Свадьба на нашей улице
Вместо пролога
Первое, что я помню, это могучий Копетдаг, у подножия которого прилепился наш аул, где я родился и вырос. Я хорошо помню, что он раньше других аулов прогревался первыми утренними лучами солнца; а когда солнце пряталось за горой, раньше других погружался в тень, которая росла на глазах, становясь всё больше и больше, пока не охватывала, казалось, всю землю.
И ещё я помню Секизяб, реку, что питала осе вокруг. Никто не мог сказать точно, где её истоки. Родившись высоко в горах, она, казалось, вырвалась из самой груди Копетдага и, подобная могучему дереву с беспорядочно разбросанными, переплетёнными ветвями, прихотливо вилась на равнине, разбиваясь на большие и малые рукава, которые должны были напоить не только зелёную бахрому нашего Янги-Кала, привольно раскинувшегося по берегам Секизяба, но ещё и других аулов, лежавших дальше, вниз по течению.
Эти рукава и арыки, отходящие от рукавов, тянулись далеко во все стороны, охватывали луга Тилки, посёлка к востоку, от нашего аула, а на западе доходили даже до Геок-Тёпе, и ещё дальше, до села Совут-ли. И надо ли говорить, что при первой же возможности, все мы, от мала до велика, устремлялись к воде и купались до тех пор, пока не становились синими от холода. Мы купались в арыках, мы купались в рукавах Секизяба, мы купались в бассейне, который был специально построен у плотины близ электростанции, которая давала ток всему району. Но, конечно, лучше всего было купаться в том месте реки, где она ещё не делилась на рукава, там, где ледяная зелёная вода с шумом неслась по склону. Вы знаете такую игру — балакмунди? В неё играют так; берут штаны, крепко-накрепко стягивают их верёвкой у пояса, потом засовывают в воду, а когда они хорошенько промокнут, надувают через штанины, так что получался огромный пузырь; и вот на этом-то пузыре, из которого медленно выходил воздух, мы и неслись вниз по течению в стремительном ревущем потоке, стараясь заплыть как можно дальше. Это было просто здорово, если бы не одно обстоятельство: иногда приходилось возвращаться, неся штаны в руках, вернее то, что от штанов оставалось. И матери наши, как нам казалось, ругали нас даже после того, как мы проваливались в беспробудный мальчишеский сон. И их можно было понять, наших матерей — ведь для игры в балакмунди, что в буквальном переводе звучит как «сядь на штаны», годились только очень хорошие, плотные, иначе говоря, почти что новые брюки, которые очень быстро превращались просто в ветошь.
А накупавшись, мы шли ещё дальше, вверх по течению, к началу ущелья. Мы несли с собой удочки и долгими минутами сидели у воды, затаив дыхание. И вот, почувствовав, как дёрнулась леска, ты подсекаешь, и огромная рыбина, сверкая серебром, подпрыгивает у твоих ног. В то время нам казалось, что центр мира — это и есть наш аул, и что самое большое — в нашем ауле, и Секизяб, мы были в этом уверены, — самая огромная река на свете, ну, и рыбы в ней, конечно, самые крупные тоже. Да и могли ли мы думать иначе о нашей реке, если мы не видали ничего другого? Даже арык, проходивший в сторону Тилки, мы гордо называли Большим арыком. А что — ведь даже через арык не всякий мог перепрыгнуть, не говоря уже о Секизябе, который не шёл ни с каким арыком ни в какое сравнение. Даже в самом узком месте Секизяба только один мальчик из всей округи мог его перепрыгнуть. Хабет — так звали этого мальчика. Он учился со мной в одном классе, и мы прозвали его Кузнечиком из-за того, что он вечно прыгал. Никто и не мечтал с ним сравниваться в прыжках; когда он разбегался и прыгал, то, казалось, он просто летел по воздуху, всё дальше и дальше, и мне всегда казалось, что если бы он стал заниматься этим серьёзно, то мог бы стать великим спортсменом. Но сам Хебет хотел стать трактористом — и стал им… но это уже другая история.
Да, Секизяб! Он навсегда в моей памяти. Мы выросли на его берегах, мы пили его воду, мы питались плодами, вырастить которые было бы немыслимо, не будь Секизяб рядом — и разве таким уж преувеличением было бы сказать, что он вспоил нас и вскормил, подобно родной матери — а разве кто-нибудь может забыть родную мать? И песни пел он словно мать у колыбели. Конечно, если только не сидеть у самого водопада — там уж никакой песни не было, там стоял такой грохот, что хоть в уши кричи — ничего не услышишь. Зато, если ты садился на берегу, где вода текла спокойно, она начинала тут же баюкать тебя задушевной, никогда не затихающей и не повторяющейся мелодией. И если ты закрывал глаза, то уже через минуту тебе начинало казаться, что эта музыка, от которой щемит сердце, создана великим Мыллы-ага или известным всей Туркмении Тачмамед-ага; прислушавшись, ты узнавал песни Сахи Джапарова и Шихдурды-бахши, которые сменялись напевами тростниковой дудки Ата Кора, а след за этим ты слышал, любимые народом песни Байлы Куле. Но разве это удивительно? Ведь все они — и Мыллы-ага, Тачмамед-ага, и другие — все они родились здесь и так же сидели некогда у неумолчно поющей воды; так почему бы не предположить, что и сладким напевам своих дутаров и туйдуков они не выучились у вечно молодого Секизяба, ровно как и песням, которые прославили их по всей стране. Ибо Секизяб со свойственной ему щедростью отдал им всё, чем он владел, не требуя взамен ничего. Послушайте-ка ещё и ещё раз мелодии Мыллы-ага, послушайте их, закрыв глаза, и вы сами увидите, насколько напоминают они природную мелодию струящегося потока, мелодию, созданную нашим многозвучным и певучим Секизябом, чья прозрачная вода своею сладостью превосходит шербет…
Нет и не может быть во всём мире реки, лучше Секизяба, реки нашего детства. Даже много позже, когда мы подросли и пошли в школу, мы всё меряли Секизябом. Нам говорили о морях, а мы живо представляли себе мель Аннаберды, где вода Секизяба широко разливалась по мелководью, едва покрывая собою гальку и камни. Таким нам казалось и море. И острова нам были не в диковинку — ведь такие острова имелись и на нашей реке, и не раз мы соревновались в том, кто быстрее доберётся до самого большого острова. Да, водой нас было не удивить; ведь ни моря, ни океаны не могли сравниться, по нашему убеждению, с Секизябом. Конечно, были и другие источники, мы видели воды реки Алтыяба, что означает Шестиречье, что в ущелье Чули, мы пробовали воду Котур-ата, позже прозванного Алтын чешме, золотым родником; мы знали воды Нов-ата, и воду кяризов, подземных каналов, проложенных нашими предками, что питали колодцы — но ни один из этих источников, ручьёв и рек не шёл ни в какое сравнение с нашим Секизябом. Он был частью нас, и мы были частью его, и никто никогда не сказал о нём ни, одного плохого слова. Даже тогда, когда по весне, напитавшись тёплым дождём и талыми ведами, растопившими снег, он выходил из берегов и буянил, вырывая с корнем огромные деревья и перекатывая валуны; даже тогда, когда наши улицы превращались по его вине в арыки, по которым, разрушая заборы и смывая посевы на полях, неслась вода, люди не ругали Секизяб, но думали о том, как хорошо было бы подчинить эту неуёмную силу, и мечтали о том времени, когда сила эта будет поставлена на службу народу.
В те далёкие годы это казалось мечтой, прекрасной, как сон, и таким же прекрасным, как в детском утреннем сне, запомнился мне Секизяб.
Мы становимся взрослыми…
Хотя лето уже наступило, ранним утром воздух благоухал совсем по-другому, по-весеннему. Покрытые утренней росой травы на берегу арыка тихо шуршали. Сквозь облака, медленно плывшие из-за гор на западе, уже прорывались острые штыки солнечных лучей, а само солнце, круглое и тёплое, было похоже на только что испечённый в тамдыре чурек. Эти лучи дробили облачное покрывало над горой на мелкие части, тоже окрашивая их в красноватый цвет. Ночью прошёл дождь, который смыл пыль и напоил землю садов и огородов. В такую минуту кажется, что всё на этом свете так хорошо, что лучше не придумать, и что на свете существуют только хорошие и добрые люди, и чувствуешь себя таким лёгким, что взмахни руками — и улетишь прямо в небо.
Вот каким было утро того дня, когда мы закончили школу. С полотенцем на плече я шёл умываться к, арыку Улыяб, что журчал совсем рядом с нашим домом. Вода в нём была такая прозрачная, такая чистая, что и сам себе начинал казаться каким-то особенно чистым.
Жаль, что уже нельзя было лечь в арык и ждать, когда вода заструится у тебя по спине; это удел малышей, а я с этого дня уже взрослый. Вернувшись домой, я наспех перекусил и собрался. Но только я хотел выйти на улицу, как за спиной раздался ласковый, как всегда, голос мамы:
— Куда ты так рано собрался, сынок?
— Хочу в школу забежать, мама.
— А я думала, что вы больше не учитесь.
— А мы не учимся, верно. Мы просто договорились ещё раз, с самого утра, собраться у школы, все вместе. Кто знает, когда мы ещё соберёмся вот так.
— Понимаю, понимаю, сынок. Но ведь ты не отдохнул после работы…
Мама имела ввиду, что ночью я помогал отцу поливать огород. Но разве в восемнадцать лет обращаешь внимание на подобные мелочи. Но чтобы не огорчать маму, я сказал:
— Ты не волнуйся. Вернусь и отдохну.
Тут на пороге появился мой папа. Вид у него всегда очень важный и строгий. На самом деле он очень добрый, но по-моему он считает, что мужчине не к лицу проявлять доброту, а поэтому всегда предпочитает казаться очень строгим. Маленького роста, жилистый, с торчащими усами, он держал в одной руке пиалу, а в другой чайник, из которого он без успеха пытался выцедить последние капли.
— Если будешь весь день шататься бог знает где, не отдыхая, тебя не надолго хватит, — сказал он, и очень строго посмотрел на меня снизу вверх. Я мог бы сказать ему, что когда ему самому было восемнадцать лет, он тоже мог не спать по несколько суток, он сам рассказывал мне как-то, да и сейчас в свои пятьдесят, он поднимался с зарёй, но я не стал ничего говорить, только кивнул и помчался к школе, где все уже, должно быть, собрались.
Большое здание школы, возвышавшееся над всеми остальными постройками села, было видно отовсюду, Я иду к нему по узенькой тропинке, вьющейся среди посевов; стебельки помидоров слева и справа издают пряный запах. Если бы было нужно, я мог бы добраться до школы с завязанными глазами, настолько хорошо я запомнил за эти годы все тропки, ведущие к ней из любой точки аула. Да что там тропки! Любую канавку, любой бугорок и любую выемку знал я, как собственный двор, и даже в темноте пробежал бы до школы, ни разу не споткнувшись.
Все ребята, как я и предполагал, уже собрались. Но не только ребята — и директор тоже был здесь, и классный наш руководитель. Мы говорили все разом, галдели, как стая птиц, делились планами, кто куда пойдёт учиться, а кто работать в колхозе, а на душе у всех была какая-то грусть — ведь мы прощались со школой, прощались друг с другом и со своим детством, отныне алы были совершенно взрослыми и вступали во взрослую жизнь.
Всё-таки то, что я всю ночь поливал участок, сказалось, и я, попрощавшись со всеми, собрался домой. Но выйдя во двор, остановился, как вкопанный… Потому что в дальнем конце двора, там, где беспорядочной грудой громоздились едва ли не до неба сломанные парты, я увидел Кумыш. Её чёрные волосы, заплетённые в две толстых косы, — были заброшены сейчас за спину. Мне ли было не знать эти косы, которые только-только не касались земли, извиваясь по тоненькой спине, подобно змеям. Она была похожа на картину, Кумыш. Знаете, наверное, такие рекламные картинки, которыми «Аэрофлот» приглашает вас совершить путешествие в неведомые страны, где живут вот такие прекрасные девушки с тонким станом, с алыми губами, сквозь которые или угадываются или видны белоснежные зубы. Бот такой же, только не нерисованной, а живой и была та девушка, которая молча смотрела на меня.
Да, она не была нарисованной. Я знал это, пожалуй, лучше других. Как сейчас помню, как она появилась в нашей школе восемь лет назад, когда мы только начали учиться в третьем классе. Рядом со мной было свободное место, и вот на него-то учитель и посадил новенькую. Весь урок она просидела не шелохнувшись, а ребята совершенно извертелись, чтобы поглядеть на неё. На перемене ко мне подошёл Хабет, тот самый, что прыгал лучше всех, и сказал как можно равнодушней:
— Эй, Ашир! И охота тебе сидеть с девчонкой, а?
Тут все засмеялись и стали говорить, что они-то уж ни за что не стали бы сидеть с какой-то незнакомой девчонкой, особенно если можно сидеть с любым мальчиком. И я решил так и поступить. Но когда я стал собирать свои тетради и учебники, девочка, до этого безмолвно глядевшая на мои приготовления, вдруг дотронулась до моей руки и тихо сказала:
— Я знаю, это ты из-за меня хочешь уйти. Не уходи, Я сама пересяду на другую парту.
Она говорила спокойно, но мне показалось, что голос её дрожит от обиды. Я посмотрел на неё. Она вся словно светилась. У неё было очень белое личико, и вся она была совершенно не похожа на тех девочек, которых я видел раньше. Не знаю, как это объяснить; сейчас не знаю и тогда, конечно, тоже не знал. Что-то в ней было особенное. Я и сам не заметил, что гляжу на неё уже долго, гляжу и не могу оторвать взгляд.
— Так мне пересесть на другую парту?
— Нет, не переходи, — сказал я. — Не переходи.
В этот момент учитель вошёл в класс, и начался урок. А когда он кончился, она тихонько шепнула мне: «Ты не слушай мальчишек. Они хотят, чтобы я сидела с ними. Они сами мне предлагали с ними сидеть — и Хабет, и другие».
От удивления я просто разинул рот, потому что понять ничего не мог. Это было выше моих сил. Нет, решительно ничего я не мог понять. Если они хотят я ней сидеть, почему не скажут прямо. Хебет, например. Что я, держу эту девчонку, что ли? Пусть сидит, с кем хочет. А если ей нравится сидеть со мной, пусть сидит со мной, что я, хуже других, что ли? А если ещё начнут дразниться, то получат как следует.
На следующих уроках я всё поглядывал на неё тайком. Нет, такой аккуратной девчонки в наших краях я не видел. Интересно, откуда она взялась? Я потрогал её за локоть, и она, не отрывая глаз от учителя, чуть наклонилась ко мне.
— Почему я тебя до этого не видел, а?
— Мы совсем недавно сюда переехали, — едва шевеля губами, ответила она.
— А откуда?
— Потом скажу, на перемене. А теперь давай послушаем.
И она снова уставилась на учителя. Я был очень удивлён, что она так смотрит. Я тоже посмотрел на учителя, Я видел его уже сто раз и ничего интересного не заметил, Это был учитель арифметики Курбан Сапарович, вот и всё. Мне вовсе на хотелось на него смотреть. Значит, она, эта девочка, приехала к нам недавно. Вот почему она отличается от наших девочек. Наверное, издалека. А кто её родители? А где она училась до этого? Вопросы так и вертелись на коннике языка, и я вертелся вместе с ними. Учитель заметил это.
— Ашир, что с тобой?
— Ничего.
— Тогда сиди спокойно.
Затем, открыв книгу и назвав страницу, на которой находилась задача, которую мы должны были решать, он спросил:
— Кто хочет решать эту задачу у доски?
Кто же захочет стоять у доски — там даже не подскажет никто. И вдруг вижу — девочка рядом со мной поднимает руку.
— Я хочу.
— Ну, что ж, иди.
По классу будто волна прокатилась. Обычно у нас такого не бывало. Самому идти к доске? Вот это да. И пока девочка шла к доске, все взгляды были устремлены на неё. А учитель поднял руку, унимая гул, и прежде, чем продиктовать условия задачи, сказал:
— Вы, я думаю, заметили, что у нас появилась новенькая. — И сам себе ответил: — Ну, конечно, заметили, её трудно не заметить. Её зовут Кумыш, фамилия — Аймурадова, Кумыш Аймурадова — запомнили? Её семья недавно переехала на заставу, её отец — начальник заставы. Там, где они жили до этого, Кумыш училась только на пятёрки. А теперь вернёмся к задаче…
Так вот почему Хабет и все другие хотели, чтобы она сидела с ними! Теперь я понял это. Ещё бы — сидеть на одной парте с круглой отличницей, да ещё дочерью начальника заставы. Ну и хитрецы они. Сами дразнили меня, и сами же хотели с ней сидеть. И тут я почувствовал даже гордость — хотеть они хотели, но сидит она не с ними, а со мной. И будет сидеть — пока мы ходим в эту школу.
Так оно и случилось, И до самого последнего дня мы просидели с ней рядом, на одной парте. Мы подружились, как дружат мальчишки — вместе готовились к урокам, лазали по горам, спорили о прочитанных книгах. Едва ли не каждый день я провожал её до заставы, часто бывал у неё дома.
Так мне ли было не знать её!
И всё-таки я проглядел, когда из тоненькой и опрятной девочки она превратилась в девушку. Я заметил это буквально накануне выпускных экзаменов. Мы готовились к ним, как всегда, вместе. И вот как-то она вышла из своей комнаты в новом платье. «Посмотри, Ашир, — сказала она и улыбнулась. — Я хочу пойти в нём на выпускной вечер. Тебе нравится?
Я хотел что-то буркнуть в ответ — что я понимаю в девчоночьих платьях, да и кто понимает, верно? И только я раскрыл рот, чтобы сказать это, как у меня перехватило дыхание. Только теперь я понял, как верно выбрали родители это имя — Кумыш, Она была вся словно из серебра, она вся так и светилась. Светились её волосы, светилось её лицо, фигурка, её руки; всё это, вся она перепивалась и я на мгновение закрыл глаза, как если бы мне в глаза попал солнечный зайчик, Кумыш засмеялась: «Правда, красиво?» — и упорхнула, как птичка, в другую комнату.
В тот день я уже не мог заниматься. Придумав какой-то предлог, я побрёл домой, и в тот день едва не заблудился. Смотрел ли я на тропу, закрывал ли глаза — я видел Кумыш, окружённую серебряным сиянием.
И с этой девушкой я столько лет сидел на одной парте? О чём я думал эти годы? Где были мои глаза? Мы вместе учились, участвовали в самодеятельности, танцевали, шутили, смеялись, говорили о всякой всячине, о важном и неважном. Почему же я ни разу не увидел её так, как сегодня… не сказал ей, как она мне нравится.
А может быть и правильно, что не сказал. Ведь она такая красивая, а я? Длинный, тощий, и совсем не красивый. Она только бы рассмеялась, попробуй я сказать ей что-нибудь такое.
И вот теперь она стоит и ждёт. Но кого?
Может быть меня? Ведь что ни говори, я был ей хорошим товарищем все эти годы, защищал её, как мог, помогал ей. Может быть сейчас, в этот день, когда мы все разлетаемся в разные стороны, и кто знает, увидимся ли снова, она хочет сказать мне несколько слов на прощанье.
И тогда, не отрывая от неё взгляда, я сделал несколько шагов вперёд, и тут же замер на месте. Ведь могло быть, да, именно так и могло быть, что ждёт она вовсе не меня, и я только помешаю ей, и она нахмурится и навсегда будет думать обо мне как о надоедливом парне, который помешал ей с кем-то проститься.
Так я и стоял, не в силах подойти, и уйти тоже не в силах. Нет, наверное, я всё-таки подошёл к ней, потому что она вдруг оказалась совсем рядом. Она погладила ладонью поверхность старой парты, изрезанной ножиком, и вдруг спросила:
— Ашир… зачем ты написал обо мне заметку в стенгазету?
Сначала мне показалось, что она хочет сказать что-то другое. При чём тут была эта заметка? Да и разве я написал что-нибудь плохое, соврал что-нибудь. Мне было приятно писать эту заметку. В ней я писал о нашем выпуске, о том, как хорошо нам было вместе все эти годы и о том, что самая лучшая наша ученица — конечно, ею была Кумыш, закончила школу с золотой медалью, и что мы все этим гордимся. Вот и всё, что я написал — чистая правда.
Так я и объяснил Кумыш.
— Всё, что я написал, — чистая правда. Разве нет?
— Всё равно как-то неудобно, когда тебя так расхваливают.
— Я этого не понимаю, Раз ты была все эти годы отличницей — я так и написал. Получила золотую медаль — тоже написал. Может быть есть ещё какая-нибудь Кумыш, получившая золотую медаль?
Кумыш молча продолжала поглаживать крышку от парты.
— Может быть просто не нужно было ничего писать? — сказала она тихо. — Ведь всё кончилось… и не будет теперь у нас стенгазеты. И нас здесь больше не будет.
Всё это время я очень внимательно рассматривал носок своего ботинка. Разве об этом, о стенгазете, должны бы мы говорить. Разве об этом я должен сейчас думать? Но я не мог заставить себя. Какой я всё-таки неуклюжий, здоровенный дурак. Почему язык мне не повинуется. Почему, когда я дома, один, или среди ребят, слова так и сыплются изо рта, а сейчас хотя бы одно слово сказать, одно единственное слово.
Но ничего я придумать не мог.
— Ты идёшь домой?
— Не знаю. — Это вырвалось у меня само собой, но тут же я понял, что действительно не знаю, иду ли я домой. Что мне делать дома. Спать? Ещё высплюсь. Да и не уснуть мне сейчас.
Кумыш рассмеялась своим замечательным серебристым смехом:
— Какой ты смешной, Ашир. Ну как же можно не знать?
— А ты знаешь?
— Я знаю.
— Ну и куда же ты сейчас пойдёшь?
Она думала не больше секунды.
— Туда же, куда и ты.
— Тогда пошли к водопаду.
— Это ты замечательно придумал, Ашир. Пошли.
И она пошла впереди. Шла она очень быстро. Просто удивительно было, как это ей удаётся. Она словно плыла над землёй, стараясь не обидеть ни одно существо, не наступить ни на одну травинку, и вместе с тем мне приходилось то и дело прибавлять шагу, чтобы не отстать от неё. Я всё время думал, что же сказать ей такое, чтобы она поняла, что у меня на сердце, но в голове была какая-то каша. А тут ещё Кумыш, то и дело оглядываясь, посмеивалась надо мной.
— Что-то ты совсем разучился ходить, Ашир. Еле плетёшься. Может устал? Может отдохнуть хочешь?
— Я? Устал?
— А кто еле-еле плетётся следом?
— Просто боюсь наступить тебе на пятки.
— Смотри, не заблудись, когда один останешься.
— Да я не только не отстану от тебя, а если и побежишь, догоню в два прыжка.
— Догоняй, хвастунишка.
И она, засмеявшись своим рассыпчатым серебряным смехом, помчалась по тропинке, петлявшей вдоль арыка, обсаженного тутовыми деревьями. Её толстые длинные косы летели вслед за ней, а на расстоянии вытянутой руки вслед за косами бежал я, готовый схватить её в любую минуту. Но мне не хотелось этого делать, Мне хотелось одного — чтобы этот стремительный бег никогда не прерывался, чтобы он длился и длился без конца. От ночной усталости не осталось и следа. Наконец, я поровнялся с ней, и в этот момент она споткнулась, так что, не схвати я её, она упала бы.
Вот так это произошло.
Сначала ни я, ни она, казалось, не понимали этого. Ещё мгновенье назад мы неслись с ней, словно птицы, а теперь я держал её в объятьях, чувствовал всю её, прижимал к груди, и слышал, как бьётся, словно хочет вырваться на свободу, моё собственное сердце.