Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Князь Залесский - Мэтью Фиппс Шил на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Припоминаю, как много лет назад, когда мы с ним были в Баальбеке, он однажды приготовил почти лишенную вкуса настойку на чистейшем черном никотине, которую затем, из беспричинной прихоти, дал выпить каким-то обитателям каспийских берегов. Не осмелится же нечестивец дать этот адский напиток мне — мне, престарелому человеку, мыслителю, провидцу?

23 июня. — Таинственный, непостижимый Уль-Джабаль! Вот и снова, когда я около полуночи лежал в глубоком трансе, он — невозмутимый и безмолвный, как призрак — нарушил святость моих покоев. Ток воздуха, пронизанного мягкими розовыми и лиловыми лучами, убаюкивал меня и рождал видения небес; опершись на локоть, я безмятежно возлежал и наблюдал за ним, не шевелясь. Он поместил в чашу современной работы ничего не стоящий ложный камень и похитил теперь из старинной чаши фальшивый, который сам же туда положил! Терпением спасу душу свою в преддверии грядущего. Не дам веждам моим дремания!

24 июня. — Никогда — никогда более не приму я вина из рук Уль-Джабаля! Колени подгибаются под весом моего иссохшего тела. Жар раздирает мозг ослепительными ножами. Я также обратил внимание на нервное подергивание правого уголка рта.

25 июня. — Он осмелился войти в мою комнату средь бела дня. Я стоял на лестнице и видел, как он прошел по коридору и открыл дверь. Если бы не ужасное, предсмертное сотрясение моего сердца — я бы тотчас направился к предателю и раз и навсегда покончил с его вероломством. Упоминал ли я, что у меня дергается правый уголок рта, а мозг горит, как в огне? Я не в состоянии работать над книгой — тем хуже для мира, не для меня.

26 июня. — Как ни удивительно, предатель Уль-Джабаль поместил теперь другой камень в чашу из Эдмундсбери — камень этот также почти во всем схож с настоящим. Такова была цель его вчерашнего визита в мою комнату. Итак, сперва он похитил настоящий камень и заменил его другим; затем украл новый камень и снова положил на его место другой; похитил этот другой камень и заменил его третьим; кроме того, он украл подделку из современной чаши и затем вернул ее на место. Этот человек уж точно сошел с ума, совершенно, всецело, окончательно лишился рассудка!

28 июня. — Я занялся теперь поисками своего камня. Он где-то здесь, и я найду его. Жизнь против жизни — и чья жизнь драгоценней, моя или этого проклятого измаильтянина? Если придется, я пойду на убийство — я убью его собственной увядшей рукой — и верну свое наследие!

Сегодня, когда мне показалось, что он прогуливается по парку, я пробрался к нему в комнату и запер дверь изнутри. Я весь дрожал при мысли, что он мог меня заметить. Я обыскал всю комнату, проверил одежду, но камня не нашел. В одном из ящиков, однако, я обнаружил нечто неожиданное: длинную белую накладную бороду и парик из длинных снежно-белых волос. Выходя из комнаты, я нос к носу столкнулся с Уль-Джабалем: тот стоял прямо за дверью. Сердце мое пропустило удар и, казалось, остановило свой бег. Ах, должно быть, я смертельно болен, я слаб, как сломленная тростинка под ветром! Очнулся я у него на руках. „Теперь“, — сказал он, ухмыляясь мне сверху, — „теперь вы наконец все мне отдали“. С этими словами он оставил меня, вошел в комнату и запер за собою дверь. Что же отдал я этому безумцу?

1 июля. — Жизнь против жизни — его жизнь, молодая, крепкая жизнь, а не моя, увядшая, рассыпающаяся в прах. Я люблю жизнь. Я пока еще не готов сняться с якоря, поднять паруса и направить свой корабль к загадочным глубинам пурпурных вод. О нет. Еще нет. Пусть умрет он. Еще много, много дней я буду созерцать свет, ходить, размышлять. Я не готов завершить счет моих лет: порою мне думается даже, что это изношенное тело никогда, никогда не узнает смерти. Чаша предсказывает, что я и весь род мой исчезнем, когда будет утрачен камень — сперва это казалось вымыслом, затем пустым измышлением, но ныне — ныне — пророчество вошло в ткань бытия, стало реальностью — оно более не выдумка, но Адамант, несокрушимый, как само слово Господне. Разве с тех пор, как камень исчез, не чувствую я ежечасно, как биение жизни стихает, все стихает в моем сердце? Нет, нет, надежда еще осталась.

Со мною арабский клинок лучшей дамасской стали, жадный до крови; я видел, как он рассек на улице Вифлеема голову сирийца — бравый удар! Лезвие его я отполировал до зеркального блеска в ожидании кровавой жертвы.

2 июня. — Вчера я весь вечер обыскивал каждый уголок, каждую щель дома; при себе я имел мощное увеличительное стекло. Временами мне казалось, что Уль-Джабаль следит за мной, что он вот-вот выскочит и убьет меня. Все мое тело судорожно дрожало, словно в лихорадке. Горе мне — боюсь, я слишком слаб для всего этого. Но любовь к жизни движет мною.

7 июля. — Последние дни я посвятил тщательным розыскам у дома, пользуясь, как и ранее, мощной лупой. Уль-Джабаль, изобретая различные предлоги, все время следовал за мною, и я убежден, что ему известен каждый мой шаг. Трава нигде не потревожена. Но земли мои велики, и я не могу быть в том уверен. Огромность труда мне не под силу. Я слабее сломленной тростинки. Убить врага и покончить со всем этим?

8 июля. — Уль-Джабаль снова наведывался в мою спальню! Я наблюдал за ним сквозь щель в панелях. Его частично закрывала кровать, но руки отражались в большом зеркале, которое висит напротив двери. Сначала он — не могу понять, для чего — поставил против зеркала мое кресло. Далее он открыл сундук с моей старой одеждой. Ах, вот и камень — он здесь, здесь! Опасаясь моих хитрых старых глаз, он спрятал его в таком месте, куда я не догадался бы заглянуть — в моем собственном сундуке! И все же я боюсь, я страшно боюсь его открывать.

9 июля. — Увы, камня в сундуке нет! Должно быть, в последнюю минуту он изменил свой план. Быть может, невероятно обостренные чувства и проницательность подсказали ему, что я наблюдаю за ним?

10 июля. — Глухой ночью я почувствовал, что мимо двери кто-то крадется. Я поднялся, надел халат, водрузил на голову меховой колпак, взял лезвие закаленной стали и выбрался из комнаты в темноту. Уль-Джабаль нес в руке небольшой светильник, и я узнал его в тусклом свете. Я был бос, на нем же были войлочные домашние туфли; хотя я обладаю тонким слухом, мне показалось, что движется он совершенно бесшумно. Он начал спускаться вниз; я крался за ним в глубочайшем мраке, скрываясь за углами и стенами. Спустившись вниз, он вошел в кладовую и вдруг направил светильник на то место, где находился я; однако я так быстро скользнул за колонну, что он меня не заметил. В кладовой он поднял люк и спустился еще ниже, в подвалы под домом. Ах, эти подвалы — эти длинные, извилистые, темные катакомбы, — как забыл я о них? Я следовал за ним, содрогаясь от ужаса. Я помнил, однако, о своем оружии; если бы я подобрался ближе, думаю, я всадил бы ему лезвие в затылок. Он отворил железную дверь первого подвала и вошел внутрь. Запереть дверь? — но ключ у него. Он все шел, склонив голову и держа фонарь у самой земли. И тогда я подумал, что если я наберусь мужества, если сделаю всего один мгновенный выпад, все закончится. Я подобрался ближе, еще ближе. Внезапно он обернулся и быстро шагнул ко мне. Я увидел его глаза, его ухмылку убийцы. Не знаю, заметил ли он меня в тот момент — все мысли оставили меня. Оружие упало с лязгом и звоном, и я в паническом страхе, простирая руки, стремглав обратился в бегство по темным лабиринтам подземелий и пустым коридорам дома, пока не достиг своей спальни, дверь которой успел запереть, прежде чем рухнул на пол, задыхаясь и жадно хватая воздух ртом.

11 июля. — Мне не хватило смелости увидеться сегодня с Уль-Джабалем. Весь день, без еды и питья, я оставался в своей запертой спальне. Язык мой распух, рот пересох.

12 июля. — Я набрался духу и спустился вниз. Уль-Джабаля я нашел в кабинете. Он улыбнулся мне, а я ему, как будто ничего не случилось. О, наша давняя дружба, что превратилась теперь в жесточайшую ненависть! В кармане моего коричневого халата лежал фальшивый камень из чаши Эдмундсбери; я твердо решил показать камень Уль-Джабалю и потребовать объяснений. Но стоило мне увидеть его, как мужество снова изменило мне. Мы разделили трапезу, словно в старые добрые дни безмятежной любви.

13 июля. — Не могу избавиться от мысли, что я опять проглотил какое-то усыпляющее снадобье. Почти весь день меня одолевала сильная сонливость. Когда я проснулся, мысли беспорядочно метались, а необычное состояние кожи заставило меня надолго застыть перед зеркалом. Кожа моя суха, как пергамент, и пожелтела, как осенний лист.

14 июля. — Уль-Джабаль уехал! Я остался один — покинутый всеми старик. Он заявил — хоть я и клялся, что это неправда — что я перестал ему доверять! что я что-то от него скрываю! что он не в силах жить со мною! и что больше я никогда его не увижу! Он сказал, что прощает мне долг. Взял с собою лишь небольшой пакет, — и уехал!

15 июля. — Уехал! Уехал! Блуждая, как в лабиринте сна, я с непокрытой головой исходил свои земли вдоль и поперек, но поиски мои были тщетны. Камень у него — драгоценный камень Саула. Биение жизни стихает, все стихает в моем сердце».

На этом рукопись обрывалась.

Князь Залесский слушал, возлежа на мавританской кушетке; он медленно выпускал из полуоткрытых губ густой красноватый дым, который вдыхал из крошечной изогнутой металлической трубки. Лицо его, насколько я мог разглядеть в туманном зеленоватом воздухе комнаты, оставалось бесстрастным. Но, когда я закончил чтение, он резко повернулся ко мне и спросил:

— Вы понимаете, я надеюсь, зловещее значение этих событий?

— А есть ли оно?

Залесский улыбнулся.

— Неужели вы сомневаетесь? В форме облака, в пении дрозда, в nuance раковины вы найдете, если только будете достаточно настойчивы, достаточно проницательны в своих выводах и умозаключениях, не только значение, но и, я убежден, бесконечную значимость. Несомненно, откровение такого рода содержит скрытый смысл; должен сразу сказать, что для меня он совершенно прозрачен. Жаль только, что вы не ознакомили меня с дневником раньше.

— Почему?

— Потому что тогда мы с вами сумели бы предотвратить преступление и спасти человеческую жизнь. Последняя запись в дневнике была сделана 15 июля. Какое сегодня число?

— Сегодня 20-е.

— Готов поставить тысячу против одного, что мы опоздали. Остается еще один, ничтожный шанс. Часы показывают семь; полагаю, сейчас семь вечера, а не утра; все конторы в Лондоне уже закрыты. Но почему бы не отправить моего слугу Хэма на поезде с письмом к джентльмену, передавшему вам дневник; последний должен поспешить в имение сэра Джоселина Саула и ни при каких обстоятельствах ни на минуту не спускать с баронета глаз. Хэм будет в Лондоне еще до полуночи, а ваш приятель, понимая, что речь идет о жизни и смерти, наверняка исполнит вашу просьбу.

Я начал было составлять письмо, как и посоветовал Залесский, но остановился и обернулся к нему:

— Что мне написать? От кого исходит опасность — от индуса?

— О да, от Уль-Джабаля; но он никак не индус — он перс.

Глубоко впечатленный столь точными сведениями, которые Залесский сумел почерпнуть из источника, лично мне показавшегося невнятным, я передал записку негру; Хэму я велел в первую очередь купить на вокзале в Лондоне все имеющиеся в наличии газеты за последние несколько дней и тотчас вернуться, если в них обнаружится известие о смерти сэра Джоселина Саула. Затем я вновь занял свое место подле кушетки Залесского.

— Как я уже говорил, — заметил тот, — я вполне уверен, что поездка нашего посланца окажется бессмысленной. Полагаю, узнаем мы следующее: вчера или позавчера, сэра Джоселина обнаружил слуга — надо думать, слуга у него есть, хотя он об этом нигде не упоминает; мертвое тело старика лежало на мраморном полу спальни. Поблизости, скорее всего рядом с ним, будет найден драгоценный камень — овальный белый камень, тот самый, что Уль-Джабаль поместил в чашу из Эдмундсбери. Никаких признаков насилия, никаких следов яда — смерть сочтут абсолютно естественной. Однако же, в этом случае мы имеем дело с весьма хитроумным убийством. Существует, уверяю вас, сорок три — а считая один остров в южных морях, сорок четыре — известных мне способа убийства, любой из которых никогда не сумеют распознать следственные учреждения, к чьим услугам обычно прибегает общество.

Но давайте-ка уделим внимание деталям происшествия. Прежде всего, зададимся вопросом, кто такой этот Уль-Джабаль? Я упоминал, что он перс, и в дневнике имеются многочисленные подтверждения этого, помимо самого его имени. Документ фрагментарен, автор не задавался целью сообщить нам нужные сведения, и все же мы располагаем свидетельствами касательно религиозных верований этого человека, той религиозной секты, к которой он принадлежит, цвета его кожи, причины его пребывания в имении Саула и племени, в котором он жил ранее. «Что», — спрашивает он, когда его жадные глаза впервые расширяются при виде долгожданного камня, — «что означает надпись ‘Has’?»: но значение надписи ему прекрасно известно. «Тайна сия сокрыта в веках», — отвечает баронет. Мне сложно понять, отчего ученому ориенталисту понадобилось так высокопарно говорить о том, что кажется мне весьма тривиальным вопросом; понятно, что он либо никогда всерьез не занимался решением загадки, либо — что более вероятно, несмотря на довольно напыщенные оценки собственного «Разума» — ни он, ни его предки не заходили «в веках» дальше монахов из Эдмундсбери. Однако же не они, эти монахи, гранили камень, не они извлекли его из глубин земли где-нибудь в Суффолке — камень монахи от кого-то получили, и нам нетрудно установить, от кого именно. Надпись, таким образом, могла быть выгравирована на камне этим кем-то, или кем-то другим, он кого он получил камень, и так далее в дебри времен. Подумайте о характере гравировки: имеется изображение мифологического животного и некоторые слова, из которых разобрать можно только буквы «Has». Но животное, по крайней мере, чисто персидское. Видите ли, персы достойно соперничали в глиптическом искусстве с иудеями, египтянами, а позднее греками; и вот что замечательно: точно так же, как изображение скарабея на инталии или камее почти несомненно говорит о египетском происхождении предмета, фигура жреца или изображение гротескного животного уверенно указывает на происхождение персидское. Уже по одному этому — хотя можно сослаться и на другие обстоятельства — мы можем заключить, что камень происходит из Персии. Это заключение раскрывает тайну «Has»: мы тотчас же приходим к выводу, что перед нами персидская надпись. Персидская, спросите вы, но написанная английскими буквами? Безусловно, и именно благодаря этому значение надписи стало тем, что баронет по-детски назвал одной из «тайн, сокрытых в веках»: всякий исследователь, считая «Has» частью английской фразы, терял путеводную нить и начинал безнадежно блуждать. На самом же деле «Has» — часть имени «Hasn-us-Sabah», Хасн ус-Сабах, и сам тот факт, что часть имени стерлась, тогда как изображение мифологического животного осталось нетронутым, показывает нам, что надпись на камень нанес один из сынов народа, менее искусного в резьбе по камню, чем персы — иначе говоря, грубый средневековый англичанин; современное же возрождение искусства глиптики началось, разумеется, во времена Медичи, то есть гораздо позднее. Известно ли нам что-либо об этом англичанине, который то ли сам нанес надпись на камень, то ли отдал его для этой цели мастеру? Мы знаем, по меньшей мере, что он определенно был воином, вероятно, норманнским бароном, что на рукаве у него был нашит алый крест и что он побывал на священной земле Палестины. Для доказательства этого едва ли нужно напоминать вам, кем был Хасн ус-Сабах. Достаточно сказать, что он был глубоко замешан в дела крестоносцев и снабжал своим страшным оружием то одну сторону, то другую. Он был главой еретической магометанской секты ассасинов (отсюда происходит само слово ассасин, наемный убийца), считал себя инкарнацией божества и из неприступной крепости Аламут в Эльбурсе распространял свое пагубное влияние на замысловатые политические игры тех времен. Рыцари алого креста называли его Шейх уль-Джабаль, Старец Горы; это имя безошибочно приводит нас к Уль-Джабалю наших дней. В связи с камнем дома Саула мне вспоминаются три хорошо известных исторических факта: первый, Саладин в каком-то месте и в некий день встретился в битве с Хасн ус-Сабахом или с одним из преемников старца, носивших то же имя, разбил его наголову и завладел его сокровищами; второй, что примерно в то же время произошло сердечное rapprochement между Саладином и Ричардом Львиное Сердце и между неверными и христианами в целом, что включало свободный обмен драгоценными камнями, которым придавался тогда глубокий мистический смысл — вспомните «Талисман» и «Ли Пенни»; и третий, что вскоре после возвращения воинов Ричарда и самого его в Англию, локулус или гроб св. Эдмунда (как сообщает нам автор Jocelini Chronica) был открыт аббатом однажды в полночь; тем самым открылось взорам и тело мученика. В подобных случаях в гроб, прежде чем его снова закрывали, принято было класть драгоценные камни и реликвии. Чаша с камнем была взята из локулуса; возможно ли не поверить, что какой-либо рыцарь, которому подарил камень один из людей Саладина, в свою очередь решил даровать его монастырю; но прежде он неловко нацарапал на камне имя Хасна, чтобы подчеркнуть сакральный характер дара — или попросил это сделать монахов? Ассасины же, называемые нынче, как мне помнится, «аль-Хасани» или «исмаилитами» — «этот проклятый измаильтянин», пишет в одном месте баронет — все еще живы и представляют собой процветающую секту, которая отличается ярым религиозным фанатизмом. И где, как вы думаете, они главным образом проживают? Где же еще, как не на вершинах «Ливана», горного массива, где сэр Джоселин «нашел» своего подозрительного секретаря и помощника!

Теперь становится очевидно, что Уль-Джабаль принадлежал к секте ассасинов, а целью его приезда в имение, финансовой помощи баронету и, возможно, всего путешествия в Англию являлось возвращение священного камня, который некогда блистал на груди основателя его секты. Опасаясь, что чересчур поспешные шаги могут испортить дело, он ждет; возможно, он ждет годами и наконец узнает секрет пружины, открывающей чашу, и убеждается в том, что камень настоящий, так как видит его собственными глазами. Затем он похищает камень. До сих пор все достаточно ясно. Можно также предположить, что, строя планы похищения камня, он заранее позаботился о другом камне, схожим размером и формой — которые были ему хорошо известны — с настоящим; им Уль-Джабаль собирался подменить настоящий камень, что по крайней мере на время скрыло бы кражу. Баронет, вполне вероятно, не так уж часто открывал чашу, и с точки зрения Уль-Джабаля план этот был весьма разумен. Но если он мыслил именно так, каким абсурдным покажется его труд по нанесению на фальшивый камень гравировки, точно повторяющей надпись на настоящем камне! Это никак не помогло бы ему скрыть кражу, ибо замысел основывался на том, что баронет не станет доставать и рассматривать камень, а лишь послушает, как он погромыхивает в чаше; а вот и доказательство — он подложил камень другого цвета. Как я покажу далее, фальшивый камень имел бледный окрас с коричневыми пятнами. И тем более необычным представляется нам третий, белый камень — а я докажу, что он был белым — который Уль-Джабаль подложил в чашу. Возможно ли, что он запасся двумя фальшивыми камнями, что на оба он без всякой надобности и с бесконечной тщательностью нанес одинаковые надписи? Ваш разум отказывается это принять; и далее, в дополнение к тому, не готов согласиться и с тем, что Уль-Джабаль обзавелся хотя бы одним фальшивым камнем; и я полностью разделяю ваше умозаключение.

Итак, мы можем сказать, что Уль-Джабаль заранее не запасался ни единым фальшивым камнем; предположение же о том, что у него по случаю имелись два старинных камня, совершенно похожие друг на друга, вплоть до полустертых букв имени «Хасн ус-Сабах», и вовсе выходит за границы вероятного. Как вы можете видеть, я доказал, что камни не были изготовлены преднамеренно и не оказались случайно во владении Уль-Джабаля. Не принадлежали они и баронету, ведь он утверждает, что никогда их не видел. Каким же образом попали они к персу? Вопрос немедленно прояснится, как только мы выясним причину, по которой он заменил один фальшивый камень другим и, прежде всего, похитил ничего не стоящий камень, а затем подменил его. Дабы подвести вас к пониманию этой причины, я начну со смелого утверждения: у Уль-Джабаля никогда и не было настоящего камня из Сент-Эдмундсбери.

Вы удивлены; вы скажете, что принимая свидетельство баронета в целом, мы должны принимать его и в частностях, баронет же решительно утверждает, что видел, как перс похитил камень. В самом дневнике наличествуют, спору нет, несомненные признаки безумия, но это безумие больного сознания, выражающее себя в фантастической чрезмерности чувств, а не тот случай, когда сознание считает собственные галлюцинации действительностью. Следовательно, мы совершенно уверены, что Уль-Джабаль украл камень; но равно очевидны и два других момента: каким-то образом он вскоре утратил похищенный камень и, когда это случилось, решил, что камень вновь очутился у баронета. «Теперь», — торжествующе восклицает перс, застав баронета у себя в комнате, — «теперь вы наконец все мне отдали». Что же это за «все», гадает сэр Джоселин? Слово «все», конечно, относится к камню. Уль-Джабаль уверен, что баронет сделал именно то, в чем впоследствии подозревал его самого — спрятал камень в наиболее надежном месте, а именно в чужой спальне. Перс понимает, что победа наконец близка; соответственно, он спешит к себе в спальню и «запирает дверь», чтобы обыскать комнату и завладеть трофеем. Более того, когда баронет вечером осматривает дом с помощью увеличительного стекла, ему кажется, что Уль-Джабаль следит за ним; когда же он распространяет свои поиски на парк, перс под различными предлогами оказывается рядом. Уль-Джабаль следует за ним, как тень. Но предположим, что драгоценный камень и впрямь у перса, и он уже успел спрятать его в безопасном месте; разумеется, на обширной территории усадьбы мест таких предостаточно, и здесь никакая лупа не поможет. В этом случае Уль-Джабалю более подобала бы rôle невинного бесстрастия, а не мучительной заинтересованности. На самом же деле он считает, что владелец камня сам занят поисками безопасного тайника — и стремится во что бы то ни стало раскрыть секрет баронета. Возьмем сцену в подземелье — сэр Джоселин сообщает, что Уль-Джабаль «склонил голову и держал фонарь у самой земли»; может ли что-либо лучше описать поиски? Но каждый из них уверен, что камень у другого, и потому оба не могут осознать, что в сущности ищут одно и то же.

Но, в конце концов, имеется и гораздо более существенное свидетельство того, что камня у перса не было — и это убийство баронета, ибо я практически убежден, что через несколько минут наш посланец возвратится с печальной вестью. Уль-Джабаль, мне кажется, отнюдь не лелеял планы убийства, внутренне восставал против кровопролития; подумайте, ведь баронет часто оказывается в полной его власти, лежит без сознания у него на руках или, одурманенный наркотиками, покоится в полусне на своем ложе, пока Уль-Джабаль обыскивает спальню; и все же ничего плохого со стариком не происходит. Когда возникает, однако, явная необходимость в убийстве — как очевидном способе завладеть камнем — Уль-Джабаль действует без промедления и колебаний; собственно говоря, он уже успел старательно подготовиться именно к такому исходу. Когда же возникла эта необходимость? Случилось это, когда баронет положил в карман старого халата фальшивый камень, намереваясь потребовать у перса объяснений. Каков этот карман? Думаю, вы согласитесь, что мужская одежда, подпадающая под определение «халата», имеет обычно только внешние, накладные карманы — большие, прямоугольные карманы, просто пришитые с внешней стороны к халату. Камень такого размера обязательно заставил бы подобный карман оттопыриваться. И Уль-Джабаль это замечает. Теперь он убедился, что баронет носит желанный камень при себе. Никаких сомнений нет. Перед ним несколько путей: он может тотчас же броситься на слабого старика и вырвать у него камень; может одурманить его и похитить камень из кармана, пока старик спит. Но во всех этих планах присутствует некоторая угроза провала; похищение камня будет рано или поздно раскрыто, почти наверняка начнется спешный розыск виновника — здесь все же страна Закона. Нет, старик должен умереть: только так, втайне, с полной уверенностью в успехе дела, может быть отомщена попранная честь Хасн ус-Сабаха. На следующий день перс покидает дом: мнительный баронет, который «что-то от него скрывает», больше никогда его не увидит, заявляет Уль-Джабаль. С собой он берет небольшой пакет. Я могу открыть вам, что было в этом пакете: меховой колпак баронета, один из его «коричневых халатов», а также снежно-белая борода и парик. В отношении колпака сомневаться не приходится: покидая в полночь свою комнату, чтобы последовать за персом внутри дома, баронет надевает колпак, и это говорит мне, что в часы бодрствования он всегда носил колпак; но после отъезда Уль-Джабаля баронет бродит вдоль и поперек своих угодий «с непокрытой головой». Разве не предстает перед вашим мысленным взором рассеянный старик, поглощенный своими думами, который повсюду тщетно ищет привычный головной убор? Можно не сомневаться и в отношении халата, так как именно халат привел Уль-Джабаля к сундуку старика — ведь мы теперь знаем, что он не пытался спрятать там камень, поскольку камня у него не было; не пытался и искать в сундуке камень, поскольку был убежден: баронет не настолько глуп, чтобы спрятать камень в таком очевидном месте. Что же до парика и накладной бороды, то баронет видел их ранее в комнате Уль-Джабаля. Но до отъезда Уль-Джабалю необходимо завершить еще одно дело: они с баронетом снова разделяют трапезу, «словно в старые добрые дни безмятежной любви», баронет снова выпивает какое-то снадобье, которое погружает его в глубокий сон и, проснувшись, видит, что его кожа «пожелтела, как осенний лист». Об этой детали я и говорил в самом начале: она-то и она служит намеком на цвет кожи перса — желтовато-коричневый цвет осеннего листа. Теперь, когда лицо баронета покрыто этим несмываемым гримом, все готово к финалу трагедии, и Уль-Джабаль уезжает. Он вернется, но не сразу же, ибо глаза жертвы должны привыкнуть к изменившемуся цвету лица; но он не станет слишком мешкать, поскольку нельзя предсказать, не исчезнет ли камень из кармана халата и когда это может случиться. Поэтому я полагаю, что трагедия произошла день или два назад. Здесь я вспоминаю о том, как изможден был старик и в каком невротическом состоянии находился, о «нервных подергиваниях» уголка его рта, что свидетельствует о развитии нервного заболевания, которое чаще всего завершается внезапной кончиной; припоминаю, что баронет верил, будто в камне заключена его жизнь и с утратой реликвии его начнет по пятам преследовать колесница смерти; я учитываю его воспоминания о деде, который умер в ужасной агонии семьдесят лет назад, после того, как увидел собственный призрак на церковном дворе — и я понимаю, что такой человек не вынес бы потрясения при виде самого себя, сидящего в кресле перед зеркалом (кресло, как вы помните, поместил там Уль-Джабаль) и тотчас замертво пал бы на пол.

Все это позволило мне предсказать причину и место смерти баронета — думаю, он все же мертв. Рядом с ним, как я упоминал, будет найден, вероятно, белый камень. Дело в том, что Уль-Джабаль, покончив со своим зловещим перевоплощением, поспешно вытащит из кармана халата желанный камень; увидев, что это совсем другой камень, перс — по всей вероятности — швырнет его наземь, бросится прочь от мертвого тела, как от чумы и, я надеюсь, без дальнейшего промедления повесится.

В этот миг портьеры питоньей кожи в дверном проеме раздвинулись и в них, точно в раме, возникло черное лицо Хэма. Я выхватил у него из рук газету двухдневной давности и под заголовком «Внезапная смерть баронета» прочитал почти точное изложение того, о чем только что рассказал мне Залесский.

— Ваша мина говорит мне, что я не слишком ошибался, — произнес князь, издав музыкальную трель смеха, — однако нам необходимо еще выяснить, каким образом Уль-Джабаль заполучил два фальшивых камня, причину, по которой он подменил один другим и похитил грошовую подделку; но, главное, мы должны понять, где находился настоящий камень, пока эти двое так старательно искали его, и где он находится сейчас. Обратимся к этому камню и спросим себя для начала, какой свет на загадку может пролить надпись на чаше? Надпись заверяет нас, что если камень будет украден — «Shulde this Ston stalen bee» — или «chaunges dre», дом Саула и его глава «тотчас» погибнут: «The Houss of Sawl and hys Hed anoon shal de». Слово «anoon» означает здесь «anon», то есть «немедленно». Что же касается «dre», то это, позволю себе напомнить вам, староанглийское слово, встречающееся, если не ошибаюсь, у Бернса; оно совпадает с саксонским dreogan — «страдать». Итак, «если сей Камень украден будет, или изменения претерпит, Дом Саула и Глава его тотчас умрут». Как мы видим, автор надписи по крайней мере предусматривал возможность того, что камень «претерпит изменения». Но какие перемены — внешние или внутренние? О внешних, то есть изменении обстановки, уже сказано выше, ибо он пишет: «если этот камень будет украден». Следовательно, «изменения» для автора носят внутренний характер. Может ли такое случиться с каким-либо драгоценным камнем и в частности с этим? На данный вопрос мы сможет ответить, узнав, о каком камне идет речь. Об этом ничего не говорится в рукописи, и все же определить его мы можем без труда. Это «небесно-голубой» камень; небесно-голубой, священный камень; небесно-голубой, священный, персидский камень. Мы сразу же можем заключить, что это — бирюза. Способна ли бирюза, согласно познаниям средневекового автора, «претерпевать изменения»? Обратимся за ответом к старине Ансельму де Бооту: он вон там, в переплете свиной кожи, за бронзовой статуэткой Геры.

Я протянул книгу Залесскому. Он указал на следующий отрывок:

«Assurément la turquoise a une âme plus intelligente que l’âme de l’homme. Mais nous ne pouvons rien establir de certain touchant la presence des Anges dans les pierres precieuses. Mon jugement seroit plustot que le mauvais esprit, qui se transforme en Ange de lumiere se loge dans les pierres precieuses, à fin que l’on ne recoure pas à Dieu, mais que l’on repose sa creance dans la pierre precieuse; ainsi, peutêtre, il deçoit nos esprits par la turquoise: car la turquoise est de deux sortes, les unes qui conservent leur couleur et les autres qui la perdent».

Anselm de Boot, Книга II.[1]

— Как видите, — продолжал Залесский, — в давние времена считалось, что бирюза способна менять цвет — причем, по широко распространенному поверью, изменение цвета означало болезнь и смерть владельца камня. Добрый де Боот, увы, приписывал это свойство многим другим камням, что делали и иудеи в отношении своих «урим и туммим»; но по крайней мере в отношении бирюзы, речь идет о хорошо известном природном феномене, и я сам видел подобный образчик. В некоторых случаях изменение случается постепенно, в других оно может произойти внезапно, буквально за час — особенно после того, как камень, долго хранившийся в темном месте, попадает под яркие солнечные лучи. Но я должен сказать, что в этой метаморфозе всегда бывает промежуточная стадия: камень сперва из голубого становится блеклым, испещренным коричневыми точками, и наконец чисто белым. Уль-Джабаль похищает камень, видит, что тот имеет неправильный цвет, и вскоре подменяет его; он считает, что перепутал в темноте чаши, и потому крадет из современной чаши подделку. Затем он подменяет и ее; донельзя озадаченный, он в отчаянии снова похищает камень из чаши Эдмундсбери и в полном недоумении снова подменяет его; в конце концов он заключает, что баронет раскрыл его планы и подменил настоящий камень фальшивым. Но вот совершена последняя подмена; камень обретает итоговый белый цвет, и баронет думает, что оба камня были подброшены Уль-Джабалем взамен его бесценного сокровища. И все это время камень невозмутимо лежит на своем месте, в чаше. Так в имении сэра Джоселина Саула случилось довольно много Шума из Ничего.

Залесский на миг замолчал; после он повернулся, положил руку на коричневый лоб лежащей рядом с кушеткой мумии и произнес:

— Мой египетский друг охотно поведал бы вам прекрасную историю о той чрезвычайно важной роли, какую во все века играли драгоценные камни в человеческой истории, религиях, институциях, идеях. Он жил за пятьсот лет до Мессии, был мемфисским жрецом Амсу и, как рассказали мне иероглифы на его гробу, главным фаворитом некоей царицы Аминтас. Под этими тленными погребальными пеленами большой рубин на указательном пальце его правой руки все еще хранит свою кроваво-красную тайну. Весьма любопытно, что во всех землях, во все времена, люди наделяли драгоценные минералы мистическими качествами. Персы, к примеру, верили, что шпинель и гранат приносят счастье. Попадались ли вам высказывания стародавнего архиепископа Реннского по этому поводу? В самом деле, я начинаю думать, что во всем этом должно быть какое-то зерно правды. Инстинкты человечества редко отклоняются слишком далеко от истины. У нас уже появился едва ли не комический способ лечения алкоголизма с помощью золота, и вы слышали, конечно, о геофагии некоторых африканских племен. Быть может, ученому будущего предстоит узнать, что алмаз, и только он один, излечивает холеру, что измельченный розовый турмалин помогает от лихорадки, а хризоберилл — от подагры? Это полностью соответствовало бы моим наблюдениям, касающимся врожденной склонности Природы к некоторой извращенности и причудливости.

Примечание. Определенным примером тонкости интуиции, выказанной Залесским (в отличие от его более заметных и очевидных способностей к логическому мышлению), может послужить то обстоятельство, что через несколько лет после описанной мною выше трагедии в подвале господского дома в имении Саула был найден человеческий скелет. У меня нет и тени сомнения, что то был скелет Уль-Джабаля. Зубы сильно выдавались вперед; вокруг шеи обвилась полусгнившая веревка, завязанная в виде петли.

С. С.

Благородные и здоровые дети наделены многим…

Природа открыто отринет то, что ей противно; творение, коему быть не должно, не может возникнуть, творение, которое живет не по праву, обречено рано погибнуть. Бесплодие, жалкое прозябание, довременное разрушение — вот недобрые приметы ее суровости.

Гете

Аргос же настолько опустел, что рабы захватили там верховную власть и управляли всеми делами до тех пор, пока сыновья погибших не возмужали.

Геродот

Сказать, что бывают эпидемии самоубийств, означало бы повторить то, что давно стало общеизвестным. И поскольку случаются они нередко, доказано даже, что всякое сенсационное felo de se, о каком пишут газеты, обязательно сопровождается другими, но привлекающими к себе меньшее внимание: частота их, в самом деле, никак не соразмерна величине каждой такой вспышки. Иногда, однако, особенно в деревнях и маленьких городках, безумие распространяется, как лесной пожар, и становится всепоглощающей страстью, чья ярость напоминает тогда великие эпидемии, известные из истории. Такого рода вспышка безумия охватила Версаль в 1793 году, когда это бедствие унесло около четверти населения; эпидемия же в Hôtel des Invalides в Париже была лишь одним из заметных эпизодов в числе многих, что имели место в нашем веке. В такие моменты зрение словно изменяет целым общинам, и безносая Смерть, жнец в черном одеянии, начинает казаться им прекраснейшим ангелом. Подобно созревшей деве, уставшей нести бремя целомудрия и в полуобмороке падающей в пропасть сладкого и страшного своего желания — душа, тяготясь воздержанием жизни, по доброй воле нисходит в могильную тьму и в прелюбодейном союзе том обращает Смерть в свою подругу.

             …где она, Наткнувшись по пути на луг цветущий, Со вздохом говорит своим служанкам: «Здесь хорошо бы хоронить влюбленных!» Велит нарвать цветов и, словно труп, Себя обильно ими осыпает.

Мода ширится — и становится всеобщей; дышать — это уже не современно; саван делается comme il faut, и сей погребальный покров обретает притягательность и éclat подвенечного платья. Гроб не слишком узок в роли нечестивого брачного ложа, и сладкие глыбы долины не лишат бесплодного жениха корчащегося в смертных муках потомства. В самом действии подобной вспышки самоубийственного безумия, однако, нет ничего особенно таинственного: оно столь же постижимо, если не столь же объяснимо, как заражение холерой; ведь душа не менее чувствительна к прикосновению другой души, чем тело — к воздействию другого тела.

Во время достопамятной вспышки этой странной болезни в 1875 году я решился нарушить покой глубокого Молчания, каковым, словно плащом, окутал себя мой друг, князь Залесский. Собственно говоря, я написал ему письмо, интересуясь его мнением об эпидемии. Ответ его повторял лаконичные слова, адресованные Господу дома скорби в Вифании:

«Пойди и посмотри».

К этому, однако, он добавил постскриптум: «Но о какой эпидемии речь?»

Я совсем не принял в расчет, что Залесский совершенно отрешился от мира и не мог ничего знать о ряде ужасных происшествий, которые я имел в виду. Можно без преувеличения сказать, что эти события привели большую часть Европы в состояние ужаса и даже паники. В Лондоне, Манчестере, Париже и Берлине волнение было особенно сильным. В воскресенье, предшествовавшее отправке письма Залесскому, я присутствовал на громадной демонстрации в Гайд-парке; толпа единодушно подвергала правительство осмеянию и порицанию — ибо необходимо помнить, что многие прозревали в таинственных обстоятельствах случавшихся ежедневно смертей значение еще более зловещее, нежели то, что заключено в самоуничтожении как таковом, а именно некую последовательность бесцельных и жутких убийств. Речи демагогов, должен сказать, были путаны и бессвязны. Немало ораторов обвиняли полицию и утверждали, что дело лучше было бы отдать в руки муниципальных, а не имперских властей. Изобретались тысячи панацей, звучали тысячи бессмысленных проклятий. Но люди едва слушали. Я никогда еще не видел население Лондона таким возбужденным и одновременно таким подавленным, точно охваченным чувством близящейся гибели. Горящие глаза выдавали волнение, смертельная бледность говорила о сомнении, о навязчивом страхе. Никто не чувствовал себя в безопасности, люди дрожали, завидев в воздухе ухмылку смерти. Трепетать от страха и не знать его причину — вот истинно трансцендентный ужас. Страх, внушаемый пушечным жерлом — ничто в сравнении с угрозой Тени. Чума, приходящая ночью, невыносима. Что же до меня, признаюсь, что в эти недели я также испытывал безымянный, парализующий ужас. Это чувство, казалось, охватило всю страну. Журналы обсуждали только одну тему, партийные издания забыли о политике. Я слышал, что на бирже, как и на парижской Bourse, почти не заключались сделки. В парламенте сошли на нет дебаты о новых законах, а министры каждый день отвечали на десятки обозленных «запросов» и бесконечные предложения о роспуске легислатуры.

В разгаре этого смятения я и получил краткое послание Залесского. Я был польщен и обрадован: польщен потому, что был, вероятно, единственным человеком, кому он мог направить подобное приглашение; обрадован же потому, что не раз посреди городской суеты и всего кричащего и пыльного мира вокруг мысль о его громадном дворце, о сумрачных и тихих покоях князя наполняла меня дремотным романтическим чувством; и наконец, пронзительная меланхолическая сладость этой картины заставляла меня смыкать веки. Могу сказать не таясь, что эта одинокая комната — печальная в блеклых лучах мягкого благоуханного света — покоящаяся в грустной соблазнительности пышных, дышащих дурманом тканей — пронизанная таинственным мыслящим сознанием князя — все больше овладевала моими фантазиями, пока воспоминания о ней не стали казаться мне прохладным ветерком сна в летнюю ночь, в росистых глубинах этолийской рощи, полной кизильника, лотосов и рубиновых звезд асфоделей. И потому я выехал по возможности быстрее, спеша разделить на время уединение моего друга.

Залесский принял меня чрезвычайно сердечно; не успел я ступить в его святилище, как он разразился потоком бессвязных, воодушевленных слов; он торопился с восторгом сообщить мне, что как раз в эту минуту поверял одним из исчислений определенные новые свойства, обнаруженные им в параболе; затем он с бесконечным удовольствием высказал свою «твердую» убежденность в том, что древние ассирийцы давным-давно открыли все, что известно нам о параболе, движении тел в целом и небесных тел в частности; более того, как показывают некоторые его наблюдения, связанные с Крылатым диском, ассирийцы прекрасно знали, что свет не есть эфир, но лишь вибрация эфира. Далее он предложил мне немедленно принять участие в этих исследованиях, отметив своевременность моего визита. Мне, со своей стороны, не терпелось узнать мнение князя о других вещах, имевших куда большую важность, чем воззрения древних ассирийцев, о чем ему и сообщил. Два дня он упорствовал в молчаливом нежелании выслушать мой рассказ; и я, заключив, что он не желает подвергать себя мучительному беспокойству, которое всегда охватывало его при столкновении с любой загадкой, ненадолго обременявшей его разум, был вынужден ждать. На третий день, однако, он сам осведомился, какую эпидемию я имел в виду. Тогда я поведал ему о некоторых странных событиях, будораживших внешний мир. Он сразу же заинтересовался, затем его любопытство превратилось в страсть, в жадное, поглощавшее всю душу стремление к истине; оно разгорелось с такой силой, что в конце концов я даже пожалел князя.

Я вновь изложу здесь факты в том виде, в каком представил их Залесскому. Цепь событий, как известно, началась с необычайной смерти выдающегося ученого, профессора Шлешингера, который был консультантом-ларингологом госпиталя Шарите в Берлине. Профессор, человек уже престарелый, собирался вступить в третий брак — с красивой и одаренной дочерью герра тайного советника Отто фон Фридриха. Предполагаемый союз, который всецело относился к mariages de convenance, так распространенным в высшем обществе, был вызван пылким стремлением профессора оставить наследника, которому должно было отойти все его весьма значительное состояние. Два первых брака уже подарили профессору большие семьи, и его окружала целая армия маленьких внуков (все его прямые потомки умерли), из которых мог бы выбрать себе наследника; но старые германские предрассудки в подобных вопросах все еще сильны, и он продолжал надеяться, что по смерти сможет оставить наследство собственному сыну. Ради этой прихоти очаровательная Оттилия была принесена родителями в жертву. Свадьба, однако, была отложена в связи с небольшим недомоганием старого ученого; он был уже близок к выздоровлению, когда смерть нарушила все его планы. Никогда еще смерть одного человека не становилась такой сенсацией, и никогда еще смерть не вызывала более ужасные последствия. Резиденция ученого располагалась в величественном особняке близ университета, на бульваре Unter den Linden, то есть в самом фешенебельном Quartier Берлина. Спальня профессора находилась довольно высоко, окна ее выходили на небольшой сад позади дома. В этой комнате он допоздна беседовал со своим коллегой и лечащим врачом, доктором Иоганном Гофмейером. Все это время он казался веселым и живо переходил с одного предмета на другой. В частности, он показал Гофмейеру любопытный листок, напоминавший древний папирус, с какими-то гротескными и бессмысленными изображениями. Этот обрывок, сказал профессор, он нашел несколько дней назад на кровати нищей женщины в одной из ужасных трущоб в предместье Берлина, куда был приглашен для post-mortem указанной женщины. Она страдала частичным параличом. Маленькие дети покойной не могли объяснить, однако, откуда взялся листок, и только одна девочка заявила, что вынула его «изо рта матери» после смерти последней. Обрывок папируса был загрязнен и от него исходил сладковатый запах, как будто его намазали медом. Вынужденно прикованный к постели недомоганием, профессор все это время неустанно рассматривал изображения. Он заключил, что фигуры должны иметь некое археологическое значение; но, в любом случае, он продолжал задаваться вопросом, каким образом попал обрывок папируса на кровать бедной обитательницы Берлина, женщины из самого низкого сословия. Конечно же, он не верил, что обрывок был вытащен изо рта женщины. Происшествие одновременно и развлекло, и озадачило профессора, взывая к присущему ему неутолимому инстинкту исследователя, ученого. Целыми днями, сообщил профессор, он тщетно старался разобраться, что означает рисунок. Доктор Гофмейер также осмотрел обрывок папируса, но был склонен считать, что подобные фигурки — грубые и неуклюжие — мог нарисовать в минуту безделья какой-нибудь школяр. Рисунок изображал мужчину и женщину, сидящих на скамье и окруженных чем-то наподобие орнамента. После приятного вечера, проведенного за учеными разговорами, доктор Гофмейер ушел; было это около полуночи. Час спустя слуги были разбужены низким и хриплым воплем, донесшимся из спальни профессора. Они бросились к двери; дверь оказалась заперта изнутри; в комнате царила тишина. На зов никто не откликнулся, и слуги взломали дверь. Их хозяин, мертвый и недвижный, лежал в постели. Окно было открыто, но никаких признаков чужого вторжения не обнаружилось. Послали за доктором Гофмейером, который вскоре прибыл. Осмотрев тело, тот заявил, что причину внезапной смерти своего друга и наставника установить не может. Одно обстоятельство, однако, заставило доктора Гофмейера задрожать от ужаса. Войдя в комнату, он заметил, что на постели лежит обрывок папируса, который профессор ранее показывал ему, и отложил клочок папируса в сторону. Теперь же, собравшись уходить, он случайно вновь оказался рядом с мертвым телом, склонился над ним и заметил, что губы и зубы покойного слегка раздвинуты. Раскрыв силой окоченевшие к тому времени челюсти, он — к своему глубочайшему изумлению — увидел под мертвым языком аккуратно сложенный обрывок папируса, который в точности походил на тот, что был обнаружен им на кровати. Он потянул — обрывок показался ему клейким. Поднес к носу — папирус издавал запах меда. Он развернул клочок папируса — и увидел рисунок. Сравнил его с рисунком на другом листке — изображения были схожи, как если бы два рисовальщика в спешке копировали один и тот же оригинал. Доктор в волнении заторопился домой и немедленно подверг найденный на папирусе мед скрупулезному химическому анализу: он подозревал, что в меде содержался яд — трудноуловимый, тонкий яд — послуживший орудием самоубийства, страшного, безумного самоубийства. Но вещество оказалось совершенно безобидным — чистый мед и ничего более.

На следующий день Германию потрясло сенсационное известие: профессор Шлешингер покончил с собой. Самоубийство, правда, некоторые газеты заменили убийством, не располагая ни крупицей доказательств того или другого. На следующий день в Берлине покончили с собой еще три человека, двое из которых были молодыми медиками; день спустя число умерших достигло девятнадцати, причем к бешеной пляске смерти присоединились Гамбург, Дрезден и Аахен. На протяжении трех недель с той ночи, когда профессор Шлешингер встретил свой необъяснимый конец, восемь тысяч человек в Германии, Франции и Англии умерли тем неожиданным и таинственным образом, что мы называем «трагическим»; многие, очевидно, наложили на себя руки, и у многих, как знак рабского и рокового подражания, под языком лежал намазанный медом обрывок папируса с нарисованными фигурками. Даже теперь — теперь, спустя годы — я содрогаюсь при этом ужасном воспоминании; но пережить такое, вдыхать каждодневно губительные миазмы, несущие удушающий запах смерти — ах, ужас и отвращение слишком глубоки и непосильны для смертного. Новалис где-то намекал на возможность (или желательность) одновременного самоубийства и добровольного возвращения всего рода людского во всепрощающее лоно нашего Отца — и тогда я этого ожидал, верил уже, что это происходит. Казалось, что старый, добродушный, кроткий ученый своей смертью навлек на мир проклятие и тем обратил нашу цивилизацию в одну всепожирающую могилу, всеобщий склеп.

Несколько дней я зачитывал Залесскому по порядку все известия о новых смертях. Казалось, он никогда не уставал от моего чтения; чаще всего он слушал меня с непроницаемым лицом, откинувшись на кушетке, покрытой шитым серебряной нитью покрывалом. Иногда он вставал и начинал бесшумно расхаживать по ковру; когда внимание князя привлекал тот или иной отрывок, шаги его делались быстрее, обретали сходство с раскачивающейся, неровной походкой плененного зверя в клетке — и после вновь возвращались к неторопливой размеренности. При любом перерыве в чтении он мгновенно с нетерпением оборачивался ко мне и просил продолжать; а когда запас газет подходил к концу, он впадал в настоящую ярость. Поэтому негр, Хэм, дважды в день — перед рассветом и в сумерках — брал мою двуколку и отправлялся в ближайший городок, откуда возвращался, нагруженный газетами. Мы с Залесским утро за утром и вечер за вечером жадно и нетерпеливо выхватывали газеты у него из рук и долгие часы пожирали глазами все удлинявшиеся списки мертвецов. Князь был не в состоянии спать. Он был очень умерен в потребностях и презирал ограниченность человеческих возможностей; когда его разум мчался в погоню за тайной, он забывал о еде; даже легкие наркотики, которые стали теперь его единственной едой и питьем, казалось, больше не могли его поддержать и успокоить. Очнувшись от дремы в самые глухие, как мне думалось, ночные часы — в этом сумрачном жилище стирались различия между днем и ночью — я заглядывал в комнату со сводчатым потолком и видел, как он сидит под синевато-зеленым светом кадильницы, выпуская из губ свинцовый дым и устремив неотрывный взгляд на квадратную пластину черного дерева, установленную на саркофаге лежащей рядом мумии. На этой доске он разместил бок о бок несколько вырезанных из газет гравюрок, которые воспроизводили рисунки на обрывках папируса, найденных во ртах мертвых. Я понимал, что все его мысли сосредоточились теперь на этих изображениях, ибо подробности смертей следовали с безотрадным однообразием и не давали никаких зацепок для расследования. В тех случаях, когда самоубийца оставлял ясные свидетельства того, каким именно образом расстался с жизнью, расследовать было нечего; а другие — богатые и бедные, пэры и крестьяне — тысячами уходили в далекий путь, не отметив начало его ни единым следом.

Возможно, именно поэтому Залесский через некоторое время забросил газеты, предоставив их просмотр мне, сам же посвятил свое внимание исключительно эбеновой доске. Зная, с какой смелостью и успехом он пускался в прошлом в духовные приключения — его изобретательность, силу воображения, царственную мощь его разума — я не сомневался, что Залесский сделал правильный шаг, который в конце концов себя оправдает. Гравюрки, получившие ныне такую печальную известность, казались точными копиями друг друга, однако в изображениях встречались мельчайшие несовпадения. Привожу факсимиле одного из рисунков, выбранного мною случайно:


Время тянулось медленно. Я с горечью наблюдал, как смертельная бледность постепенно разливалась по всегда пепельному лицу Залесского; бешеный огонь, что сверкал и плясал в его запавших глазах, начал казаться мне слишком вулканическим, демоническим, если быть честным: тайна, рассудил я наконец — если в эпидемии самоубийств имелась какая-то тайна — оказалась для него слишком глубокой, слишком темной. Быть может, по этой причине я все больше времени проводил в соседней комнате, служившей мне спальней. Именно там я как-то сидел, просматривая в газете последний список ужасов, когда из комнаты Залесского донесся громкий крик. Я подбежал к двери и увидел, что он застыл с безумным видом, вперив взгляд в эбеновую доску, которую держал в руке.

— Клянусь небом! — вскричал он, яростно затопав ногами. — Клянусь небом! Я последний глупец! Это ведь посох Феба в руках Гермеса!

Я поспешил к нему.

— Скажите же, — произнес я, — вы что-то нашли?

— Возможно.

— И за какой-либо из этих смертей стоит преступление — убийство?

— В этом, по крайней мере, я был уверен с самого начала.

— Господь всемогущий! — воскликнул я. — Способен ли человек сделаться таким дьяволом, диким зверем.

— Вы рассуждаете в точности как все, — сказал он с некоторым раздражением. — Убийство не по закону всегда является ошибкой, но не обязательно — преступлением. Вспомните Корде. Но если убийство одного человека носит поистине дьявольский характер, почему оно в качественном отношении уступает столь же дьявольскому убийству многих? С другой стороны, если бы Брут убил тысячу Цезарей — и всякий раз снова выказывал то же величественное самоуничижение — он, должно быть, стал бы на небесах святым.

Значение и смысл этого довода остались непонятны для меня, и я решил дождаться дальнейших событий. На протяжении этого и следующего дня Залесский, казалось, и думать забыл о трагедии — и преспокойно обратился к прежним занятиям. Он больше не интересовался новостями и не изучал рисунки на доске. Газеты, однако, продолжали прибывать ежедневно, и вскоре он разложил передо мной несколько газет, указав с загадочной улыбкой на небольшое объявление в каждой из них. Все объявления были одинаковы, и каждое гласило:

«Истинный сын Ликурга, располагающий важными известиями, желает знать место и время следующей встречи своей Филы. Адрес: Залесский, аббатство Р—, графство М―».

Не говоря ни слова, я удивленно переводил глаза то на газеты, то на него. Здесь мне стоит прерваться и упомянуть об одном примечательном ощущении, которое иногда рождала во мне дружба с князем. В этот миг оно охватило меня со всей остротой, с неприятной, раздражающей пронзительностью. Я ощущал, что меня вздымает в воздух — вверх — какая-то действующая извне сила; таковы, возможно, ощущения земляного червя, которого уносят в безграничные небесные выси крепкие когти орла. То было чувство утраты почвы — меня точно подхватил и унес в далекие новые земли всемогущий порыв яростного ветра. Нечто подобное я ощущал в «экспрессе», когда он вместе со мною несся с драконьим кличем по резким изгибам рельс — крылатый, качающийся, исступленный. И ощущение это нельзя назвать приятным.

— Я думаю, что на это, — произнес Залесский, указывая на объявление, — мы очень скоро получим ответ. Остается надеяться, что мы сразу же сумеем его понять.

Мы ждали весь этот день и всю ночь, и оба скрывали нетерпение, делая вид, что с головой ушли в свои книги. Если мне случалось задремать — я, открыв глаза, находил его бодрствующим над большим томом. Но ранним утром, когда невидимая нам предрассветная серость, должно быть, уже разлилась над землей, самообладание изменило Залесскому; было больно видеть, как он непрестанно расхаживает по комнате, что-то бормоча себе под нос. Он остановился лишь много часов спустя, завидев в дверях Хэма с конвертом в руке. Залесский схватил конверт — надорвал его — просмотрел содержимое — и с бранью швырнул конверт на пол.

— Проклятие! — простонал он. — Ах, проклятие! не могу понять — каждый слог непонятен!



Поделиться книгой:

На главную
Назад