На следующий день я снова столкнулась с Крамером, по-прежнему возившимся со своим «мерседесом».
— Вы тот самый, о ком писал Бодлер? — спросила я.
С привычным терпением во взгляде он посмотрел мимо меня в сторону бескрайнего пустынного вельда и ответил:
— Да. А что вас навело на эту мысль?
— Имя Фанфарло на визитке Фанни. Разве вы не были знакомы в Париже?
— Да, конечно, но все это осталось в прошлом, — сказал Крамер. — Она вышла замуж за Мануэло де Монтеверде, то есть за Мэнни. Здесь они осели лет двадцать назад. Он держит лавку для кафров.
Тут-то я и вспомнила, что в век романтизма Крамер любил перемежать сочинение стихов и прозы занятиями вполне практическими.
— А литературой вы больше не занимаетесь? — спросила я.
— Профессионально — нет. Это была навязчивая идея, от которой я счастливо избавился. — Он постучал по шершавому капоту машины и добавил: — Величайшие произведения литературы возникают по наитию. Это мысль, пришедшая задним числом.
Он снова повернулся в сторону вельда, где, невидимый, попугай лори со своим серым хохолком насвистывал: «иди, иди».
— Жизнь, — продолжил Крамер, — штука серьезная.
— Ну а сейчас вы по наитию стихи пишете?
— Когда наитие того требует, — ответил он. — Вообще-то говоря, я только что написал «Рождественскую маску». Представление состоится в сочельник, прямо здесь. — Он указал на гараж, где несколько аборигенов уже переставляли канистры с бензином и покрышки. Не будучи ни актерами, ни зрителями, они никуда не торопились. Рядом возвышалась груда складных стульев.
В сочельник, ближе к полудню, я вернулась с водопадов и обнаружила перед гаражом возбужденную толпу аборигенов, в центре которой, громко и сердито ругаясь, стоял Крамер. Одной рукой он вцепился в рукав какого-то мрачного типа, другой размахивал в раскаленном воздухе, энергично подчеркивая таким образом свое возмущение. Выяснилось, что из миссии прислали несколько аборигенов, чтобы помочь установить сцену, а те, со своим элементарным трехклассным английским, вымытыми лицами и в белых тиковых шортах, принялись невинно поддразнивать неграмотных, в лохмотьях, ребят Крамера. Его метод, заключавшийся в том, чтобы закончить речь словом «полиция», сработал, — приезжие снова принялись за работу, продолжая, однако же, гортанно, словно выбивая барабанную дробь, покрикивать друг на друга.
Сцена, сколоченная из ящиков для белья с планками крест-накрест, была установлена в глубине помещения, откуда дверь вела во двор, к нужнику и хижинам аборигенов. Пространство между дверью и сценой было отгорожено перекинутыми через веревку казенными черными одеялами. Ученицы из школы Фанфарло должны были изображать хор ангелов и танцевать; сама же она собиралась исполнить сольную партию балета, выступив в роли Пресвятой Девы. Ее мужу, из-за того что он говорил на слишком уж ломаном английском, досталась бессловесная роль пастуха в компании с тремя другими пастухами, которым не доверили роль со словами по той же причине. Главную роль исполнял Крамер — первый серафим. У него было больше всего реплик. Сошлись на том, что поскольку текст написал он, то он и донесет его до зрителей наилучшим образом; однако мне показалось, что в ходе репетиций возникли некоторые разногласия, связанные со стоимостью постановки, ибо Фанни настаивала на том, что ее девушки достойны самых богатых декораций.
Начало представления было назначено на восемь вечера. Я появилась за кулисами в семь пятнадцать и увидела ангелов в балетном одеянии с крыльями из разноцветной гофрированной бумаги. Сама Фанфарло нарядилась в длинную белую прозрачную юбку с поясом, расшитым блестками. Я помогала гримировать мудрецов — наклеивала бороды, — когда краем глаза увидела Крамера. На нем было нечто вроде тоги, сшитой из нескольких слоев москитной сетки, недостаточно плотной, однако, чтобы скрыть его белые шорты. Загримировался он слишком рано, и теперь грим растекался по лицу, ибо день становился все жарче и жарче.
— В этот момент я всегда нервничаю, — заметил он. — Надо бы порепетировать вступительный монолог.
Я услышала, как он поднимается на сцену и начинает декламировать. Правда, за гомоном возбужденной ребятни уловить можно было только ритм речи, к тому же надо было помочь Фанфарло загримировать девочек. Казалось, это невозможно. Как бы быстро ни орудовали мы гримерными кисточками, краска мгновенно растекалась. Жара стояла поистине невыносимая.
— Откройте ту дверь, — крикнула Фанфарло. Задняя дверь открылась, и к ней сразу хлынула толпа любопытствующих аборигенов. Фанфарло принялась отгонять их, а я отправилась к входу глотнуть воздуха. Я уже поднялась на сцену, когда вдруг почувствовала, что откуда-то справа накатывает мощная тепловая волна. Обернувшись, я увидела Крамера. Он явно на кого-то кричал, как утром на аборигенов. Но сделать хоть шаг вперед ему мешала эта самая волна. И из-за нее же я не сразу увидела, кем это так возмущается Крамер. Такой жар пеленой застилает глаза. Но, приблизившись к авансцене, я все разглядела.
Это было живое существо. Более всего бросалась в глаза его неподвижность; оно словно бы не соответствовало законам перспективы, не меняя размеров при приближении и удалении. И в полном несогласии с иными формами жизни обладало полностью законченным видом. Ни одна из его частей не пребывала в движении; в контуре отсутствовали малейшие признаки колебания, неровности, что обычно свойственно всему живому, и то же самое лежало в основе его красоты. Глаза занимали почти все лицо, уходя далеко за скулы. С затылка свисали два сильных крыла, которые время от времени складывались, закрывая глаза и вызывая порыв обжигающе горячего воздуха. Шеи почти не было. Еще одна пара крыльев, упругих и податливых, была раскинута ниже плеч, а третья крепилась на лодыжках, словно бы удерживая все тело на весу. Ноги казались слишком хрупкими для столь плотно сбитого организма.
Сталкиваясь с чем-то необычным, европейцы — жители Африки — часто против собственной воли начинают говорить на кухонном языке кафров.
— Гамба! — взревел Крамер, что означало: «Вон отсюда!»
— А ну-ка сойди со сцены и не надо кричать, — мирно предложило существо.
— Да кто ты, черт побери, таков? — тяжело дыша в раскаленном воздухе, проговорил Крамер.
— То же, что и на небесах, — последовал ответ, — иными словами — Серафим.
— Расскажи об этом кому-нибудь еще, — пропыхтел Крамер. — Я что, на идиота похож?
— Ладно, расскажу. Только не другому Серафиму, — согласился Серафим.
Воздух наполнялся исходившим от Серафима жаром. Грим заливал Крамеру глаза, он стирал его рукавом своей сетчатой тоги. Направляясь в глубину помещения, где было не так жарко, он выкрикнул:
— Раз и навсегда, чтобы было понятно…
— Вот это правильно, — заметил Серафим.
— …это мое представление, — закончил Крамер.
— С каких это пор? — поинтересовался Серафим.
— С самого начала, — выдохнул Крамер.
— С Начала это как раз мое представление, — возразил Серафим, — а Начало началось прежде всего остального.
Спускаясь с раскаленной сцены, Крамер зацепился своим одеянием за гвоздь и порвал его.
— Слушай, — заговорил он, — я не могу себе представить, чтобы такая бестия, как ты, был истинным Серафимом.
— Истинно так, — откликнулся Серафим.
В это время жар уже выгнал меня наружу, к входу. Крамер встал рядом со мной. Собралась группа аборигенов. Начали подъезжать зрители, из-за противоположной стороны здания показались участники спектакля. Заглянуть сколько-нибудь глубоко внутрь не представлялось возможным из-за исходившего от Серафима жара, как невозможно было и войти.
Стоя у двери, Крамер по-прежнему пылко беседовал с Серафимом, а вновь прибывшие никак не могли решить, под какую из трех знакомых категорий подпадет данное дело, в чем причина — в аборигенах, Уайтхолле или леопардах.
— Это моя собственность, — настаивал Крамер, — а эти люди заплатили за свои места. Они пришли на спектакль в театре масок.
— В таком случае, — сказал Серафим, — я готов понизить температуру, чтобы и они смогли посмотреть спектакль.
—
— Да нет, мой, — возразил Серафим, — твоему тут нет места.
— Ты уберешься отсюда, или мне вызвать полицию? — решительно сказал Крамер.
— У меня нет выбора, — еще более решительно заявил Серафим.
Разнесся слух, что в гараж проник обезумевший леопард. Люди расселись по своим машинам и отъехали на безопасное расстояние; хозяин табачной плантации пошел за ружьем. Кое-кому из молодых полисменов пришла в голову мысль ослепить леопарда бензином, и они отправили аборигенов на заправку заполнить канистры, чтобы затем передать их по цепочке в гараж.
— Так мы с ним справимся, — заметил один из полисменов.
— Верно, пусть отведает бензина, — крикнул Крамер от двери.
— Я бы не стал этого делать, — заметил Серафим. — Пожар начнется.
Взметнулось пламя от первой порции бензина, выплеснутой внутрь гаража. Сначала загорелись сиденья, затем сам воздух, и наконец все помещение, ограниченное металлическими стенами, превратилось в сплошной огонь, питающийся огнем. Тут подъехала еще одна машина с полисменами, которые поспешно отправили группу аборигенов наполнять канистры из-под бензина водой. Они начали неторопливо поливать огонь. Фанфарло вывела своих ангелов на дорогу. Она старалась успокоить их родителей и одновременно понять, что происходит: ее бесило, что не удалось показать свое искусство танца. Она свирепо ткнула в спину одному из ангелов, чьи родители находились в Англии.
Окончательно огонь утих лишь через несколько часов. Пока рифленые металлические стены, искореженные и съежившиеся, еще были накалены, увидеть, что произошло с Серафимом, не представлялось возможным, а когда огонь погас, стало слишком темно, да и жарко, чтобы что-нибудь разглядеть в развалинах.
— Гараж застрахован? — спросил Крамера кто-то из его друзей.
— Конечно, — ответил тот, — мой полис покрывает все, за исключением деяний Бога, то есть удара молнии или потопа.
— Он полностью обеспечен, — сказал друг Крамера другому другу.
Многие уже разъехались по домам, кто-то еще только собирался уезжать. Полисмены отъехали, распевая «Дорогого короля Венцеслава», а мальчишки из миссии бежали по дороге, распевая «Да возрадуются добрые христиане».
Время близилось к полуночи, а жара не спадала. Хозяин табачной плантации и его жена предложили проехаться к водопадам, там прохладнее. Крамер и Фанфарло присоединились к нам, и, подпрыгивая на ухабах, мы двинулись проселочной дорогой, ведущей от дома Крамера к шоссе. На нем были всего две гудронированные колеи для машин. Мили за две до места мы услышали рев водопадов.
— Все труды прахом. Маски и вообще все, — повторял Крамер.
— Да заткнись ты, — огрызнулась Фанфарло.
И вот тут, при свете фар, я снова увидела Серафима. Он передвигался со скоростью семидесяти миль в час, задевая гудрон быстрыми взмахами двух крыльев, в то время как еще два были сложены на его лице и третья пара прикрывала ноги.
— Это он! — вскричал Крамер. — Мы еще можем достать его.
Мы вышли из машины у гостиницы и двинулись по тропинке через густые тропические заросли Леса дождя, где водяная пыль от водопадов орошает землю непрестанно. Это было как исцеление после лихорадки, легкий дождь после жары. Серафим был далеко впереди нас, и сквозь листву деревьев я видела, как исходящий от него жар превращается в пар. Мы подошли к краю обрыва, где напротив нас, на той же высоте, мощный речной поток низвергался в ущелье. Серафима нигде не было видно. Может, он внизу, на дне стонущей впадины или — где?
А потом я заметила, что на протяжении целой мили над гребнем водопада струи взлетают выше обычного. Я решила, что это пар, исходящий от Серафима. И я была права, потому что вскоре, при немых вспышках летних зарниц, мы увидели, как он удаляется от нас по Замбези, скользя среди валунов, похожих на крокодилов, и крокодилов, похожих на валуны.
ДУШЕПРИКАЗЧИЦА
После смерти моего дяди его рукописи были переданы в университетский фонд — все, кроме одной. Вместе с рукописями увезли и переписку, и всю его библиотеку. Седовласый мужчина и девушка приехали и осмотрели его кабинет. На все это найдутся желающие, сказали они, за все дадут хорошую цену, если я разрешу продать обстановку целиком — его кресло, письменный стол, ковер, даже пепельницы. Я согласилась. Из ящиков стола я ничего не вынимала, в них все осталось, как при дяде, — и флакон либриума,[2] и ржавая бритва.
Мой дядя умер так: он рыбачил, сидя на берегу реки. Ближе к вечеру мимо прошел какой-то человек, потом — молодая пара, которая увлекалась керамикой. Как сказали все они впоследствии, в ожидании поклевки дядя сидел так мирно, что его не решились беспокоить. Наступила ночь, мимо прошли полковник с женой, возвращающиеся домой после ежедневной прогулки. Они заметили, что мой дядя что-то засиделся на берегу, и подошли к нему. По мнению врача, к тому времени он уже был мертв два или два с половиной часа. Рыба по-прежнему теребила наживку. Оказалось, дядя скончался от умеренно сильного сердечного приступа. Умеренность была свойственна всем поступкам моего дяди, этим они и отличались от его литературных трудов. А может, отличие и не было столь значительным. Его считали человеком «не от мира сего», поэтому никто не знал, что происходит там, в его мире. И потом, он не так давно вернулся из поездки в Лондон. Как говорится, чужая душа — потемки.
Он и сам считал себя человеком «не от мира сего». Однажды он сказал, что если бы можно было представить современную литературу в виде картины, например, Брейгеля-старшего, на переднем плане были бы изображены люди, занятые всевозможными делами, — яркие, многоцветные, они ели бы, воровали, совокуплялись, смеялись, ухаживали друг за другом, испражнялись, закалывали друг друга ножами, торговали, лазили по деревьям. А вдалеке, по другую сторону обширной равнины, стоял бы он — пылинка на горизонте, вечно отдаляющаяся и неизменная, необходимый и таинственный компонент полотна, всегда остающийся на прежнем месте, неустранимый и незаменимый, далекая пылинка, которая при ближайшем рассмотрении оказывается всего лишь смутной фигурой, бредущей прочь.
Я не дура, и он об этом знал. Поначалу сомневался, однако ему хватило семи месяцев, чтобы признать этот Факт. Я бросила работу в правительственном учреждении Эдинбурга, — работу, на которой мне светила пенсия, — чтобы приехать сюда, в пустой дом среди холмов Пентленд-Хиллза, составить компанию дяде и заботиться о нем. Видимо, предлагая мне это, он рассчитывал найти еще одну Элейн. Он и представить себе не мог, сколько преимуществ перед Элейн окажется у меня. Неприглядная правда заключалась в том, что Элейн была его любовницей. «Моя гражданская жена», — называл ее дядя, объясняя, что в Шотландии по традиции считают женой женщину, с которой живут. Как будто я не знала весь этот фольклор XIX века и давно забытые обычаи. В наше время мало трижды повторить «беру тебя в жены», чтобы женщина считалась твоей женой. Конечно, дядя был талант и личность, этого у него не отнимешь. Так или иначе, Элейн умерла, а через месяц сюда прибыла я. За месяц я успела превратить в порядок большую часть домашнего хаоса. Дядя звал меня шотландской девушкой-пуританкой: в сорок один год приятно вновь слышать, как тебя называют «девушкой», а против причисления к шотландцам и пуританам я не возражала потому, что гордилась происхождением и считала себя патриоткой. Дядя произносил эти слова с особенной улыбкой, поэтому я не знала, какой смысл он вкладывает в них. Говорили, что ту же улыбку увидели у него на лице, когда нашли его мертвым с удочкой в руке.
«Назначаю мою племянницу Сюзан Кайл своей душеприказчицей, единственной исполнительницей моей воли во всем, что касается литературного наследия». Неудивительно, что такое решение он принял после того, как я прожила у него три месяца. Вероятно, впервые за всю дядину жизнь его бумаги были приведены в порядок. Я съездила в Эдинбург, закупи-та каталожные ящики и коробки, заполнила их горами бумаг и каждый снабдила этикеткой. В таких делах я знаю толк. Никто не смог бы уличить меня в том, что письмо от Энгуса Уилсона или Сола Бэлоу я храню в ящике с пометкой «У» или «Б», рядом с корреспонденцией каких-нибудь заурядных мисс Мэри Уайтлоу или миссис Джонатан Браун. Я понимала ценность первых из перечисленных документов, поэтому держала их в пухлых папках с письмами выдающихся людей. Поэтому вскоре дядя заявил: «Сюзан, теперь мне больше нечем заняться, кроме как умереть». Заявление показалось мне слишком напыщенным, о чем я и сказала ему. Но я видела, что он невольно восхищается моим здравомыслием. Он говорил: «Ты напоминаешь мне мою мать, которая даже саван приготовила себе заранее». Его мать Дженет Кайл приходилась мне бабушкой. И вправду, почему ей было не сесть и не сшить себе саван? В те времена многие изнывали от безделья, и если сейчас я поддерживала порядок в доме и следила за бумагами дяди сама, с помощью одной только миссис Доналдсон, приходившей по утрам трижды в неделю, то моей бабушке помогали четыре пары рук в доме и три — вне дома. После бабушкиной смерти остальные родственники сюда не наведывались, потому что с дядей жила Элейн.
Имущество было разделено между всеми родственниками, а распоряжаться литературным наследием доверили только мне. Теперь я одна имела право решать, как поступить с дядиным архивом. Хорошо, что я давно разобрала его и подготовила к продаже. Покупатели пришли и забрали весь архив, всю переписку и рукописи, за исключением одной. Той, которую я оставила себе. Это была рукопись недописанного романа, того самого, над которым дядя работал перед самой смертью. Я подумала: а почему бы мне не дописать его самой и не опубликовать? Я не дура, дядя наверняка уже знал, чем закончится книга. Его писем я не читала: последние несколько месяцев я только тем и была занята, что сортировала их и раскладывала по ящикам. Надо бы прочитать рукопись, и если получится — придумать для нее финал. Десять глав уже готовы. Дядя говорил, что осталась всего одна, последняя. Поэтому людям из фонда я ни слова не сказала о незаконченной рукописи, только порадовалась, когда они увезли из дома бумаги. И вызвала маляров, чтобы перекрасили кабинет. Миссис Доналдсон призналась, что еще никогда не видела дядино жилище настолько похожим на настоящий дом.
По дядиному завещанию я унаследовала дом и теперь планировала летом пускать в комнаты туристов, предлагая ночлег и завтрак. А в ожидании лета — прочитать незаконченную рукопись, потому что шел апрель, а я не из тех, кто привык сидеть сложа руки. Я научилась разбирать дядин почерк, который по-старинному красиво смотрелся на странице, хоть она и пестрела помарками. В последние месяцы жизни дядя обрел в моем лице истинное сокровище, но часто повторял, что я похожа на справочник без указателя: все сведения собраны вместе, а как искать их — непонятно. В ответ я просила объяснить, какие сведения ему удалось почерпнуть от Элейн, которая ни разу в жизни не сдала ни единого экзамена.
Последняя дядина книга была нетипичной для него, действие в ней происходило в XVII веке здесь, среди холмов Пентленд-Хиллза. Однажды он объяснил мне, что пишет трагическую, почти жестокую историю, которую проще уложить в рамки исторического романа. Это рассказ о постепенном разоблачении и окончательной поимке одной ведьмы, и я, читая роман, понимала, что дядя не шутил, называя его трагическим и жестоким; он часто заговаривал о том, что пугало и тревожило меня — сама не знаю почему. К десятой главе судебный процесс над ведьмой в Эдинбурге не достиг и середины. Ее судьба всецело зависела от одиннадцатой главы и от переговоров, которые вели за кулисами противоборствующие стороны, участники интриги. Готовясь к работе над этим романом, дядя собрал целый ворох записей, и я оставила их себе вместе с рукописью. Но ничто в них не указывало, как дядя намеревался решить судьбу ведьмы — ее звали Эдит, но это так, к слову. Я убрала тетради и кипы бумаги, потому что после смерти моего прославленного дяди мне пришлось заниматься и другими делами. Рукопись романа представляла собой двенадцать тетрадей: одиннадцать исписанных полностью и двенадцатую — с двумя израсходованными страницами; все прочие были чисты, и я в этом сразу убедилась. Две заполненных относились к десятой главе, вверху третьей страницы было написано «Глава 11». Я пролистала эту тетрадь до конца, чтобы удостовериться, что дядя не оставил в ней записей о предполагаемом продолжении: нет, все страницы остались чистыми. Я собрала двенадцать тетрадей вместе с Разрозненными листами записей и сложила в ящик массивного комода красного дерева, стоящего в столовой.
Через несколько недель я снова достала тетради, решив подумать, каким образом можно закончить книгу и тем самым повысить ее стоимость. Я снова прочитала всю десятую главу, а когда открыла страницу с надписью «Глава 11», увидела ниже строки, написанные дядиным почерком:
«Ну, Сюзан, и каково это — дописывать мой роман? Какая же ты все-таки жадная маленькая негодяйка — утаила мою незаконченную книгу, хотя и знала, что фонд сполна заплатил за весь архив! А как же твои пуританские принципы? Мы с Элейн ждем, хотим посмотреть, как ты ухитришься написать одиннадцатую главу. Элейн просит прибавить: приятно видеть, как старательно ты вычищаешь даже самые запущенные углы дома. Но неужели ты не догадалась, что Джейми тебя дурачит? Куда это он спешит после обеда?
Я едва могла поверить своим глазам. В первую очередь меня потрясло упоминание о Джейми, во вторую — сам факт появления этой записи. Была половина первого ночи, Джейми давно уехал домой. Джейми Доналдсон — сын миссис Доналдсон; не его вина, что работы для него на весь вечер не нашлось. Нам обоим было что вспомнить, но об этом никто не знал, и прежде всего — миссис Доналдсон, которая звала его в дом, только когда требовалось вымыть окна да развести огонь в котельной. Но эта запись! Откуда она взялась?
Дом стоял на отшибе, среди холмов Пентленда, в окружении лесов; до ближайшего коттеджа было пять миль, до дома миссис Доналдсон — шесть, последний автобус проходил мимо в десять вечера. Мне стало жутко сидеть в столовой перед двенадцатью тетрадями и стопкой бумаг, разложенными на столе, меня охватили озноб и паника. Я бросилась в холл и сняла трубку телефона, но не знала, как объяснить, что со мной случилось, и кому звонить. Мой рассказ наверняка сочтут бредом сумасшедшей. Позвонить миссис Доналдсон? В полицию? Я понятия не имела, что сказать им в такой час ночи. «Я нашла в дядиной рукописи слова, которых там раньше не было, написанные его почерком». Это немыслимо. Потом я подумала, что кто-то решил разыграть меня. Но нет, это было бы невозможно. В столовую входила только миссис Доналдсон, да и то затем, чтобы смахнуть пыль, а я при этом помогала ей. У Джейми не было никаких причин появляться в этой комнате. Сама я не пользовалась столовой и ела в кухне. В сущности, я сразу поняла, что запись сделал не кто иной, как дядя. Я всем сердцем пожелала быть сильной, такой, как всегда, — сильной и рассудительной. Стоя в холле у телефона и дрожа, я молилась: «Господь всемогущий, дай мне силы, направь и укажи, как вела бы себя в подобных обстоятельствах миссис Тэтчер».
Я не спала всю ночь. Сидя в большой кухне, я поддерживала в печи огонь. Только один раз я покинула свое место — чтобы сходить в столовую и убедиться, что новая запись по-прежнему в тетради. Она была на месте, написанная дядиным почерком, который мог бы подделать только виртуоз. Я уложила рукопись обратно в ящик, заперла дверь столовой и вынула из замка ключ. Дядин кабинет, в настоящее время абсолютно пустой, находился над кухней. Если его призрак и бродил по дому, то я не слышала ни звука — ни из кабинета, ни из других комнат. Это была страшная ночь, и я провела ее в ожидании у огня.
Утром явилась миссис Доналдсон с жалобами, что Джейми совсем обленился и отказался вставать. И по вечерам приходит домой слишком поздно.
— А куда он уходит после обеда? — спросила я.
— После обеда — играть в гольф, — объяснила она. — Ни за что не откажется от партии, даже если других дел полно. Гольф — проклятие Шотландии.
Я догадывалась, с кем Джейми встречается на поле для гольфа, и была почти благодарна дяде за тонкий намек на то, чем Джейми занят после дневной трапезы, которую мы называли обедом, а кто-то счел бы вторым завтраком. К пяти часам дня Джейми приходил в дом, чтобы принести угля, развести огонь и так далее. А день проводил в обществе Греты — девушки, которая работала в доме пастора и приходилась младшей сестрой Элейн, той самой, которая открыто поселилась здесь, запятнала репутацию дяди и дала дому зарасти грязью. Я всегда с подозрением относилась к этой семейке. После смерти Элейн выяснилось, что дядя даже представил ее всем своим друзьям, — это я узнала из писем с соболезнованиями, которые присылали мне и в которых попадались фразы вроде «он так и не оправился после кончины Элейн» и «он не смог жить без нее». Иногда дядя по ошибке называл меня Элейн, а я приходила в ярость. К примеру, однажды я сказала ему: «Дядя, хватит вам слоняться из угла в угол. Отправляйтесь к себе в кабинет и садитесь за свою писанину, а я принесу вам чашку какао». С остекленевшим взглядом, какой всегда бывал у него, когда прерывали его мысли, дядя спросил: «Что на тебя нашло, Элейн?» Я ответила: «Нет уж, спасибо, я вам не Элейн». «Да, разумеется, — согласился он. — Ты не Элейн, определенно не она». Я часто думала, что сказала бы публика, читающая его книги и раскупающая их десятками тысяч, если бы увидела, что творится у него в доме. Дяде я постоянно напоминала об этом, но он расплывался в той же самой улыбочке, которую увидели у него на лице, когда нашли его мертвым и окоченевшим на берегу.
Днем, выпроводив миссис Доналдсон, я поднялась к себе в спальню, падая с ног после бессонной ночи. Миссис Доналдсон ничего не заметила, она не обратила бы внимания на меня, даже если бы я упала замертво. Я проспала до четырех. Когда проснулась, было еще светло. Я встала и заперла обе двери, переднюю и заднюю. Потом задернула шторы, а когда в пять часов позвонил Джейми, не открыла — пусть себе звонит. Наконец он ушел. Ему было о чем задуматься. А я вовсе не собиралась встречать его перед камином, кормить ужином и раздеваться вместе с ним в задней комнате на диване, перед телевизором, зная, что за нами наблюдают дядя и Элейн. Несмотря на то что это просто дань природе. Нет, телевизор я включила для себя. Вы не поверите: по шотландскому Би-би-си шла передача о дяде. Я переключилась на первый канал и попала на викторину. И поняла, что хочу есть, ведь я с прошлой ночи ничего не ела.
Но даже думать об ужине я не желала, не увидев рукопись еще раз. К этому моменту я почти успела убедить себя, что мне все приснилось. «Может, я просто переутомилась», — думала я. Ключ от столовой лежал у меня в кармане, я достала его и отперла дверь. Потом задернула шторы, подошла к комоду и вынула тетрадь.
На месте были не только слова, которые я впервые прочла вчера ночью, — к ним добавились новые, целый абзац:
«Читай Деяния апостолов, пятую главу, стихи 1–10. Посмотри, что стало с Ананией и его женой Сапфирою.
Что-то медленно продвигается твоя писанина — да, Сюзан? А мы с Элейн думали, что ты уже заканчиваешь одиннадцатую главу. Может, нальешь себе чашку какао и займешься делом? Но сначала читай Деян. 5:1–10.
Сунув тетрадь в ящик, я оглядела столовую. Заглянула под стол и за шторы. Судя по всему, в комнату никто не заходил. Я вышла из нее и заперла дверь — не знаю, насколько надежно. И сходила за своей Библией, молясь: «Боже вездесущий и всевидящий, направь меня, укажи, как выйти из этой ситуации, какой бы странной она тебе ни казалась». Я прочла отрывок из Библии:
«Некоторый же муж, именем Анания, с женою своею Сапфирою, продав имение, утаил из цены, с ведома и жены своей, а некоторую часть принес и положил к ногам Апостолов.
Но Петр сказал: Анания! для чего ты допустил сатане вложить в сердце твое мысль солгать Духу Святому и утаить из цены земли?»
Читать дальше я не стала — я знала, чем кончится дело. Анания и его жена Сапфира пали бездыханны за то, что утаили часть прибыли от проданного. Так дядя упрекал меня за то, что я скрыла от фонда существование незаконченной рукописи. Какая наглость, думала я, ссылаться на Библию, да еще человеку, который открыто жил во грехе.
Я надеялась, что теперь все наконец кончится. Но когда вернулась в столовую и достала последнюю тетрадь, обнаружила, что за прошедшие полчаса в ней появилась еще одна запись:
«Так что же ты не берешься за одиннадцатую главу? Мы ждем ее».
Я вырвала эту страницу, убрала тетрадь и заперла дверь. Бросив страницу в огонь, я дождалась, когда от нее остался только пепел. И ушла спать.
Так продолжалось месяц. Дядя всегда начинал записи на новой странице со строки «Глава 11», затем следовало новое послание. Он дошел до того, что обвинил меня в присваивании части денег, которые выдавал мне на хозяйство, хотя, как он писал, мне хорошо платили. Вопрос спорный, и потом, кто их экономил, эти деньги, выданные на хозяйство? Прочитав непочтительные дядины замечания, я всегда сжигала страницу, и мы с ним постепенно продвигались к концу тетради. Из дядиных посланий было видно, что он следил за мной повсюду в доме и даже знал, что мне снится. А когда я ездила в Эдинбург за покупками, он в точности знал, где я побывала и что купила. Они с Элейн подслушивали мои разговоры по телефону, даже когда я звонила давним подругам. В дом я не впускала никого, кроме миссис Доналдсон. Джейми в нем больше не появлялся. Несносный старик знал даже, когда я принимаю слабительные соли и сколько времени провожу в уборной.
Однажды утром миссис Доналдсон попросила расчет. И сказала мне:
— Почему бы вам не обратиться к врачу?
— А зачем? — спросила я. Но она не ответила.
Вскоре после этого мне позвонили из фонда — сказали, что не побеспокоили бы меня, если бы не одно загадочное обстоятельство. В дядиных письмах обнаружились многочисленные упоминания о романе «Пентлендская ведьма», который он писал перед смертью. В бумагах нашли последнюю главу этого романа, которую дядя, очевидно, писал на отдельных листах в поездке, что подтверждается в его письме, любезно предоставленном одним из его корреспондентов. Но где находятся остальные главы рукописи — неизвестно. В конце ведьму Эдит приговаривают к сожжению, однако еще до казни она умирает по своей воле, так сказал позвонивший мне человек и добавил, что десять утраченных глав должны вести к этому исходу. Это наиболее метафизическое из дядиных произведений, основанное на подлинных событиях, сказал этот человек, и подчеркнул, что роман имеет огромное значение.
Я пообещала ему поискать в доме. В тот же день я перезвонила и сказала, что нашла рукопись в ящике комода, в столовой.