски по морю, соль которого она уже предчувствовала на губах, у нее заныло все ее худенькое тело.
— Передавайте от меня привет вашей матери, — уже на бегу через плечо крикнула она Метле и Ралубу, торопясь нагнать Меджида. Ликование вновь охватило ее.
— Я тоже хочу такую лошадь, — с восторгом бормотала Салима после того, как один из конюхов поднял ее в седло. Она осторожно обняла мощную шею кобылы и прижала лицо к теплой коричневой гриве, которая и пахла так же тепло.
Меджид засмеялся, вскакивая на лошадь позади девочки и беря поводья из рук второго конюха.
— Но ты же только что получила прекрасного белого осла из Масхата!
Мерно покачиваясь, кобыла пустилась вскачь, и Салима выпрямилась.
— Но я хочу настоящую большую лошадь, — возразила она, чувствуя себя при этом неблагодарной.
Как и остальных детей во дворце, ее обучали верховой езде. Два года назад ее посадили на лошадь, которую учитель вел под уздцы, и вскоре она самостоятельно сидела на кротком, как овечка, полусонном осле, а еще позже — на осле из Масхата шоколадной масти. А недавно отец подарил ей белоснежного осла благородных кровей, осел этот вместе с драгоценным убранством стоил едва ли не дороже арабского скакуна.
— Ноги у тебя еще коротки, — поддразнил ее Меджид и слегка ущипнул за бедро. Она взвизгнула. — Вот подрасти немного, и я подарю тебе одну из своих кобыл.
Салима задохнулась.
— Обещаешь?