Главным, конечно, был страх ареста. Дмитрий Сергеевич вспоминает, что страшно была по утрам смотреть на список жильцов на лестнице — всех арестованных тут же вымарывали: не дай бог, останется фамилия «врага народа»! — и таких замаранных строчек с каждым днем прибавлялось. Дмитрий Сергеевич уже проходил через все это и представлял себе все очень ясно.
Он работал корректором вплоть до 1937 года, и, конечно, не раз приходила мысль: неужели это вершина его карьеры? Но, с другой стороны, эта работа позволяла быть «невидимкой», не высказываться ни по каким острым вопросам, из-за которых мгновенно может «нарисоваться» арест. В одном из интервью он говорит: «Главное было — не прийти ни на одно собрание — и я перед каждым брал бюллетень. Да у меня и действительно начинались язвенные колики. Проголосовать против (против очередного „единогласного“ осуждения врагов народа. —
По тем временам это было, конечно, подвигом. «Уклонение от голосования» конечно же бралось на заметку, и опасность все приближалась. Однажды, когда он лежал в больнице с язвой желудка в очередной раз, в городе началась паспортизация — событие это было довольно грозное. Всем, кто имел «неправильное происхождение» или судимость, новых паспортов не давали, а это означало высылку из города (в лучшем случае). Уже отказали в паспортах его «подельникам» — Сухову и Тереховко.
И тут молодая жена Лихачева энергично принялась за его спасение. Она узнала, что ученый корректор издательства, где работал Лихачев, Екатерина Михайловна Мастыко, детство провела в одной компании с нынешним грозным наркомом юстиции Крыленко. Нелегко было уговорить Екатерину Михайловну поехать к Крыленко — страшно женщине показываться тому, кто знал ее молодой, да и просто страшно предстать перед грозным наркомом, да еще с такой просьбой: это могло плохо кончиться! Однако Зина уговорила ее и даже дала ей свою нарядную кофточку. И спасла мужа. С подругой детства Крыленко был любезен, обещал помощь, но когда приехал к нему Лихачев, Крыленко еще в приемной, при большом скоплении народа, наорал на него, как было и положено наркому юстиции при встрече с таким «просителем». Знающие люди потом объясняли, что Крыленко сам был «под топором» и такая публичная демонстрация «революционной бдительности», как он надеялся, могла его спасти. Но на самом деле — он внял просьбе подруги детства, и несколько месяцев спустя пришло письмо из Наркомюста о снятии с Лихачева судимости!
Приободрившись (с такой женой можно добиться всего!), Лихачев решается выйти из корректорского «подполья» и начать заниматься наукой, о чем давно страстно мечтал.
Его первая, наделавшая шуму статья «Черты первобытного примитивизма воровской речи» была лингвистической, при этом — дерзкой, рассчитанной на шок, и Лихачев (выходит уже и вторая его статья) решает поступать в аспирантуру главного центра изучения лингвистики — Института речевой культуры. Там работал весь цвет академической филологии — Жирмунский, Мещанинов, Шишмарев.
Заявление от него приняли. Он приложил удостоверение «Ударник Беломорстроя». Милости Сталина к ударникам стройки знаменитого Беломорканала были широко известны.
Однако бдительным товарищам почему-то казалось, что Лихачев так и не «перековался» в этой «великой кузнице» и «настоящим советским человеком» так и не стал. В аспирантуру его не приняли. Сперва, на экзамене по истории, придрались к тому, что Лихачев упомянул в ответе книгу Бухарина, а это, оказывается, уже делать было нельзя… за этими партийцами, непрерывно арестовывающими друг друга, разве уследишь? Так ни на что другое времени не хватит. Экзамен был провален.
На втором экзамене — по специальности — был задан внешне простой вопрос, ответ на который, однако, должен был занять около получаса, и состоял из длительного перечисления трудно выговариваемых терминов. Лихачев (уже поняв, что его нарочно заваливают) обиделся и отвечать на этот вопрос не стал. Задал этот вопрос, что интересно, знаменитый лингвист, который впоследствии ни в каких подлостях не был замечен, поэтому Лихачев не называет его фамилии.
Нам остается теперь только гадать, чем был продиктован этот «вопрос на засыпку»: политическим нажимом или «чисто научной» ревностью? Могло, кстати, сочетаться одно с другим. Но не будем слишком пессимистично думать о людях науки. Возможно, там случается и «подсиживание», но лучше запоминаются моменты солидарности.
Через некоторое время Виктор Максимович Жирмунский, великий ученый, университетский преподаватель Лихачева, при встрече деликатно сказал: «Я слышал, вы безрезультатно стучались в двери нашего института?» Лихачев отметил, что это самая деликатная формулировка из всех возможных. Через два года, пройдя через собственный арест (может, и это сыграло роль?), Жирмунский сам предложил Лихачеву поступить в Институт речевой культуры, где он работал и куда Лихачев пытался поступить. Однако Лихачев отказался. Вероятно, тут сыграло роль и уязвленное самолюбие. Лихачев, внешне мягкий, был памятлив и обид не забывал. Но главное — он уже был увлечен древней русской литературой.
После первого неудачного штурма науки он возвращается в корректорскую, и даже с некоторым повышением — в кресло редактора-организатора, который уехал в отпуск. Кресло это не зря называли гильотиной — место более опасное трудно представить. Любое принятое здесь решение могло стать последним. Присланный, а точнее подосланный новый главный редактор — партиец Даев умело подводит Лихачева к увольнению (за которым мог последовать арест). Даев собирает все отрицательные рецензии, в которых сомнительные рукописи отвергались, и выдает все рецензии за свои. «Проявил бдительность! А вот Лихачев на посту редактора-организатора ее потерял!» Лихачева увольняют, пообещав «работу по договорам». За этим может следовать арест. Но вместо этого происходит взлет! Одна из великих способностей Лихачева — не терять ориентации в минуту опасности, а, наоборот, сосредоточиваться и выигрывать! Лихачев оказывается в древнерусском отделе Института русской литературы (он же Пушкинский Дом).
Почти вся научная жизнь Лихачева связана с учреждениями на берегу Невы: сперва университет (бывшее здание Двенадцати коллегий, построенное еще при Петре архитектором Трезини), потом — издательство в Академии наук, классическом здании с колоннами, построенном Кваренги, затем — Институт русской литературы (Пушкинский Дом) — высокое желтое здание с куполом, выстроенное архитектором Лукини возле Стрелки, где Нева разделяется на Большую и Малую (прежде там была Портовая таможня).
Институт русской литературы в Петербурге возник не сразу. В 1899 году была создана Комиссия по празднованию столетия Пушкина. Сначала она намеревалась лишь поставить памятник поэту, но потом возникла идея собрать рукописи, книги, предметы, связанные с жизнью великого поэта. На деньги, выделенные императором, была выкуплена пушкинская библиотека, потом была приобретена в Париже у крупнейшего коллекционера А. Ф. Онегина богатейшая пушкинская коллекция, после чего работа по собиранию реликвий и рукописей Пушкина и писателей его поры продолжалась. Основную часть коллекции собрал Б. Л. Модзалевский. Он же составил и «Положение о Пушкинском Доме». Официально открыт он был в 1905 году. Постепенно там были собраны коллекции, посвященные многим русским писателям. Сначала Пушкинский Дом ютился в Академии наук, но в 1927 году был переведен в великолепное здание бывшей Портовой таможни.
К 1937 году Пушкинский Дом имел уже второе название — Институт русской литературы и, помимо собирания рукописей, вел уже большую научно-исследовательскую работу. Здесь в Секторе древнерусской литературы и стал работать Дмитрий Сергеевич Лихачев.
Привел Лихачева в ИРЛИ академик Александр Сергеевич Орлов, с которым Лихачева свела еще работа корректором. Орлов — человек широкий, смелый, размашистый, любивший стоять в Пушкинском Доме на площадке второго этажа и говорить со всеми проходящими громко и свободно, не стесняясь нелицеприятных оценок и язвительных словечек. Сперва Орлов сцепился и с Лихачевым из-за его мелочных, как показалось Орлову, корректорских придирок, потом они понемногу разговорились, и Орлов был поражен уровнем знаний этого «корректора», потом они стали подолгу беседовать при каждом визите Орлова в издательство, и когда Лихачева выгнали из издательства, Орлов безапелляционно заявил у себя в Пушкинском Доме, где он был заместителем директора: «Лихачева надо принять!» Сначала Лихачев был зачислен в издательскую группу Пушкинского Дома, но ходил на заседания Сектора древнерусской литературы. Однажды, обидевшись на высокомерное замечание в свой адрес, Лихачев ушел, но Орлов разыскал его и за руку привел в сектор — и Лихачев после этого проработал здесь 57 лет и стал тем, кем он стал. Так, властно и просто, Орлов определил его судьбу. И с 1937 года до своей кончины Дмитрий Сергеевич работал в этом Доме. Здесь прошла вся его научная жизнь.
В 1937 году отделом древнерусской литературы руководила Варвара Павловна Адрианова-Перетц. В жизни и работе Лихачева она сыграла выдающуюся роль. Разумеется, она знала «анкету» Лихачева, но это никоим образом не отразилось на их отношениях отрицательно — скорее наоборот. Варвара Павловна была представительницей настоящей русской интеллигенции, вдовой известного литературоведа, академика Перетца. В свое время он был очень известен благодаря многим интересным гипотезам. В частности, он любил читать лекции о так называемых «средних» русских писателях, незаслуженно забытых в сиянии гениев, утверждая, что именно средние писатели наиболее точно изображают свою эпоху, а гении пишут лишь из своей души и ума, и судить по их произведениям о той реальности не следует. Безусловно, некоторая доля правды в его рассуждениях есть. Варвара Павловна была его студенткой в Киевском университете, потом женой. Фотография того университетского курса с профессором в центре и сейчас висит в Секторе древнерусской литературы (позже сектор переименовался в отдел). При Варваре Павловне обстановка в отделе был исключительно благоприятной, свободной, творческой. В отличие от шумного, резкого Орлова Варвара Павловна была спокойной, доброжелательной, никогда не «разносила в пух и прах» выступавших, а всегда находила какой-то выход, путь к исправлению ошибки. Любимым местом для всех сотрудников был и ее замечательный дом, куда она часто приглашала их, щедро угощала — и мягко, дружески помогала им решать научные и житейские проблемы и, отлично чувствуя способности своих коллег, направляла их в нужное русло. Когда ее попросили написать главу о литературе XI–XIII веков для «Истории культуры Древней Руси» по заказу Института археологии, она перепоручила эту работу Лихачеву и не ошиблась.
Для Лихачева Древняя Русь была спасением. Еще на Соловках изучение замечательного монастыря, его икон уводило его от страданий и унижений. И теперь Лихачев спасался от ужасов современности в Древней Руси. Можно сказать — в Древнюю Русь его сослали из страшной современности — и он там спасся.
«…Помню тревогу не наладившейся еще жизни, — пишет Лихачев. — Отец давал немного денег Зине на хозяйство. Ни в кино, ни в театр не ходили. Брали много работы на дом. Дочки росли. Ходили в гости в комнату к дедушке, Сергею Михайловичу. Дедушка любил угостить их чем-нибудь вкусным — обедал в типографии, а на ужин покупал сам себе ветчину, осетрину (что было недорого). Бабушка Вера Семеновна была в постоянной ссоре с ним и по вечерам его не кормила».
Лихачев пишет о дочках-близняшках, совсем непохожих друг на друга. Вера была бойкая, во время прогулок с нянькой часто убегала, перебегала на ту сторону дороги (что словно бы уже предвещало ее трагическую гибель через много лет). На даче любила ходить в гости к соседям, к стеснительному мальчику, которого они называли между собой Дикарин. Вера таскала на плече кошку Мяколю…
«Летом снимали дачу в Мельничном Ручье, — вспоминает Лихачев, — в бане. Было душно… Когда жили в Новых Хлоповницах, я работал уже в Институте русской литературы и без конца переписывал и отделывал текст своей главы о литературе Киевской Руси (по заданию Адриановой-Перетц. —
11 июня 1941 года, продолжая жить с родителями и дочерьми в коммуналке, с краном на кухне, с проституткой за стеной, Лихачев защитил кандидатскую диссертацию на тему «Новгородские летописные своды XII века».
БЛОКАДА
…Казалось, в то замечательное лето ничего плохого не могло произойти. Диссертация с блеском защищена, радуют и подрастают дочки. Тревожили лишь небольшие бытовые проблемы. Из-за того, что защита диссертации была лишь 11 июня и все внимание уделялось ей, не удалось как следует заняться дачными делами. Да и оклад младшего научного сотрудника требовал экономии во всем. Звание старшего научного сотрудника, с соответственным повышением жалованья, было получено лишь в августе — когда вся жизнь уже трагически переменилась. А пока — удалось снять лишь дешевую дачу, причем не на любимом Карельском перешейке, а в Сиверской, на юг от города, что чуть не погубило семью.
О войне услышали в воскресенье на пляже (в Сиверской, на реке Оредеж, под песчаными обрывами есть маленькие уютные пляжи). Кто-то шел поверху и говорил о бомбежке Киева. Тревогу сначала старались заглушить: наверное, не так поняли, наверняка речь идет о каких-то военных учениях, которые проходили тогда часто.
Но подтвердилось самое худшее. Война! Поначалу, как обычно, люди стараются отгородиться от беды, не давать ей затопить всё. Пусть беда будет где-то там, а мы здесь: вдруг она обойдет стороной и удастся продолжить прежнюю разумную, уютную жизнь, которую с таким трудом удалось наладить. Решено было оставить семью на даче, а Лихачев поехал в город, на работу.
Но прорыв немцев был стремительным, они подошли к Ленинграду вплотную. Семью Лихачева спас их сосед по даче Барманский, сотрудник издательства, бывший белый офицер. Как-то узнав о приближении немцев (из официальных сообщений никакой реальной картины представить было нельзя), он достал машину и вывез свою семью и семью Лихачевых из Сиверской — это их спасло: немцы вскоре оказались там.
Имеется очень важный снимок семьи Лихачевых, сделанный летом 1941 года на прогулке в Ботаническом саду — уже после начала войны. Девочки на снимке нарядны и веселы, сам Дмитрий Сергеевич выглядит очень импозантно в шикарном светлом пальто. Однако смотрит он как-то мимо объектива, и взгляд его полон тревоги, словно он видит уже все предстоящие беды. И он их действительно предчувствовал. Разумеется, ни о какой блокаде города власти речи не вели — люди были обмануты, никак не готовились, что и привело потом к гибели такого количества людей. Не это волновало вождей — главное, торжество их идеологии. Всякие разговоры о предстоящих опасностях пресекались и даже карались. Зато раздувалась шпиономания, причем, как обычно у нас, это привело не к борьбе с реальной опасностью, а лишь к дальнейшему угнетению населения, особенно тех, кто хоть как-то выделялся. Даже светлое пальто Дмитрия Сергеевича, вообще склонного к щегольству, не раз делало его «объектом подозрений» — особенно, как это ни прискорбно, со стороны детей. Они с особым увлечением играли в «бдительных чекистов» и несколько раз бегали за Лихачевым и, указывая пальцами на его пальто, кричали: «Шпион, шпион!» Новая идеология активно внедрялась в сознание: любой отличающийся от серой массы — враг!
Михаил Панченко, научный секретарь института, однажды шел с чемоданом в баню. К нему и тут привязались «бдительные граждане»: что в чемодане?
Все отвратительные свойства советской власти с началом войны особенно обострились. Было ясно, что забота о людях никоим образом не входит в планы начальства и надо самому думать, как спастись. Лихачев уже нечто подобное проходил — поэтому так мрачен и сосредоточен его взгляд на снимке в Ботаническом саду. И именно его горький лагерный опыт, привычка ждать плохого и по возможности готовиться к этому и спасли его семью в страшную блокаду. Главный зарок зэков: «Не бойся, не верь, не проси!» Надейся лишь на свои возможности и смекалку. Несмотря на все запугивания властей, резко пресекавших «панику», он запасся крупой, картошкой, несколько раз зайдя в аптеку, купил 11 баночек рыбьего жира: без него девочки не выжили бы. Насушил целую наволочку сухарей. Потом он проклинал себя: «Почему не додумал до конца, почему не запас больше?» Власть словно изощрялась в том, как «надежней» мучить людей. В лагере уничтожали «врагов народа» — блокада словно специально готовилась для массового уничтожения своих. Кольцо блокады сжималось, а из города по чьему-то приказу эшелонами вывозили продовольствие. Сгорело огромное количество продуктов на Бадаевских складах: вот так хваленая «бдительность»! Не туда, куда надо, направляли ее: на своих. Лихачев написал пронзительные, откровенные воспоминания о блокаде (одни из наиболее страшных, которые пришлось мне читать. —
Лихачев вспоминает, как увидел над городом необычное, очень красивое облако. Это горело подсолнечное масло на Бадаевских складах. Скольких оно могло бы спасти!
Некоторые категории людей словно специально были обречены на гибель — хотя ничего «антисоветского» в них вроде бы не было. Сразу, после того как замкнулось кольцо блокады, к голодной смерти были приговорены командированные, наверняка оказавшиеся в городе не просто так, а по важным государственным делам. Тем не менее карточки им не выдавались, и им пришлось умирать. Не было шансов выжить и у крестьян, которые хотели спастись от немцев в городе, но в город их не пустили: телеги с людьми так и стояли кольцом вокруг Ленинграда.
Не лучше власть обошлась и с рабочими Кировского завода. Уж, казалось бы, их-то надо особо беречь: ведь рабочий класс, кажется, объявлен главным классом нашего государства? Кроме того, именно на них лежало выполнение важных военных заказов. Однако рабочих Кировского завода из-за близости фронта выселили из их квартир возле завода — и бросили. На новом месте карточек им было «не положено», и они стали умирать первыми. Плевать! Что именно государство — главный «враг народа», в блокаду проступило особенно четко. И именно Лихачев не побоялся написать об этом со всей ответственностью. Именно он проявил наибольшую смелость — поэтому и стал главным авторитетом страны.
Он не побоялся написать и о том, что условия, в которые власть поставила людей, привели не только к физической, но и к массовой нравственной деградации. Моральные нормы, которые действуют в обычных человеческих условиях, теперь, в условиях этого нечеловеческого эксперимента, стали разлагаться. И Лихачев бесстрашно об этом написал. Он перечислил немало случаев, когда родственники бросали своих близких, отвергали их, презирали за то, что те не сумели получить каких-то положенных им возможностей пропитания — и отворачивались, обрекая на смерть. Но главным преступником, уничтожающим население, было конечно же государство — и Лихачев в воспоминаниях «Блокада: Как мы остались живы» рассказывает об этом точно и бесстрашно.
В одном из интервью он сказал, что очередной ложью о блокаде было и то, что люди выживали и работали, получая в день «осьмушку» хлеба. Об этом в официальных фильмах о блокаде говорится даже с какой-то гордостью: «Какая стойкость!» На самом деле — какая ложь! На самом деле — и этой осьмушки не было! Чтобы ее получить, надо было, как Зинаида Александровна, вставать в два часа ночи, идти через ледяной город и всю ночь стоять в очереди. Так Зинаида Александровна спасла от голодной смерти семью. В других семьях, в которых некому было стоять ночь в очереди, и этой осьмушки не было, и вся семья умирала от голода.
Для правительства важно было свое — нарисовать картину «массового героизма». А во сколько жизней это обойдется?.. Чем больше жертв, тем «величественнее»!
По всем учреждениям была объявлена обязательная, якобы добровольная запись в «народное ополчение». Хроника гордо показывала необученных, невооруженных ополченцев, шагающих на фронт. Отсутствие оружия (одна винтовка на десятерых) скрывалось — военная тайна! Массовая гибель ополченцев тоже преподносилась с пафосом. Когда кто-нибудь (как, например, ученый секретарь института Михаил Панченко — отец будущего академика Александра Панченко) отказывался идти в ополчение — он сразу становился изгоем. После Михаил Панченко ушел в армию (организованную и вооруженную тогда не намного лучше ополчения) и вскоре погиб.
В самом институте шли массовые увольнения сотрудников — списки присылал новый директор института, который сам жил в Москве. Списки увольняемых (вывешиваемые время от времени в вестибюле) были, в сущности, списками смертников. Люди сразу лишались карточек и быстро умирали. Лихачев рассказывает об одном из уволенных сотрудников, который остался жить в институте, поскольку лишился квартиры, и превращался на глазах у всех в страшное привидение.
Эти беды Лихачева обошли. Он, опытный зэк, как мог приготовился к невзгодам. Ходил в теплом романовском полушубке (память о Соловках), с крепкой палкой, подаренной академиком Орловым. По здоровью, убитому каторгой, в армию его не забрали.
Зато он оставил самые точные, самые глубокие, самые бесстрашные (и самые страшные) воспоминания о блокаде. Он не работает на советские мифы, как это делали большинство пишущих, он пишет так, как было на деле. Миф о доблестных защитниках города, конечно, имеет свои основания — но Лихачев пишет и о том, как моряки с кораблей, которые стояли у набережных и стреляли из орудий по врагу, заходили в музей Пушкинского Дома, разбивали стекла шкафов и «заимствовали» ценнейшие экспонаты. Самые точные свидетельства об этой эпохе (как и о предыдущих и последующих) — именно лихачевские…
Он подробно и честно рассказывает о том, как спасся он и вся его семья (кроме отца). Запасы кофе, 10 килограммов картошки, 11 бутылок рыбьего жира. Кроме того, спасал антиквариат, еще подарки деда, Михаила Михайловича. Некоторое время можно было еще ходить к крестьянам, стоявшим на подводах вокруг города, и обменивать ценные вещи на еду, пока крестьяне сами не начали умирать от голода. Те горожане, которых посылали на рытье окопов, привозили крапиву и варили суп. Спасительницей Лихачевых, по инициативе Дмитрия Сергеевича, еще до блокады насушивших наволочку сухарей, была, конечно, жена Дмитрия Сергеевича, Зинаида Александровна. Кроме ночного выстаивания в очередях за хлебом, ходила на толкучку, меняла свои модные наряды на еду. На обмен шло не что попало — брали лишь самые модные женские вещи. «Царицами блокады», шикарно приодевшимися в то время, были, в основном, молодые женщины — подавальщицы столовых, поварихи, продавщицы.
А Лихачевы жили впроголодь. Внучка Зина в своих воспоминаниях говорит, что в дедушке и бабушке сразу можно было узнать блокадников — по неосознанному жесту, когда они сгребали крошки со скатерти в горсть и отправляли их в рот.
Лихачев вспоминает, как однажды долго и медленно (ноги плохо шли) переходил Дворцовый мост под обстрелом, и вдруг сказал себе: «Выдержу это — выдержу всё!»
Этот зарок, или молитва, или клятва, наверное, и помог ему вынести всё: испытания его жизни не закончились блокадой.
Одной из главных бед блокады именно Лихачев назвал не столько физические, сколько нравственные изменения людей. Чтобы спасти свою жизнь, приходилось совершать поступки, которые в обычной жизни казались неприемлемыми, даже невероятными — но невероятной была и та жизнь. Лихачев честно рассказывает, как раздражал его старый отец, который при еде сопел и громко чавкал. Конечно, отец был болен и постоянно голоден, как все в блокаду — но раздражение от этого не уменьшалось.
Сергей Михайлович умер уже тогда, когда самая страшная блокадная зима заканчивалась и положение с едой чуть улучшилось — но дистрофия его была уже необратимой. Улучшения в городе были весьма незначительными — жизнь все равно оставалась ужасной во всех отношениях: нельзя было даже думать о том, чтобы человека нормально похоронить. Покойников просто привозили на саночках и оставляли в парке возле Народного дома (где был потом, в парке Ленина, кинотеатр «Великан»). Оставляли — и уезжали. И так же Дмитрий Сергеевич привез на саночках и оставил там мертвого отца… Люди промерзли насквозь, и словно оледенели и их души.
Бросали и живых. Замечательного ученого Комаровича, специалиста по Достоевскому, жена и дочь привезли в стационар при Доме писателей (на улице Войнова, бывшей Шпалерной), и узнав, что пансионат откроется еще через несколько дней, оставили его на холодной лестнице. Иначе им было не успеть на поезд и не спастись. И было бы ханжеством их осуждать — людей ставили в нечеловеческие условия, где обычные законы морали были неприменимы.
Семья Модзалевских оставила на вокзале престарелую мать, которую не пропустил на поезд санитарный контроль. Были и случаи прямой подлости: один из институтских «чинов» вывозил на Большую землю под видом сотрудников Пушкинского Дома своих любовниц.
Блокада ломала все установившиеся человеческие нормы — и потом восстановить их в прежнем виде уже не удалось. Сороковые годы, как и тридцатые, нанесли морали общества, прежнему «благородному воспитанию» непоправимый ущерб.
Умер и отец Зинаиды Александровны, Александр Макаров. Она, конечно, навещала его, сколько могла — но все ее силы ушли на спасение семьи Лихачевых. Тогда людям приходилось делать страшный выбор — выбирать, кого спасать, а кого бросать на умирание.
Зинаиде Александровне удалось «завязаться» со спекулянтом Ронькой, который менял рис и масло на ценные вещи в их доме. Девочки ели глюкозу, которую давали на талоны усиленного питания, полученные Лихачевым. Заучивали наизусть, по настоянию Дмитрия Сергеевича, стихи Пушкина. По наблюдениям Дмитрия Сергеевича, выживали те, кто занимался творчеством: писал, рисовал. Творчество уводило их от отчаяния — а состояние духа значило тогда очень много.
Лихачев, тем не менее, к концу зимы был близок к гибели.
В марте 1942 года открылся пансионат с усиленным питанием при Доме ученых. Слава богу, что перед самой войной он успел защитить диссертацию — иначе не попал бы туда и погиб. Лихачев вспоминал, что именно там от запаха горячей пищи впервые после долгого перерыва захотелось есть. Силы Дмитрия Сергеевича отчасти восстановились. Зинаида Александровна пришла забирать его оттуда на санках, но они не понадобились: Дмитрий Сергеевич дошел до дома пешком. Кругом сверкали лужи. Весна!
Потом последовал вызов в Смольный. Лихачев вспоминал, что войдя в Смольный, был потрясен «сытным запахом» в его коридорах — и подумал об уволенном сотруднике, оставшемся без карточек, который, как привидение, бродил по Пушкинскому Дому, пока не умер.
Лихачев получил в Смольном «особое задание» — и вместе с литератором М. А. Тихановой в невероятно тяжелых условиях написал книгу «Оборона древнерусских городов». Книга получилась замечательная — патриотическая, простая, наглядная, примеры из древней истории поднимали дух бойцов, книгу, по воспоминаниям одного из свидетелей, читали даже на Ораниенбаумском пятачке, находившемся почти под непрерывным огнем. Лихачев уже нашел свой путь: воспитывать патриотизм на примерах Древней Руси, не касаясь слишком «неоднозначной» современности. Считается, что даже некоторые военные термины, которые применялись потом всю войну — «рвы», «надолбы», появились именно из этой книги.
Лихачев не только писал и спасал семью — он выполнял все, что было необходимо. Вместе с другими сотрудниками дежурил на крыше Пушкинского Дома при бомбежке, гасил зажигалки. В 1942 году он был награжден медалью «За оборону Ленинграда». Внучка Зина вспоминает, что этой медалью он гордился больше, чем другими, даже самыми высокими наградами.
Успех книги и даже медаль не спасли его от несчастий — в то время легко губили людей и с бо́льшими заслугами. В том же году его вызвали в «органы» и потребовали «помогать им». Лихачев отказался. Тогда ему показали, что его ждет: инсценировали арест, и солдат с винтовкой отвел Лихачева в подвал. Лихачев, однако, уже имел тюремный опыт и знал, что самое страшное — сломаться. И когда его снова привели наверх, он опять отказался. И даже — посмеялся над ними. Ему подали бумажку:
— Распишитесь, что никому не расскажете об этом!
— Я не могу этого обещать! — сказал упрямый Лихачев.
— Почему?
— Я разговариваю во сне, — не без иронии сказал Лихачев.
Его выпустили… но тут же лишили прописки, что означало лишение карточек и голодную смерть… Но жизнь подтвердила еще раз, что праведный путь — самый верный. Семья попала в списки на эвакуацию (видимо, бдительные органы не успевали все отследить) — и смерть опять отошла.
ЧЕРНИЛЬНИЦА В КАРМАНЕ
Лихачевы попали в Казань. В годы войны именно Казань стала научной столицей — сюда были эвакуированы Академия наук и много научных учреждений.
Повезло Лихачевым еще в одном — было уже тепло, и они ехали не по льду Ладоги, не «Дорогой жизни», которую тогда называли «дорогой смерти». Существует немало рассказов о том, как машины объезжали полынью, где тонули дети из провалившейся под лед предыдущей машины, и никто не спасал их: подъехать к полынье — значило провалиться самим. Когда эвакуировались Лихачевы, лед на Ладоге уже стаял, и они сначала доехали на поезде до Борисовой Гривы. Вместе с ними ехал Каллистов, старый товарищ Лихачева еще по каторге, с которым они вместе работали в Тихвине. Теперь — настроение было приподнятое. Казалось — все горести позади. Когда приехали в Борисову Гриву, шутили: «Какой же должен быть Борис, если у него такая грива!» Вещи было приказано упаковывать мягким способом, и при пересадке на пароход с трудом нашли свои узлы среди чужих — все были свалены грудой на берегу. Лихачев и Каллистов еле успели запрыгнуть на отплывающий пароход. В то напряженное время это могло бы значить весьма долгую разлуку с семьей. Но с трудом, уже через большой просвет между пристанью и палубой, все же «долетели», рухнули на палубу.
Приплыли в Кобону. Оттуда снова поездом поехали в Тихвин, где были с Каллистовым в ссылке и откуда Лихачев вышел на свободу. И теперь снова Тихвин оказался «местом освобождения» — на этот раз из блокады! В Тихвине впервые сытно поели каши.
Потом поезд медленно, с долгими остановками, шел в Казань. В Иванове впервые после долгого перерыва помылись в бане. Добрались до Казани. Перед самой Казанью поезд долго шел по огромному мосту через Волгу.
На вокзале встретили хмурые работники Академии наук, отвезли эвакуированных в здание академии, разместили на раскладушках в актовом зале. Так жили два месяца. Здание было холодное, неуютное. Уборные были очень далеко. Ленин в вестибюле вытянутой рукой показывал дорогу как раз туда. Ситуация была неопределенная, тревожная. Ходили слухи о скором переводе в другое помещение, в другой город. Потом перевели в казанский Дворец труда. Лихачев вспоминает, что эвакуированные с мрачным юмором называли новое помещение «сарай труда», поскольку дворец по-татарски — именно «сарай».
Здесь семью Лихачевых — Дмитрия Сергеевича, его маму Веру Семеновну, жену Зину и двух дочек поселили в комнате, в которой еще жила и семья математика Никольского: муж, жена и грудной младенец. Жена постоянно убаюкивала младенца, притом пела очень громко и обижалась, когда ей делали замечания.
Удалось добыть мелкой картошки на зиму…
…Помню Казань той поры — поскольку я тоже жил тогда там, правда, ребенком. Помню низкую часть города, примыкающую к Волге — татарскую, и высокую часть, изрезанную оврагами — русскую. Помню крутой снежный спуск к красивой железной колонке, из которой носили воду…
Семья Лихачевых жила тяжело, как многие тогда. Зинаида Александровна продавала на рынке вещи, покупала еду. После тяжких сомнений решили отдать «рунчиков» (так они шутливо называли дочек — Верунчика и Милу) в детский сад, поскольку там детей всё же кормили.
Я тоже ходил в Казани в детский сад для детей научных работников. Может быть, в тот же самый? Помню тусклый свет под потолком, чувство неприкаянности, ненужности тут никому. Однажды, не выдержав тоски, убежал домой, стоял на дне оврага, смотрел вверх, видел наше окно — и сердце сжималось. Вот выглянула любимая бабушка — высунув кастрюльку, гулко скребла ее, отмывала. У меня текли слезы, я чувствовал, как люблю бабушку, и понимал, что не могу появиться перед ней и даже крикнуть: «Я тут!»
Лихачев вспоминает, что из двух дочек-близняшек Вера казалась более крепкой, была подвижнее. Мила шла в детский садик неохотно, капризничала. Вера, наоборот, шла с радостью. И именно она заразилась в детском садике коклюшем, перешедшим в тяжелое воспаление легких!
Хотя в Казань была эвакуирована научная элита — найти хорошего врача удалось не сразу. Отчаявшийся Лихачев вынужден был обратиться к сотруднику Пушкинского Дома по фамилии Скрипиль, с весьма сомнительной репутацией (полностью подтвердившейся после войны). Но чего не сделаешь для спасения дочки! Ненавистный Скрипиль жил как эвакуированный в доме знаменитого казанского профессора Меньшикова, специалиста по детским болезням. Меньшиков пришел, величественный, в богатой профессорской шубе, осмотрел Веру, сказал, что спасти ее может лишь сульфидин — но достать его тогда было очень трудно. Лихачев сумел пробиться к президенту Академии наук Несмеянову. Это был знаменитый химик. Одним из самых известных его изобретений, над которым тогда смеялись, была искусственная черная икра, которую делали из нефти. Секретарша Несмеянова, выслушав Лихачева, дала ему из сейфа упаковку сульфидина. Веру удалось спасти.
…Любую главу о каждом из этапов жизни Лихачева можно назвать так: «Победа в тяжелейшей ситуации!»
Несмотря на все лишения, Лихачев каждый день ходил в библиотеку Академии наук, и там, в холоде, сидя в соловецком полушубке, писал работу «Национальное самосознание Древней Руси».
Все тяжелые годы войны Лихачев не прерывал своей работы. «Я носил чернильницу XVII века в кармане, чтоб чернила не замерзали».
Летом жизнь стала чуть полегче. Помню, как я ходил рано утром вместе с родителями пешком на селекционную станцию, где они работали, и в первых лучах солнца светилось огромное казанское озеро Кабан. Обратно родители приносили в рюкзаках картошку, сахарную свеклу. Помню, как мы стоим посреди большого поля, собираем картошку — и мама распрямляется, запястьем отводит со лба волосы (руки грязные, в земле) и вместе со всеми всматривается в вечернее небо. Помню странные и почему-то почти неподвижные крестики на фоне заката. Идет спор: наши это самолеты — или немецкие? На наши — их силуэты известны всем — совершенно не похожи.
По Казани — об этом шептались даже мальчишки во дворе — ходили слухи, что на Казанском авиационном заводе проводят испытания захваченных немецких самолетов, и этим занимается не кто-нибудь, а сын Сталина Василий, специально присланный в Казань! Конечно, никаких официальных сообщений об этом не было, но шептали это с надеждой: скоро у нас все получится и мы победим!
Александр Панченко, будущий ученик Лихачева и тоже академик, сын погибшего на войне Михаила Панченко, тогда тоже еще мальчик, запомнил высокую, сутуловатую фигуру Лихачева на казанском картофельном поле… Рассказывает историю с детскими калошками, что попали к нему благодаря участию Лихачева в какой-то распределительной комиссии. И мама Саши Панченко потом, когда Александр уже сам стал крупным ученым и между ним и Лихачевым порой «проскакивали молнии», напоминала сыну: «Помни калошики!»
Научная работа в эвакуации не прерывалась. Ученый все свои мысли носит с собой, они не оставляют его никогда.
Рядом с Лихачевыми жила Варвара Павловна Адрианова-Перетц. В письме в Ленинград своей подруге Колпаковой Наталии Павловне она писала: «Лихачевы из соседней комнаты приносят мне кофе и кипяток, они же делают покупки, а я строчу с утра до вечера». Жила она в крохотной комнатке, где проходила вечно раскаленная труба из кухни. Лихачев вспоминает: «Варвара Павловна отдавала нам свой паек, приходила к нам обедать: ела по-птичьи из красной мисочки».
Я помню в Казани нашу комнату, озаренную колеблющимся светом из печки. В котелке парится сахарная свекла, сладко пахнет. Из черного репродуктора — возвышенно-трагический голос: «Воздушная тревога! Воздушная тревога! Не забудьте выключить свет!»
Немцы бомбили мост через Волгу, а до Казани, кажется, так и не долетели…
…Адрианова-Перетц в апреле 1944-го писала в Ленинград своей подруге Колпаковой: «Ахматову (вышедшую в Ташкенте) посылаю. Изрядно потрепали…» Имеется в виду книга. «Вера Семеновна читала стихи внучкам и те дуэтом декламировали: „Мне от бабушки-татарки“ и „Сероглазый король“».
Власти вдруг вспомнили о некоторых привилегиях, полагающихся ученым. «Великий Сталин» распорядился прибавить норму продуктов, выдаваемых по карточкам.
Дочки Вера и Мила с улицы Комлева, где жила семья, любили ходить в музей-квартиру Ленина, расположенный неподалеку… Помню его и я. Конечно, девчонок влекла вовсе не преданность дедушке Ленину. Просто им нравилась большая, уютная, хорошо обставленная квартира — таких они в жизни своей еще не видели — а кроме как у Ленина, таких квартир тогда больше негде было увидеть…
Бабушку Веру Семеновну удалось направить в Дом отдыха ученых в Шалангу на Волге. Туда надо было плыть на барже. Потом к бабушке направили Милу. Лихачев думал отправить к ней и Веру, но, посетив перед этим мать в Шаланге, передумал. Увидел, что после всех перенесенных испытаний, включая блокаду, у Веры Семеновны произошли некоторые изменения в психике. Она вдруг стала высказывать недовольство, что сын ее всего лишь кандидат наук! «Я тут дружу с сестрой самого Тарле!» — высокомерно заявила Вера Семеновна. Внучку Веру решено было к ней не посылать…
Блокада кончилась, и пора было думать о возвращении в Ленинград. Как мы знаем, многие заводы, институты и даже театры были оставлены после войны там, где они были в эвакуации.
Родной город встретил Лихачева неласково — как, впрочем, и проводил. Поскольку в 1942 году (после отказа быть стукачом) его выписали, квартира была занята. В один из дней командировки украли деньги, документы и карточки. И в послеблокадном Ленинграде можно было умереть от голода — жизнь там едва налаживалась. Спас его тогдашний уполномоченный по Пушкинскому Дому, сохранивший Дом в войну Виктор Андроникович Мануйлов, который спас еще многих. Выхлопотал ему карточки, документы.