— Асмани уйдет. О, Бана-Мдого, Бана-Мдого! И я нес твои вещи! Прощай, сердце антилопы!
Мулат исчез прежде, чем Шау успел броситься на него. Посещение мулата всколыхнуло всю душевную горечь Шау. Он выпил еще; два раза укладывался спать, но вскакивал как ужаленный, вспоминая подробности унизительной сцены. Шау чувствовал себя под пятой Стэнли. Злобное возмущение все более охватывало моряка, пока не достигло той степени страстности, в какой обычные законы рассудка уступают место другим законам, действующим стремительно. Навязчивая идея мести преследует неотступно.
Шау был именно в таком состоянии бешенства, когда Стэнли, потушив в своей палатке огонь, повернулся на бок, готовясь уснуть. Вдруг он вспомнил название птицы, виденной днем, и, чтобы опять не позабыть, снова зажег свечку, взял со стола дневник и написал: «оголулу». Последнее «у» мгновенно исчезло: пуля, пробив тетрадь, уничтожила букву, вышибла карандаш из руки, и дневник упал к ногам путешественника. Выстрел раскатился зловещим эхом. Вздрогнувшее полотно палатки, пропустив пулю, колебало тень Стэнли, сидевшего полминуты в оцепенении; затем он вышел к неграм, гревшимся у костра. Они стояли, испуганно раскрыв рты.
— Кто стрелял? — сурово спросил Стэнли, сравнивая выражения лиц.
— Бана-Мдого, — сказал пагасис, указывая пальцем на близко стоящую палатку Шау. — Там… палатка… Стрелял…
Стэнли поспешно вошел к Шау. Моряк громко храпел. Стэнли зажег свечу и начал толкать спящего. Шау пожевал губами, переложил руку, но не проснулся. Рядом с ним лежало ружье; взяв его, путешественник засунул палец в дуло; сталь была теплая, и палец покрылся свежей копотью. Тогда Стэнли решительно разбудил Шау.
— А? Что? Кто?! Ах, мистер Стэнли! Это вы зажгли свечку?
Он неестественно громко зевнул и раскрыл глаза, в которых не было сна.
— Шау, вы стреляли?
— Я? Стрелял? Помилуй бог! Ах да! — вдруг вскричал он. — Сон, сон! Как страшно: приснилось мне, что в палатку лезет вор. Вот, я во сне… д-да, выстрелил и… и опять уснул! Верно.
Выбалтывая это, он был мрачен и жалок. Стэнли пожал плечами.
— В другой раз, Шау, — медленно сказал он, едва удерживая гневное возмущение, — в другой раз, если вам приснится вор, не стреляйте по направлению моей палатки. Мое тело может помешать пуле достигнуть своего назначения.
Ответом ему были судорожные слова, лишенные связи и смысла. Стэнли быстро ушел и долго не мог заснуть. Этот нелепый план убийства отличался ребячеством и глубокой злобой. На охоте, во время переходов могло представиться много удобных случаев. Но Шау, по-видимому, не мог ждать, не мог настолько вооружиться терпением, чтобы хорошенько обдумать замысел. Он действовал в нестерпимой жажде убийства, вызванной мстительностью. Однако прямых доказательств преступления не было, и Стэнли решил оставить случай без дальнейших последствий. Он не сказал ничего даже Генту, опасаясь, что этот решительный человек примет какие-нибудь крутые меры, богатые неожиданностями.
X. Разбойник Мирамбо
Через день караван тронулся по долине, проходящей среди траповых[12] холмов, с которых, оторванные некогда силой землетрясений, сыпались огромные валуны. Баобабы, тамаринды и терновник наполняли долину. Затем дорога повернула к высоким горам северо-запада, по гладкой равнине. Это были джунгли с негостеприимным терновником; миновав их, караван стал приближаться к богатой области Угого, о которой от встречных арабских караванов были выслушаны весьма похвальные отзывы.
В одной из горных деревень Стэнли оставил Фаркугара, назначив ему переводчиком пагасиса Джако. Фаркугар получил также запас товаров на шесть месяцев: бус, сукон, винтовку, несколько горшков и три фунта чаю.
На переходе через безводную пустыню в тридцать миль шириной Гент заболел лихорадкой. Действительность померкла, и он долго не сознавал ее. Иногда мелькало перед ним страдающее лицо Цаупере, что-то говорившего над носилками, в которых несли больного, но болезнь быстро гасила смысл слов, и Гент возвращался к видениям, толпившимся у его изголовья со всей яркостью материального мира. За носилками шла толпа людей с суровыми лицами; их голоса приближались и удалялись, звуча в самой глубине сердца. То были погибшие путешественники.
— Я убит, — сказал один, показывая шею, распухшую и черную; яд стрелы остановил его кровь и разорвал сердце.
— Меня бросили, — говорил другой, — я умер от лихорадки. — И он, трясясь от озноба, шел рядом с носилками.
— Меня укусила змея, — рассказывал третий, — я умер в глуши, близко от цели и далеко от семьи.
Их жалобы были мучительны, рассказы ужасны. Один за другим множество погибших говорили о вынесенных ими испытаниях, трудах, лишениях, болезни и голоде. Они показывали потрескавшиеся загрубелые руки, месяцами не знавшие мыла, с их ободранных ног струилась кровь. Они шли упрямой неровной походкой людей, привыкших ходить много и долго; их воспаленные, заросшие волосами лица напоминали о бессонных ночах в дни обороны или нападения, о тоскливых муках одиночества, смягчаемого обрывком затасканного письма; о жгучей подвижности духа, вечно стремящегося к далекому неизвестному. Гент, слушая их, внимательно кивал, говоря:
— Я имею это в виду. Все будет сделано. Мой план готов.
Временами он устремлял взор в облака и тотчас начинал бродить там, скитаясь в цветных и белых равнинах, залитых живым блеском. Там возвышались здания изменчивых форм, расплывчатые творения тумана и света; возникали огневые снопы, бившие фонтанами брызг, и вспыхивали бесшумные фейерверки, потрясая следящей игрой дивных цветов белую страну, плывущую над землей. И все время, пока Гент был там, гигантская, в полнеба величиной, птица летела к западу; ее крылья были видны за облачными волнами, сверкая, как снег и мрамор.
Гент очнулся на границе области Угого и, поборов слабость, сел на осла. Он прохворал три дня. Первым человеком, приветствовавшим его по возвращении сознания, был Цаупере. Он смеялся, смеялся широко, обнажив все зубы, и выразительно ворочал глазами, но в комическом ликовании чувствовались слезы большой радости. — Музунгу смотрит и видит, — говорил негр, — он видит Цаупере. Я, Цаупере, здесь. Когда злой дух мучил музунгу, Цаупере зажигал мцуну[13], и дым не нравился духу. Дух ушел. О! О! Музунгу может ходить! По наивной его вере, это, конечно, так и было, хотя Стэнли, аккуратно поивший Гента хинным раствором, мог думать иначе. После этого случая Гент особенно ясно почувствовал, как слаба и хрупка жизнь забредшего в Центральную Африку, почему счел нужным исписать лист бумаги и передать его Стэнли. На конверте стояло: «Прошу вскрыть, если я умру по дороге».
Это вручение, принятое Стэнли с молчаливым согласием, снова заставило американца думать о том, что истинные цели его спутника ему неизвестны; может быть, он откроет их Ливингстону. Стэнли был самолюбив и поэтому не стал более размышлять о странном пакете.
Угого населяли вагогцы — народ воинственный, дикий, любопытный, жадный и хитрый. Эта область высосала много дани от Стэнли. В каждой деревне сидел король, обыкновенно горький пьяница и мошенник, стремившийся поражать белых пышностью и величием. Увы, пышность не шла дальше смятой европейской шляпы на голове и какого-нибудь затасканного мундира с погонами, сквозь полы которого в естественном величии сверкало черное королевское тело. Короли эти просили табаку, водки и бесстыдно предлагали своих жен, но, получая отказ, вынуждены были обменять на продукты европейцев нечто более практичное: коз, овец, кур, масло, рис, яйца и фрукты. Это была плодородная, живописная страна.
Вагогцы на каждом привале густой толпой набивались в лагерь, рассматривая белых людей с назойливым любопытством, причем доверяли более своему осязанию, чем зрению, щупая все, вызывающее их удивление. Временами их приходилось разгонять. Тогда они щетинились, принимали угрожающие позы и хватались за луки, но легкое похлопывание рукой по ложу снайдеровского штуцера быстро возвращало им душевное равновесие.
Раз к Генту подошли три вагогца и спросили, не видел ли он женщину с ребенком? Гент уже открыл рот, чтобы сказать: «нет», как Цаупере, бывший тут, сильно дернул его за руку.
— Это что? — спросил охотник.
— Молчи, музунгу! Ты будешь виноват, если заговоришь. Скажешь «видел» — тебя обвинят, что убил женщину и убил ребенка. Скажешь «нет», «не видел» — тоже будешь виноват, и тогда много дани заплатишь.
Но и без вагогских ловушек эту дань пришлось платить восемь раз; тюки значительно полегчали.
В этих местах караван Стэнли повстречался с арабским караваном торговцев, возвращавшихся с белого озера Танганайки. Шейх, предводитель каравана, сообщил Стэнли, что видел Ливингстона в Уиджиджи, недалеко от впадения реки Магалазари в озеро Танганайка. Стэнли засыпал шейха вопросами. Шейх сказал, что седой человек недавно прибыл в Уиджиджи из далекого путешествия; он теперь болен.
Благодаря этому указанию Стэнли испытал необыкновенный подъем духа и знал теперь, что движется к цели в нужном направлении.
Остальная часть дороги до Таборы, главного города арабских колоний области Унианиэмбо, прошла в изнурительной жаре, доходившей до 55° Цельсия. Все были измучены до крайности. В Таборе арабская аристократия встретила путешественников почетом, комфортом и щедрыми восточными угощениями; там же с караваном Стэнли соединились остальные его караваны, разошедшиеся в пути.
Обстоятельства сложились так, что прямая дорога на Уиджиджи, где видели Ливингстона, оказалась закрытой. Стэнли говорил об этом с Гентом, что вызвало непредвиденные последствия.
Оба путешественника сидели в богатом арабском доме, предоставленном в их пользование местным шейхом.
Стэнли сказал:
— Нам предстоят военные действия.
— Против кого?
— Против Мирамбо. Слушайте, Гент! Я только что вернулся с военного совещания, на котором присутствовали все арабские начальники. Было довольно шумно. Война решена. Мирамбо — своеобразный африканский Наполеон. Он не чистый араб, мать его была негритянкой. Мирамбо, по профессии носильщик, разбойничал во главе огромной шайки в Валенкурских лесах. Когда умер начальник области Уиове, Мирамбо захватил Уиове и объявил себя ее повелителем. Свое новое положение, согласно обычаю всех узурпаторов, он подкрепил несколькими успешными походами. Затем, воюя с соседними племенами, он разорил окрестное население и стал придираться к арабам, не желавшим вступать с ним в союз против его врагов.
— Да это роман! — сказал Гент. — Что же арабы?
— Арабы возмущены. В первый раз Мирамбо ограбил арабский караван, шедший из Уиджиджи, то есть вынудил его уплатить пять бочонков пороху, пять ружей и пять тюков материи. Но этого мало. Мирамбо заставил караван вернуться прежней дорогой, объявив, что отныне в Уиджиджи караваны пройдут только через его труп.
— Были дипломатические попытки?
— О да! Восточные народы — отцы дипломатии. Мирамбо стыдили, увещевали, предлагали ему подарки, но он не склонился к миру. Он объявил войну — войну до тех пор, пока арабы не сделаются его союзниками. В противном случае, он поклялся, будет воевать, пока хоть один араб останется в Унианиэмбо. Его ближайшая цель — свергнуть старика Мказаву, султана области Ваниамвеха, и сесть на его престол.
— Теперь я понимаю, в чем дело, — сказал Гент, — слоновая кость Уиджиджи и соседних ей Урунды, Карагвахи, Уганды уйдет из рук арабов, если Мирамбо не откроет старых прямых путей.
— Да, и арабы надеются окончить войну в две недели.
— Так, — сказал, помолчав, Гент. — Что же делать?
— Я решил присоединиться к арабам. Я надеюсь, что после поражения Мирамбо и его союзника, бандита Руго-Руго, можно будет пройти в Уиджиджи прямой дорогой. Я уверен в победе арабов. Теперь как вы смотрите на все это?
— Откровенно говоря, я еще не знаю, как поступить, — сказал Гент.
— А! Вот как! — Стэнли был неприятно удивлен. Он думал, что Гент немедленно согласится участвовать в экспедиции. — Но мне кажется, что вы один не сможете пробраться в Уиджиджи.
— Почему же нет? — рассеянно возразил Гент и, видя, как поразил американца его ответ, прибавил: — Я хочу сказать, что еще не обдумал хорошо положения. Я скажу вам о своем решении вечером.
Стэнли выразительно пожал плечами. Не имея оснований подозревать Гента в трусости, он отказывался объяснить его колебания чем-либо иным, как только таинственными причинами. Присутствие в лагере человека, ценного как спутника во всех отношениях, но действующего из побуждений мало выясненных, несколько раздражало Стэнли. Он подавил неудовольствие, решив вечером объясниться с Гентом, пока же предстояло съесть солидный обед, начало которого возвестил араб, появившись в дверях с поклоном:
— Милость Аллаха на вас, белые шейхи! Господин наш, Камисс бен-Абдуллах посылает вам ничтожное угощение и просит оказать ему честь кушать как можно больше.
Вслед за этим два запыхавшихся поваренка втащили тяжелое серебряное блюдо, окутанное облаками пара. На нем высилась куча риса, облитого бараньим жиром, перемешанного с миндалем, коринкой, виноградом и обложенного разрезанными лимонами. Потом принесли жареных цыплят, пироги с бараниной, сладкий душистый хлеб, апельсины, сливы, персики, мороженое, засахаренные мускатные орехи, изюм и финики.
Европейцы пообедали почти молча. После обеда Стэнли ушел осматривать Табору, а Гент развернул карту и погрузился в соображения.
Тогда ему стало ясно, что, даже рискуя поссориться со Стэнли, од все-таки не примет участия в арабской войне. Ему предстоял почти прямой путь, пренебрегать которым, рассчитывая на сомнительные последствия военной авантюры, не было никакого смысла. Правда, он рисковал, но не задерживался на неопределенное время, причем рисковал тоже, и пожалуй более, участвуя в военных планах. Эти планы могли создать для него ряд положений, не отвечающих ни его характеру, ни его методам действий. Кроме того, при известии о войне в Генте поднялось старое, властное чувство сопротивления обязательному: его двигателем было всегда увлечение, интерес личный; и с этой психологической меркой он менее всего годился стать вождем дикарей против дикарей ради их промышленных целей. Правда, цель войны для Стэнли была — открыть тот же прямой путь, к которому стремился Гент, но здесь было известное уклонение от цельности и чистоты первоначального замысла: найти Ливингстона, уклонение, противное душе Гейта. Он окончательно решил идти один, с Цаупере и «рейлем».
Он так много курил, продумывая все это, что Стэнли, постучав и войдя в его комнату, сказал:
— Надеюсь, волны табачного дыма смоют наши противоречия, если они действительно существуют.
— Нет, — возразил Гент, — но сядем у этого окна. Какие крупные звезды! Кажется, что они греют издалека.
Окно было раскрыто; москиты, привлеченные светом лампы, монотонно гудели. Тропическая ночь, полная сказочной тишины и кроткой власти аромата цветущих деревьев, поднимала чувства, спящие днем; величие, нега, мрак действовали, как музыка.
— Мистер Стэнли, — заговорил Гейт, — я пойду один с Цаупере через Мфуту к реке Магалазари. На северо-запад отсюда, по ближайшему направлению к этой реке, мне понадобится сделать всего лишь верст шестьдесят. Там я найду пирогу и спущусь вниз по течению — это с небольшим триста верст — прямо в Уиджиджи. Так я обдумал все.
— Прекрасно, — медленно сказал Стэнли, — значит, наши дороги разошлись. Я думал, что мы будем вместе до конца путешествия.
— Ваш сухой тон несправедлив, Стэнли!
— Нет. Но что же? Скажите.
— Что?..
Гент встал в сильном волнении. Он видел, что вынужден объяснить Стэнли свои истинные намерения, но ему было неловко поразить отважного человека замыслом, размах которого оставлял по значительности своей далеко позади самые смелые мечты этого рода. Он не думал, что вызовет ненависть, но чувствовал, как больно отзовется все это во властной душе Стэнли.
Однако иначе нельзя было поступить, не вызвав взаимного, может быть враждебного, охлаждения. Гент не хотел высказываться. Подумав еще, он решил выставить аргумент достаточно сильный, практического характера:
— Вам, вероятно, известно, что здешняя война не имеет, в сущности, ни тыла, ни фронта. Противники кружатся, забегают сзади и спереди. Допустим, что мы не разбили, а пробили войсковую линию этого Мирамбо. Он снова соберется в лесах и будет преследовать нас по пятам на пути к Уиджиджи. Еще вопрос, как будут вести себя арабы.
— Этого, откровенно говоря, и я не знаю. Мне, во всяком случае, поздно отступать. Я дал слово и сдержу его, не уронив чести американского флага.
Напряженно думая, Гент нашел выход:
— Я пойду с вами пока до Мфуто и вообще до выяснения положения. Под этим горячим солнцем страсти закипают быстро; нет сомнения, что после одного-двух сражений выяснится судьба войны. Если Мирамбо побьет арабов, я двинусь дальше с Цаупере к реке Магалазари и спущусь в Уиджиджи. Если арабы побьют Мирамбо — отправлюсь с вами.
— Хорошо, и я очень рад. — Стэнли пожал руку Генту. — Было бы неприятно, если бы люди увидели, что перед походом один белый уходит. Однако…
— Что?..
— Если вы отправитесь по Магалазари, вы первый найдете Ливингстона.
— Я хотел бы сотым найти его, если так было бы полезнее Ливингстону.
— Вы, кажется, лишены честолюбия?
— Я не понимаю этого слова.
— Ваше счастье.
Они поговорили еще несколько минут о делах шайки Мирамбо, и Стэнли ушел. Гент прошелся по комнате.
Он думал: «Неприятно засорять сознание явлениями, чуждыми душе. Что мне до Мирамбо? Что ему до меня? Тем не менее придется пускать пули в его соратников, и на всю жизнь останется воспоминание о варварской, опереточной войне, в которой ты принимал участие без страсти, без увлечения, с огромным насилием над собой, зевая и морщась».
XI. Покушение на убийство
Гент немного ошибся в счете войска: арабы выставили две тысячи пятьсот человек, а Стэнли собрал пятьдесят. Надо сказать, что ко времени прибытия в Табору убыль людей была вообще чувствительна. Часть умерла от лихорадки и оспы, несколько человек бежало дорогой; нужно было оставить охрану Ливингстонова каравана, снаряженного консулом Кирком и наконец прибывшего.
Негры выступали, стреляя в воздух, прыгая и беснуясь. Присутствие белых людей казалось им достаточной гарантией успешного исхода войны. Впрочем, может быть, воодушевление их в еще большей степени поддерживалось счастливым отсутствием воображения, неспособностью детей природы заглядывать вперед. Как бы то ни было, отряд выступил эффектно. Стэнли дал солдатам по куску красной материи, употребленной ими на плащи, развевавшиеся весьма внушительно, и если бы не обычная ноша пагасисов — тюки, то они, с ружьями и секирами, вполне могли быть названы стройным отрядом. Самолюбование и торжественность скоро перешли в обычные негритянские ужимки и прыжки.
Пагасис Улименго развернул американское знамя и запел; ему отвечал хор.
Улименго: Хой… Хой! Куда мы идем?
Хор: Идем воевать, да!
Улименго: Против кого воевать?
Хор: Против Мирамбо!
Улименго: Кто ваш начальник?
Хор: Белый человек.
Улименго: Ойх!.. Ойх!..
Хор: Хна!.. Хна!..
Улименго: Хна!.. Хна!..
Хор: Ойх!.. Ойх!..
Гент рассмеялся. Его смешил также Бомбэй, покинувший в Таборе свою чернокожую Дульцинею и шедший с весьма кислым видом. Временами охотник посматривал на Асмани, шедшего слева, но бесстрастное лицо мулата решительно ничего не выражало. Гент был все же настороже.
Арабы ждали отряда Стэнли, не решаясь двинуться без него из Мфуто. Мфуто был небольшой укрепленный поселок, верстах в тридцати от Таборы. Узнав это, Стэнли приказал двигаться быстрее; на третий день увидели Мфуто и там соединились с арабским войском. Отставшие солдаты принесли Шау, подобранного ими на дороге; он лег в канаву, клятвенно заверяя, что болен и страшно ослаб. Однако Стэнли не нашел у него лихорадки; Шау выпил вина и сладко заснул. Следующий день все отдыхали. Дворы дымились множеством костров, на которых жарилось десять туш у Стэнли и, может быть, сто у арабов. Никто не мешал неграм пить помбе[14]; напившись, они занялись танцами и военными упражнениями, едва не перешедшими в драку. Стэнли на всякий случай спрятал все имущество каравана в Мфуто.
Утро первого боевого дня представляло такую картину: среди костров, тюков, груд сваленного оружия, групп людей, завтракающих или чистящих ружья, можно было видеть арабов, быстро собиравших вокруг себя внимательную толпу. Протолкавшись через одну такую группу, Гент увидел дервиша, высохшего черного старика с седой бородой и огромным тюрбаном. Перед стариком лежал пожелтевший свиток, испещренный красными линиями, — гороскоп, составленный на предмет похода. Старик, полузакрыв глаза, качался и бормотал:
— Слушайте, слушайте! Белая звезда гасит черную звезду, храбрая кровь кипит, лев умерщвляет гиену! Светила небесные благоприятствуют! Небо дает знаки, понятные посвященным! Идите смело вперед!
Эта галиматья вызвала взрыв воинственных воплей, сливавшихся с воплями муллы, напутствующего войско в другом конце площади. Трубили в огромные буйволовые рога, били в барабан-гомас, издававший тусклый, басистый звук; расхаживали муллы с рыжими бородами, благословляя арабов. В углу, прижатый к стене набожными правоверными, толкователь Корана тянулся на носках, выкрикивая соответствующие моменту цитаты. В другом месте Гент увидел голых негров, мажущих друг друга какой-то дрянью, приготовленной колдунами из цветов лиан и сока алоэ, — смесь, предохраняющая от ран.
Перед выступлением все сгрудились вокруг оратора, произнесшего маннемо (речь):