(Ставят стаканы на стол, выходят из комнаты.)
(Конец записи.)
Борисов и Ларькин вышли в «кущи» и закрыли за собой дверь веранды. Темные сумерки, черные силуэты листьев на фоне пронзительно-темно-синего неба. В углу, под нагретой за день кирпичной стеной заливался сверчок. Стоявшие вокруг высокие дома отчасти экранировали шум с Нового Арбата и с Никитского, но общий гул большого города с отдельными всплесками звуков был тут как тут, никуда от него не денешься.
Они прошли по ясно различимой в полумраке дорожке в беседку, сели на лавки, но свет включать не стали, и только Ларькин, немного повозившись у одного из больших деревянных коробов, щелкнул тумблером. В коробе, под откинутой крышкой, загорелись три шкалы и еще несколько разбросанных тут и там зеленых и красных индикаторов. Ларькин поколдовал над приборами, потом удовлетворенно кивнул и повернулся к Борисову.
— Слушают. Здесь тоже слушают.
— Мы теперь у них молчим?
— Не совсем. Пленка номер три. Борисов и Ларькин. Покашливание, затяжки, пара фраз, под конец — анекдот. Пятнадцать минут.
— Какой анекдот?
— Про двух рыбаков на рассвете.
— Не слышал.
— Пришли два мужика на рыбалку. Утро, половина пятого, тишина, красота. Наживили, забросили, закурили. Вдруг из леса, издалека откуда-то — крик: «Да пошли вы все на хрен!» Мужики переглядываются. Пожимают плечами, сидят дальше. Проходит минут десять, снова тот же крик: «Да пошли вы все на хрен!» Мужики вынули, перенаживили, сидят дальше. Волнишка так тихохонько в бережок — шшш, шшш — комарики жужжат. По речке из-за поворота на маленькой такой лодчоночке выплывает маленький такой мужичок. И сидит, паршивец, на корме и таким вот малю-юсеньким веслом, вроде как совочек детский, за собой подгребает. Вот мужики смотрели на него, смотрели, а потом и говорят: «Эй, мужик! Ты бы хоть весло себе, что ли, нормальное нашел…» А мужик им в ответ: «Да пошли вы все!..»
— Смешно.
— Пусть ребята повеселятся. Кем бы они ни были.
— Кем бы они ни были.
— Ну что?
— Что — что?
— Зачем она к нам?
— Заказывали лингвиста — получите лингвиста.
— С задержкой на три месяца. И совсем не из той конторы, из которой мы их попросили.
— Точно так.
— Так что, казачок-то засланный?
— Вероятнее всего.
— А сам казачок в курсе, что он засланный?
— А вот это надо бы Лесника спросить. Его кадр. Только если с нее где сядешь, там и слезешь, то на Лесника если сядешь, то он потом с тебя не слезет.
— Ну и что мы с ней будем делать?
— Посмотрим, приглядимся…
— Как? У нас же сейчас самая работа пошла по Оренбургу. Я только-только всех этих тварей вылущил…
— Вот и славно, что вылущил. Ты свое дело сделал. Дальше — мы с Ильей и Ренатом сами справимся, без тебя.
— То есть?
— То есть присматриваться к ней имеет смысл чем дальше отсюда, тем лучше. Понял?
— И амбразуру закрывать пойдет товарищ Ларькин?
— И амбразуру закрывать пойдет товарищ Ларькин. А что, есть возражения? Ренат бы обзавидовался. В командировку на две недели, за счет конторы, да еще с такой девушкой, да еще на Волгу?
— Куда?
— На Волгу. Ничего матерного. Если не считать того, что Волга — она Волга-мать.
— За йетями, что ли?
— Именно. За ними самыми. Сигнал поступил, группа захвата — на выезд.
— Но ведь смешно же, Юрий Николаевич! Честное слово — смешно. Меня недавно Прокопенко на улице встретил — здорово, говорит, турист. Сколько, говорит, марсиан поймал за отчетный период.
— Ой, какие мы нежные. Прокопенко засмущались.
— Ну нет, конечно. Но, может — может, ее одну туда послать, а? У меня работы до черта. Пусть собирает фольклор и плещется на пляжах. А разберемся со всем этим делом — как раз и она подоспеет. Приглядеться еще успеем.
— Все сказал?
— Все.
— А теперь слушай меня. Поедете вдвоем. И поедешь с ней именно ты. Большаков на нынешнем этапе мне здесь нужнее, и к тому же вы с ним роли сами распределили. Он — хам, ты — друг, товарищ и брат.
— А может, Ренат?
— Отпускать стажера с младшим по званию?
— Тоже верно.
— Ну, вот и ладно. Вот и договорились. Значит, понял — полный контроль. Станет прыгать на тебя — воля твоя, не маленький, не мне тебя учить. Но чтоб голова была на месте — днем и ночью. Понял?
— Которая?
— Верхняя, Виталик, верхняя. Чтобы думать. Ну, ладно, наши пятнадцать минут вышли. Вон — индикатор у тебя мигает. В смысле на приборе. Подреми сегодня ночью, а завтра — приступай.
— Яволь.
— Все, все, доброй ночи.
— Доброй ночи, Юрий Николаевич.
Университетская жизнь захватила Ирину сразу, надолго и всерьез. За первые же три недели их так загрузили учебой, что ни на что другое времени просто не оставалось. Кроме утренних пробежек до речки и обратно с гимнастикой на берегу. И вечернего киноклуба, в котором раза два в неделю крутили хорошее кино, которое по большей части широким экраном в России вероятнее всего и не пойдет никогда, потому что не окупится, а телевиденье до него тогда еще не доросло. Вим Вендерс Ирину очаровал с первого же взгляда. Питер Гринуэй показался поначалу сложноват, а местами вызывал едва ли не рвотный рефлекс — но смотрела она все подряд, от голливудских блокбастеров, с которыми как раз через пару лет никаких проблем в кино- и видеопрокате уже не будет, до элитарного кино, непонятного, но оттого еще более привлекательного.
В остальном за пределы университетского городка вовсе можно было не выходить. От главного здания или, в просторечии, ГЗ, где она теперь жила, до второго гуманитарного корпуса, где проходили — за редким исключением — практически все занятия, было пять минут хода. И обратно, соответственно, столько же. Расположенной там же, во втором гуманитарном, библиотеки хватало на уровне первого курса за глаза. ГПУ, то бишь Гастроном при Университете, работал исправно и ассортимент по студенческим меркам имел не просто достойный, а даже избыточный. На стипендию (ее назначили сразу же) жить можно было долго, безбедно и сытно: завтраки, обеды и ужины в общежицких столовых продавались по смешным ценам. И оставалось на прогул души. Каковой прогул можно было осуществить, опять-таки не выходя в город, ибо ГЗ был городом в городе и имел в своих несчетных закоулках все на свете — начиная от парикмахерских и мастерских по ремонту обуви до собственных сберкассы, почтового отделения, междугородного телефона и паспортного стола.
По периметру ГЗ стоял высокий чугунный забор, на всех входах-выходах — милицейские посты, чьей главной задачей была бдительная проверка на предмет права доступа в магическое тело alma mater. Агнцев от козлищ отличало наличие университетского удостоверения, университетского же студенческого билета или разового пропуска, который мог заказать для своих родных и близких всякий «прописанный» на территории ГЗ. Но пропуск этот давал право находиться в лабиринтах главного здания не больше чем до одиннадцати часов вечера указанного в нем дня. И время от времени в общагах устраивались ближе к ночи милицейские шмоны — и тем, у кого в «номерах» оказывались проведенные каким-либо контрабандным способом незаконные гости, грозили крупные неприятности.
Ирину это все до поры до времени не касалось ни в малейшей степени. Более того, она была даже рада всем этим строгостям — потому что тетка пару раз пыталась ее разыскать. А общаться с ней у Ирины не было никакого желания. А без желания Ирины попасть в ГЗ у тетки, соответственно, не было теперь ровным счетом никакой возможности.
Язык ей давался легко, прочие предметы требовали не столько умственных усилий, сколько времени, а уж чего-чего, а времени у нее теперь было много. Потому на первой же сессии Ирина выбилась в отличницы, получила повышенную стипендию и сдавала на пять даже такие внушавшие всеобщий тихий ужас предметы как теорграм — теоретическая грамматика английского языка — или курс зарубежной литературы начала XIX века в исполнении Альберта Викторовича Карельского, которого — и курса, и Альберта Викторовича — студенты боялись больше атомной войны. И не без оснований. Хотя, конечно, студенческая мифология, как и любая другая мифология, черпает в реальности только повод для буйного сюжетосложения. И так бы оно все и шло — легко, гладко, особо не цепляя за душевные струны и время от времени поглаживая по шерстке, — если бы под конец третьего курса Ирина не влюбилась. Как кошка. Первый раз в жизни. То есть обычные девические влюбленности бывали, естественно, и раньше. И даже не по одной за раз. Но чтобы так безоглядно, чтобы по уши, чтобы круги перед глазами и ничего вокруг не видеть и не слышать — нет, такого с ней прежде не случалось.
Подвело, как и следовало ожидать, аспирантское общежитие. Был чей-то день рождения, на который, как положено, звали всех-всех-всех, включая и тех, с кем каждый день сталкиваешься на кухне. На этом дне рождения был полный интернационал, дружба народов и всеобщее пьяное братание. И на этом же самом дне рождения оказался Олег Расторгуев из Симферополя, показавшийся Ирине невероятно красивым, невероятно умным и вообще невероятным во всех своих проявлениях: таких просто не бывает, не было никогда и быть не может.
Как он попал на день рождения к совершенно незнакомой аспирантке-филологине по имени Нелли Райляну, длинной и унылой кишиневской девице с претензиями на богемность, неизвестно. Впрочем, у него вообще был такой талант — попадать в нужное время в нужное место. И жить ему от этого было легко и просто.
Он не имел совершенно никакого отношения к МГУ. Он был вольный художник. Он ездил по стране и зарабатывал деньги. А потом тратил их — так же легко, как зарабатывал. Он возил сигареты из Одессы в Грозный, из Москвы в Воронеж возил книги. Он заключал какие-то безумные контракты для каких-то левых фирм с какими-то не менее левыми заказчиками и получал дилерские. Он знал все ходы и выходы в тридцати крупных и в бесчисленном количестве мелких и средних городах России и ближнего зарубежья. В Москве он бывал примерно раз в месяц, и надо же было такому случиться, что именно в этот день они оказались за столом с Ириной буквально бок о бок, и у Ирины было настроение оторваться от души, и Олег, отметив для себя хорошенькую соседку, решил в этот вечер посвятить себя ей.
Короче говоря, через два с половиной часа они уже вдвоем сбежали от успевшей за это время вусмерть перепиться компании, прихватив с собой (Олег заранее разведал хозяйские запасы) бутылочку настоящего, ну то есть совершенно «родного» молдавского «Жока». На дворе стоял конец мая, в Москве было тепло и цвела сирень, и они бегом скатились со ступенек почему-то открытого — против обыкновения — парадного входа, и задохнулись открывшейся безлюдной перспективой и чувством свободы. Наверное, Ирина за эти два с половиной часа тоже успела как следует распробовать хорошие молдавские вина, хотя и пила принципиально только сухое. Потому что дальнейшее в памяти у нее осталось — как набор открыток. Яркий кадр. Еще один, такой же яркий. Потом целая серия: один и тот же пейзаж, одна и та же пара, два человека, мужчина и женщина, и эта женщина — она, а мужчина — тот самый мужчина, о котором эта женщина всю жизнь мечтала. Они стояли у парапета и смотрели вниз, где за парком, за широким изгибом речки темнел массив Новодевичьего монастыря, и Лужниковский парк, а за ним — как ни банально — огни большого города. И это были очень красивые огни очень большого города. Потом они как-то сразу очутились внизу, у самой воды, и пили вино из горлышка, ничем его не закусывая, потому что нечем было закусывать, но вино было славное, и закусывать его не хотелось. И оно было темное, как ночь вокруг, и прохладное, как ночной воздух, и такое же терпковато-свежее на вкус. Потом они плавали, и на Ирине не было ничего, то есть совсем ничего, но это ее нимало не смущало, наоборот, от этого во всем ее теле рождалось удивительное ощущение легкости, сравнимое разве что с тем, которое приходило к ней во сне перед полетом. Вода была черная-черная, и переблескивала вдали электрическими бликами, и поначалу холодная, обжигающая, резкая, но потом ощущение холода прошло и осталась только — влага, со всех сторон обтекающая, ласковая, проникающая всюду и насквозь, совсем как руки человека, которого звали Олег. Которого звали Олег. Вот так, легко и просто, в два слога: О-лег.
Потом они шли вверх по темному склону, и кожа горела, и как будто светилась в темноте, излучая свежесть, и воздух был теплый-теплый, как парное молоко, и они через каждые несколько шагов останавливались и целовались, и счастье пузыриками вскипало в крови.
Потом она его спросила — а как ты пройдешь в гэзэ? Ночевать он, конечно же, будет у нее, где еще, но оставалась чисто техническая проблема — милиция на входе. А в том, что одиннадцать часов вечера остались где-то далеко, во вчера, в позапрошлом году, в позапрошлой жизни, сомневаться, естественно, не приходилось.
— Я пройду, — спокойно сказал он, — не беспокойся. Только я пойду первым, с твоим студенческим. А потом переброшу его тебе обратно, через забор.
— Но там же не твоя фотография, — сонным голосом проговорила Ирина и почувствовала, что плывет, и что говорит все это только так, по обязанности, потому что заранее уверена, что, конечно же, он пройдет, и все будет хорошо, и никаких проблем ни у него, ни у нее с ним никогда не будет.
Они добрели, хохоча, запинаясь и поддерживая друг друга, чтобы не упасть, до угла высотки, и Ирина отдала ему студенческий. Он прислонил ее к теплой, еще не успевшей остыть после дневного солнышка стене, показал, куда смотреть, где упадет брошенный им через забор студенческий, и ушел — сразу выпрямившись, твердо держа курс, походкой страшно уставшего за день человека, который так уработался на благо отечественной науки, что мысль у него теперь одна — добраться до койки и рухнуть спать. Без задних ног и без задних мыслей. И так у него это вышло убедительно, что Ирина прыснула со смеху, представив, каким усталым жестом примется он доставать из кармана заветный документ, и как дежурный мент, органически прочувствовав его усталость, свинцовую тяжесть в ногах и туман в голове, махнет рукой, едва увидев цвет и формат корочки — мол, иди, сердяга, и так все ясно, иди, спи.
Так все и вышло. Через неполные две минуты корочки с легким шлепком упали на асфальтовую дорожку, Ирина подобрала их и, слегка пошатываясь, пошла к дежурке. Милиционеры, как и следовало ожидать, встретили ее и проводили без вопросов, однако взглядами отнюдь не сочувственными.
Встретившись в сиреневых, буйно пахнущих зарослях, они обнялись и долго стояли так, перебирая губами губы, пальцами кожу, плавая в предвкушении еще большего счастья. Потом были ступеньки, потом лифт — на четвертый этаж, — потом никак не попадающий в замочную скважину ключ; но наконец он попал, провернулся, и они вошли в темноту, не включая света; и едва она успела закрыть за собой дверь на ключ, он уже снял с нее платье, и сам он был уже голый, и она уже лежала на узкой своей девичьей кровати, и он был на ней, но тяжести она не чувствовала, а чувствовала только, как резанувшая ее внезапная — до вскрика — боль перерастает в теплую, сладостную, толчками накатывающую волну, и как она уходит, уходит под воду, и вода сверкает и переливается всеми цветами радуги, и под водой дышать — как пить прохладное вино теплым майским вечером на берегу реки, и что это и есть — счастье.
К вечеру Виталий не вернулся, хотя договаривались, что вернуться он должен именно к вечеру, в случае отсутствия форс-мажорных обстоятельств, конечно. Андрея Ирина заметила еще днем — он возился во дворе, занимаясь какими-то хозяйственными делами. Расспрашивать она его тогда ни о чем не стала: в конце концов, у них с Виталием могла быть какая-то договоренность; отвезти, привезти, сперва доставить на место, потом не мешать, а еще чуть позже забрать. Или, скажем, он намеревается возвращаться своим ходом — в конце концов, с Андреем на рыбалку они же ходили без лодки. Может, и теперь так удобнее. А настораживать лишний раз мальчика — единственный до сей поры надежный мостик к йети — ей не хотелось.
Весь день она следила за перемещениями радиомаячка, тут же фиксируя маршрут на карте. Некоторые пути следования маленькой экспедиции действительно ставили ее в тупик, но она вскоре придумала единственное рациональное всем этим скачкам через белые пятна объяснение: ее знание местности, а тем более то знание местности, которым могли похвастаться картографы, нечего было и сравнивать с аналогичными знаниями Андрея. Просто он ведет Виталия какими-то своими партизанскими тропами, только и всего.
Часам к одиннадцати маячок застыл. Место это Ирине не было знакомо, находилось оно, судя по карте, в самой середине обширного острова, заросшего настоящим материковым лесом. Ирина прекрасно понимала, что этот остров может в действительности быть отнюдь не цельным, а состоящим из пары десятков больших и малых островов, но место конечной остановки почему-то представлялось ей небольшой поляной среди дубового леса, на которой, ближе к опушке, в тени, расположились Виталий с Андреем и пьют чай. Потом вернулся Андрей. А маячок стоял все на том же самом месте.
К вечеру Ирина начала беспокоиться. Она вышла во двор, оглядела медленно темнеющее небо, черные стены деревьев по краям видимого пространства и сад-огород, в котором уже залегли глубокие ночные тени. И передернула плечами. Что-то тут было не так. Она понимала — всякие бывают ситуации. Не дождался свидания в назначенный срок, решил остаться до утра, или наоборот, был радушно принят в лучшем йетьском доме и так заговорился, так заговорился… Но на душе у нее было неспокойно. Что-то не так. Она постояла еще немного, потом пошла обратно в дом. На кухне хозяйничала Ольга. Андрей был при ней. Когда в дверном проеме показалась Ольга, он спокойно поднял на нее глаза. Ни тени беспокойства.
— Андрей, — сказала Ирина, — можно тебя на минутку?
Даун послушно и даже как-то радостно кивнул и тут же вышел из кухни. Ирина спустилась с крыльца. Андрей шел следом.
— Андрей, — обернувшись, начала Ирина, — Виталий сам тебя отправил обратно?
— Нет.
Даун как-то вдруг потерял интерес к разговору, но оборвать его по собственной инициативе явно не решался.
— Вы поссорились?
— Нет, нет! Не поссорились.
— А почему же ты тогда бросил его там и уехал домой? Лодку увел?
— Он сказал.
Мальчик говорил через силу, но в том, что он говорит правду, сомневаться не приходилось.
— Кто сказал?
Долгая пауза.
— Кто сказал, Андрей?
— Болотник.
— Они там говорили с Виталием, а потом болотник сказал тебе уезжать?
— Нет.
— А как же тогда?
— Они там не говорили. Он был в лесу. Он велел, чтоб я уехал.
— А Виталий?
— А он остался. Он хотел… Болотник хотел, чтобы я его там оставил. Но ты не переживай. — Обычно тусклый и ровный голос дауна взорвался вдруг совершенно непривычными эмоциями. — Ты не переживай. Он хороший. Болотник — хороший. Он добрый. Он ему ничего не сделает. Он хороших не трогает. Своих не трогает.
— А он разговаривает, болотник?
— Нет. Не разговаривает. Он всегда молчит.
— А как же он тебе сказал?