Впрочем, унылый вой и вопли мне отнюдь не пригрезились; все, однако, скоро разъяснила моя служаночка Долорес: это неистовствовал несчастный помешанный, брат ее тетки, которого на время сильных припадков запирали в подвал под Посольским Чертогом.
Прошло несколько вечеров, и мои покои совершенно преобразились. Когда я перебрался сюда, было новолуние; теперь же луна все прибывала и рассеивала ночную тьму; наконец, она в полной своей красе засверкала над башнями, заливая потоками тихого света каждый двор и каждую залу. Садик под моим окном, ранее подернутый мглою, озарился тихим светом, листы апельсинов и лимонов засеребрились, фонтан заискрился в лунных лучах, и даже чуть проступал багрянец роз.
Тогда-то я и оценил по достоинству стихотворную арабскую вязь на стенах: «Как чарует этот сад, где цветы земные не уступают красою звездам небесным! Что может сравниться с чашей того алебастрового фонтана, наполненной хрустальной влагой? Одна лишь полная луна, сияющая с безоблачных высот!»
В такие благодатные ночи я часами просиживал у окна, вдыхая ароматы сада и размышляя над превратностями судеб прежних обитателей дворца, повесть которых смутно угадывалась по узорам затейливой каменной летописи. Бывало, когда тишину оглашал далекий полночный бой часов Гранадского собора, я отправлялся побродить и блуждал по всему дворцу, но совсем не так, как в первый раз. Ни мрака, ни тайн, ни призрачных недругов, ни памяти убийств и злодеяний; всюду ясно, просторно и дивно; все пробуждает пленительные, сказочные видения: и Линдараха снова гуляет в своем палисаднике, и Львиный Дворик заполняется нарядными рыцарями мусульманской Гранады… Благословенный климат, неописуемые места! Эфирное дуновение освежает летнюю андалузскую полночь. Вас словно возвели на чистые высоты: на душе яснеет, дух бодрится, мышцы расправляются и самое существование полнит радостью. И ко всему этому еще очарование лунного света. Луна мягчит очертания, и Альгамбра будто восстает в первозданной красе. Трещины и проломы сглажены, не видно ни потеков, ни плесени: мрамор обрел изначальную белизну, длинные колоннады блистают в лунных лучах, чертоги купаются в мягком сиянии — вы проходите по завороженному дворцу арабской сказки!
И как чудесно в такой час подняться в маленький прозрачный павильон — туалетную королевы (el tocador de la Reyna), который подобно птичьему гнезду навис над долиной Дарро, и любоваться с его легкой аркады на лунные просторы! Справа высятся хребты Сьерры-Невады: они кажутся не столь скалистыми, а сказочно гладкими, и снежные вершины их сверкают, как серебряные облака в темно-синем небе. А потом перегнуться через парапет Токадора и поглядеть на Альбайсин и Гранаду, расстилающиеся внизу, словно карта: все объемлет глубокий покой, белые дворцы и монастыри спят в лунном свете, и за ними теряется вдали туманная Вега, будто царство грез.
Порою с аламеды доносится легкое щелканье кастаньет: какие-то андалузцы веселятся ночь напролет. Откуда-то слышны гитарные переборы и вкрадчивый голос: неугомонный любовник поет под окном своей избранницы.
Примерно таковы были лунные ночи, которые я провел во дворах, чертогах и на балконах этого многопамятного дворца, «питая ум сладостными фантазиями» и впитывая ту смесь чувств и мечтаний, которая заменяет жизнь южанам; я шел в постель едва ль не поутру, и меня баюкало журчание фонтана в палисаднике Линдарахи.
Вид с башни Комарес
А вот и чудное, ясное утро: солнце еще не в силах прогнать ночную свежесть. Как прекрасно таким утром взойти на башню Комарес и с высоты птичьего полета обозреть Гранаду и ее окрестности!
Так пойдемте же, любезный читатель и друг, следуйте за мною сюда, в эту переднюю, столь пышно орнаментированную: она ведет в Посольский Чертог. Мы, однако, в чертог не пойдем, а свернем в эту дверцу, видите, в стене. Осторожнее: крутая винтовая лестница и скудное освещение; по этой самой узкой, темной и витой лесенке гордые повелители Гранады и их супруги нередко поднимались к бойницам, чтоб посмотреть на вторгшееся войско или с тревожным сердцем следить за битвой в долине.
Вот мы и на крыше, изрезанной террасами; можно перевести дух и окинуть глазом великолепное зрелище города и окрестностей: замок, собор, мавританские башни и готические шпили, осыпающиеся развалины и цветущие рощи. Приблизимся к парапету и поглядим вниз. Видите, вон там перед нами вся Альгамбра, все ее дворы и палисадники. У подножия башни — Дворик Альберка, внутри — большой водоем или пруд, обсаженный цветами, а там Львиный Дворик со знаменитым фонтаном и легкой мавританской аркадой, а вон, посредине дворца, палисадник Линдарахи, отовсюду укрытый, и в нем розы, цитроны и изумрудная зелень.
Пояс укреплений с квадратными башнями, охватывающий вершину холма, — это внешняя граница крепости. Иные из башен, замечаете, в развалинах, их могучие останки оплетены виноградом, поросли смоквами и алойными деревьями.
Поглядим-ка с башни на север. Высота головокружительная; самое основание башни вырастает из рощи на крутом склоне. Вот оно как! В толстой стене расселина — видно, башня надломилась во время какого-нибудь землетрясения, они так часто повергают в ужас Гранаду, и какое-то из них раньше или позже непременно превратит эту осыпающуюся крепость в груду развалин. Вон та узкая лощина под нами, которая расширяется в проеме гор, — это долина Дарро; извилистая река струит воды мимо лесистых уступов, среди садов и цветников. В былые времена этот золотоносный поток был славен, его прибрежные пески просеивают и поныне. Некоторые из белых строений, блистающих средь рощ и виноградников, были когда-то загородными жилищами мавров, там они наслаждались свежестью своих садов. Недаром кто-то из поэтов сравнил их с жемчужной россыпью на изумрудном ложе.
Легкий дворец на той горе с высокими белыми башнями и длинными аркадами, стесненный пышными рощами и висячими садами, — это Хенералифе, летний дворец мавританских царей, куда они перебирались в жаркие месяцы, дабы насладиться прохладой, какой нет даже и в Альгамбре. А голая вершина над ними, вон там, где бесформенные развалины, — это Силья дель Моро (Сиденье Мавра), а название такое оттого, что здесь злосчастный Боабдил пережидал народные волнения, здесь он сидел и устремлял печальный взор на мятежный город.
Из долины то и дело доносится журчание воды. Это акведук вон от той мавританской мельницы, почти у подножия горы. Верхняя аллея — Аламеда, она идет по склону в Дарро; вечером здесь полным-полно народу, а летними ночами встречаются влюбленные и в поздний час со скамеек слышится гитара. А сейчас там никого нет, только несколько монахов и водоносы. Кувшины у них старинного восточного образца, точно такие были еще у мавров. Их наполняют холодной и чистой струей родника под названием Фуэнте де Авельянос. Та горная тропа ведет к источнику, равно излюбленному мусульманами и христианами; говорят, что это и есть Адинамар (Айну-ль-адамар) — Источник Слез, упоминаемый путешественником Ибн Баттутой[64] и прославленный в мавританских летописях и сказаниях.
Чу! Нет, это просто мы вспугнули ястреба. Старая башня — поистине птичье пристанище: ласточки и стрижи гнездятся в каждой щели и застрехе и кружат у башни весь день напролет, а ночами, когда все прочие птицы спят, угрюмая сова выбирается из укрытия и оглашает укрепления своим зловещим криком. Смотрите-ка, ястреб, которого мы потревожили, проносится в низине над самыми верхушками деревьев и парит над развалинами возле Хенералифе!
Я вижу, вы поднимаете глаза к снежным вершинам той горной гряды, сверкающей, как светлые летние облака в синих небесах. Это Сьерра-Невада, гордость и отрада Гранады: оттуда веют прохладные зефиры и струятся неиссякаемые потоки. Этому изумительному горному кряжу Гранада и обязана всеми своими прелестями в сочетании, редкостном для южного города: мягкая зелень и свежий воздух севера — и живительный зной тропического солнца незамутненная лазурь южного неба. В летнюю пору это заоблачное хранилище снега подтаивает и разливает ручьи и речки по всем лощинам и ущельям Альпухарры.
Горы эти с полным правом можно назвать сокровищем Гранады. Они главенствуют над Андалузией и видны отовсюду. Погонщик мулов приветствует их издалека, завидев обледенелые пики со знойной равнины; испанский моряк с палубы своего парусника, бороздящего дальнюю голубую гладь Средиземноморья, глядит на них и думает о волшебной Гранаде — и вполголоса напевает какую-нибудь старинную мавританскую балладу. А там, к югу, у подошвы гор — гряда выжженных холмов, откуда медленно спускается длинный караван мулов. Здесь разыгралась последняя сцена многовековой истории мавританского владычества. С вершины одного из этих холмов злосчастный Боабдил окинул взором оставленную Гранаду и дал волю рыданиям. Это место известно по рассказам и песням, имя ему — Прощальный Вздох Мавра.
За склонами этих холмов — снова пышная Вега: цветущее приволье рощ и палисадников, и изобильные сады, и серебристые изгибы Хениля, питающего бесчисленные ручьи; а ручьи, струясь по древним мавританским каналам, орошают весенние всходы. Вот они где, любимые сады, и беседки, и навесные павильоны, за которые несчастные мавры бились с такой отчаянной доблестью. И даже нынешние хижины и амбары, простейшие их постройки, заселенные последними простолюдинами, все же свидетельствуют остатками арабесок и прочей изысканной отделки, что во дни мусульман здесь пребывали аристократ. Вот поглядите, в самой середине этой многострадальной равнины высится дворец, объединяющий прежнюю и новую историю здешнего мира. Видите стены и башни, сверкающие под утренним солнцем? Это город Санта-Фе, воздвигнутый католическими государями во время осады Гранады, когда их лагерь истребил пожар. К этим самым стенам воротила Колумба королева-воительница[65], и здесь был подписан договор, приведший к открытию Западного полушария. Вон к западу за выступом — мост Пинос, знаменитый кровавыми битвами между маврами и христианами. На этом мосту посыльный догнал Колумба, когда он отчаялся в испанцах и вез свой проект ко французскому двору.
А за мостом — горная цепь, западный предел Беги: древняя преграда между Гранадой и христианскими землями. Там, на высотах, до сих пор стоят крепости, их серые стены и укрепления сливаются воедино со скалой, в которой они вырублены. На горных откосах стоят atalayas — одинокие дозорные башни, и глядят они с высоты, словно видят долину с той и с другой стороны. Как часто эти atalayas давали знак ночным огнем или дневным дымом — знак приближения врагов! По скалистым уступам, перевалом Л one, спускалось христианское войско[66]. Из-за подошвы той серой безлесной Эльвириной горы, простершей в дол каменистые отроги, выносились во весь опор с развернутыми знаменами конные неприятельские отряды под пение труб и барабанный рокот.
Пятьсот лет минуло с тех пор, как Исмаил бен Ферраг, мавританский властитель Гранады, с этой самой башни глядел на подобное вторжение, на поругание и разграбление Беги и все же выказал затем рыцарственное великодушие, столь свойственное мусульманским государям, «история которых, — по слову арабского летописца, — изобилует благородными примерами и доблестными поступками, и память о них не сотрется временем и будет жить в веках». Но присядем на парапет, и я расскажу подробнее.
Итак, в лето от Рождества Христова одна тысяча триста девятнадцатое Исмаил бен Ферраг[67] смотрел с этой башни на шатры христиан, белевшие вон там, у подножия Эльвириной горы. Принцы крови Дон Хуан и Дон Педро, регенты кастильские во время малолетства Альфонса XI, уже опустошали край от Алькаудете до Алькалала Реаль, взяли крепость Ильора, предали огню ее окрестности и теперь сеяли смерть и разорение у врат Гранады, вызывая на бой самого царя с его войском.
Исмаил был молод и бесстрашен, однако принять вызов не спешил. Войска у него было недостаточно, и он ожидал подкреплений из соседних городов. Христианские принцы сочли его трусом, потеряли всякую надежду сразиться с ним в открытую и, насытившись бесчинствами, сняли шатры и отправились восвояси. Дон Педро вел авангард, Дон Хуан прикрывал отход, но двигались они без порядка и строя, ибо войско их было отягощено добычей и пленниками.
Тем временем к Исмаилу подошли долгожданные подкрепления, он отдал их под начало Осмина, храбрейшего из своих полководцев, и отправил по горячим следам неприятеля. Христиане были застигнуты на горном перевале. Их охватила паника; они были разбиты наголову, и остатки войска отброшены за рубежи. Погибли оба принца. Тело Дона Педро вынесли из боя, но убитого Дона Хуана в темноте не нашли. Сын его обратился к мавританскому государю с посланием, умоляя отыскать тело отца, дабы предать его достойному погребению. Исмаил вмиг забыл, что Дон Хуан был его недругом, предавшим страну огню и мечу до самых стен столицы; он увидел в нем лишь доблестного рыцаря и принца крови. По его приказанию стали усердно искать тело, и оно было найдено и доставлено в Гранаду. Исмаил повелел возложить его на возвышенном одре, обставленном свечами, в чертоге Альгамбры. Осмин и один из знатнейших витязей несли почетный караул, а пленники-христиане были допущены в чертог для молитвы.
Исмаил написал сыну принца Хуана, чтобы тот выслал конвой за телом, поручившись, что никакого обмана не будет. В условленное время прибыл отряд христианских рыцарей. Исмаил принял их пышно; когда же они отбыли с телом, почетный эскорт витязей-мусульман сопровождал его до границы.
Но будет — солнце уже высоко над вершинами и обдает нас нестерпимым зноем. Камни под нашими ногами раскалились; оставим эту террасу и освежимся под аркадами возле Львиного Фонтана.
Беглец
У нас в Альгамбре случилась маленькая неприятность, затуманившая ясное личико Долорес. У крошки подлинно женское пристрастие к животным, и благодаря ее неиссякаемым щедротам один из разрушенных двориков Альгамбры заполонен ее любимцами. Величавый павлин со своей павой царствуют там над чванными индюками, вздорными цесарками и базарной толчеею петухов и кур. Впрочем, сама Долорес с некоторых пор прикипела душою к юной паре голубков, недавно соединивших свои судьбы и возобладавших в сердце хозяйки даже над пестрой кошкой с котятами.
Для семейного благоустройства им была отведена комнатушка рядом с кухней, окном в тихий мавританский дворик. Здесь они жили в сладком неведении о мире за пределами дворика и его солнечных сводов. Они никогда не взлетали над зубцами укреплений, к верхушкам башен. Их супружеская добродетель была наконец вознаграждена двумя молочно-белыми яйцами, без единого пятнышка — к великой радости заботливой хозяюшки. И молодая чета повела себя как нельзя более похвально. Они по очереди сидели в гнезде, пока не вылупились их беспомощные птенцы, тут же потребовавшие тепла и корма; тогда один родитель стал оставаться дома, а другой летал за пищей и приносил ее в изобилии. Однако их супружескому счастью нежданно настал конец. Нынче рано утром Долорес кормила голубка, и ей взбрело в голову хоть чуточку показать ему большой мир. Она распахнула окно над долиной Дарро — и любимец ее внезапно оказался за стенами Альгамбры. Впервые в жизни изумленной птичке довелось испытать силу своих крыльев. Голубь нырнул глубоко в долину, потом взмыл под самые облака. Никогда раньше он не летал так высоко, никогда так не радовался полету; и у него, как у юного повесы, вступившего вдруг в права наследства, закружилась голова от избытка свободы и от раскрытого перед ним простора. Весь день он своевольно кружил над башнями и деревьями. Напрасно его пытались залучить обратно, напрасно рассыпали зерно по крыше — он словно и думать забыл о доме, о нежной подруге и беззащитных детенышах. К пущему огорчению Долорес, его взяли в оборот два голубка-разбойника (palomas ladrones), занятием которых было сманивать бездомных собратий в свои голубятни. Беглец, подобно несмышленым юнцам, окунувшимся в светскую жизнь, был в восторге от этих опытных, хоть и бесцеремонных спутников, которые взялись учить его жизни и ввести в общество. Он носился с ними над всеми крышами и шпилями Гранады. Разразилась гроза, но домой он все равно не полетел; спустилась ночь, а его все не было. В довершение печалей голубка, просидев в гнезде бессменно несколько часов, отправилась искать своего сбежавшего супруга и отлучилась так надолго, что птенцы, лишенные родительского тепла и защиты, погибли. Вечером, в поздний час, Долорес донесли, что беглец был замечен на башнях Хенералифе. А дело в том, что управитель этого древнего дворца — тоже владелец голубятни, в которой как раз и живут две или три бессовестные птицы, гроза окрестных голубятников. Долорес тут же заключила, что два пернатых негодяя, которые обхаживали ее беглого голубка, наверняка из Хенералифе. Военный совет держали в комнате тетушки Антонии. В Хенералифе свое начальство, и с начальством Альгамбры оно, конечно, слегка не ладит, чтоб не сказать — соперничает. Поэтому решено было направить заику-садовника Пепе послом к тамошнему коменданту и затребовать беглеца, буде он там объявится, как подданного Альгамбры. Пепе отбыл с дипломатической миссией и, прошествовав по лунным аллеям и рощицам, вернулся через час со скорбной вестью, что в голубятне Хенералифе подобной птицы не обнаружено. Впрочем, комендант поручился своим словом, что в случае появления бродяги, хоть бы и в полночь, он будет тут же арестован и отправлен под стражей к своей черноглазой хозяюшке.
Такая вот приключилась грустная история, наделавшая немало шуму во дворце; и безутешная Долорес отправилась на свое бессонное ложе.
Утро вечера мудренее, гласит пословица. Едва я вышел наутро из своих покоев, как натолкнулся на Долорес с беглым голубем в руках, и глазки ее искрились радостью. Он появился в ранний час, робко перелетая с крыши на крышу, наконец впорхнул в окно и сдался в плен. Правда, раскаяния в нем было незаметно: он жадно принялся клевать рассыпанный перед ним корм, и, конечно же, его, как и блудного сына, пригнал домой голод. Долорес распекла голубя за бессовестное поведение, назвала на тысячу ладов бродяжкой, в то же время по-женски прижимая его к груди и покрывая поцелуями. Я заметил, однако ж, что на будущее она позаботилась подрезать ему крылья; эту предосторожность я упоминаю к сведению всех тех, у кого беспокойные любовники или гулящие мужья. Вообще история Долорес и ее голубка весьма и весьма поучительна.
Балкон
Я уже говорил о балконе за средним окном Посольского Чертога. Он служил мне обсерваторией, и я частенько сиживал там, наблюдая не только небесные, но и земные явления. Оттуда открывался прекрасный вид на горы, долы и веси, а внизу развертывались повседневные житейские сценки. У подножия горы была аламеда, место прогулок, не такое фешенебельное, как нынешний великолепный бульвар-пасо возле Хениля, но и здесь публика подобралась пестрая и живописная. Тут были дворянчики из пригородов, священники и монахи, гулявшие для аппетита и пищеварения, щеголи и щеголихи, majos и majas из простых, в андалузских нарядах, разодетые контрабандисты, а иногда прогуливались, полузакрыв лицо плащом, и лица высшего сословия — видимо, с некою тайной целью.
Я восхищенно созерцал эти живые картины испанского быта и нравов; и, подобно астроному, который обозревает небеса в громадный телескоп, как бы поднося звезды к глазам, я глядел со своих высот в карманную подзорную трубу, и участники пестрых сборищ были видны столь отчетливо, что порою мне казалось, будто я могу судить об их разговорах по жестам и выражению лиц. Я был как бы наблюдателем-невидимкой и, не поступаясь уединением, мог вмиг оказаться в гуще толпы — редкое преимущество, особенно ценное для человека моего склада, довольно застенчивого и необщительного, любителя наблюдать жизненную драму со стороны, не участвуя в сценическом действе.
Пригород в низине под Альгамброй занимал узкую ложбину и распространялся на противоположную гору Альбайсин. Многие дома здесь были в мавританском стиле, с круглыми фонтанными двориками-патио под открытым небом; в этих двориках и на крышах жители проводят летом большую часть времени, так что сверху, из-под облаков, можно было вдоволь насмотреться на их житье-бытье.
Я был вроде того студента из знаменитой и старинной испанской повести[68], который проникал взглядом под мадридские крыши; а мой словоохотливый оруженосец Матео Хименес иногда служил мне Асмодеем[69], рассказывая разные истории о домах и их обитателях.
Я, однако ж, предпочитал строить собственные догадки и просиживал часами, сплетая из случайных происшествий и замет умыслы, козни и заботы вечно занятых смертных там, внизу. Обо всяком миловидном личике, о всякой изящной фигурке у меня постепенно сочинялись драматические истории, хотя порою некоторые мои персоналки совершенно выбивались из роли и ломали весь сюжет. Как-то, обводя своим стеклянным оком улочки по склону Альбайсина, я увидел процессию: вели на постриг будущую монахиню. И то, что мне бросилось в глаза, пробудило живейшее участие к судьбе этой юной девицы, которую хоронили заживо. Я с удовлетворением отметил, что она красива: бледность щек выдавала в ней невольную жертву. Она была облачена в свадебный наряд, на голове белый веночек, но сердце ее явно противилось этой пародии на духовный союз и тосковало по земной любви. Рядом с нею шел высокий и суровый мужчина — разумеется, тиран-отец, который вынудил ее к этому из ханжества или корысти. В толпе был красивый темноволосый юноша, одетый по-андалузски; он не сводил с нее мучительного взора — конечно же, ее тайный избранник, с которым она навеки расставалась. Я различал злорадство на лицах монахов и послушников, и возмущение мое росло. Процессия приблизилась к монастырской часовне; солнце напоследок ярко озарило венок бедной девушки, и вот она переступила роковой порог и скрылась за дверями храма. Толпа влилась за нею, монахи, певчие, миряне; возлюбленный помедлил перед входом. Мне было так понятно смятение его чувств! Но он совладал с собою и вошел. Последовал долгий промежуток. Я представлял себе, что происходит там, внутри: с несчастной девушки совлекают мишурный наряд и облачают ее в монастырское платье; хорошенькую головку, лишенную белого венка, лишают длинных шелковистых прядей. Я слышал, как она лепечет невозвратимые слова обета. Я видел ее простертой на одре и укрытой погребальным покровом: свершалась похоронная служба, возвещавшая ее смерть для мира; вздохи ее заглушали гудение органа и жалобный реквием монахинь; бесчувственный отец глядел на все это, не пролив ни слезы; возлюбленный — нет, скорби возлюбленного я не мог даже вообразить, и картина оставалась недорисованной.
Наконец толпа повалила обратно и стала рассеиваться; они шли радоваться солнечному свету и погрязать в житейских заботах, но жертвы в свадебном венке с ними уж не было. Монастырская дверь затворилась и навсегда отгородила ее от мира. Я увидел, как вышли ее отец и возлюбленный: они были погружены в беседу. Несчастный яростно жестикулировал, и я ожидал было кровавой развязки драмы, но они свернули за угол и скрылись с моих глаз. Впоследствии я часто обращал взгляд на монастырь с печальным любопытством. Поздно ночью я заметил одинокий огонек, мерцавший из-за ставен дальнего башенного окошка. «Вот, — сказал я себе, — несчастная монахиня сидит и плачет в своей келье, а возлюбленный ее, быть может, мечется внизу по улице в безысходной скорби».
Услужливый Матео пресек мои размышления и в один миг смел паутину вымысла. С обычным своим рвением он разузнал все касательно виденной мною сцены, и оказалось, что воображал я понапрасну. Героиня моей трогательной истории была вовсе не молода и не красива; возлюбленного у нее не было; в монастырь она пошла по доброй воле и нынче славится там своим веселым нравом.
Я не сразу простил эту монахиню, счастливую в своей келье вопреки всем романическим уставам, и кое-как утешился, наблюдая день-другой очаровательное кокетство черноглазой красотки, которая тайком перемигивалась со своего балкона, из-за цветущих роз и шелкового навеса, с видным брюнетом в пышных бакенбардах, часто появлявшимся на улице под ее окнами. Мне случалось видеть, как в ранний час он крался прочь, до самых глаз укутавшись в плащ. Иногда он стоял на углу, переодетый, видимо, дожидаясь тайного знака, чтобы пробраться в дом. Ночью оттуда слышен был звон гитары, и фонарь на балконе переставляли с места на место. Я вообразил было интригу в духе Альмавивы[70], но опять попал впросак. Любовник оказался мужем, известным контрабандистом: ловчил и прятался он неспроста.
Порою я развлекался тем, что следил со своего балкона, как по времени дня сцена внизу постепенно меняется. Едва серая полоса прорезала предрассветное небо и из какого-нибудь дворика на горном склоне доносился крик раннего петуха, как предместье подавало первые признаки оживления, ибо свежие утренние часы драгоценны летом в знойном климате. Все спешат с делами, чтоб опередить солнце: погонщики выводят в путь свой груженый караван, путник торочит ружье за седлом и садится на коня у ворот корчмы, смуглый крестьянин погоняет медлительных мулов, навьюченных корзинами фруктов и свежих, обрызганных росой овощей, ведь хлопотливые хозяйки уже спешат на рынок.
Солнце встает и осыпает блеском долину, золотит кружевную листву рощ. В чистом и ясном воздухе разносится мелодичный колокольный звон, зовущий к заутрене. Погонщик останавливает мулов с поклажей у часовни, затыкает сзади за пояс свою палку и переступает порог со шляпой в руке, приглаживая угольно-черные волосы, чтоб отстоять мессу и помолиться за благополучный переход через сьерру. А вот легкою стопой выходит изящная сеньора в щегольской баскинье, с трепетным веером в руке, и темные глаза ее поблескивают из-под искусных складок мантильи. Она направляется в какую-нибудь многолюдную церковь, дабы вознести там свои утренние моления; но платье по фигуре, дивный башмачок и чулочек-паутинка, изысканно уложенные смоляные пряди и свежесорванная роза, блистающая среди них, как драгоценность, — конечно же, мысли ее прочно прикованы к земле. Смотрите за нею, заботливая мать, незамужняя тетка или бдительная дуэнья — кто уж там из вас идет следом!
Утро в разгаре, и шум будничных трудов все громче слышен отовсюду; по улицам сплошным потоком движутся люди, кони и вьючный скот; доносится как бы океанское гудение и ропот. Когда солнце достигает зенита, гул и гомон понемногу молкнут; в полдень наступает затишье. Беспокойный город охватывает вялость, и несколько часов все отдыхают. Окна затворены, занавеси опущены, горожане укрылись в самых прохладных уголках своих жилищ, откормленный монах храпит в дормитории; мускулистый носильщик распростерся на мостовой возле своей поклажи; крестьянин и работник спят под деревами аламеды, убаюканные томным верещанием цикад. На улицах никого, кроме водоносов, освежающих слух похвалами своему искристому товару — «холоднее горного снега» (mas fria que la nieve).
Солнце клонится к западу, все понемногу снова оживает, и, когда колокол негромко звонит к вечерне, вся природа словно ликует, что владыка дня пал. Горожане высыпают на улицы подышать вечерней прохладой и проводят краткие сумерки у Дарро, возле Хениля.
Надвигается ночь, и прихотливая сцена опять обновляется. Один за другим зажигаются огни: вот косяк света от балконного окна, вот лампадка перед статуей святого. Так мало-помалу город выступает из мглы и сыплет огнями, словно звездный небосвод. Из дворов и садов, с улиц и переулков слышатся переборы бесчисленных гитар и щелканье кастаньет; на высоте эти звуки сливаются в общий отдаленный концерт. «Лови миг!» — таков жизненный девиз веселых и влюбчивых андалузцев, и особенно рьяно они следуют ему благоуханными летними ночами, пленяя своих избранниц танцами, куплетами и страстными серенадами.
Однажды вечером я сидел на балконе, наслаждаясь легким ветерком, овевавшим гору и шелестевшим в листве деревьев, и мой скромный историограф Матео, который торчал у меня под боком, указал на обширную усадьбу в одной из улочек на Альбайсине и поведал о ней примерно нижеследующую историю.
Случай с каменщиком
Жил да был когда-то в Гранаде бедный каменщик, который никогда не работал — ни во дни святых, ни в праздники, ни в воскресенья, ни даже в понедельники — и, несмотря на такое благочестие, все беднел да беднел и еле-еле ухитрялся прокормить свое многочисленное семейство. Однажды ночью едва он заснул, как раздался стук в дверь. Он отворил и увидел перед собой высокого, тощего и мертвенно-бледного священника.
— Послушай-ка, друг любезный! — сказал незнакомец. — Я приметил, что ты добрый христианин и верный человек, не хочешь ли поработать нынче ночью?
— С радостью, сеньор падре, особенно за сходную плату.
— Это уж как водится, только надо будет тебе завязать глаза.
Каменщик спорить не стал; священник повел его с повязкой на глазах вверх-вниз по разным проулкам и переходам и привел к воротам какого-то дома. Там он достал ключ, со скрежетом отомкнул замок и отворил дверь — как слышно было, очень тяжелую. Они вошли, дверь была заперта, засовы задвинуты, и каменщик прошагал за своим поводырем по гулкому коридору и просторному залу. Священник снял с его глаз повязку, и он увидел, что стоит во дворике-патио, тускло освещенном единственным фонарем. Посредине дворика был пересохший бассейн древнего мавританского фонтана; под ним-то священник и велел устроить тайник — кирпичи и известка были уже заготовлены. Каменщик работал всю ночь, но дела не закончил. Перед самым рассветом священник вручил ему золотой, завязал глаза и отвел домой.
— Ты согласен прийти еще раз, — спросил он, — и закончить работу?
— Еще бы, сеньор падре, если за такие же деньги.
— Хорошо, тогда завтра в полночь я снова зайду за тобой.
Так и случилось, и тайник был доделан.
— А теперь, — сказал священник, — ты мне поможешь перенести то, что будет здесь схоронено.
У бедного каменщика при этих словах волосы встали дыбом; он неверным шагом побрел за священником, готовясь увидеть ужасные трупы, но, к облегчению своему, увидел лишь три или четыре высоких кувшина в углу комнаты. Они, по всему судя, были полны монет, и немалых трудов стоило ему на пару со священником перенести их в тайник. Затем тайник был замурован, бассейн облицован по-прежнему, все тщательно прибрано, а каменщик с повязкой на глазах выведен совсем не тою дорогой, какою был приведен. После долгих блужданий по улочкам и аллеям они остановились. Священник вложил ему в руку два золотых.
— Жди здесь, — сказал он, — пока не услышишь из собора звона к заутрене. Если вздумаешь снять повязку до того, тебя постигнет несчастье.
С этими словами он удалился. Каменщик честно ждал, от нечего делать взвешивая золотые на ладони и позвякивая ими. Как только прозвонил утренний колокол, он сорвал повязку и обнаружил, что стоит на берегу Хениля; явившись прямехонько домой, он вместе с семьей пропировал на двухдневный заработок две недели и зажил в прежней нищете.
Как и раньше, он немного работал, неустанно молился, соблюдал все дни святых и праздники, и так из года в год, пока жена его и дети вконец не отощали, как сущие цыгане. Однажды вечером он сидел у дверей своей лачуги, и к нему приблизился старый прижимистый богатей, владелец многих домов, которые сдавал внаем и драл с жильцов три шкуры.
Богач пристально поглядел на него из-под насупленных косматых бровей.
— Я слышал, друг мой, ты очень беден.
— Что правда, то правда, сеньор, с этим не поспоришь.
— Стало быть, от работы не откажешься и возьмешь недорого.
— Дешевле вам в Гранаде никто не сделает, хозяин.
— Это мне подходит. Есть у меня старый, завалившийся дом, и содержать его в порядке толку нет, жить в нем все равно никто не хочет; так вот, надо бы кой-как его подлатать и подпереть, да подешевле.
Каменщик согласился, и тот привел его в большой заброшенный дом, который и вправду грозил вот-вот обрушиться. Они прошли по залам и покоям, вышли во дворик, и каменщик сразу заметил старинный мавританский фонтан. Он на миг замер и смутно припомнил это место.
— Простите, — сказал он, — а кто раньше жил в этом доме?
— Чума его задери! — воскликнул хозяин. — Жил тут старый скряга-священник, один-одинешенек. По слухам, богач богачом, а родни никакой, и думали, что все свои сокровища он оставит церкви. Скончался он внезапно; священники с монахами кинулись сюда толпой, чтоб не упустить своего, и нашли они пяток дукатов в его кожаной мошне. А я и вовсе в дураках: ведь старик хоть и умер, а все-таки остался в моем доме бесплатно — на мертвых какая управа! Говорят, будто каждую ночь слышно, как звенят золотые в той самой комнате, где спал старик священник, словно он пересчитывает свои деньги; а то еще будто стонет и охает во дворике. Может, это правда, а может, выдумки, только о доме моем пошла худая слава, и никто его у меня не снимает.
— Понятно, — сказал храбрый каменщик. — Давайте-ка я бесплатно поживу в вашем доме, пока не подвернется съемщик почище, и тем временем подправлю, что можно, и разберусь с этим беспокойным мертвецом. Я добрый христианин, взять с меня нечего, и я не побоюсь самого дьявола, даже если он явится под видом большого мешка с деньгами.
Такое предложение честного каменщика было с радостью принято; он перевез семью в новое жилище и, что сказал, то и сделал. Мало-помалу он починил дом; золотые перестали звенеть по ночам в спальне покойника и звенели днем в кармане живого каменщика. Словом, дела его, на удивление всем соседям, вдруг пошли на поправку, и он скоро стал чуть ли не первым богачом в Гранаде. Он щедро жертвовал на храм — разумеется, для успокоения совести — и рассказал о тайнике только на смертном одре своему сыну и наследнику.
Львиный Дворик
Особая прелесть этого древнего дремотного дворца — в его способности вызывать смутные видения и картины прошлого, облекая нагую действительность чарами памяти и воображения. Мне в радость эти «тщетные тени», и я люблю блуждать по тем уголкам Альгамбры, которые особенно благоприятны для таких фантасмагорий, — по Львиному Дворику и прилегающим чертогам. Здесь рука времени была милостива и мавританская пышность и изящество сохраняют едва ли не первозданную прелесть. Землетрясения надломили основания дворца и расшатали самые мощные башни, а вот поди ж ты! Все стройные колонны на своих местах, ни один свод легкой и хрупкой аркады не сместился, и вся волшебная отделка, по видимости, такая же не надежная, как утренние морозные разводы на стекле, уцелела сквозь века и свежа так, словно ее только что завершил мавританский строитель. Я пишу это, окруженный свидетельствами прошлого, овеянный утренней прохладой, в роковом Чертоге Абенсеррахов. Фонтан на крови, легендарный памятник их убийства, передо мною, брызги его струй чуть-чуть не долетают до листа бумаги. Как трудно согласить древнее кровавое сказание с этой тихою и мирною сценою! Здесь все будто призвано внушать нежные и добрые чувства, ибо все здесь утонченно и прекрасно. Даже и самый свет мягко проникает сверху, сквозь ажурный купол, расцвеченный и изукрашенный как бы руками чародея. Сквозь широкую узорчатую арку портала я гляжу на Львиный Дворик, на его блистающие в ярком солнечном свете колоннады и переливчатые фонтаны. Юркая ласточка залетела во двор, взмыла и помчалась прочь, щебеча над крышами; деловитая пчела гудит в лепестках; цветастые бабочки перепархивают с цветка на цветок и резвятся стайками в напоенном солнцем воздухе. Легкое усилие воображения — и появится грустная гаремная прелестница, блуждающая средь затворнической роскоши Востока.
Впрочем, тот, кто захочет увидеть всю эту роскошь под знаком ее судеб, пусть приходит, когда вечерние тени скрадывают яркость двора и застилают мглой соседние чертоги. Тогда здесь воцаряется ясная печаль, как нельзя более подходящая к сказаниям об отошедшем величии.
В такое время дня меня тянет под глубокие тенистые аркады Чертога Правосудия, по ту сторону дворика. Здесь, в присутствии Фердинанда и Изабеллы и их ликующего двора, совершалась пышная месса в честь взятия Альгамбры. Даже и крест еще виден на стене, за воздвигнутым алтарем, на котором совершали жертвоприношение великий кардинал испанский и другие высокопоставленные прелаты. Я представляю, как все здесь было полно победоносным войском, смешение епископов в митрах и бритых монахов, закованных в латы рыцарей и разодетых придворных, кресты, посохи и статуи святых вперемешку с гордыми воинскими знаками и знаменами надменных военачальников, триумфальное шествие по мусульманским чертогам. Я представляю себе Колумба, будущего открывателя мира, как он скромно стоит в дальнем углу, смиренный и незаметный наблюдатель этого хоровода. Воображение мое рисует католических государей, простирающихся пред алтарем и возносящих благодарения за свою победу; а своды гудят от церковного пения, от басовитого: Те Deum[71].
Представление закончено, воображаемая картина расплывается, монарх, священник и воин возвращаются в область забвения вместе с бедными мусульманами, над которыми восторжествовали. Триумфальный чертог пуст и заброшен. Летучая мышь мечется под его сумеречным куполом, и сова кричит в соседней башне Комарес.
Минуло несколько вечеров, я зашел в Львиный Дворик и был прямо-таки потрясен, увидев мавра в тюрбане, спокойно сидевшего возле фонтана. На мгновение показалось, что какие-то сказания ожили: зачарованный мавр пробился сквозь завесу веков и стал видим. Он оказался, впрочем, обыкновенным смертным: уроженцем Тетуана в Берберии, владельцем лавки в гранадском Закатине, где он торгует ревенем, а также разными побрякушками и духами. По-испански он говорил бегло, и мне удалось завязать с ним беседу, причем он выказал ум и сметливость. Он сказал мне, что летом иной раз взбирается на гору, чтобы побыть в Альгамбре, напоминающей ему старинные берберские дворцы: сходно построены и отделаны, но этот великолепнее. Мы прогулялись по дворцу, и он указал мне на арабские надписи, весьма поэтичные.
— Ах, сеньор, — сказал он, — когда Гранада была мавританской, здесь было куда веселее, чем нынче. Тогда все думы были о любви, музыке и поэзии. По любому случаю сочинялись стихи, и их клали на музыку. Тот, кто лучше всех сочинял, и та, которая нежнее всех пела, — им были милости и щедроты. В те дни, если кто просил хлеба, ему отвечали: сочини стих — и последнего нищего, если он просил в рифму, нередко награждали золотом.
— И что ж, народная любовь к стихам, — спросил я, — она у вас совсем угасла?
— Отнюдь нет, сеньор: берберы, даже из самых простых, все еще сочиняют стихи, и неплохие стихи, как в старину; только талант нынче остается без награды — богатым приятнее звон золота, нежели звуки стиха или музыки.
Так говорил он, и тем временем взгляд его набрел на одну из надписей, возвещавших силу и славу мусульманских государей во веки веков. Переведя надпись, он покачал головой и пожал плечами.
— Так бы все оно и было, — сказал он, — мусульмане и поныне владели бы Альгамброй, если бы предатель Боабдил не сдал свою столицу христианам. Приступом испанские го судари никогда бы ее не взяли.
Я попытался защитить память злополучного Боабдила от поношения и возразил, что раздоры, сокрушившие мавританский трон, порождены были жестокостью бессердечного отца Боабдила, но мавр твердо стоял на своем.
— Мулей Абуль Гассан, — сказал он, — может, и был же сток, зато он был отважен, бдителен и любил родную землю. Будь у него настоящий преемник, Гранада осталась бы нашей, но сын его Боабдил спутал его планы, расточил его силы, по сеял измену в его дворце и раздоры в его лагере. Да проклянет Аллах предателя!
С этими словами мавр покинул Альгамбру.
Негодование моего чалмоносного собеседника вполне согласуется с рассказами одного из моих друзей, который путешествовал по Берберии и беседовал с тетуанским пашою. Этот мавританский государь весьма выспрашивал его об Испании, в особенности об Андалузии, о прелестях Гранады и руинах царского дворца. Ответы пробудили в нем дорогие воспоминания, столь близкие сердцу каждого мавра, — о могуществе и пышности их древнего царства в Испании. Обернувшись к мусульманам-придворным, паша разгладил бороду и разразился горькими сетованиями на то, что правоверные утратили столь прекрасные владения. Он, однако ж, утешился тем соображением, что силе и успехам испанской нации приходит конец, что настанет время, когда мавры отвоюют свои исконные владения, и, может статься, уж недалек тот день, когда в Кордове снова закричит муэдзин, а на трон в Альгамбре воссядет магометанин.