Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: И лун медлительных поток... - Геннадий Кузьмич Сазонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И старейшие народа, те, кто одарен зрением и жаждой узнавания, своими сердцами увидели далекую и прекрасную землю. Она раскинулась под горячими, сухими ветрами, просторная, как небо, многолюдная, богатая, украшенная медными дворцами с золотыми крышами.

Максим Картин поднял лицо к полуденному солнцу, и рука его вытянулась к недостижимо далекому югу, откуда на тугих лебединых крыльях врывается в таежные урманы голубовато-зеленая весна.

— Там наше изначало. Там после сотворения мира раскинулась наша родимая земля. Так завещали мудрые и старейшие — мы лишь веточка неохватного дерева, мы лишь ручеек большого народа, — голос Картина окреп, зазвенел тетивой боевого лука. — Мы согрели своим дыханием тропы кондинских урманов, наша кровь слилась с кровью тех, кто здесь жил до нас. И эта земля, — он широко распахнул руки, словно охватывая и обнимая реки, озера и лесные дали, — давно стала нашей родиной. Давно стала, так давно, что об этом стали забывать самые мудрые. Даже у мудрых короткая память, она уходит из мира, как щука из рваной сети…

Долго молчал старый Картин, глядя на сидящих вокруг родичей и соседей. Потом сказал:

— Мы с Мироном уходим в твои земли, Апрасинья. Мы должны помириться с людьми Сосьвы. Мы принесем им дары и выкуп, наладим с ними дружбу и торг, ведь все мы люди одного племени — мансь!

— Я пойду с тобой, Максим! — поднялся Сельян Лозьвин. — Я — друг твой и брат! Знаю тропы в земли Тахы.

— Ты пойдешь с нами, Ситка? — обратился Максим к Кентину.

— Да! — кивнул Ситка. — Пусть нас проводят молодые мужчины-охотники.

Трех горячих кобылиц и свирепого жеребца отобрал Максим в дар родне Волчьего Глаза. В сумы и крепкие мешки из лосиной кожи завернули дары, что раздобыли у купцов на ярмарке. То были серебряные чаши и кубки, медные чайники и котлы, длинные ножи с тонким, как жало, лезвием, железные иголки и дорогое ружье. Богатые дары собрал Максим Картин, не хотел показаться скупым и жадным — он шел к своим далеким братьям.

— Пусть Мирон и молодые охотники проводят нас до истоков Тапсуя, в верховья Конды, — решил Максим. — И ждут нас. И строят лодки. Мы вернемся и спустимся по Конде.

— Да станет легкой тропа твоя! — крикнули вслед старейшие. — Мы ждем вас здоровыми.

Леший Вор-Кум

1

Робко, как птенец, взмахивала крыльями весна. Снег в глубоких промоинах, ноздреватый и рыхлый, прятался в распадках, таился в сырых ельниках, а песчаные гривы, над которыми гулял теплый ветер, уже прогрелись под солнцем и глянцево отсвечивали тугими листьями брусничника.

Небольшой аргиш — караван — ведет по едва приметным тропам старый Картин. Далеко еще до земли Тахы. Но приблизилось к Мирону детство. Вдыхая запахи талой воды, угадывает он урман, куда отец привел его на первую охоту.

…Рассказывал Максим Картин сыну, как, словно остров среди рек и речушек, потаенно поднимался далеко-далеко от людей дремучий, непроходимый урман, вековая конда-тайга. Не у каждой птицы хватит крыла, не у каждого зверя — силы, чтобы добраться до тех кедров, меж корней которых в росной ледяной прозрачности ярко и неукротимо вскипают ключи-роднички. В урмане том, в бородатой угрюмости ельников, в сосняках-беломошниках, кедрачах-брусничниках, сторожко и мудро гнездится древняя птица глухарь, набирают силу и мощь сохатые, черной молнией проносятся драгоценные соболи, а в буреломах, косолапя, круша и раздирая малинники, сыто урчит медведь — Хозяин Леса.

— И этот урман… — Мирон завороженно, затаив дыхание вслушивается в подобревший голос отца. Максим лосиными жилами крепит охотничий лук, а сын не спускает глаз с ловких рук и неумело, торопясь повторяет то, что делает отец. Он торопится и портит. — …И этот урман, горячий и светлый от обитающей в нем жизни, звонкий от птичьей песни, целиком принадлежал Лешему — Вор-Куму.

Максим видит бусинки пота на выпуклом лбу десятилетнего сына, видит, с каким старанием и нетерпением мастерит тот первый свой лук, и тихо улыбается.

— Бабушка Текла давно пугает меня Вор-Кумом, — хочет пожаловаться Мирон, но едва уловимая усмешка проступает в глазах отца, и сын осекается. — Вор-Кум, кто он?

— Вор-Кум? Вор-Кум — Выскорь. Он — когда вывернутый пень с живыми корнями, а когда черная птица с железным клювом. — Отец туго натягивает тетиву. — Просто он — оборотень… — Гулко, как крик-зов сохатого, гудит тетива.

— Тетюм! — потянулся к отцу Мирон. — Ты подарил мне охотничий лук. Ты сделал мне меткие стрелы. Ты хотел, наверное, подарить мне верный нож?! — и столько надежды, светлой, как рассвет над рекой, слышится в голосе сына.

— Да, сын! — ответил отец. — Я хочу, чтоб ты стал фартовым охотником, как все мужчины нашего рода. Но ты сам должен готовить свое оружие. Охотник все делает сам: стрелу, капкан, нож.

— Но я долго не стану им! — выпаливает Мирон. — Мать Пекла не пускает меня в урман. Отец, она говорит, что я прожил всего десять зим, а в урмане мой разум замутит Вор-Кум. Так она говорит, отец! А я — манси! Он — кто? — загораются светлым огоньком глаза мальчика. — Он — кто, Вор-Кум? Зверь он?

— Нет, он не зверь, — отвечает отец, и нож поблескивает в руке, и тонкая стружка сбегает с легкой стрелы.

— Птица он? — не унимается мальчик, что готовится стать добычливым охотником. — Я хочу знать его! Ты видел его, тетюм? Мутил он твой разум, отец?

— Когда я был таким же, как ты, то видел, — говорит отец и задумывается, словно ненадолго уходит в далекие свои годы. Сидит напротив Мирона, в тяжелых руках острый нож и орлиное перо, и будто нет его, покрылся туманом. — Глаз ребенка, как росинка, весь из солнца. А потом глаза мутнеют — в них поселяются заботы. Когда увидишь много горя, много смерти, то глаза уже не разглядят Вор-Кума.

— Но ты его видел, когда был таким, как я? — настойчиво требует сын. — Я тоже хочу увидеть его!

— Маленьким я был тогда, с волчонка, — отец раскуривает трубку и кладет руку на плечо сына. — Лес набросился на Евру, как аркан, захватил капканом. Лес, сынок, извечно живой, он ходит по земле, как волна по озеру, и не удержат его пожар, ветролом. Со стрелой, с ножом бегал я мальчиком в глухой урман, и обжигал меня горячий след зверя… Однажды я крался за соболем и настиг у дуплистого кедра… — неторопливо рассказывает отец. И походит то на сказку.

…Стрела, не долетев до соболя, проскользнула мимо, словно обогнула его. И вторая стрела, и третья. И увидел маленький охотник, что то не соболь. На широких лапах кедра упруго покачивался Вор-Кум.

— Скушно! Ску-шно мне! — вздохнул Вор-Кум. И от вздоха его хрупко ломаются пихты. — О-о! Как скушно-о-о-то мне-е, — потянулся в зевоте Вор-Кум. И дрожь охватывает его тело, он зыбко вздрагивает своей лохматой шкурой. Шерсть на Вор-Куме висит клочьями, как на росомахе, драная такая, красно-бурая, желто-зеленая, словно осеннее болото. Из шерсти перья сизые торчат, будто каленых стрел наконечники, и карасиная чешуя тускло светит.

— Что за чудо в перьях? — изумленно прошептал охотник, и голова его наполнилась густым, плотным гулом, а в глазах словно туман. — Страшно… Астюх! — Дрожь пошла по телу.

Даже в безветренный, примолкший день шерсть на Вор-Куме не то чтобы дыбится, а раскидывается вихрем, как вода на перекатах. Морда у Лешего непонятно какая: то она зверски звериная, то нечеловечески человечья. И увидел охотник, что миг назад она была рыбьей, с круглым безгубым ртом…

— Деды говорят, — продолжает отец, отстругивая ножом древко копья, — деды говорят, что морда Вор-Кума меняется, как пламя костра, как река под ветром, как болото под туманом, но лишь когда он того захочет. И скажу тебе, мой сын: чтобы его все помнили и знали, он не меняет глаза. Всегда остаются глаза — красными мухоморами в белых снежинках смотрят они в мир, когда Вор-Кум сыт и добр, и пронзительно горят зеленым огнем, когда Вор-Кум свирепеет. А добр ли он или бездушно свиреп, думать даже не следует. Он просто Леший. Такой он. Вор-Кум его зовут.

— Вор-Кум его зовут, — эхом отзывается Мирон и ближе придвигается к отцу.

— Вор-Кум ведь тоже Лес, — улыбается отец. — Лес — огромный отец его. Ну, такой он мальчишка у Леса, как ты у меня.

— Тетюм! — прижимается мальчик к плечу отца. — Но он все время разный, а я — один! Я все время сам себе свой. Я только во сне летаю, и во сне ко мне…

Мирон снимает с плеча руку отца и вытягивается настороженной тетивой.

— Ко мне во снах, тетюм, приходят… — шепчет он горячо и стыдливо, словно о чем-то запретном и недостойном будущего фартового охотника, — ко мне приходят звери-горы. Звери-горы! На горбатых спинах растет сосна, и шерсть на спине как осенняя осока. Голова, как камень-валун, облизана водой и ветром, и в голове той, отец, маленькие мышиные глаза. У зверя-горы — мышиные глазки?! — пораженно приседает Мирон. — Впереди, отец, где у тебя нос, он несет длинную руку. Рукою той он срывает ветки и траву, рукою той, отец, он вырывает дерево… и в рот свой маленький кладет… Сколько нужно ему, зверю-горе, деревьев? Скажи, отец? Вор-Кум ли он?

— Нет! — Поднимается с валежины отец, стряхивает с себя тонкую, словно пена, стружку. — Нет, сынок! Ты живешь в селении. Среди дедов и бабок, около женщин ты живешь. Они пугают тебя, поют сказки о Вор-Куме, о Лешем с красными глазами. Наверное, кончилась твоя жизнь среди старух и щенков. Завтра, Мирон, мы уйдем в тот урман.

— В тот урман! Заветный урман?!

В ту ночь мальчику снились цветные, словно радуга, сны… На широкой кедровой лапе покачивался Вор-Кум, размахивая лохматыми ладонями, и, зевая, поскуливал:

— О, скуч-но-о мне! Скучно!.. Но почему? — задумался вдруг Леший и не заметил, как обернулся вначале кедром, а затем тугой шишкой на ветке. Прилетела птица кедровка, ударила клювом по шишке и уронила на землю орешек. И тогда только очнулся Вор-Кум. — Почему скучно-то мне, а? Потому что я самый сильный! Самый-самый я хитрый! Самый, наверное, я умный! — решил Вор-Кум. — В кого хочу, в того и обернусь!

Целыми днями бродит по своему угодью Вор-Кум, запутывает в клубки ниточки звериных троп, завязывает их в узлы, обрушивает в ручьи вековые сосны — отпугивает зверя от водопоя. Схватил медвежонка и посадил в кишащий муравейник.

— Гры-зи-и его! Рви-и его! — приказала Мать Муравьиха, а Вор-Кум лишь всхохотал дико, как упавший в гром камень, когда медвежонок зарыдал от боли.

То у бобров плотину разрушит или хатки перенесет на другую речку — шлепают по воде хвостами бобры, как веслами, никак не найдут дома своего. То лисят хвостами свяжет, то оленей-бородачей рогами скрестит, спутает, а то ради забавы превратится в дупло и тоненько посвистывает, подманивает к себе рябчиху. Та доверчиво положит туда теплое яичко, и вдруг — нет дупла.

— Где ты? Где же ты? — потерянно мечется рябчиха, а яичко молчит, совсем немое оно, говорить еще не научилось…

— Что ты делаешь? — крикнул мальчик и проснулся в юрте на теплой медвежьей шкуре в серебристой лунной полосе, легкой, как дыхание младшей сестренки, что уткнулась ему в плечо. Мальчик встал и тихо прокрался к двери. Скрипнула дверь, как сухара-сухостоина в горельнике, скрипнула тоненько и распахнулась. Совиным немигающим глазом сияла луна, и словно качалась она в голубоватых волнах над посеребренным чернью березняком. Голубые полосы дымно колыхались, и, колыхаясь, искрились опушенные инеем ветки.

И мальчик застыл, нет, не окаменел, а напрягся, как настороженный шорох, во все лицо распахнулись глаза. И хлынул в них зыбкий свет ночи. Там, в глубинах неба, неуловимо возникали и двигались тугие, неслышные потоки, и менялись они: голубовато-зеленые вливались в золотисто-лунные, тонули в них и вырывались уже пепельно-дымными. Тихо-тихо, как мерцание далекого костра, шорохом упавшего пера возникла снежинка, вторая… Нет, они не падали, они выплывали, и плыли, покачиваясь, невесомые, из глубин неба, и вспыхивали голубовато, и искристо покалывали, то вдруг теплели в золотистом медлительном потоке. Но громкая, оглушительная до звона тишина покоилась лишь там, в недоступности неба. Она окольцевала луну, околдовала звезды, и те не мигали, а плыли рыбьей стаей, не шевеля плавниками. И Мирона заворожило, оглушило беззвучное, но томительно-осязаемое движение, которому не было конца и забыто начало, потрясла вечная неразгаданная тайна неба.

Оно оживало в нем.

Оно смотрело в него.

Оно говорило с ним, но он еще не понял голоса, не понял неземного языка.

Это было его небо, небо его земли, но оно было намного больше его земли, больше людей его народа. И вдруг Мирон почувствовал, как загудела земля, и звук тот был словно гудение богатырской стрелы, пущенной из тугого лука. Земля куда-то невидимо гудяще летела! Куда? Куда она летит, земля, с урманами, с озерами и реками, с кедровником и осиянными луной березами, с разгорающимся костром в сосняке-беломошнике. Тугой, словно предмолниевый, ветер обтекал землю. И Мирон увидел, услышал, как оживала лесная чаща, как небо говорило с землей. На земле умирало лето, но без мольбы, без воплей и судороги, а в теплой прощальной улыбке. Оно замирало огрузневшим от листвы и хвои, от плода и семени, как-то умиротворенно-покойно, окутанное в брусничное покрывало мхов, в голубичной косынке лесных полян, в ожерелье лебединых стай.

— Я умираю не навсегда, — донесся к мальчику голос. — Я только сбрасываю праздничное платье и ухожу корнями поглубже… Мне нужно отдохнуть… отдохнуть от глухариных токовищ, от птичьих свадеб и звериного гона… Отдохнуть немного от грузного гнезда, от переполненных нор и логовищ.

Замерцало небо, шевельнулось и опоясало себя необозримой молочной рекой, что просторно текла среди островов созвездий. И в том мерцании, в потоках неба, в шепоте земли мальчик уловил неразборчивые слова, внезапно вспыхивающую мысль, даже не мысль, а ее мучительное нарождение, что-то смутное, дикое, яростное и жестокое, томительное и желанное, трепетное и ломкое. Сквозь мальчика, сквозь его душу острым сквозняком проносилось чье-то просыпающееся сознание, чья-то мольба и чья-то всепожирающая ярость. Его охватил темный страх, страх оттого, что он стоит на пределе узнавания — перед тайной. Он боялся шагнуть в нее, не было у него ног и не стало рук…

Тревожно защелкала поголубевшая белка, с прозрачным звоном осыпался иней с огромной сосны, и донеслось или угадалось злобное, сквозь зубы, шипение — то промахнулась куница. А белка торопливо цокала, ругалась, выговаривала, сердито постукивала лапками по чешуйчатой ветке. Глухариный выводок сонно шевельнулся — чутко вслушалась копалуха во вкрадчивое, завораживающее скольжение соболя. Зеленым огнем полыхнули глаза нёхыс — соболя, вскрикнула сова, и тоненько пропищала мышь. Половодье лунного света затопило оголенный березняк, и вдруг из глубины ельника появилось лохматое длиннорукое существо и, не касаясь земли плоскими, как плавники, лапами, подплыло к кедру, поднялось к вершине, как дым из чувала. Оно обернулось, и Мирон увидел, как с усмешкой красным огнем полыхнули глаза-мухоморы.

— Ты — есть?! — радостно колыхнулся мальчик. — Ты — есть! Я вижу тебя! Это так хорошо, что ты есть! — прошептал он и потянулся к Вор-Куму. — Ты — тайна мансийского леса… Хочешь, я стану дружить с тобой? Хочешь?

Горячим пламенем полыхнули глаза Вор-Кума, вспыхнули, но не разгорелись, затлели и медленно погасли. Словно из-под пепла проступил травяно-желтый цвет, мигнул и яростно разгорелся зеленый огонь. А может, то показалось?

— Ты… — не успел обернуться мальчик. Рука отца легла на его плечи так неожиданно, что Мирон вздрогнул.

— Я тоже любил купаться в луне, — густым сонным голосом сказал отец. — Но сестра солнца холодна и лжива — она ледяным когтем режет ночь, то смотрит рысьим глазом. От луны всегда непонятные тени. И мутны сны.

В ту ночь уже не смог уснуть Мирон таким, каким он засыпал раньше. Сон убегал от него на длинных, косых, как дождь, ногах. В мальчика непрошено, само собою вошло ощущение безбрежности, необъятности земли, неба и леса. И рядом в душе прорастали смятение, и испуг, и сладкая томительность, и горечь бессилия, и желание понять все сразу. Пугает всегда неведомое, неувиденное, то, что неуловимо. А он теперь узнал, он увидел, что в лесу сам по себе живет Вор-Кум, и узрел сердцем, что тот одинок, но уже никогда не придет к людям. Леший — эта тайна леса. Прирученный, кем он станет? Наверное, он потеряет все то, что делает его Вор-Кумом? Может быть, Вор-Кум не идет к людям оттого, что боится? Боится, что люди сотворят из него чучело, как подсадную утку, и завладеют лесом.

— Нет, пусть он живет таким, какой есть! — решил мальчик, и пришло успокоение. Он потянулся и как камень упал в сон.

2

В тот день они с отцом ушли в урман. В солнечный листопадный полдень у омута Черемуховой реки отец отыскал свежий лосиный след. Матерый сохатый шел по урману медленно, припадая на заднюю левую ногу.

— Крепкий зверь, — сообщил отец, разглядывая след. — Медведь его маленько ободрал. — И он прикоснулся к можжевельнику, обагренному лосиной кровью.

Бежали они день, и бежали они ночь и к утру настигли лесного великана. Рухнул сохатый, рядом со стрелой отца, под левой лопаткой лося, покачивалась стрела Мирона в легком ястребином оперении.

— Однако ты его, сын, добыл! — Мирон уловил в голосе отца зависть и гордость. — Видишь, твоя стрела пронзила сердце зверя, а моя лишь догоняла твою. Возьми, — отец выдернул неглубоко погрузившуюся стрелу и протянул сыну, — окрась ее кровью и береги, это Стрела Первого Зверя, Первой Добычи!

— Надо раздеть его! — по-взрослому сказал мальчик-охотник и вынул нож.

— Твое сердце и твоя голова! Запомни, только охотник поедает сердце и голову добычи. — Отец вскрыл брюхо и достал дымящуюся парную печень. — На! Макни в кровь.

Он — охотник! Его, Мирона, стрела поразила могучего зверя! У него острый глаз и крепкая рука! Он, Мирон, — охотник племени мансь.

— Принеси жертву Духам Охоты! — повелел отец. — Пусть не оскудеет тайга, не покинет тебя фарт — удача!

Пригоршней зачерпнул Мирон загустевшую кровь и вылил в огонь. Бросил в пламя кусок сердца и клок шерсти — огонь распахнулся и прогудел добро и густо.

— Духи Охоты приняли жертву, — тихо сказал отец. — Закрепи жертву своим родовым знаком — тамгой, — и отец протянул Мирону остро заточенный топор.

— Я видел, как ты ставил тамгу… — опустил голову мальчик. — Но я не умею…

— Смотри! — Отец подошел к лиственнице, взмахнув топором, сделал легкий гладкий затес. Он повернулся к Мирону спиной, и сын не мог увидеть, что проступает из теплой тверди лиственницы. — Смотри! — приказал отец.

На затесе обозначился легкий, едва уловимый силуэт лосиной ноги. Короткие, точные прикосновения топора не причиняли боли дереву, хотя проступило немного сока и смолы. Нога утолщалась, посредине выпирала коленом и заканчивалась внизу острым расщепленным копытом. Над рисунком ноги, слева, отец высек знак — две перекрещивающиеся линии с перекладинкой наверху, что прикрывала крестовину, как шапка. Справа — две прямые затески, слева, внизу, тоже две, только они лежали поперек ствола, а верхние — вдоль, а справа еще одна косая заметина.

— Теперь каждый охотник поймет: Картин с сыном, с двумя собаками по первому снегу, по черной тропе завалил лося, — сказал отец, отбрасывая топор.

О! Как прекрасно время под рукой отца! Оно останется в нем навсегда, и не только в памяти — останется частью души.

Отец, увидев след куницы, неторопливо рассматривал его, прицокивал удивленно языком и, подзывая сына, разводил руками.

— Сын, погляди, — просил совета отец. — Что-то не пойму — то ли соболь такой прошел, то ли куница-желтодушка.

Остро ощупывал Мирон след, принюхивался, оглядывался по сторонам и солидно отвечал:

— Куница прошла, тетюм!

— Наверно, куница! — соглашался отец. — Куда она ушла? — задумчиво, словно советуясь, обращался он к Мирону.

И снова взгляд мальчика остро ощупывал след, бежал впереди следа и как бы печатался в нем самом.

— В сосняк, вон на ту гриву, скользнула, — обретал уверенность Мирон. — Там нынче белка пасется.

Отец теплел, молча улыбался про себя и шел впереди сына, а тот торопился за ним, и подводил его отец к зверю так, что ни зверь, ни птица не могли услышать и увидеть их. Без окрика, покойно, без длинных слов открывал ему отец потаенную жизнь зверя и трав, птицы и рыбы. В тайге нельзя кричать, нельзя оскорблять ее криком. Они были одним, вот что открылось Мирону — вода, травы, деревья, птицы, звери и рыбы. Одним! Ель, сосна, кедр нарождали орех, на орех слетались птицы — много птицы, на орех сбегались белки и бурундучки — много зверька, за белкой идет соболь, куница и кидус. Чем больше ореха, чем больше шишки, тем больше птицы и больше зверя. Нет шишки — лес немой, лес глухой, лес холодный. Свалишь дерево — кого-то ты оставишь без пищи и крова, оголишь землю, а голая земля — что человек без судьбы. Отец все умеет, все знает, все видит и слышит, и Мирон с удивлением замечал, что отец в урмане стал совсем другим — какой бывает река в глубоком месте. Он укрупнился, раздался в плечах и в то же время стал тоньше, как натянутая струна, он то шорох, то шепот, то сливается невидимо с деревом, и он уже дерево, то крадется волком по следу лося, то сам он вдруг — лось, что бьется с волком.

А ночью у жарко дышащей нодьи, на мягкой пихтовой постели, отец вслушивается в затихающие голоса, угадывает птицу и зверька или всплеск рыбы. Лес открывался перед мальчиком, приближался к нему, но все больше и больше оборачивался священным. Священными оказались не только кедр и береза, священными были и сосна, и пихта, и лиственница, осина и черемуха. Дерево встречало человека и провожало в неземной мир. Оно встречало рождение человека в вись-кяле — маленьком доме, берестяная люлька — апа — покачивала его, пока он ползал и был слабее птенца, оно спасало его юртой — избой из вековых лиственниц, оно берегло его в охотничьей лесовней юрте — вор-кял. И дерево провожало его, когда угасала жизнь. Деревья — друзья, деревья — пища, деревья — красота, деревья — вчера и сегодня, деревья — завтра, много зим наперед.

Жаром дышит нодья, тепло и сухо под пологом, мягко раскинулся пихтовый стланник. Отец раскуривает трубку, мальчик смотрит в огонь, собаки потягиваются, и, зевая, укладываются с другой стороны костра, и дремлют, чутко вздрагивая телом и поводя ушами.

— Отец! — тихо позвал Мирон. — Мы много дней лесуем в урмане. Много добыли белки, добыли соболя и колонка. И Вор-Кум не помешал нам… Я видел… — горячо и убежденно заговорил мальчик. — Я видел, отец, как он прятался в дупло. Почему он нам не помешал лесовать?

Круто вскипел чай в котелке, плеснул и пригасил огонь. Отец поправил нодью и ответил:

— Ты помнишь Черного Ворона, что всю ночь кружился над костром?

— Да, отец!

— Ты помнишь, как долго мы не могли выйти к речушке Люль-Я, к Плохой реке?

— Да, отец!

— Кто свалил на тебя сухостоину в распадке? Помнишь?

— Да, отец. Помню.

— Ты помнишь, как собаки убежали за кем-то и пропадали всю ночь?

— Помню. Я боялся, что они не вернутся.

— Ты стрелял в глухаря. Пронзил его стрелой, а тот улетел. Все это Вор-Кум.

— А почему у него красные глаза? Как огонь? И отчего у него зеленые глаза? И злые?

— Смотри в огонь и увидишь, если сможешь… Смотри, а я расскажу тебе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад