Отколов с шляпы предлинную ленту, она подала один конец мне, а сама взяла другой. Решено было, что когда я не буду чувствовать руки на другом конце ленты, я могу и даже обязан оглянуться.
На такой удобной дорожке, как та, которая вела на дно воронки, простительно было заключать такие шуточные условия. Правда, что тропинка была иногда крута, но нигде не было опасности, разве что только с умыслом искать ее.
Спуск этот проложен французскими солдатами, под управлением генерала Миолли и, благодаря этому устройству, пропасть превратилась в восхитительный английский сад, где совершенно безопасно расхаживаешь по густым миртовым рощам и посреди частого, разросшегося кустарника. Эта густая растительность по временам заслоняет общий вид бездны, но тем великолепнее и роскошнее кажется картина, когда снова, почти на каждом шагу, открывается нетерпеливым взорам.
Вы пишете, что следите за моими странствованиями с лучшими «путеводителями по Италии» перед собой. Я предупрежу вас, что ни в одном вы не найдете верного описания здешних гротов, потому что частые обвалы, землетрясения и работы, необходимые для обеспечения города, который также угрожает обрушиться или быть размыт рекой Анио, беспрестанно изменяют наружный их вид. Я постараюсь дать вам верное о них понятие, потому что, вопреки уверениям путеводителей, будто здешняя местность утратила свой главный интерес, я скажу вам, что эти места до сих пор еще могут считаться восхитительными чудесами мира[5].
Я говорил вам о бездне зелени. Это роща, разведенная по внутренним откосам кратера, который в верхнем крае воронки имеет около полуторы версты окружности. Итак, бездна эта покрыта внутри оболочкой растительности, вольной и дикой, спускающейся почти по отвесным ребрам горы зигзагами, которые дают место извилистой дорожке, окаймленной дерном и полевыми цветами. Дорожка эта устроена по естественным уступам выдавшихся скал и, выбегая поминутно из оттеняющих ее перелесков, она выводит путника на открытые места, с которых виден внизу быстрый поток, в стороне отвесная скала и храм Сивиллы над головой. Все это носит на себе отпечаток прелести и величия, свежести и суровости, составляющих характер итальянской природы. Здесь мрачное и ужасающее сейчас же смягчается или прикрывается прелестной улыбкой природы, исполненной невыразимой неги. На двух третях спуска дорожка приводит вас к боковому гроту, которого до тех пор не было видно. Грот этот имеет вид коридора. Это, кажется, одно из боковых отверстий угасшей огнедышащей горы, главным жерлом которой была описанная мной бездна зелени. Труднее объяснить себе, что за продукт колоссальные макароны (я не придумаю другого названия), извивающиеся по стенам и сводам этой подземной галереи. Они имеют, только в больших размерах, те же формы и то же положение, как мнимые окаменелые растения около сольфатары озера винного камня. Туземцы утверждают, что эти сплетения каменных трубочек в гротах Тиволи такие же окаменелые неизвестные растения, как и в сольфатаре, но в таком случае, зачем они во всю свою длину имеют полую внутренность, совершенно круглую и гладкую? Мне кажется, что это следы освобождавшегося газа или путь с силой стремившейся со дна бездны струи воздуха, образовавшего для себя эти истоки в веществе, расплавленном огнем вулкана. Этот процесс мог совершаться сначала правильно, как в семье огнедышащих сопок сольфатары, и эти трубы шли тогда в прямом направлении; но внезапный вулканический переворот смял, изогнул, спутал и скоробил их во все стороны, прежде чем они совершенно остыли. Вот как объясняю я себе этот феномен. Сочтите эти предположения мечтой невежды, я не рассержусь, но эта мечта удовлетворила потребность, которую я всегда ощущаю при виде геологических странностей, объяснять себе видимые явления. Эти странности, понятные на поверхности земли в сольфатаре, осмотренной мною сегодня утром, становятся величественными тайнами в подземном гроте Тиволи, как и на пути из Марсели в Рокфавур.
Каких ужасающих явлений была свидетельницей эта прелестная пещера! Какие всепожирающие извержения, какие удары, какой рев, какое клокотание совершалось на этой тесной сцене! Мне казалось, что эта страна обязана своей прелестью мечте, я почти готов сказать, пробуждённому во мне воспоминанию о мрачных ужасах ее первоначальной формации. Вот развалина прошедшего, не менее носящая на себе характер величия, чем обломки храмов и водопроводов; но развалины природы имеют над развалинами дел человеческих еще то преимущество, что время созидает на них, как новые памятники, чудеса растительности, великолепные совокупления формы и цвета, истинные храмы жизни.
Через эту пещеру стремится рукав Анио и с шумом низвергается на обломки скал, пытаясь уравнять их и проложить по ним русло свое. В двухстах футах выше эта река спокойно протекает через город и «работает» на нескольких заводах; но вдруг посреди улиц и садов набегает она на этот путь потухшего вулкана, врывается в него, несется по гладкому помосту пещеры, и потом разбивается в брызги у подошвы скалы, об обрушившиеся обломки ее вершины, лежащие там в грандиозном беспорядке.
На этом месте мне пришлось оглянуться, как Орфею на пороге ада, чтобы взглянуть на мою Эвридику, которая предательски отпустила ленту и взобралась на доску, положенную сбоку дорожки над самой пропастью и опиравшуюся на слабый выступ большой скалы. Это было просто удальство, безрассудное фанфаронство, потому что перекладина никуда не вела и подвергала стоявшего на ней ужасной опасности. Я увидел, что моя принцесса была удивительно отважна и с удивительным спокойствием шла навстречу головокружению. Но это была англичанка, а мне всегда хочется верить, что в этих красивых машинах, которые выдают себя за женщин, более железа и дерева, чем чувства и воли. Если бы она упала, она бы разбилась, но ее бы починили, и она стала бы по-прежнему прекрасной мисс Медорой.
Первым моим чувством был страшный испуг, а вслед за ним неудержимый гнев. Я подбежал к ней, грубо схватил ее за руку и силой увлек под своды пещеры, где принудил ее сесть, чтобы удержать еще от какой-нибудь выходки в доказательство ее безумной отваги.
Чтобы вы могли понять, как я умудрился войти в пещеру, где течет рукав быстрой реки, я должен сказать вам, что пещера эта имеет очень широкое отверстие, и одна только половина ее занята руслом потока; уровень этой половины несколько ниже. Другая сторона, вымощенная также большими каменными слоями, скоробленными от вулканических подъятий, ведет изворотами к верхнему отверстию, через которое поток вкатывается под своды.
Таким образом вы всходите легко и под защитой свода, вдоль по крутому и извилистому скату потока, образующего два водопада, — один впереди, другой позади вас. Это объяснило мне, откуда вырывалась глубокая нота глухо ревущего баса, которую мы слышали с платформы храма Сивиллы отдающеюся будто со дна пропасти, тогда как серебристая струя потока, скатывающаяся по отвесу большой скалы, господствовала над этим полным звуком своей свежей, заливной песней в более высоком тоне.
Место, где я волей-неволей усадил Медору, было величественное и вместе странное углубление, куда проникает из невидимого еще верхнего отверстия пещеры синеватый луч света, фантастически эффектный. Своды грота, оплетенные мнимыми окаменелыми растениями первозданной, колоссальной природы, походят здесь на каменное небо, усеянное тяжелыми волокнистыми облачками, какие находим у итальянских ваятелей XVII века в венцах сияния, которыми они окружают головы своих Мадонн и святых всадников, В скульптуре оно и безобразно, и бессмысленно; но в игре затейливой природы, на этом плафоне пещеры, освещенном бледным, неверным светом, оттеняющим эти несущиеся группы узорчатых облаков, вид их не только странен, но и величествен. Допустив, что вещество в постепенных превращениях своих хранит признаки формы и цвета своих начальных произведений, можно вообразить здесь вместо нисходящего потока воды восходящий поток лавы, и вместо каменных сводов — свод тяжелых паров, то сбитых в клубы, то разносимых могучими порывами ветров этого вулканического ада.
Я так был поражен зрелищем и шумом этого Дантовского круга, что, едва усадив Медору, позабыл о ней совершенно; однако же, рука моя, судорожно сжатая недавним волнением, еще не опустила ее руки; но это была совершенно бессознательная заботливость, и я оставался в окаменении, как небо пещеры, разгадывая сначала по-своему тайный смысл видимых мною явлений, и потом стоял, не трогаясь с места, восторженный, увлеченный мечтой в мир неведомый, скованный чувством бессилия, которое мы испытываем, когда не находим слов выразить наши ощущения, когда при нас нет симпатичного существа, с кем мог бы обменяться взором, способным высказать все, что можно сказать в эти минуты.
Я не знаю, долго ли я простоял в этом исступленном оцепенении, одну минуту или четверть часа. Когда я пришел немного в себя, я почувствовал, что все еще держу руку Медоры, и что, мощно сжатая в моей, эта бедная, прекрасная ручка изящной формы совсем посинела. Я устыдился своей рассеянности и, обратясь к моей жертве, намеревался просить у нее прощения. Не знаю, что я сказал ей тогда, что она мне отвечала; рев потока, стремившегося мимо, мешал нам слышать собственные голоса; но я был поражен холодным и презрительным выражением ее больших темно-голубых глаз, устремленных в мои. Я не мог выразить моего раскаяния словами и стал на одно колено, чтобы без слов растолковать мое чувство. Она улыбнулась и встала, но в чертах ее лица сохранялся еще, как мне казалось, оттенок иронии и досады. Однако, она не отнимала руки, которую я все еще держал в своей, но уже не столь крепко, чтобы причинить ей боль, и когда она обратила взоры свои на поток, то и я стал смотреть туда же. Напрасно твердишь себе, что придешь еще раз осмотреть на досуге эти прелести; тайный голос говорит, что, может быть, нам не удастся прийти и для нас не настанет другой подобной минуты.
Я все еще оставался на коленях, не за тем, чтобы молить прощенья у красавицы, но чтобы удобнее осмотреть нижнюю часть пещеры, в которой мы находились. Как же выразить вам мое изумление, когда, минуту спустя, я почувствовал на челе своем, охладевшем от влажных испарений потока, нежное и теплое прикосновение, будто поцелуй жарких уст. Почти испуганный, я оглянулся и увидел по положению Медоры, что это не было обольщение мечты.
Крик удивления, неподдельной досады и глупого невольного удовольствия вырвался из моей груди и слился с ревом воды. Я поспешно отшатнулся; совесть говорила мне, что всякое радостное движение, всякий порыв признательности с моей стороны был бы ложью тщеславия или чувственности. Победа не могла иметь цены. Прекрасная Медора не возбуждала во мне сильных желаний и ни малейшего сердечного влечения. Я мог бы прельститься ею только в воображении, и я противился этому, убежденный, что и она одним воображением так безрассудно привязалась ко мне.
Можно сказать, что даже воображение не участвовало в этой привязанности. Она увлеклась самолюбием, досадой на мое равнодушие, чувством детски-женской ревности к Даниелле. Я припоминаю теперь, что милая фраскатанка чуть не завлекла меня еще страннее, поцеловав мою руку. С ее стороны это было движением служанки, которая ошибочно воображает, что обязана унижаться перед каждым превосходством общественного положения, и эта наивная рабская ласка возбудила во мне желание отплатить ей тем же, чтобы восстановить логику взаимных отношений. Вызов со стороны Медоры не возбудил во мне ничего подобного. Этот вызов был целомудрен именно потому, что смел, Я даже полагаю, что она столько же холодна, как и восторженна, эта англичанка с преднамеренными страстями. В ней нет места, как я заметил уже с первого взгляда, ни нежной дружбе, ни страстной любви. Она во всем поддается увлечению мгновенной прихоти, и ей хотелось бы или одолеть мою непокорность, чтобы насмехаться надо мной после, или уверить самое себя, что она испытывает сильные ощущения непреодолимой страсти. Она задумала, быть может, повторить роман тетки Гэрриет, с тем, чтобы презирать меня после, как леди Б… презирает своего мужа. Благодарю покорно, думал я про себя. Я не буду так слаб, как он, Я сохраню и свою независимость, и сознание собственного достоинства. Я не прельщусь этой опасной, предательской красавицей, которую ее миллионы, пожалуй, скоро приведут к мысли, что она вправе унижать меня.
Я думал это, отрезвев и от вина, и от тщеславия, и между тем я дрожал всем телом, как в минуту сильного потрясения, потому что всякий вызов любви волнует в нас глубокий источник если не животных, то душевных движений.
Глупо взволнованный, сумасбродно растерявшись, я поспешно вывел Медору из пещеры. Мне нужно было дохнуть свежим воздухом, взглянуть на свет Божий, чтобы вполне прийти в себя. При самом входе в грот мы увидели леди Гэрриет и ее проводника, приостановившихся для отдыха. Леди Гэрриет знала Тиволи наизусть и не удостоила своим посещением пещеру, боясь сырости. Это не помешало ей, однако же, говорить мне о ней с жарким увлечением, группируя готовые фразы с таким красноречием, что, слушая ее, можно было получить неизлечимое отвращение к восторгам удивления.
Мы миновали уже все опасности, как уверял проводник, и я сказал, что пойду навстречу лорду Б…, который что-то замешкался; с этими словами я сбежал от дам, решившись не сказать более ни одного слова с Медорой и даже ни разу не взглянуть на нее в этот день. Лорд Б… находился уже гораздо ниже нас; он обогнал нас и разговаривал с Тартальей, конечно, слишком фамильярно, на взгляд своей взыскательной жены.
Чтобы настичь их, мне следовало идти по тропинке, которая углублялась длинным коридором, иссеченным в камне рукой человека. Эта галерея с пробитыми в стенах четырехугольными отверстиями в виде окон не портит картины. Она огибает крутой скат горы, и снаружи ее окна, осененные лианами, похожи на ряд келий, оставленных отшельниками и сделавшихся неприступными. Галерея чиста и суха на всем своем протяжении, и в ней очень удобно было бы разместиться, если бы можно было выбирать себе место, где жить в Тиволи. Нам говорили, что она устроена гораздо раньше сооружений генерала Миолли, по прихоти одного папы, влюбленного в гроты Нептуна.
Я уже выходил из этой галереи, как шелест женского платья возвестил мне, что за мной погоня. Я имел неосторожность оглянуться и увидел перед собой мисс Медору, бледную, отчаянную. Она бежала за мной, в буквальном значении этого слова.
— Оставьте меня, — сказал я ей решительно, — вы с ума сошли.
— Я знаю это, — отвечала она решительно, — я здесь, чтобы доказать вам это вполне. Если вам смешно, вы можете смеяться над этим с господином Брюмьером и всеми его товарищами из римской школы…
— Вы считаете меня бесчестным или глупцом? Не сумасшествие ли с вашей стороны ввериться человеку, которого вы не знаете?
— Нет, я знаю вас! — воскликнула она, — Не злого сердца, не предательства боюсь я в вас — я боюсь вашей пуританской гордости. Вы знаете, что я люблю вас; знаю и я, что вы меня любите; но вы страшитесь моих миллионов и почитаете унижением признаться в любви богатой женщине. Я утомлена искательствами людей тщеславных и устала пугать бескорыстных. Я сказала себе, что, как только увижу, что меня полюбил человек бескорыстный не за богатство, а за мои личные достоинства, я сама полюблю его и не задумаюсь объявить ему это. Вас я выбрала и вас решилась любить. Вы давно уже боретесь со своим чувством и сами страдали, мучая меня своей мнимой антипатией. Оставьте эту комедию, скажите мне правду; я хочу ее слышать, я этого требую!
Вы, я думаю, смеетесь, друг мой, представляя себе изумленную фигуру вашего покорного слуги. Я чувствовал, что смущение мое придавало мне такой глупый вид, что мне стало стыдно, но, несмотря на все, я только и сумел проговорить:
— Поверьте… честью уверяю вас… я вам клянусь, мисс… я, право, не знал, что влюблен в вас!..
— Но теперь вы это знаете! — вскричала она. — Вы чувствуете это, вы уже не боретесь со своим чувством? Говорите, то ли хотели вы сказать мне?
— Нет, нет, — возразил я с ужасом, — я этого не говорил.
— Нет? Вы говорите нет? Так я ненавижу вас, я вас презираю!
Она была так прекрасна! Сухие глаза ее так ярко пылали; уста побледнели, и так светло сиял в ней проблеск дивного могущества, которое придают нам глубокая печаль или сильное негодование, что у меня снова стала кружиться голова. Красота имеет такую прелесть, против которой никогда не устоит рассудок, а в эту минуту красота Медоры олицетворяла все, что может разбудить мечту, что заставляет трепетать сердце юноши! Я человек, я молод, у меня такое же сердце, как и у других! Я смотрел на нее в беспамятстве и сознавался, что она вправе негодовать на меня, что я был глупец, трус, разиня, мелкий умишко, ледяное сердце. Я не в состоянии был отвечать ей. В конце галереи слышался уже голос идущей к нам леди Гэрриет. «Продолжайте свою прогулку без меня, — сказал я, — умоляю вас об этом. Я слишком смущен, я теряю разум. Позвольте мне успокоиться, собрать свои мысли, прежде чем ответить вам… Слышите, идут, мы после поговорим…
— Да, да, понимаю. Вы подумаете и потом уедете, даже не простившись со мной?
— Ради Бога, тише… ваша тетушка… с ней посторонний человек…
— Что мне до этого! — вскричала она, решившись испытать последнее средство победить мое сопротивление. — Тетка знает о любви моей; я ни от кого не завишу; мне вольно любить, вольно погубить себя, вольно умереть! — При последних словах она страшно побледнела; глаза ее помутились; мне показалось, что она лишается чувств. Я удержал ее на руках моих. Прекрасная ее головка склонилась ко мне па плечо, шелковые пряди ее волос рассыпались по моему лицу. Кровь закипела в голове моей и хлынула к сердцу. Я не знаю, что говорил я ей; не знаю, коснулся ли я своими губами уст ее: это был припадок горячки, мелькнувший, как молния. Леди Гэрриет подходила уже к повороту галереи, и ей стоило сделать еще несколько шагов, чтобы увидать нас. Ужас и стыд овладели мной; я побежал и готов был скрыться в преисподнюю какой-нибудь пещеры, но наткнулся на лорда Б…, который на этот раз перещеголял меня в рассудительности и остановил.
— Это я, — сказал мне лорд Б… таинственно-значительным тоном, в котором слышалось опьянение. — Пойдемте, я покажу вам грот Сирен.
Я молча последовал за ним и в продолжение нескольких минут, чувствуя, что и сам снова опьянел, на все смотрел будто сквозь туман. Однако я скоро оправился и успокоился — скорее, чем ожидал.
Мы сошли на самое дно воронки: это, можно сказать, самое очаровательное место в ней. Оно усеяно обломками утесов, купами деревьев и пересечено рукавом Анио, который, добежав до предела этого маленького естественного цирка, низвергается и исчезает в последнем гроте, который так прекрасен, что можно почесть его за произведение искусства, А между тем стоит только пройти по окраине грота, чтобы перебраться, как по мосту, через поток. Здесь в безопасности за парапетом скал, едва обтесанных, что вовсе не портит дикой прелести места, вы погружаетесь взором в новую бездну, где этот буйный поток совершает свое последнее падение и с последним страшным ревом теряется в безвестных пещерах.
— Вот здесь-то, — сказал мне лорд Б…, — два англичанина погибли в этой пасти. Уверяют, что они сошли на этот узкий карниз скалы, по которому, однако, еще очень можно ходить, — вон там под нами, и, поскользнувшись, упали в пропасть. По-моему, на этом карнизе можно прогуливаться, заложив руки в карман, и надобно быть невероятно неловким, чтоб упасть с него. Заметьте притом, что поток вливается в самую середину этого естественного колодца, не задевая краев его, а на тропинку карниза не падает ни одной брызги.
— Так вы думаете, что они с умыслом бросились туда?
— По-моему, так! — отвечал он, устремив на пропасть задумчивый взор, еще мутный от винных паров.
— Вряд ли слухи эти верны, — сказал я, обратясь к Тарталье, — проводник рассказывал, что погибло три англичанина, а милорд говорит, что только два.
— Может быть, всего-навсего один, — отвечал Тарталья со своей обычной беззаботностью о достоверности молвы. — Видно, что это самоубийство принесло приплод.
Это острое словцо Тартальи так подействовало на лорда Б…, что страшно перепугало бы меня, если б я не стоял с ним рядом; он вдруг, как ловкий наездник, перекинул ногу через парапет и сел на него верхом, как будто намеревался слезть на карниз, но я успел взять его под руку и держал его еще крепче, чем Медору, за несколько минут перед тем. Этот карниз и мне кажется безопасным, но я вовсе не намерен видеть, как прогуливается по нему англичанин, после не слишком трезвого обеда, при этом оглушительном рокоте низвергающегося водопада.
— Что с вами? — сказал он спокойно, не слезая с парапета. — Не думаете ли вы, что я намерен прогуляться в преисподнюю? Не тревожьтесь! Жизнь и без того так коротка; стоит ли труда обрывать ее? Дайте-ка мне огня, закурить сигару. Что касается до безнравственности самоубийства, я как англичанин чистой крови протестую против такого убеждения. Когда человек убежден вполне, что он в тягость другим…
Он прервал речь свою, чтобы кликнуть свою желтую собаку, которая вскочила на парапет и начала лаять на каскад.
— Долой, Буфало, — вскричал он с заботливостью, — долой! Что за безрассудство так лазить над пропастью!
И чтобы столкнуть собаку назад с парапета, он перекинул другую ногу к стороне пропасти, с такой небрежностью и беззаботностью, что я снова схватил его за руку.
— Вы, кажется, думаете, что я пьян? — сказал он мне. — Право, не более чем вы, любезный друг! Я вам говорил, что когда мы не умеем быть полезными или приятными другим, любить и беречь жизнь свою — малодушие; но покуда у нас есть друг, хотя бы и собака, не следует покидать его. Но слушайте! Если, по-моему, нет никакой обязанности переносить жизнь, какова бы она ни была, самоубийство все еще проступок, потому что оно всегда бывает последствием дурного употребления жизни. Жизнь несносна только тогда, когда мы сами сделали ее несносной. Рассудительный человек всегда может повести ее как должно, только умей сохранить свою независимость и не попадайся в западню несоответственной любви.
Я покраснел. Слова эти так прямо относились ко мне, и упрек был вполне мной заслужен; я думал, что лорд сказал это на мой счет. Но я ошибся. Лорд Б… произносил приговор над самим собой; но его неосторожное положение над пропастью, черты лица его, искаженные тоской, и его безотчетная привязанность к своей собаке, так красноречиво выражали плачевные последствия ошибки, от которой он предостерегал, что я поклялся в душе не видеть более Медоры.
Эти меланхолические рассуждения навели сон на лорда Б…, и он начал поговаривать, как хорошо было бы прилечь и уснуть на парапете, под шум водопада. Опасаясь, чтобы он не исполнил этого, я не мог отойти от него; а так как дамы вскоре присоединились к нам, то я поневоле снова увидел ту, от которой убегал. Как только милорд услышал слащавый, но сухой голос своей супруги, которая требовала от него объяснения за его слишком небрежное положение на краю обрыва, он тотчас встал и предложил продолжать осмотр местности; из всех водопадов мы видели только наименее замечательные; но дождь пошел не шутя, небо заволокло тучами, солнце скрылось, и хотя Медора настаивала, чтобы мы продолжали нашу прогулку, леди Гэрриет, всегда жалующаяся на свое слабое здоровье, пожелала возвратиться в Рим. Я с живостью поддержал ее предложение. Привели ослов, приготовленных для дам на дне кратера, и они без усталости добрались до храма Сивиллы, где немедленно подали экипаж. Тогда только я объявил, что желаю остаться в Тиволи до вечера следующего дня.
— Я понимаю, — сказала леди Гэрриет, — что вам хочется осмотреть все, чего мы не видали сегодня, но не лучше ли возвратиться сюда в хорошую погоду, чем пробыть на дожде сегодня, а может быть, и завтра, чтобы видеть пейзаж, не освещенный солнцем?
Я настаивал: лорд Б… хотел остаться со мной; я охотно согласился бы на это, если бы можно было отправить дам без кавалера через римскую Кампанью. Наконец, леди Гэрриет, несмотря на мои отказы и на мое сопротивление, объявила, что пришлет за мной на другой день свой экипаж, и я вынужден был сказать, чтобы сохранить свою независимость, что я, может быть, несколько дней проживу в Тиволи, чтобы зарисовать некоторые виды.
Во все время этих переговоров мисс Медора молчала, устремив на меня взор, в котором выражались сначала томление ожидания, потом упрек и, наконец, презрение, которое мне очень трудно было сносить. Наконец, они уехали, и, признаюсь, у меня как гора с плеч свалилась.
Вот вам, друг мой, длинный и, может быть, слишком подробный рассказ о событиях, которые привели меня во Фраскати. Простите мне мою болтливость, но мне кажется, что лучше ничего не говорить, чем что-нибудь скрывать от вас.
Оставшись один в Тиволи, я, вместо того, чтобы осматривать другие каскады, пошел к тем самым, которые я уже видел. Сторож пропасти, инвалид французских войск, поверил мне на слово, что я не замышляю посягнуть на мою жизнь (пропасть, которую я вам описывал, почитают здесь искусительной), и я мог на свободе мечтать один, защищенный от дождя сводами гротов.
Не без угрызений вошел я в галерею, в которой я так опрометчиво отвечал на поцелуй Медоры; я чувствовал еще трепетание жарких уст ее, но вместо наслаждения, воспоминание это вызывало во мне глухие муки совести, и я сознался, что был виновен в безрассудности. Не должен ли я был понять, после странных слез Медоры на дороге в Тиволи, когда я принес ей козленка, и после других непонятных ее припадков во время этого путешествия, что я был предметом ее досады, готовой превратиться в прихоть сердца и принять громкое название страсти? А мне это и в голову не приходило. Я наблюдал без всякого сочувствия и почти нехотя эту странную натуру. Первые слезы я принял за воспоминание, быть может, прошлой любви, проснувшееся в ней по поводу какого-нибудь случайного обстоятельства. В сцене брошенных в лес браслетов я видел гнев царицы, негодующей на подданного, которой не захотел быть придворным льстецом. Даже поцелуй ее в пещере, когда она так неожиданно коснулась устами моего лица, я объяснял галлюцинацией с ее или с моей стороны. До той самой минуты, когда она гналась за мной, чтобы сказать мне «люблю», я упрямо считал все это каким-нибудь недоразумением или, простите мне это выражение, истерическим чадом.
Я стою теперь, подумал я, лицом к лицу с любовью, какова бы она ни была, хороша или дурна, в сердце или в воображении, но во всяком случае с любовью искренней, столь же решительной, насколько моя робка и бессознательна. Моя?.. При этой мысли я схватился за сердце, приложил к. нему руку, считал его биения, как врач удары пульса у больного, и, видел, то с радостью, то с ужасом, что в сердце моем не было истинной любви, не было ни верования, ни восторженного благоговения к этому невыразимо прекрасному созданию.
Чем же было волнение, овладевшее мной в галерее? Проявление одних чувственных побуждений? Какие же обязательства могут лечь на меня за невольный поцелуй, за слово, сказанное так, что мои уши не слыхали его, а мысль не могла повторить?
Здесь дело чести, думал я, в отношении к лорду Б… и к его жене, почтивших меня доверием как человека честного. Малейший признак обольщения с моей стороны заставил бы меня краснеть, а всякое выражение любви к их племяннице было бы обольщением, потому что я не люблю ее.
Но я никогда, ни на одну минуту не имел этой низкой мысли; я отвергал ее с отвращением, когда она являлась. Однако же, была минута, было мгновение чувственного увлечения, и так как я в таких случаях (это был первый на моем поприще любовных похождений) не умею владеть собой, то должен предохранять себя от подобных искушений с благоразумием старика.
Я все еще был недоволен собой, и мне трудно было отыскать причину этого чувства в глубине души моей. Мне было как-то стыдно, мне казалось подлым оставаться хладнокровно-рассудительным и строго-добродетельным перед такой беззаветной страстью. Мне казалось, что Медора, в порыве своего безумия и своей отваги, наступила на мою голову пятою царицы, как на голову трепещущего раба, и что моя робкая разборчивость ставила меня в самое презрительное положение в отношении к ней. Я упорно продолжал свою исповедь и ясно увидел в чувстве моего смирения наветы глупого самолюбия. Но к чему самолюбие замешалось между мною и ею? Зачем этот враг правоты и истины проскользает в сердца без их ведома? Как зарождается в нас эта эгоистическая и пошлая потребность играть первую роль в отношениях, которым одно небо должно быть свидетелем и судьей?
Я надеюсь, что, когда я почувствую истинную любовь, я не буду увлекаться этим зловещим тщеславием, я буду вполне великодушен и безоружен с предметом моего обожания, совершенно простосердечен с самим собой. Но не обязан ли я быть также простосердечен и честен с той, чью любовь я отвергаю? «Что же, пускай заслужу я несправедливое презрение прекрасной Медоры!» — вскричал я, и, освободившись от своих дум, от недовольства собой, завернулся в плащ и пошел осматривать другие фантастические прыжки Анио вдоль по горе Кастилло.
Анио, или Тевероне, или Аньене (Анио носит все три названия) притекает сюда из возвышенных долин, составляющих основание групп Монте-Дженнаро. Эта река встречает на пути ворота ущелья, которое приводит ее, мрачную и загрязненную мутными водами римской степи, к самому Тибру. Прежде чем река эта вбежала в роковую пустыню, она несется гордая, шумная и светлоструйная, будто прощаясь с жизнью, с чистым воздухом, с роскошными берегами нагорья. Но этот разгул могущества угрожал горе, на которой находится Тиволи; красивые сооружения разделили многоводную Анио на несколько рукавов и, оставя колесам заводов, развалинам и туристам, собирающимся в Тиволи, таинственные воды гротов Нептуна и очаровательные каскателлы и каскателлины, которые серебряными струйками змеятся по скату горы, рука человека ввела главную массу реки в два великолепных тоннеля, положенных почти возле самой естественной воронки, о которой я писал вам. Из этих-то тоннелей-близнецов переливается река в свое нижнее русло ревущим водопадом, но со страшным невозмутимым спокойствием. Посетители этих мест сходят потом вниз, чтобы взглянуть оттуда на все эти водопады. Ущелье это прекрасно и имеет один только недостаток: оно покрыто почти сплошной и слишком могучей растительностью, среди которой трудно найти место, чтобы охватить взором общность этого карниза, так чудно орошенного светлыми струями водопадов.
Развалины древних вилл не привлекли меня своими славными именами. Я утомлен развалинами и не могу смотреть на них, когда передо мной красоты природы. Если эти развалины не служат красивой подробностью в роскошной картине природы, как храм Сивиллы над пропастью Тиволи или вилла Мецената над каскателлами, я смотрю на них с постыдным равнодушием.
Я провел ночь в отвратительной постели самой отвратительной комнаты отвратительнейшего трактира под вывеской «Сивиллы», ничем не лучшего разбойничьих притонов комической оперы в Париже. Однако же, меня не зарезали, и домашние, несмотря на их подозрительную наружность, показались мне добрыми людьми.
На другой день, несмотря на дождь и чувствуемый мною озноб, я продолжал свои странствования. Из всего виденного мною, ничто не может сравниться с гротом Сирен; я возвратился туда, и целых два часа любовался, как поток вливается в свой бездонный колодец.
Это, вероятно, была любимая пещера славной сивиллы тибуртинской, когда в эти гроты можно было проникнуть только потайными ходами, и когда бедные смертные подходили к ним с трепетом, ужасаясь столько же грозности водопадов, сколько и приговорам судьбы.
В наше время это место очаровательно. Вы сходите по ковру фиалок, усеянному букетами миртовых кустов, на самую средину этой величественной сцены. Перед вами укрощенный поток, уже не грозный, сохранивший не более свирепости, сколько нужно, чтобы произвести впечатление сильное, но не утомляющее до совершенного изнеможения; вы видите грот, которого резкие угловатости завешены сетью плюща и каприфолии, и сквозь широкие расселины которого видна, как в раме, картина живописной дали. Эти красоты производят на меня странное, магнетическое действие; здесь не раз мечтал я о таком счастии, которое охотно принял бы вместо рая от Провидения. Да, эти живописные пещеры, эти живые, вечно движущиеся воды, эта мощная растительность, солнце, здоровый воздух, и, если бы это было возможно, приют в пещере и женщина по сердцу — и я готов остаться здесь пленником, хотя бы и на целую вечность.
Я был погружен в такое сладостное созерцание и до того утомлен телом, что заснул, как желал заснуть накануне лорд Б…, под шум льющегося водопада. Проснувшись, я увидел возле себя Тарталью.
— Нехорошо, что вы спите в этой сырости, — сказал он, — есть с чего занемочь.
Он был прав; я чувствовал изнеможение во всех частях тела и с трудом добрался до храма. Тарталья, отправившийся накануне в Рим вместе с семейством лорда Б…, сказал мне дорогой, что он приехал за мной, по приказанию мисс Медоры.
— Хорошо, — отвечал я, — ты можешь возвратиться туда, откуда приехал, а я пробуду здесь восемь или десять дней.
— Виданное ли это дело, мосью! В целой Италии нет места, вреднее здешнего для здоровья; здесь вы непременно умрете. К тому же я должен предупредить вас что, как только Медора узнает, что вы больны, она прикатит сюда с целой семьей, которая во всем пляшет под ее дудку; а сама она решительно без памяти от вас…
— Довольно! — прервал я сердито, — Ты меня только бесишь своими глупостями; пора перестать!
Сказав это, я сел в экипаж и приказал кучеру везти меня в Рим, прямо к Брюмьеру.
Я думал, что освободился от Тартальи; видя, что я рассердился и подозревая, что я начинаю немного бредить, он сделал вид, что намерен остаться в Тиволи, но на половине дороги, очнувшись от лихорадочного забытья, я увидел его рядом с кучером, на козлах. Я опять приказал везти меня к Брюмьеру, намереваясь написать от него прощальное письмо к семейству лорда Б…, просить его прислать мне с Тартальей мои вещи, и немедленно отправиться из Рима. Кучер почтительно поклонился мне, изъявляя тем готовность исполнить мое приказание, и я снова забылся, уступая непреодолимому оцепенению во всем теле.
Когда я проснулся, я чувствовал такое изнеможение, что не мог вдруг понять, где я находился, и только заботливые попечения доброго лорда Б… надоумили меня о предательстве Тартальи и кучера. Я находился во дворце и шел по лестнице в мою комнату, поддерживаемый лордом и Даниеллой. Вы знаете остальное. Я должен прибавить, что я так все устроил, чтобы не выходить из комнаты до самого отъезда не видеть Медоры. Надеюсь, что ее прихоть миновала. Когда я подумаю об этом, то мне кажется, что я только вставное лицо романа, который она задумала еще до нашего с ней знакомства. Ей двадцать пять лет, она холодна, она отказала уже нескольким женихам, как меня уверяют. Настало время скуки, заговорила, быть может, и чувственность. Она решилась, как сама говорит, выйти замуж за первого порядочного человека, который полюбит ее и не скажет ей об этом. Почему ей вообразилось, что этот человек я, когда я ее вовсе не люблю? Или она имеет смешную слабость считать непреодолимой власть своих прелестей, или все это обделал Тарталья, которому дерзкая интрига удалась лучше, нежели я полагал.
Как бы то ни было, я уже далеко от Рима, в такую погоду, что и собаку жалко на двор выгнать, и через несколько дней, если и в этом жилище будет угрожать опасность, как говорят законоведы, я еще подальше буду искать спасения.
Но не находите ли вы, что мои опасения, которыми я перещеголял Casto Giuseppe, как говорит Тарталья (я не повторяю вам его последних нравоучений), отзываются немного смешной самоуверенностью?
Кстати о Тарталье. Я должен вам сказать, что чудак заботился обо мне с отеческой нежностью. Все время моей болезни вещи мои были на его попечении, и он мог рыться в них, сколько ему хотелось, но он вполне оправдал мнение о нем лорда Б…
— Это сущий бездельник, — сказал мне лорд, — способный вытянуть у вас последнюю копейку просьбой или плутнями, но он верный слуга и не тронет у вас ни волоска, если вы не будете к нему недоверчивы. В Италии много молодцов этого десятка: они грабят тех, кого ненавидят; он находят удовольствие обирать тех, которые вздумают хитрить с ними, чтобы оградить себя от их хитростей, но они готовы красть в пользу тех, кто своим совершенным доверием умеет снискать их дружбу. Приделайте самые мудреные замки к сундукам своим, прячьте ваш кошелек в самые скрытые трещины стен, они непременно перехитрят вас. Но оставьте ключ в двери вашей комнаты, а деньги на вашем столике, и добро ваше станет для них священным залогом. В этом негодяе, как вы видите, есть и доброе, как во всех негодяях, точно так, как у всех добродетельных людей есть свои слабости.
Все это говорит лорд Б…, и я пропускаю только его мизантропические возгласы против человечества. Но дело в том, что Тарталья мне надоел, и, заплатив щедро, хотя он и отказывался, должен в этом сознаться, за его услуги, я очень рад, что избавился от его болтовни, от его покровительства и его сватанья.
Погода немножко разгулялась, и я спешу воспользоваться этим, чтобы заглянуть в сады виллы Пикколомини и обойти мои владения.
Глава XII
В последние два дня, несмотря на то, что солнце прячется здесь не хуже, чем в Лондоне, я не слишком жалею об ясной погоде. По вечерам в моем Доме бывает холодно; камин, как водится, дымит, да и дров не скоро достанешь. Но кто-то, кто непрерывно заботится обо мне, принес мне брасеро, и на нем я отогреваю руки, чтобы писать вам. С утра до вечера я под открытым небом, и это мне не вредит.
Вам любопытно знать, кто этот кто-то? Потерпите немного, я сейчас расскажу вам. Во-первых, следует вам знать, что я пользуюсь здесь райским блаженством франка за три в день, включая сюда всевозможные домашние издержки. Эта дешевизна позволит мне прожить здесь несколько месяцев, не разоряясь. Честь и хвала древним богам Лациума, принявшим одинокого странника под сень своих священных рощ и охраняющим его спокойствие!
Не знаю, что будет дальше с погодой. Мне предсказывают такую жару, что, как уверяют, я перестану не доверять всеобщей молве о солнце Италии. При моей теперешней слабости, я очень доволен здешними теплыми, но бессолнечными днями; зато без солнца нечего и думать о живописи. Как прекрасна должна быть эта страна, когда она прекрасна и под пологом туманов; Брюмьер, просивший меня подождать его, чтобы вместе переехать сюда, говорил правду, что я не найду еще здесь живописных эффектов; но я, может быть, не столько живописец, как поклонник красот природы, и когда не могу переносить их на полотно, все же остаюсь верным их обожателем.
Вообразите, что в моей усадьбе есть и поля, и плодовый сад, и уединенные приюты, и пустыня. Цветник перед домом вовсе не предвещает такой роскоши. Это четырехугольное пространство, усаженное овощами и виноградными лозами, с живой подстриженной изгородью. Перспективу замыкает большой фонтан, устроенный полуциркулем в стене, украшенной нишами и классическими бюстами. Вода чиста; вьющихся растений много, и на террасе, опирающейся на это сооружение, роскошные деревья раскинули свои тенистые ветви. Но не в этом вся прелесть этого сада, которым овладели, с одной стороны, опустение, с другой — обыденная забота о домашних выгодах. Прекрасная аллея столетних деревьев ведет по крутому скату к оливковой плантации. По счастью, эти деревья сохранились, и как нельзя было сравнять местность под один уровень, старинный парк виллы Пикколомини, преданный прозаической разработке хозяйственных соображений, сберег свои зеленые дубы, с их плотными шатрами зелени, не пропускающими ни луча солнца, ни капли дождя, сберег холмистость почвы и светлый ручеек, катящий свою резвую струю по пестрому ковру полевых цветов. В одном уголке сада есть совершенно дикое место, положение которого очень живописно. Ручей, вытекающий из ключа ближней виллы, бежит сюда с возвышенности и образует небольшой красивый водопад, по-здешнему каскателлу, окруженный амфитеатром скал. Эта струя светлой воды орошает потом небольшую поляну, перебегает через наш сад и уходит порадовать собой еще третью виллу, смежную с нашей. Здесь не стоят за проточной водой, которой везде много; жители дружелюбно делятся ею, и те, которые пустили ее пожурчать и попрыгать на своем участке, оказывают своим соседям истинную услугу.
Тускуланские горы, начиная от Фраскати до самой возвышенной точки своей цепи (Тускулум), представляют беспрерывные сады, разделенные на четыре или пять владений княжеских фамилий. И какие сады! Сад Пикколомини и равнять с ними нечего. В нашем саду, проданном мещанам, которые ищут с него доходов, осталось только то, чего нельзя было отнять у него. Зато вилла Фальконьери, граничащая с ним к востоку, вилла Альдобрандини, смежная с ним к западу, рядом с ней вилла Конти, выше вилла Руфинелла, и опять к востоку — Таверна и Мандрагоне так прекрасны, что мне пришлось бы просидеть часа три, описывая вам эти очаровательные места, дикие дубравы, фонтаны, рощи, пригорки с древними развалинами римскими и пеласгическими, овраги, поросшие плющом и дикой лозой, где на крутых скалах лепятся остатки обрушившихся храмов и спадают по уступам светлые ручьи. Я отказываюсь описывать подробности; они выскажутся, может быть, в общем очерке, который я намерен представить вам.
Характер этих садов двоякого рода: один — старинный итальянский, другой — местной природы, преобладающий над первым, по милости беззаботливости или недостатка денег владельцев этих причудливых и великолепных поместий. Подробное описание этих вилл, какими они были за сто лет пред сим, найдете вы в остроумных письмах президента де Бросс, который, несмотря на свое кажущееся легкомыслие, лучше всех осмотрел современную ему Италию. Он часто смеялся над фонтанами, одинокими и в группах, над странными статуями, гидравлическими концертами, деревенскими причудами Фраскати — и был прав. Видя, сколько тратилось денег и усилий воображения, чтобы создавать детски-бесмысленные украшения, он справедливо негодовал на упадок вкуса в отчизне искусства, и немудренор, что насмехался над уродливыми фавнами и наядами, оскорбительно вмешавшимися в семью оставшихся от древности художественных произведений ваяния. Он называл это искажением природы и искусства, с огромным расходом денег и глупости, и я охотно верю, что в курьезное время, когда все эти болваны были еще целы и. новы, когда струи вод лились из флейт, деревья подстригались в формы груш, дерн подрезывался в уровень и деревья аллей стояли ровным строем — человек с умом и с любовью к свободе по праву мог негодовать и насмехаться.
Но если бы он теперь заглянул сюда, он нашел бы большую и счастливую перемену. У Панов выпали из рук флейты, у нимф отпали носы. Многим из этих забавных божков недостает еще более: у некоторых из них осталась на цоколе одна нога, а прочие члены лежат на дне бассейнов. Вода не надувает более трубы органов; она падает еще по мраморным раковинам и струится вдоль сложных групп фонтанов, но поет уже своим природным голосом. Отделки из раковин приоделись зеленой сетью плюща, которая придала им вид естественности. Обрезанные деревья, еще полные жизни и силы, разрослись до колоссальных размеров в этом благословенном климате; засохшие расстроили однообразную симметрию аллей. Цветники заросли дикой травой; фиалки и полевые ягоды испестрили прихотливыми узорами зеленые луга; мох покрыл своим бархатом яркие мозаики. Везде господствует своеволие природы, на всем лежит печать небрежения, призрак развалин; повсюду слышится томная песнь уединения.
Эти огромные парки, раскинувшиеся по скатам гор, скрывают в огромных складках зеленеющих ковров своих Темпейские долины, где развалины рококо, развалины древности, пожираемые чужеядной растительностью, дают этой победе природы вид необыкновенно веселый. Впрочем, надобно сознаться, что дворцы в этих виллах построены со вкусом и с царской роскошью; что сады, хотя и загроможденные детскими безделушками, разбиты очень искусно, сообразно с отлогостями холмистой почвы, и распланированы с полным разумением эффектности видов; обильные источники проведены с уменьем, для оживления места и очищения воздуха в этой лесистой стороне. После этого не совсем справедливо утверждать, что природа была здесь обезображена и оскорблена искусством. Ломкие игрушки распадаются в прах, но длинные террасы, взор с которых обнимает громадную картину равнины, окрестных гор и моря, грандиозные колоссальные уступы из мрамора и лавы, поддерживающие пространные насыпи земли; крытые аллеи, делающие доступным этот земной рай в какую бы ни было погоду; словом, все прочное, полезное, изящное, уцелевшее от разрушительной прихоти моды, придает новую прелесть этим уединенным местам и охраняет, как в святилище, мудрые дела природы и монументальную красу тенистых приютов. Стоит взглянуть на безлюдную наготу Тускуланских гор и на болотистую почву долин, чтобы увериться, что искусство очень часто пригодно для творческой природы.
Видите, мой любезный друг, как усердно я защищаю мои виллы против злословия президента де Бросс и, может быть, против критических замечаний, ожидаемых мной и с вашей стороны? Любовь к собственности овладела мной, когда я здесь один, совершенно один из братии артистов, вступил во владение этих опустелых резиденций. Еще месяц или два, как уверяют, не явятся во Фраскати ни здешние господа, ни forestieri; под этим названием подразумевают здесь артистов, туристов и больных, которые съезжаются сюда наслаждаться здоровым воздухом в начале летней жары. Сейчас же в вилах живут только сторожа, старшие слуги, которые охотно доверяют мне ключи от парков, так что я каждый день выбираю из них любой для своих прогулок, а иногда, если придет охота походить побольше, обегаю их все по очереди.
Как удобно владеть чем-нибудь на таких правах! Ни за чем не смотри, ничего не приказывай, ничего не поправляй. Уехал когда вздумается, не заботясь, что станется с этим имуществом в мое отсутствие. Возвратился, а никому и дела нет, что ты приехал. Владеть без отчета и без споров несколькими увеселительными замками, расхаживать в туфлях между ландшафтами Ватто, не рискуя встретить кого-нибудь, с кем бы надо было раскланяться или разговориться! Право, я очень счастлив и боюсь, не сон ли это. Все это принадлежит мне, бедняку, прожившему три года в Париже, в заботах о том, чем бы заплатить за право любоваться из окон бедной комнатки видом соседней крыши и за сапоги для прогулок по грязным лужам парижских улиц! Все это мое, за три франка в день, без обязанности терзаться ответственностью за самого себя, такой необходимой для сохранения собственного достоинства и такой неудобной для сохранения поэзии и независимости в жизни посреди главнейших центров цивилизации. Чем я заслужил, чтобы судьба так баловала меня? А еще Мариуччия, которая сожалеет о моей изнуренной фигуре, о моем беспечном виде и с материнским участием смотрит на мой скудный багаж и на мой тощий кошелек, эта Мариуччия предоброе и вместе с тем презанимательное существо. Она смешлива и говорлива, как ручей ее сада, только расшевели ее вопросами, она становится увлекательно красноречивой, сопровождая свои ораторские выходки такими исступленными жестами, что ее можно счесть деревенской пифией. Она такой совершенный и такой простодушный образец своего сословия и своей местности, что в ее описаниях, ее предрассудках и ее суждениях я читаю лучше, чем в книге, о характере среды, в которой я нахожусь.
Но здесь есть характер еще более странный для человека простодушного, как я; я должен поговорить с вами об этой личности, и для этого я стану продолжать мой рассказ с того места, на котором мы остановились.
Вчера вечером я спросил Мариуччию, отдала ли она в стирку мое белье.
— Разумеется, — отвечала она, подавая мне корзину выстиранного белья, но еще не просохшего и измятого, — Это стирала старуха, которая помогает мне.