— Следующей схватки, — отвечает доктор, — которая будет очень…
Дыхание Кавасеми начинает учащаться от новой боли.
— Раз и два, — считает Орито, — и… тужьтесь, Кавасеми-сан!
— Тужьтесь, госпожа! — выдыхают служанка и экономка.
Доктор Маено тянет за щипцы; правой рукой Орито подталкивает голову младенца к родильному каналу. Она говорит служанке, чтобы та схватила его за ручку и тянула, тянула. Орито чувствует, как нарастает сопротивление, когда голова достигает родильного канала. «Раз и два… сейчас!» — придавив пуговку клитора, появляется волосатая макушка маленького тельца.
— Вот он! — ахает служанка сквозь звериные крики Кавасеми.
Макушка, лицо, блестящее от слизи…
…и остальное: склизкое, влажное, безжизненное тело.
— Ох, но… ох, — шепчет служанка. — Ох. Ох. Ох…
Вой Кавасеми переходит в стоны и потом смолкает.
Она знает. Орито раздвигает зажимы, откладывает типцы, поднимает недвижного младенца за щиколотки и шлепает. У нее нет никакой надежды на чудо: она действует по заведенному порядку, как учили. После десяти тяжелых шлепков она останавливается. Пульса нет. Она не чувствует на своих щеках его дыхания из губ и ноздрей. Нет никакой необходимости объявлять очевидное. Зажав пуповину у пупка, она перерезает хрящевидную трубку ножом, обмывает безжизненное тело водой в медном тазу и кладет его в колыбельку. «Кроватка вместо гроба, — думает она, — а пеленки — саван».
Снаружи комнаты мажордом Томине отдает поручения слуге. «Сообщи Его чести, что сын родился мертвым. Доктор Маено и его акушерка старались, как могли, но оказались бессильны перед волей Судьбы».
Орито уже волнуется о родильной горячке. Необходимо полностью вытащить плаценту, на промежность нанести якумосо, с разрывов смыть кровь.
Доктор Маено покидает тент из муслина, чтобы не мешать акушерке.
Ночная бабочка, размером с птицу, влетает под тент и задевает лицо Орито.
Отмахиваясь от нее, акушерка сшибает щипцы на один из медных тазов.
Они гремят, ударившись о крышку, звук пугает какое‑то небольшое животное, неведомым образом прокравшееся под тент; оно вякает и пищит.
«Щенок? — в недоумении гадает Орито. — Или котенок?»
Загадочное животное вновь жалобно пищит и очень близко: под матрасом?
— Прогони его отсюда! — говорит экономка служанке. — Прогони его!
Животное вновь мяукает, и Орито понимает, что звук доносится из колыбельки.
«Конечно же, нет, — думает акушерка, отказываясь поверить. — Конечно же, нет…»
Она сдергивает пеленку в тот самый момент, когда ребенок открывает рот.
Он вдыхает раз, другой, третий, его сморщенное личико перекашивается…
…и содрогающийся, розовый, будто сваренный, новорожденный деспот взывает к Жизни.
Глава 2. КАЮТА КАПИТАНА ЛЕЙСИ НА КОРАБЛЕ «ШЕНАНДОА», БРОСИВШЕМ ЯКОРЬ В ГАВАНИ НАГАСАКИ
— Как же еще, — настаивает Даниэль Сниткер, — человек может вознаградить себя за каждодневное унижение, от которого мы страдаем по милости этих узкоглазых пиявок? Как говорят испанцы: «Если слуге не платят, он имеет право заплатить себе сам», — и в этот единственный раз, черт возьми, испанцы правы. Откуда такая убежденность, что компания просуществует следующие пять лет и будет платить нам?! Амстердам на коленях; наши верфи простаивают; на наших мануфактурах тишина; наши зернохранилища разграблены; Гаага — сцена для надменных марионеток, которых дергают за ниточки в Париже; прусские шакалы и австрийские волки хохочут у наших границ: Святый Боже, после стрельбы по птицам в Кампердауне[3] мы стали морской страной без флота. Британцы захватили Кейптаун, Коромандельский берег[4] и Цейлон безо всяких усилий, нас просто пнули под зад, и ясно, как божий день, что Ява — их следующий жирный рождественский гусь! Без нейтральных территорий, таких, как здесь, — он кривит нижнюю губу, глядя на капитана Лейси, — Батавия вымрет от голода. В такие времена, Ворстенбос, единственное спасение — это ходовые товары на складе. Зачем же еще, Боже ты мой, вы здесь?
Старая лампа на китовом жиру качается и шипит.
— Это ваше последнее слово? — спрашивает Ворстенбос.
Сниткер скрещивает на груди руки:
— Я плюю на ваше тупоголовое судилище.
Отрыжка капитана Лейси сделала бы честь Гаргантюа.
— Чеснок, господа…
Ворстенбос обращается к своему клерку: «Мы можем записать наш вердикт…»
Якоб де Зут кивает головой и окунает в чернильницу перо: «…тупоголовое судилище».
— В этот день, двадцатого июля 1799 года, я, Унико Ворстенбос, назначенный директор торговой фактории Дэдзима в Нагасаки, действуя по праву, данному мне Его превосходительством П. Г. ван Оверстратеном, генерал-губернатором Голландской Восточной Индии, в присутствии Ансельма Лейси капитана «Шенандоа», нахожу Даниэля Сниткера, исполнительного директора вышеупомянутой фактории, виновным в следующем: преступной халатности…
— Я выполнял, — настаивает Сниткер, — все возложенные на меня обязанности!
— Обязанности! — восклицает Ворстенбос и дает знак Якобу остановиться. — Наши склады выгорели дотла, тогда как вы развлекались со шлюхами в борделе: факт, не указанный в этой мешанине лжи, которую вы соизволили назвать ежедневным реестром. И мы бы не узнали о нем, если бы не случайная оговорка японского переводчика…
— Сортирные крысы очернили мое имя, потому что я знаю все их трюки!
— «Очернение вашего имени» состоит в том, что в ночь пожара на Дэдзиме не оказалось пожарного насоса?
— Возможно, обвиняемый увез этот насос в «Дом Глициний», — добавляет капитан Лейси, — чтобы произвести впечатление на женщин толщиной его шланга.
— За насос отвечал ван Клиф, — возражает Сниткер.
— Я расскажу вашему помощнику, как самоотверженно вы защищали его честное имя. Следующий пункт, господин де Зут: «Не проследил, чтобы три высших чиновника подписали транспортную накладную погрузки «Октавии».
— Ох, Боже ты мой. Простая административная оплошность!
— «Оплошность», которая позволяет вороватым директорам обманывать компанию сотнями разных способов. По этой самой причине Батавия требует тройную подпись. Следующий пункт: «Воровство фондов компании для оплаты частных перевозок».
— А это, — Сниткер плюется в гневе, — это наглая ложь!
Из дорожного мешка, лежащего у его ног, Ворстенбос достает две фарфоровые статуэтки, сработанные на Востоке. Одна — палач, топор нацелен на шею второй фигуры: приговоренный к смерти стоит на коленях, руки связаны, взор устремлен в иной мир.
— Почему вы показываете мне эти… — бесстыже спрашивает Сниткер, — …безделушки?
— Два гросса[5] обнаружилось в вашем личном грузе, двадцать четыре дюжины статуэток «Арита», говоря языком документа. Моя покойная жена питала слабость к произведениям японского искусства, поэтому у меня есть кое-какие познания по этой части. Не откажите в любезности, капитан Лейси, прикиньте, какова их цена, скажем, на венском аукционе.
Капитан Лейси задумывается: «Двадцать гульденов за штуку?»
— Только эти небольшие — по тридцать пять гульденов; за позолоченных куртизанок, лучников и вельмож — по пятьдесят. Какова стоимость двух гроссов? Сбавим цену — Европа нынче воюет, и спрос неустойчив — ограничимся тридцатью пятью гульденами за штуку… умножим на два гросса. Де Зут?
Абак Якоба идет в ход: «Десять тысяч восемьдесят гульденов».
— Ух ты! — вырывается у потрясенного Лейси.
— И это только чистая прибыль, — уточняет Ворстенбос. — Товары, купленные на деньги компании, записаны в транспортной накладной — никем, естественно, не заверенной — как «фарфоровые статуэтки личной коллекции исполнительного директора». Вашей рукой, Сниткер.
— Предыдущий директор, упокой Господь его душу, — меняет версию Сниткер, — отписал их мне в завещании, до того, как отбыл с посольством к императорскому двору.
— Выходит, господин Хеммей предвидел, что его ждет на обратном пути из Эдо?
— Гейсберт Хеммей был необычно предусмотрительным человеком.
— Тогда покажите нам его необычно предусмотрительное завещание.
— Документ, — Сниткер вытирает рот, — сгорел при пожаре.
— Кто засвидетельствовал завещание? Господин ван Клиф? Рыбак? Обезьяна?
Сниткер недовольно выдыхает:
— Мы напрасно теряем время. Отрежьте свою десятину, но не больше шестнадцатой части, или я, клянусь Богом, выброшу эти проклятые статуэтки в гавань.
Шум разгульного веселья доносится от Нагасаки.
Капитан Лейси сморкается в капустный лист.
Почти стертое перо Якоба мчится по бумаге; кисть руки его болит.
— Я, похоже, чего‑то не понимаю, — на лице Ворстенбоса читается недоумение. — Что это за разговор о «десятине»? Господин де Зут, может, вы прольете свет?
— Господин Сниткер пытается дать вам взятку.
Лампа начинает раскачиваться; она дымит, притухает, опять разгорается.
Матрос на нижней палубе настраивает скрипку.
— Вы полагаете, — Ворстенбос моргает, глядя на Сниткера, — что моя честь продается? Как у какого-нибудь изъеденного оспой и червями капитана порта на Шельде, который незаконно вымогает деньги с каждой баржи?
— Тогда — одна девятая, — рычит Сниткер. — Клянусь, это мое последнее предложение.
— Завершите перечень обвинений, — Ворстенбос щелкает пальцами, повернувшись к своему клерку, — фразой: «Попытка подкупа финансового проверяющего», — и перейдем к вынесению приговора. Смотрите сюда, Сниткер: это касается вас. Пункт первый: Даниэль Сниткер снят с должности и лишается всего… да, всего… жалованья, начиная с 1797 года. Пункт второй: по прибытии в Батавию Даниэль Сниткер заключается в тюрьму Старого форта за содеянное. Пункт третий: его частный груз выставляется на аукцион. Поступления от продажи пойдут на компенсацию убытков Компании. Я вижу, вы уже слушаете внимательно.
— Вы… — дерзкий Сниткер раздавлен, — …разоряете меня.
— Этот процесс послужит назиданием для каждого паразита — директора, жирующего за счет Компании. «Даниэль Сниткер получил по заслугам», — предупредит их JTOT вердикт, и они подумают: «Возмездие может настигнуть и меня». Капитан Лейси, благодарю вас за участие в этом неприятном деле; господин Вискерк, надеюсь, вы найдете господину Сниткеру гамак на полубаке. Ему придется отработать проезд на Яву: как не моряк, он будет подчиняться общей дисциплине. Более того…
Сниткер вскакивает из‑за стола и бросается к Ворстенбосу. Якоб краем глаза замечает кулак Сниткера над головой патрона и пытается его перехватить: горящие павлины кружатся перед глазами, стены каюты поворачиваются на девяносто градусов, пол бьет по ребрам, металлический привкус во рту, конечно же, кровь. Пыхтение, сопение и стоны доносятся до него. Якоб видит, как первый помощник наносит сокрушительный удар в солнечное сплетение Сниткера, отчего лежащий клерк вздрагивает в непроизвольном сочувствии. Еще два моряка врываются в помещение как раз в тот момент, когда Сниткер сгибается пополам и падает на пол.
Где‑то на нижних палубах скрипка наигрывает мелодию песенки «Моя темноглазая девочка из Твенте».
Капитан Лейси наливает себе стакан черносмородинного виски.
Ворстенбос лупит Сниткера по лицу тростью с серебряным набалдашником, пока не устает рука.
— Заковать это насекомое в кандалы и бросить в самый грязный угол жилой палубы, — приказывает Ворстенбос.
Первый помощник и двое матросов утаскивают стонущее тело. Ворстенбос опускается на колени рядом с Якобом и похлопывает его по плечу:
— Благодарю, что приняли удар на себя, мой мальчик. Ваш нос сейчас, боюсь, яйцо всмятку.
Боль в носу Якоба говорит о переломе, руки и колени липкие, но не в крови. В чернилах, осознает клерк, поднимаясь с пола.
Чернила из его разбитой чернильницы, синие ручейки и расползшиеся озерца…
Чернила, которые впитываются сухим деревом, затекают в щели и в трещины…
«Чернила, — думает Якоб, — более плодовитой жидкости не найти…»
Глава 3. НА САМПАНЕ, ПРИШВАРТОВАННОМ К «ШЕНАНДОА» В ГАВАНИ НАГАСАКИ
Без шляпы, изнывая от жары в синем парадном мундире, Якоб де Зут мыслями уходит на десять месяцев в прошлое. В тот день разгневавшееся Северное море бросалось на дамбы Домбурга, и брызги разлетались по всей Церковной улице, падая на дом пастора, где дядя как раз вручал ему промасленный парусиновый мешок. В нем лежал потрепанный Псалтырь в переплете из оленьей кожи, и Якоб мог — более — менее — восстановить в памяти речь дяди. «Лишь небеса знают, племянник, сколько раз ты выслушивал эту историю. Твой прапрадедушка находился в Венеции, когда туда пришла чума. Его тело покрылось опухолями размером с лягушку, но он читал молитвы из этого Псалтыря, и Бог исцелил его. Пятьдесят лет спустя твой дедушка Тис служил солдатом в Германии, и его отряд попал в засаду. Этот Псалтырь остановил мушкетную пулю, — он касается пальцем свинцовой пули, застрявшей в коже переплета, — не позволив пробить сердце дедушки. Чистая правда и я, твой отец, и ты, и Герти — обязаны этой книге нашими жизнями. Мы не паписты, не приписываем волшебной силы гнутым гвоздям или старым тряпкам, но ты же понимаешь, насколько эта книга священна: благодаря нашей вере она связана с нашей родословной. Она — подарок твоих предков и ссуда твоим потомкам. Что бы ни случилось с тобой в грядущие года, никогда не забывай: этот Псалтырь, — он касается парусинового мешка, — твой пропуск домой. Псалмы Давида — Библия внутри Библии. Молись по нему, внимай написанному в нем — и ты никогда не заблудишься. Защищай книгу своей жизнью, и она даст пищу твоей душе. Ступай, Якоб, и да пребудет с тобой Господь».
— Защищай книгу своей жизнью, — бормочет Якоб себе под нос…
«…а в ней, — думает он, — сейчас главная загвоздка».
Десятью днями ранее «Шенандоа» бросила якорь у Папенбург-Рок — скалы, названной так в честь мучеников истинной веры, сброшенных с ее вершины, — и капитан Лейси приказал сложить все символы христианской веры в бочку и наглухо забить гвоздями, чтобы сдать японцам и получить назад лишь перед самым отплытием корабля из Японии[6]. Исключения не сделали ни для назначенного директора Ворстенбоса, ни для его протеже-клерка. Матросы «Шенандоа» недовольно бурчали, что они скорей расстанутся с яйцами, чем с крестами, и скоро все кресты и медальоны святого Кристофера исчезли в укромных тайниках, которых не обнаружили японские инспекторы и вооруженные охранники, когда обыскивали все палубы. Бочку же заполнили четками и молитвенниками, специально привезенными для этого капитаном Лейси: Псалтырь де Зута туда не попал.
«Как я могу предать своего дядю, — волнуется Якоб, — мою Церковь и моего Бога?»
Псалтырь запрятан среди других книг в его матросском сундуке, на котором он сидит.
«Риск, — подбадривает он себя, — не столь уж велик…» Там нет никаких пометок или иллюстраций, по которым можно опознать в Псалтыре церковную книгу, а японские переводчики с голландского, конечно же, слишком неумелы, чтобы распознать архаичный библейский язык. «Я чиновник голландской Ост-Индской компании, — убеждает себя Якоб. — К какому наихудшему наказанию могут приговорить меня японцы?»
Якоб не знает этого, и, если по правде, Якоб боится.
Проходит четверть часа, но ни директор Ворстенбос, ни двое его слуг-малайцев еще не вернулись.
Бледная веснушчатая кожа Якоба поджаривается, как бекон.