Был у нас в зоне в штабе администрации шнырь по фамилии Каспаравичюс. Небольшого роста, всегда угрюмый и злой на всех козел, этакая плюгавая гнида, которую порядочному человеку хочется придавить сразу, как увидел. Родом он был из Прибалтики, сроку имел 15 лет, точнее, он уже добивал эти 15, и оставалось ему сидеть меньше года. Весь срок эта падаль провела среди лагерных мусоров, шестеря им и выполняя любую работу, лишь бы быть с ними рядом.
Однажды сделав свой выбор, этот человек знал, что путь назад для него был заказан. Нескольким ребятам в свое время по его вине добавили сроки. На нескольких процессах был свидетелем со стороны администрации. По мнению арестантов, эта мразь жила уже лет десять лишних.
А сидела эта падаль за пособничество фашистам во время войны. Полицаем он был в своем районе, где-то под Ригой. Почти все тюремное и лагерное начальство того времени имело в своем окружении на побегушках именно таких типов, которые готовы были в любое время продать родную мать, лишь бы их не кинули в общую камеру, не отправили или на биржу, или на повал в общей бригаде. Для них это было равносильно смерти, но не просто смерти. Сначала их насиловали кто хотел и как хотел, а затем продолжались муки ада, но не простого ада, а ада лагерного. А подобного рода ад, смею заметить, наверное, похлестче загробного, ибо Бог может миловать грешника, здесь же милости этим ничтожествам ждать было неоткуда.
Если исходить из статуса о козьих рангах, то такие, как он, были ниже лагерных педерастов. Представьте себе человека, который на каком-то отрезке заключения споткнулся по большому счету, да так, что в конечном счете стал петухом, то есть лагерной девкой. Сколько унижений, издевательств и мук приходится терпеть такому человеку и как он зол на все человечество! И вдруг к таким, как они, бросают змея, которого менты по каким-то причинам разжаловали, использовав его как презерватив и выбросив на помойку. Какая жизнь адова ожидает такого человека, оставляю воображению читателя… Думаю, нетрудно догадаться, как претенденты на лагерные должности цеплялись за свои сучьи места в свите лагерной администрации.
Одним из таких ничтожеств и был этот самый Каспаравичюс.
Так вот, однажды, а было это накануне Нового года, я проходил мимо ларька, как вдруг услышал ругань и угрозы мужиков в чей-то адрес. Возле ларька услышать такое было редкостью. Потому что это был лагерный магазин, а не базарный лабаз. Здесь всегда царил воровской порядок: все стояли в очереди, никто ни с кем не ругался и не ссорился — мужики вели себя скромно, по-арестантски. Так что подобного рода шум заинтересовал меня, и я направился прямо к двери ларька. Издали я успел увидеть, как этого самого Каспаравичюса шнырь ларька уже впустил без очереди и за ними закрылась дверь, чуть ли не у меня перед носом.
Мужики зашумели еще больше, но, когда я стал подбирать подходящее полено из кучи дров, что лежали сложенными возле дверей, меня стали отговаривать от моих намерений, прекрасно понимая, что сейчас может произойти, и нисколько не сомневаясь в этом. Все эти уговоры были, конечно, напрасны, и тем не менее я спокойно выслушал их из уважения к сединам этих работяг, а сам искоса поглядывал на дверь, сжимая в руке полено.
Я и такие, как я, арестанты были каждый день на грани подобного срыва, ибо нагнетание атмосферы ненависти и злобы создавала сама администрация во главе с кумом.
Я уже как-то упоминал, что никто из нас, за исключением старых, умудренных опытом лагерной жизни каторжан, не думал о последствиях. Мало того, почти никто из нас не верил, что он вообще освободится когда-нибудь, поэтому нам было все, по большому счету, без разницы, лишь бы нанести побольше вреда легавым. Шло открытое противостояние, никто ни от кого не скрывался, а, наоборот, каждая из сторон наглядно демонстрировала свою непримиримость.
С нашей стороны это было признаком хорошего воровского тона; что думали менты на этот счет, мы не знали, но догадывались.
Я попросил мужиков немного отойти от двери, а сам пристроился прямо у выхода и стал ждать. Прошло минут пять, наверное, если не больше, прежде чем дверь открылась и на пороге появились две паскуды, весело болтая между собой и ни на кого не обращая внимания. Шнырь ларька приоткрыл наполовину дверь, а Каспаравичюс, держа авоську, наполненную харчами, хотел было выйти, мило прощаясь с другом, как тут же стремглав я влетел в ларек, сжимая в руке полено, и с лету саданул им шныря по лбу. Как он умудрился среагировать на удар, до сих пор не могу понять, видать, это у него уже в крови — сучий инстинкт дал о себе знать. В доли секунды он успел отшатнуться на несколько миллиметров в сторону — и полено прошло вскользь по лбу, оставив кровавую отметину, но не причинив значительного вреда, ударилось о стену и выскочило у меня из рук.
Момент, пока я поднимал полено с земли, был достаточен для того, чтобы этот недобитый кабан с криком: «Помогите, убивают!» — выскочил из ларька и бросился было в сторону вахты, но кто-то из мужиков подставил ему подножку, и он растянулся на промерзшей земле, уткнувшись в нее поцарапанной и разбитой мордой. После увиденного эта мразь перестала меня интересовать.
Покрепче и поудобнее схватив полено, я ринулся в глубь ларька по коридору. Сам ларек находился дальше, в квадратной комнате, размером 6 x 6 м. В коридоре же, в маленькой комнатушке слева, выдавали жетоны, проверяя заблаговременно наличие денег на лицевом счету, то есть на карточке. Но предупрежденный моими действиями и криком шныря и, видно, сообразив, когда я не выскочил за этой мразью на улицу, что туча эта собирается над его головой, Каспаравичюс не растерялся. Этой мразоте, видать, не раз приходилось бывать в переделках куда покруче.
Он взял один из самых больших ящиков, которые лежали в углу ларька, и встал у одной из стен прохода, хладнокровно поджидая меня. Как только я вбежал в это помещение с поленом в руке, он нанес мне такой удар по голове, что я рухнул на пол как подкошенный и тут же потерял сознание, а он ринулся к двери на выход по тому же коридорчику, по которому бежал недавно я, но в обратную сторону.
Я недолго находился в беспамятстве. Спасло меня от неминуемой гибели одно из двух: либо я вбежал слишком быстро и эта мразь не успела прицелиться, либо Всевышний полагал, что еще не пришло мое время, и не дал мне умереть, хотя я думаю, что вторая версия вернее.
Удар по голове мне пришелся как раз железным уголком ящика. Я был весь залит кровью, голова гудела как пчелиный улей, и поначалу, когда я пришел в себя, то не смог сразу разобрать крики, которые доносились из глубины прохода и где-то совсем рядом. Но потихоньку я оклемался, снова схватил полено и услышал вдруг крик еще сильнее, чем прежде.
Оказывается, это орала продавщица. Я подошел к ней, еле волоча ноги, и постарался успокоить, пытаясь при этом выдавить некое подобие улыбки. Не знаю, правда, какая могла выйти улыбка на этом окровавленном лице, но она, как ни странно, успокоилась. Для большей убедительности я объяснил ей, что у нас свои счеты и ей нечего бояться — ее никто не обидит. Говорил я ей все это через окно, даже не заходя за прилавок, а затем пошел по коридору в сторону выхода. Я именно шел, а не бежал, потому что у меня раскалывалась голова и почти каждый шаг давался с большим трудом. К тому же, когда я еще успокаивал продавщицу, увидел, как Каспаравичюс бил по двери, которую мужики гурьбой приперли с улицы, и орал благим матом, угрожая им, но они были непреклонны и не давали ему выйти.
Медленно, с каждым моим шагом, уменьшалось расстояние между нами. Кровь залила мне все лицо, у меня даже не было сил ее вытереть, — видок был тот еще! В какой-то момент Каспаравичюс повернулся ко мне лицом, на долю секунды наши взгляды встретились, и, видно, он прочел в моих глазах смерть, ибо заверещал так, как будто я его уже резал. Он попытался броситься назад в ларек, но проход был слишком узок, и не успел он приблизиться ко мне на расстояние вытянутой руки, как я нанес ему удар по голове поленом такой силы, что он рухнул на пол замертво.
До сих пор не знаю, откуда взялись силы для такого удара, потому что в следующую же секунду у меня все поплыло перед глазами, полено выпало из рук, и я рухнул рядом с этой недобитой свиньей, которая все слышала, но признаков жизни не подавала, зная, что сейчас прибудет наряд лагерных надзирателей.
Беготня вокруг нас, шум и гам слились для меня в единый звук, я лежал с закрытыми глазами, но тем не менее мне казалось, что они вот-вот вылезут из орбит. Боль была невыносимая, но приходилось терпеть и, к сожалению, так же как и эта падаль, изображать покойника.
Разница была лишь в том, что он симулировал из страха, чтобы я его не добил, я же симулировал, опасаясь того, что менты меня кончат, даже не донеся до санчасти. Откровенно говоря, слово «симулировать» не вполне отражает суть вещей, поскольку оба мы были в то время почти покойниками.
Забежавшие менты были, видно, в большом замешательстве, увидев такую картину: все смахивало на обоюдную драку, хотя они точно знали — этого не может быть. К сожалению, я не видел их лиц, но мог их себе представить. Когда стали меня поднимать, я потерял сознание, и с этого момента оно то приходило ко мне, то я терял его вновь. Но как меня несли на носилках мужики на «головной», помню точно. Они, бедолаги, думали, что я умираю, и бежали изо всех сил, а один из них постоянно приговаривал: «Потерпи, родной, потерпи, еще немного осталось», когда я начинал постанывать после очередной кочки. Как меня принесли на больничку и что было дальше, я уже не помнил, потому что задолго до этого потерял сознание, и оно вернулось ко мне уже не скоро. У меня было тяжелое сотрясение мозга, у этой падали тоже, но ему впоследствии пришлось делать еще одну операцию, так как мелкие осколки раскроенного черепа травмировали мозг.
Забегая вперед, скажу, что, на счастье порядочных людей, этот недобитый фашист и лагерная сука в придачу к концу срока окончательно съехал по фазе и был уже безвреден даже для ребенка, ну а пока он лежал в палате рядом со мной в еще худшем состоянии, чем я. Почти две недели я лежал сутки напролет не шевелясь и даже почти не открывая глаз, ибо боль была невыносимой. Когда же я чуть-чуть пришел в себя, то и тогда без посторонней помощи не мог даже выйти по нужде. Рану на голове мне давно зашили, но она болела по-прежнему, почти не переставая. Постепенно боль становилась все терпимей и терпимей, я старался тоже не расслабляться, держал себя в руках, я знал, что главное было — не нервничать.
О том, что я был окружен братской заботой как со стороны друзей своих, сидевших на «головном», и которых я долгое время не видел, так и со стороны босоты в целом, думаю, говорить и писать излишне. У меня было все, что можно было иметь в неволе.
Глава 8
Опять изолятор и одиночка
В один из дней моего пребывания «на кресту», а это был первый день, когда я самостоятельно смог дойти до туалета, меня тут же перевели к себе на «тройку» и посадили в одиночку. К сожалению, я даже не смог как следует проститься с корешами: меня увели неожиданно, прямо на рассвете.
Видно, эти ублюдки тоже постигли где-то мудрость преступников, которая гласила: воровать всегда лучше под утро, когда у человека самый сладкий сон. Таким образом, некоторых из моих друзей по лагерю я не видел уже больше никогда, некоторых же встретил спустя многие годы.
К сожалению, в жизни арестанта лагерные дороги всегда непредсказуемы, и ты никогда не знаешь, где будешь не завтра, а через час или даже десять минут. Правильно говорят в народе: «Пути Господни неисповедимы»…
Объяснение моего перевода в таком состоянии со стороны кумчасти было следующим: санчасть внутри никем не охраняется и, таким образом, будучи в состоянии передвигаться самостоятельно, я могу зайти в хирургическое отделение, где лежала эта недобитая падаль после операции, и довести дело до конца.
Что же касалось мотивации относительно моего перевода в тяжелом состоянии из санчасти непосредственно в изолятор, то ее просто не было, да и не нужна она была никому, поскольку на таких, как я, никакие лагерные льготы или что-то в этом роде не распространялись. Я знал об этом, поэтому и не роптал.
Вот таким образом я и оказался вновь на своих, ставших уже родными нарах изолятора «тройки». Здесь же, в этом земном аду, в этих застенках ГУЛАГа, жизнь била своим ключом, чаще, правда, по голове тем, кто здесь сидел, а значит, мучился и страдал. У таких, как я, это было, видно, написано на роду.
В изоляторе в то время стали кормить через день: то есть если сегодня вам давали общаковую пайку, как в зоне, то завтра один только хлеб и вечером кипяток в придачу. Называлось это — «день летный» и «день нелетный».
Меня этот рацион, как обычно, не особенно волновал, но теперь уже по нескольким причинам.
Прошла неделя с того дня, как меня поутру перевели с «головного» назад — на «тройку».
Я все время лежал на голых нарах в одиночке, подложив под голову куртку. Шнырь топил мою камеру на совесть, так что было тепло и по-камерному уютно. Меня никто не беспокоил; здесь, так же как и на больничке, у меня было все: курево, чай, еда, и все это лежало открыто.
Никто из мусоров не прикасался ни к чему, они знали, когда, с кем и как можно и нужно обращаться. Они всегда держали руку на пульсе событий и очень редко ошибались в выборе позиции, если не сказать — не ошибались вовсе. Это идеально отлаженный механизм ГУЛАГа еще со времен ЧК, ГПУ и НКВД. Так что опыта им, гиенам, не занимать…
Хоть и было у меня все, о чем может мечтать любой арестант в изоляторе, я почти ни к чему не притрагивался, только пил иногда воду и, помня совет несравненной Полины Ивановны, постоянно лежал, ни на что не обращая внимания и не нервничая. Хоть меня и не совсем устраивал такой распорядок дня, но в конечном счете он дал свои положительные результаты. Я понемногу пришел в себя. Голова уже почти не болела, меня перестало знобить, но, к сожалению, я ничего не ел и даже не курил вообще, как ни странно.
Моей единственной потребностью было жгучее желание поговорить с кем-нибудь из собратьев, так надоело и становилось жутким почти постоянное одиночество в камерах. Но я выходил из затруднения, беседуя сам с собой.
Тот, кто не единожды сидел в одиночках или жил в уединении, знает, до какой степени человеческой природе свойствен монолог. Слово, звучащее внутри нас, вызывает порой своего рода зуд. Разговор вслух наедине с собой, прочел я когда-то у кого-то из философов, производит впечатление диалога с Богом, Которого мы носим в себе. Таково, как всем известно, было обыкновение Сократа.
Глава 9
Зугумов, с вещами!
Однажды ночью, задолго до подъема, а подъем у нас был в пять часов утра, я услышал шум открываемых внешних дверей в изолятор. Это был непривычный шум, и насторожил он, вероятно, не только меня, но и других, ибо по всему изолятору прокатилось тихое волнение. Завсегдатаи этих мест почти всегда знали, в какое время и по какому поводу может открыться та или иная дверь изолятора, за редким исключением, когда ситуация была неординарной. По всей вероятности, с моей точки зрения, она была в этот момент именно такой, я это буквально всем своим существом почувствовал.
В подтверждение этому через несколько минут шаги нескольких человек остановились у моей камеры — и я услышал какие-то переговоры. Как я хорошо знал этот бархатный голос, который вел их и в котором по временам слышалось шипение гадюки! Через несколько минут дверь моей камеры, скрипнув ржавыми петлями, приоткрылась — и на пороге появился Юзик, ДПНК и какой-то незнакомый мне офицер с солдатом, которые стояли чуть поодаль в коридоре. Я чуть приподнялся с нар, упершись в них локтями, и ждал, что скажет мне этот демон, но ничего хорошего я, естественно, услышать не ожидал.
— Собирайся, Зугумов, с вещами, — сказал кум, безо всяких вступлений и проволочек.
Вещей у меня никаких не было, какие вещи в изоляторе? В зоне-то, конечно, у меня было кое-что, но, как я понял, их мне не видать, равно как и своих товарищей, с которыми мне вряд ли дадут попрощаться.
Юзик зашел прямо в камеру, и за ним прикрыли дверь, что уже было исключением из всяких правил. Медленным взглядом он окинул келью арестанта, как я называл про себя свою обитель, независимо от того, в какой камере тюрьмы или лагеря я сидел, затем взгляд его остановился на нарах, где открыто лежали курево, чай и некоторые харчи.
— Видишь, как заботится администрация о твоем здоровье: ничего не трогает, разрешая тебе в изоляторе и курить, и есть вольные продукты. Ты должен ценить такое отношение к себе, Зугумов, — сказал кум тоном эсэсовского врача-экспериментатора, при этом еще и мило, хотя и с ехидцей, улыбаясь.
После такого начала я уже был уверен, что ничего хорошего меня не ждет, ибо это был пряник, ну а кнут, я знал, должен был появиться позже, при определенных обстоятельствах, естественно, но иллюзиями я себя, конечно же, не тешил.
— Да, вот еще что, — как бы между делом продолжал этот бестия, — ты потихоньку-полегоньку собирайся пока, сейчас шнырь принесет тебе гарную телогреечку, как тебе по статусу положено, затем безо всякого кипиша мы потихонечку пойдем в зону, оберегая сладкий, предутренний сон твоих сокамерников. В противном случае ты сам знаешь, что тебя может ожидать, а ты еще очень болен, раз, я смотрю, даже к куреву еще не притрагивался. — При этом он кинул взгляд на две пачки сигарет «Охотничьи» и пачку «Беломора», которые лежали на нарах чуть поодаль от меня и были нераспечатаны.
Делать было нечего, я слишком хорошо знал, в каких случаях от мусоров можно было чего-то добиться, а когда они были непреклонны, исходя из известных, в основном только им, обстоятельств. Все мои выводы и умозаключения заняли меньше минуты, и, ничего не говоря в ответ, я молча поднялся, надел лагерные брюки и куртку — подобие пижамы, только из милюстина, положил в карманы курево и спички и уже потом надел поверх телогрейку, которую принес шнырь, обул тапочки и не спеша, без малейшего кипиша вышел из камеры.
Зона еще спала, когда я проследовал за своими провожатыми на вахту и через несколько минут сидел в «воронке», который уже, видно давно, ждал меня у внешних ворот лагеря, а еще через полчаса «воронок» остановился на окраине какого-то поселения. Это оказалась станция Железнодорожная. Переговоры диспетчеров по громкой связи подтверждали это.
Да и у меня еще были свежи воспоминания об отдельных эпизодах побега, как мы, затаясь в вагоне, сидели с Артуром и ждали. Ждали коренных перемен в жизни, ждали фарта. Как можно было забыть эти воспоминания под звучные голоса диспетчеров по громкоговорителю, как можно было перепутать это место с чем-нибудь еще? Но тогда я был полон надежд, пусть в значительной степени и несбыточных, но надежд, а сейчас…
Сейчас же я сидел в темном «воронке», ибо еще не рассвело, и как бы я ни духарился перед кем-то, даже и перед самим собой, но все же мне было, откровенно говоря, не по себе. Немного я чего-то боялся, как все нормальные люди, немного это состояние было вызвано полной неопределенностью — в общем, мне было грустно и тоскливо. Но все же я надеялся — не знаю на что, но опять надеялся.
Чувство, связанное с надеждой, всегда приходит неожиданно. «Надежда», как о многом говорит одно это слово! Что-то подсказывало мне, что при любом раскладе все будет нормально, нужно только потерпеть еще немного и оставаться самим собой. Это чувство было сродни внутреннему голосу или, вернее сказать, голосу откуда-то свыше. Честно говоря, я не знаю, как его описать, по-моему, это бесполезно, да и ни к чему, ибо мне кажется, что у каждого человека в определенные минуты жизни возникает подобное чувство. Одни называют его внутренним голосом, другие — гласом Божьим, третьи — как-то еще.
Глава 10
Стрелять на поражение, в живых не оставлять!
Пока я ждал поезд со «столыпинским» вагоном, мною овладело глубокое раздумье, которое делает невидящим взгляд и словно заключает человека в четырех стенах. Есть мысли, которые заводят в такую глубь, что требуется время, для того чтобы вернуться на землю. Я был погружен в одно из таких размышлений.
Что же касалось причины столь поспешного моего этапирования, то она заключалась вот в чем: в лагере, который находился в поселке Синдор, произошли события, которые заставили призадуматься и многое пересмотреть для себя не только каторжан, но и администрацию всего ГУЛАГа Коми АССР.
Из лагерей на лесоповалы бригады перевозились либо по лыжневке на машинах, либо по узкоколейке на маленьких паровозиках, называемых в народе кукушками. Этот паровозик тянул за собой ряд таких же маленьких вагончиков с зарешеченными окнами и в сопровождении солдат охраны — как в каждом открытом тамбуре вагона, так и в конце и впереди всего состава.
В этот злополучный, трагический день бригады ехали с лесоповала в лагерь. Путь был неблизок. В вагонах рядом с мужиками лежали и их инструменты, среди которых были бензопилы «Дружба» и горючее к ним. Никто не знает, как произошел пожар, потому что никого из свидетелей происшедшего не осталось в живых. Да разве трудно представить себе эту картину? Кругом бензин и сухая древесина; малейшее неосторожное обращение с огнем — и катастрофы не избежать.
Но при любой подобного рода катастрофе есть хотя бы один выход, правильный он или нет — это уже будет ясно впоследствии, но какой-то выход непременно есть. В данном же случае у людей, которые ехали в этих нескольких вагонах, выхода не было. Безо всяких сомнений, в любом случае их ждала только смерть.
Когда вспыхнул огонь, он, очевидно, стал распространяться с катастрофической скоростью, и люди, обезумев от страха быть заживо сожженными, взломав решетки на окнах, стали на ходу выпрыгивать из вагона наружу.
Как, видимо, были удивлены в свои последние минуты эти бедолаги, когда, выпрыгнув из вагона и избежав неминуемой мучительной гибели, они попадали под пули конвоя и падали замертво! Что думали они непосредственно перед смертью? Как жестока судьба? Как коварны и безжалостны люди?
Как могло такое произойти, спросите вы? Да очень просто. Оказывается, по инструкции заключенный, выпрыгнувший из вагона, подлежит немедленному уничтожению, то есть в него стреляют на поражение, но вот относительно той ситуации с пожаром в инструкции не было сказано ничего.
Начальник конвоя посчитал, что лучше пристрелить с десяток заключенных, чем потом отчитываться перед начальством, почему он этого не сделал. Таким образом, тех, кто выпрыгнул из вагона, конвой в упор расстрелял, те же, кто не успел выпрыгнуть, сгорели заживо…
Когда очевидцы, которые ехали в других вагонах, пересказывали эту леденящую душу историю, мурашки пробегали по коже даже у видавших виды каторжан.
Сгоревшие люди были размером с полено, ничего и никого нельзя было узнать; что же касалось тех, кого расстреляли, то печать ужаса быть заживо сожженными навеки запечатлелась на их несчастных лицах. В общей сложности погибло около тридцати человек, я точно уже не помню.
В зоне, откуда были эти бедолаги, кипиш. Менты тут же установили на вышках пулеметы и периодически постреливали из них в воздух, усмиряя слишком ретивых арестантов и ожидая прибытия представителей из Москвы. Из столицы тут же прибыло большое начальство, и зону эту расформировали.
Правда, начальника конвоя, который приказал стрелять, осудили на десять лет, но что толку — людей ведь не воротишь, да и фортецала все это была, это знали все без исключения, даже сами менты.
Что же касалось того, почему этот инцидент стал причиной моего этапирования, то менты попросту боялись, что, как только арестанты, находившиеся в изоляторе, узнают об этом, может произойти большой кипиш и главным его зачинщиком буду я, потому что, с точки зрения арестантов и бродяг, терять мне было нечего: так и так раскрутка, а пять лет или десять — не составляло в данном случае большой разницы.
Я уже объяснял нашу позицию по отношению к свободе и прочее, ну а менты знали не хуже нас самих, а в некоторых случаях даже еще и лучше, чего и когда от нас можно ожидать. Для этого на них работали в то время целые институты. Нашими же институтами стали лагеря, а точнее говоря, камеры в этих лагерях.
Но всего этого я, естественно, еще не мог знать, когда, удрученный невеселыми мыслями, сидел в «воронке» и ждал «столыпинский» вагон, ну а он, как обычно, особо ждать себя не заставил.
И снова этап. Куда? А бог его знает. Но я все же узнал об этом к концу того дня, когда выходил из «столыпина» на станции Весляна под мелодичный лай всегда неугомонных мусорских псов и садился в предоставленный нам в виде лагерного извозчика «воронок». Как можно было не узнать подобного рода маршрут, когда я за год проделал его уже не единожды в ту и другую сторону? До пересылки мы ехали где-то с полчаса. И вновь обрыдлые до «не могу» процедуры шмона, распределения и прочее. Душевная подавленность моя к тому времени прошла, уступив место уверенности вернувшегося домой хозяина и сентиментальному ощущению человека, оказавшегося там, где он провел свою юность.
Меня, как ни странно, поселили на «деревяшке», и уже из одного этого я смог сделать вывод, что под следствием не нахожусь, то есть уголовное дело против меня почему-то еще не было возбуждено.
Точнее будет сказать, его тут же и возбудил кум, я тогда еще находился в санчасти вместе с этой мразью, но кум управления, то есть полковник Баранов, приказал отменить возбуждение, ссылаясь на показания ларечницы, которая в принципе рассказала все как было.
Из чего следовало: главным моментом в этом деле является тот факт, что для вольного человека не было угрозы смерти, побоев и иного насилия, а что касается заключенных, то хоть поубивайте вы друг друга, какое кому до этого дело? Ну добавят пяток лет за такую мразь, как Каспаравичюс, а за обычного арестанта и вовсе не будут никогда возбуждать уголовного дела.
Я бы тоже, конечно, не ушел от наказания, если бы полковник не держал свое слово. Говоря проще, кум оказался настоящим мужчиной. Это было качество, которым в этих местах могли похвастаться немногие, если не сказать, что вообще никто, ибо почти невозможно было обладать качествами, формирующими и определяющими порядочного человека, и в то же время служить лагерным ментом.
Все это я узнал чуть позже от кума пересылки, с которым мне впоследствии приходилось часто видеться, исходя из положения, которое я занимал тогда. Он только удивлялся, как меня все же не раскрутили по полной за все мои подвиги?
Глава 11
Воровская идея и сходняк
Читатель может не поверить, но я сейчас пишу эти строки и сам поражаюсь. Как мог я так относиться к своей жизни? Как мог ее ни во что не ставить? И это в то время, когда у меня была еще верная жена, а самое главное — меня ждала маленькая дочь, которую я с рождения не видел!
К сожалению, опыт к человеку приходит с годами, ум в некотором смысле тоже, так же, впрочем, как и понятия о благе и человеческих ценностях. Но в этой связи все же следует отметить, что время было такое, и мы не могли поступать иначе, чем поступали. Однажды избрав свой путь, мы не могли с него свернуть.
Нормальному человеку понять это будет нелегко, если он вообще будет в силах понять это. Откровенно говоря, я и пишу-то эти строки для молодежи, которая, не думая ни о чем, как и я в свое время, так и норовит оказаться в тюрьме, не зная, по сути, что же это за заведение такое — тюрьма, в надежде на то, что, может быть, хоть кто-то из них возьмет да и опомнится, пусть хоть на самой грани, за которой лишения, страдания и почти неминуемая преждевременная смерть.
Но самая главная их ошибка, как мне кажется, заключается в том, что, думая подчас, что они делают или пытаются сделать то или иное во имя воровского дела, они не знают и порой даже не имеют представления, что же это такое — воровская идея.
Мы страдали за нее, точно зная, что она собой представляет и зачем она нам нужна, все остальное мы считали второстепенным. Глядя же на нынешние преступные сообщества, меня не просто удивляет, а порой даже и бесит: ведь как можно вытворять все то, что творят эти горе-преступники, да еще и причислять себя к воровской братии — это же просто абсурд.
Но вернемся к прерванной хронологии событий. Я прибыл на пересылку в конце января. Коля Портной уже освободился 25 декабря, Тарабульку вывезли на сангород, а на пересылке было два вора — Слава (Сеня) и Бичико. Они и доверили мне смотреть за положением на пересылке.
Острый босяцкий глаз был здесь нужен, наверное, больше, чем где-либо. Каждые десять дней приходили этапы с Большой земли и так же уходили по направлению, уже по лагерям. Кроме этого, каждый день шли этапы, связанные с передвижением арестантов внутри Коми АССР, то есть их перевозили из зоны в зону, «килешовали» — по-нашему. И вот в таком ритме жизни нужно было проследить, чтобы вовремя собирался общак, чтобы не было при этом никакого беспредела, ибо общак — дело, как известно, добровольное, чтобы в камерах арестанты соблюдали воровские устои, — в общем, дел хватало даже на десятерых. Но многие, конечно, мне и помогали, когда в том или другом этапе шел кто-то из бродяг.
Буквально на следующий день после моего приезда на пересылку из сангорода пришла малява от Дипломата — он передавал привет от Песо и других арестантов, которые меня знали, и сообщил новости, которые мне положено было знать. После моего отъезда из Весляны в зону на суд, Дипломата тоже скоро отправили на зону на Чиньяворик, на особый режим, но у него он был из зала суда, то есть открытый, и вот недавно он был вновь на сангороде.
По всему было видно, что в скором времени должно было произойти что-то серьезное, вплоть до воровского сходняка, и в своих прогнозах я не ошибся. Хотя Дипломат мне об этом ничего не писал, но я мог прочесть и между строк воровскую маляву.
Сходняк состоялся почти сразу после моего приезда на пересылку — так, видно, совпало, и держал его Песо. На нем собрались почти все воры Устимлага, которые могли по тем или иным обстоятельствам присутствовать.
К такому сходняку воры готовились загодя, в строжайшей тайне — потихонечку съезжались к месту сбора, не суетясь и не опережая события.
Организация такого сходняка в заключении требовала от воров таких качеств, которыми могли обладать только люди, привыкшие к строжайшей конспирации, то есть люди умные и дисциплинированные.
Сходка воров в каком-либо регионе России — независимо от того, проходила ли она на свободе или в неволе, — имела огромное значение для всего преступного мира данного региона, если это свобода, и для всего контингента заключенных этого лагерного управления, если это неволя.
Как я уже объяснял чуть раньше, воровские сходняки в Коми проводились в основном на сангороде Весляна. Также я упоминал об авторитетных ворах, а если исходить из того, что у воров нет возраста и все они равны друг другу, то возникает вопрос: как один вор мог быть авторитетней другого? В этом плане я уже объяснял читателю в восьмой главе первой книги, что авторитет у масс вору нужно было завоевывать своими поступками, показывая и доказывая на личном примере, кто такой вор на самом деле и как должен жить человек, посвятивший себя этой идее.
Насколько мне известно, в Союзе в то время было несколько старых, как их еще называли — нэпманских, воров, решения которых нигде, ни при каких раскладах не подлежали никакому сомнению. В первую очередь это — Вася Бриллиант Астраханский, Огонек Питерский, Черкасс Ростовский. Что же касалось воров помоложе, то это были Вася Бузулуцкий Грозненский, Кукла Москвич (кстати, по последнему сроку они были подельниками с Бриллиантом), Хасан Каликата Ташкентский, Рантик Сво, Калина Москвич, Гена Карандаш Питерский, Якутенок Пермский, Володя Хозяйка, Руслан Осетин Орджоникидзевский, Песо Москвич, Мексиканец Орджоникидзевский, Робинзон, Плотник Воронежский, Дипломат Ростовский, Студент Ростовский, Коля Портной Москвич, Шарко Какачия (Старый), Хайка, Жид Ташкентский, Дато Ташкентский, Дима Лордкипанидзе и многие другие.
Но этим ворам «помоложе», за редким исключением, было либо около сорока, либо далеко за сорок. Если же исходить из того, что к каждому из вышеназванных воров был подход в среднем в возрасте 20–25 лет, то нетрудно представить себе и подсчитать, сколько лет человек, носивший имя вора, должен быть идеальным примером для всех окружающих его людей, и быть не просто примером, а выделяться чем-то особенным, чтобы люди шли за ним и верили ему.
По сути, верить можно во все что угодно, но вера становится религией только тогда, когда сплетается с правилами жизни, оценкой поступков, мудростью поведения, взглядом, устремленным в будущее — в данном случае в будущее воровское. Быть одним из немногих авторитетов среди сотен миллионов людей, населявших в то время огромный Советский Союз, да еще находиться почти постоянно в глубоком подполье, — думаю, такой человек заслуживает многого. Умный хозяин, когда узнавал, что через его владения должен проследовать по этапу вор, старался любыми путями заполучить его в один из своих лагерей, зная наверняка, что в этом случае о внутреннем порядке почти при любом раскладе можно не беспокоиться. Вор никогда не допустит беспорядка у себя дома. Урка сам по себе был гарантом порядка, а значит и воровского закона.
То, что при управлении Васи Бриллианта Песо держал тот сходняк, говорило о многом, и в первую очередь об огромном авторитете самого Песо как среди урок, так и среди всего контингента заключенных, об абсолютном доверии к нему. Естественно, последнее слово оставалось за Бриллиантом, а сам он, как читатель помнит, сидел на Иосире в одиночке, но это свое слово он отдал человеку, который, надо заметить, был одним из самых благородных воров того времени.
Всего, конечно, не напишешь, но могу уверить любого скептика, что все происходило именно так, — я слишком хорошо знал Песо, да в принципе и не только я. Но вот написать о нем в книге довелось мне одному, поэтому и хочется выразить словами все то, что внушал к себе этот человек, каким он был благородным и честным уркаганом. Хотя я и не уверен, что мне это удастся, лишь по одной причине: всего на бумаге не напишешь…
Сходняк тот решал глобальные проблемы не только всего Устимлага, но и ГУЛАГа в целом. Одной из таких проблем были «бирки». Я упоминал об этом на страницах первой книги, поэтому, думаю, нет надобности повторяться.
Что же касалось других проблем, то, в частности, на этом сходняке, насколько я знаю, говорилось о более строгом подходе к тем, кто подрывал устои воровского сообщества, ко всякого рода шерсти, прошлякам, а главное — к сухарям, — эта падаль должна была уничтожаться незамедлительно, как только обнаруживалась, чтобы не успевала нанести много вреда людям.
Исходя из того, что менты в целом по ГУЛАГу усиливали режимы содержания, тем самым нагнетая обстановку, такая мера безопасности со стороны преступного мира была своевременной и актуальной. Я не знал в то время ни одного управления по всему ГУЛАГу, где бы не существовало сучьих зон; в Устимлаге же их не было только благодаря тому, что здесь сидели такие урки.
А если нет всякого рода негодяев и ничтожеств, значит кругом царит воровской порядок. Мужик одет, обут, сыт, что было одним из главных критериев лагерной жизни, я уже не говорю об отсутствии всякого рода беспределов, лагерных интриг и прочем.