Подул ветер, и зазвенели колокольчики. Голубые венчики тоненько, чуть-чуть слышно, отзывались ветру. Значит, звенят! Один раз в году, в пору глухого предзимья.
Октябрь, осени серединка, службу несет двойную: службу тепла и холода. Октябрь месяц хмурый, туманами укрывается, сердится злым ветром, улыбается солнцем не часто, а если улыбнется — прозрачна и холодна улыбка, зовут ее утренником.
Утренниками называют морозы, которые не держатся днем. Осеннее солнце возрождает цвет луга. Задолго до полудня согревается воздух, отходит земля, и только белый отпечаток кленового листа, перевернутого на дорожке ногой прохожего, напоминает о холодной зорьке.
Поздно улетает от нас эта маленькая птица, — держится, пока морозы не скуют грязевые болота. Смирная птичка. Упрется легавая собака, как в стеклянную стенку, стоит, дрожит, не идет вперед, посылай не посылай. Да куда ей идти? Приглядишься и… вот он! Лежит прямо под собачьей мордой в ямке, на грязи — сухой, золотистый, полосатый, как бурундук. Долгой нос вытянут, глаза не мигают.
По-немецки гаршнеп — волосяной кулик. Назван так за тоненькие, как волосы, наспинные перышки. Не простые, а радужные, — отсвечивают и синим, и красным, и зеленым, как вода в ржавом окнище. В народе зовут гаршнепа «лежень» за то, что неохотно взлетает, или «подкопытень» — это уже за привычку прятаться в отпечатке копыта, — там он вполне помещается. И еще зовут «заморозок»; из красной дичи самым последним улетает. Самым последним, при морозах.
Над одинокой березой, стая за стаей, устало машут крыльями разноцветные лебеди: днем белые, на вечерней заре розовые или бледно-зеленые и совсем черные на незакатной стороне.
Грустно смотреть на отлет журавлей — это проводы лета. Когда среди снежных туч затрубят, объявляя встречу зимы, лебеди, на душе бывает радостно. Осень — не лето, с ней прощаться легче.
Приходит вечер года, и кажется, что всё — проводы, всё последнее. Проводы тепла и птиц, последние цветы, последние листья. А не так. Скоро встреча с морозом, первый ледок хрустит на лужах — звонкий, пружинистый. Первые снежинки упадут, мягкие, ладные. Разве плохо?
В сумерках на очень большом поле встретились осень и зима. На закатной стороне над березником среди туч открылся большой и теплый прогал ржавого цвета. Там светились капли на хвое и лениво журчала вода. Это была осень. На востоке зеленая лента перечеркнула кромку ельника. Она дышала холодом. На глазах росли ледяные палочки на лужах.
На опушку вышел лось. Он протянул горбоносую голову и звучно вздохнул. В широкие ноздри вместе с прохладным воздухом попала снежинка. Лось фыркнул — пришла зима…
Белая тропа
С вечера странно хрустела земля, и в сумерках на придорожных кустах начали расти холодные иголки.
Утром мир стал белым. Закрылись осенние дали, и лес, казалось, надвинулся на самую деревню. Всюду расцвел ослепительный иней.
Зябко. По узкой тропинке школьники провожают меня на охоту. Жаркими руками трогают они белые цветы, что распустились на кустах, и кричат:
— Студеный цвет! Студеный цвет!
Первый снег выпал, как всегда, негаданно. Жмется под деревом заяц-беляк. Он еще не «вышел» — уши, брюшко и лапки белые, спинка бурая. А тут кругом белизна. Дальше будет еще хуже: побелеет вся заячья одежда, а снег… стает. Трудно косому приспосабливаться к погоде: шуба не покупная, своя — не скинешь.
От медленного снега, от тихих порош копилась и копилась На деревьях навись, и стал лес, как крепость. На старых вырубах и просеках в дуги согнулись и плетнем перевились березки, малютки елочки утонули в снегу — только шапочки видны. В сосновом молодняке и плечом не протиснешься. Глухо в лесу, глухо и снежно.
После оттепели мороз. Закружавели деревья и кусты, даже снег под ними лохматится искристыми хлопьями. Так обильно заиндевели плакучие березы, что стали похожими на пышные фонтаны.
Неустанно и молча бьют они в голубое морозное небо.
Бушует снежное море… Белые волны ходят по полям, закручиваются, шипят, длинными струями выплескиваются на дороги и неумолчным прибоем рушатся на лесных опушках.
Есть у моряков свои, морские слова. Есть слова и для моря снежного. Скажет лесной человек:
— Снег всякий бывает. Посмотри, у опушки какие сугробы набило, рохлые, лыжи не держат. Поперек дороги надувы плетями лежат, полоз, хватают, скрипят. Над оврагами сувои завились, — не ходи туда, свалишься. В поле заструги, по ним в валенках пройти — и следа не будет, так крепки. В лесу кухта, навись…
Спят леса, промерзшие, заиндевелые; лиственные в пуховых валенках, хвойные снежные шубы накинули. Утихли воды под ледяной крышей. К ночи разойдется стужа. Кажется, даже звездам холодно.
День ото дня слышнее голос зимы.
Всем знакомы его простые и суровые подголоски: треск древесных стволов, протяжный посвист льда на речках, шелест снежинок, скрип валенок, визг санного полоза и нежный перезвон льдинок в колодезном ведре. Но настоящий голос зимы — это вой пурги в ровном открытом поле.
Нет тогда дороги ни конному, ни пешему, и лучше переждать погоду дома: в тепле послушать голос зимы — злую песню вьюги.
Засыпаны толстой толщей земля, травы, деревья. Стоит на поляне ель-красавица. В пуховую шаль завернулась и… поет-звенит веселым птичьим голосом. Солнце слепит глаза, неисчислимыми блестками играет снежный полог, воздух свеж, самому петь хочется; но не может же петь дерево?
Подхожу поближе, осторожно хлопаю лыжной палкой по веткам, и вместе со снежным водопадом вылетает на простор стайка синичек-гаичек.
Придавлены тяжелыми пластами еловые лапы, а снизу открыты они птичьему глазу, и много там птичьей пищи — насекомых, личинок. Только кормиться приходится вверх ногами. Но это не беда, когда есть хочется.
Синяя-синяя туча покойно и грузно поднялась на западе. Вздохнул ветер, качнул деревья, вздохнул еще раз, сорвал снежную пыль с вершин и закружил ее в студеных струях. Вьюжный танец зашумел над озером; с каждым вздохом ветра все больше танцоров, теснее круг.
Трубно загудят сосновые макушки, ухнет с веток тяжелая навись, забарабанит, падая, кухта.
Какие они разные танцоры — снежинки. Вверх! Вниз! Вверх! Вниз! — с легким шорохом, шепотком пляшут резные звездочки. Вверх! Вниз! Вверх! Вниз! — юрко и неустанно, не присядут отдохнуть на озерную гладь. Брякнут льдинки на ветках, по-цыгански взвизгнет поземка, змеей крутясь по насту, завихрится призрачное облако — это тоже снежинки, крохотные, ледяные иголочки.
Притомится ветер, приутихнет. Тогда, опускаясь в медленном и плавном вальсе, закружатся крупные хлопья. Здесь две за руки взялись, а там свой малый хоровод — несколько звездочек-снежинок, и среди них лениво проплывает одна очень крупная и пышная. Окружили озеро темные ели. Стоят, любуются на вьюжные танцы, устало опустив руки в белых перчатках.
Если смотреть из окна вагона, скучен зимний вид: черное и белое, белое и черное. Темные ели, светлые поляны, серая кайма ивняка, белая чаша озера. Скучно!
А вы розовый ольшаник видели? Зеленый снег? Оранжевые елки? Лиловые осины? Их можно увидеть. Надо только встать на лыжи и пойти туда, где из окна вагона казалось все черным и белым.
Можно идти в целик. Снег в затишьях такой рыхлый, что новой лыжней не страшно катиться с любой крутизны. Только надо зорко примечать, нет ли впереди обрывчика. Выдадут его светлая кромка и легкая голубая тень. Впрочем, и упасть в такую мягкость не беда; оботрешь лицо, откопаешь лыжи, снег из рукавиц вытряхнешь и дальше.
На полях, где ветрено, горки построже; приходится все время поглядывать, какой снег впереди, Блестящий, чешуйчатый помчит так, что в ушах засвистит, плотный белый схватит лыжи, как руками, а внизу синеватая сыпучая толща подастся и грузно нажмет на ноги.
Склонится солнце, подожжет каемку закатного облака, и на высоком холме шапкой буйно зацветает плодовый сад. Розовые соцветья густо покрывают ветки. Так цветет миндаль. Откуда он здесь, в снежной тишине? Это покрытый инеем ольшаник украсили зоревые лучи. Чуть правее — оранжевые елки стоят вдоль опушки.
Если обернуться к полуночной стороне, увидишь зеленый снег и лиловые осины. Только голубое небо в этот час пропадает. Но и его можно увидеть, если подбежать к березе и взглянуть прямо вверх, вдоль ствола, сквозь кружево веток. Синее-синее небо — точно такое, как над горными ледниками.
НА ОХОТЕ
Снова утро
В Заборье Локтев попал в самом конце войны, прямо из госпиталя.
Низковатая, со знакомым кованым кольцом, дверь лесного кордона распахнулась легко. В сени вышла Катя. Она долго приглядывалась в полутьме, узнала и заплакала:
— Сашенька! Александр Николаевич! Не враз признала… Проходи… Старый-то какой вы стали… У меня не прибрано еще… Живы? О господи!
Локтев положил на пол заплечный мешок, сел у окна и хриповато спросил:
— Алешка где?
Спросил и весь напружинился. Так в кабинете зубного врача, в ожидании боли, пальцы заранее сжимают холодные ручки кресла.
— Алеша? — Катя распахнула окно. — Вон он на огороде ограду чинит.
В междурядьях оплывших грядок синел лед. Поставив на плашку жердь и придерживая ее подбородком, человек в солдатской одежде вытесывал кол. Пустой рукав гимнастерки был аккуратно затянут под ремень. Человек обернулся и расцвел лицом:
— А, Когтев, Локтев, Иван Дегтев! Приехал? Жив, значит. Я так Катерине и толковал: Сашка обязательно где-нибудь живой. Сейчас приду, руки только вымою. Кого гонять будем? Беляка или русака?
Это была их шутка, очень давняя шутка. «Беляком» называлась простая водка, «русаком» — старка или коньяк.
У Локтева дрогнули губы.
— Тьфу ты черт! Нервы…
Он оглядел избу. Немытая посуда укрыта полотенцем. На огрызке белого пирога небойкие весенние мухи. Лужица молока языком ползет по столу, сейчас побежит на пол. У порога в пробитой осколком каске киснет мятая картошка с отрубями. Как была Катька неряхой, так и осталась. Работящая, а неряха.
Печку, наверное, Алеша сам складывал, — ряды кирпичей неровные, с широкими швами; подпорка уголка сделана из орудийной гильзы. Рядом оцинкованный бак с черной надписью «Patronen», полный воды, нашел где-нибудь в лесу и приспособил.
Катя спешно прибирала кровать. Локтев следил за ее торопливыми движениями и думал: «Почти не постарела, только еще тяжелее ступает маленькими толстыми ступнями, и большие, нет, огромные светло-синие глаза чуть померкли. Обычно красивые глаза у некрасивых женщин украшают, освещают лицо, но у некоторых они только подчеркивают его недостатки. Так у Кати. Когда они были рядом с Зиной… Да, только по-настоящему прекрасное лицо выдерживает испытания сном, дождем и усталостью… Впрочем, это вообще не имеет значения».
Негромко стукнув лапами, с печи соскочил большой гладкий кот. Он мягко толкнул сапог гостя и запел.
«Кота успели завести, — подумал Локтев. — Живут уже люди. Дом, свой настоящий дом».
Стены старые. Обоев еще нет. Окна не крашены. На подоконнике… Что это на подоконнике? Синим карандашом нарисовано чудовище: на круглой голове дыбом стоят волосы, глаза скошены в разные стороны, ноги как две кочерги, на руках по четыре растопыренных пальца, — рисовала Аленка, его, Локтева, дочь.
В этом доме Локтевы проводили отпуск летом сорок первого года. Зина с Катей хозяйничали, в доме было чисто. Белое платье Аленки мелькало всюду: в огороде, в поле, у реки. Больше всего она любила ходить с отцом в лес. В прохладной тени они бродили по тропинкам, скользким от хвои.
— Папа! Я съела две земляничины; почему одна горячая, а другая холодная как лед?
Какое это простое и недоступное сейчас счастье — идти по ласковому летнему лесу и ощущать в сжатой ладони доверчивую руку ребенка!
Как ей досталось тогда от Зины за испорченный подоконник. Как Аленка, всхлипывая и не утирая бегущих слез, оправдывалась:
— Почему ты сердишься, мама? Я нарисовала ведь очень-очень хорошую девочку. Это Вика, она послушная и храбрая.
Аленки нет, Зины нет. И вот это полинявшее страшилище — храбрая Вика — все, что осталось… а подоконник окрасят.
День был на убыли. У крыльца над вытаявшим древесным мусором облачком толклись комары. По доске, брошенной через лужу, бегала трясогузка.
Локтев уходил на глухариный ток. Алексей вышел проводить. Над колодцем на голом шесте торчала скворечница. Скворец сидел на палочке у летка и пел. Пел неумолчно и горячо, вскидывая крылышки и надувая горло.
Четыре доски, крышка, донце и круглая дырочка — дверь. Небогатый дом у певца! А сколько радости!.. Правда, солнце теплым, желтым, как масло, светом залило скворечник. Правда, сверху очень далеко видно: все поля, опушку леса, пожалуй, и ледоход на реке. Ширь…
Локтев нагнулся, чтобы пролезть в изгородь, зацепился ружьем за жердину и чуть не упал. Алексей поддержал его, схватив за куртку. Оба рассмеялись.
— Силен.
— Одностволки всегда крепче бьют. Дай-ка прикурить, спички дома оставил.
Мужчины помолчали, слушая скворца.
— Вечер красивый, — сказал Алексей. — Тихо: смотри, дым-то как… И п
— Выходит, что ты жив и все по-старому, — задумчиво сказал Локтев, всматриваясь в спокойное лицо друга, знакомое, с незнакомым шрамом, вздернувшим уголок губ так, словно они скажут сейчас что-нибудь смешное.
— Подправил скворечник — и живу. А у тебя что? Не хотел при Катерине спрашивать. О Зине и Аленке больше ничего?
— Ничего.
— Н-да… Прости, глупо спросил… Ты только не вздумай идти через Коровий ручей: вода большая, наберешь за голенища. Обойди верхом, через Долгие Нивы, а там по зимнику и до боровины. Не забыл?
— Помню.
— А то остался бы, пожил, отдохнул. В субботу вместе бы пошли.
— Не могу, Алешка, тянет.
— Ну, давай тогда. Ни пуха тебе!