— Ах, Леонт! Прошло столько лет… — вздыхает Тамила.
Пусти кроткую слезу, — советует Мемнон, — и глубоко вздохни, ибо в следующий момент тебя постигнет разочарование. Разве женщины не надоели тебе?
Не все, конечно, — отвечает Леонт, — но мы разберемся сами.
Темные глаза окутывают его в кокон. Он чувствует себя личинкой в мягкой сладкой вате.
— Ничто так не украшает женщину, как неожиданное признание, — говорит Леонт.
Пламя победно гудит над испаряющимся воском.
— Ах! Леонт… — соглашается Тамила и подставляет губы для поцелуя.
Нельзя сказать, что Леонт ждал этого все эти двадцать лет, но тем не менее сердце его сладко сжимается, и на мгновение чудится, что он вернулся в дни своей молодости.
В юности она была хитра, как лисенок, и страдала нервной анорексией, так что посещение с нею ресторана превращалось в затянувшуюся пытку. Куда как лучше она была в постели, потому что от природы, на удивление, была мягка и пластична. А живости в ней было столько, что хватило бы на нескольких человек. И при этом достаточна умна, быть может, только с маленькой червоточиной, которую узнаешь через год или два после женитьбы, но разве такой срок не оправдывает ее и не делает более совершенной в твоих же глазах, сотворяя жизнь настолько привлекательной, даже в чисто умозрительном плане, что ты готов любоваться женой всю жизнь. Ах, не о многих скажешь такое. Правда, уже тогда Леонт чувствовал, что порой она становится несгибаемо упрямой во всем том, что касается ее планов. Идея-фикс стать журналисткой порой приводила его в отчаяние. Мчаться куда-то ради вторичных целей… Он никогда не понимал этого, предпочитая обществу одиночество. Уже тогда он был явным собственником — хотя бы самого себя и был не прочь обратить кого-нибудь в свою веру. Возможно, именно это его качество в конце концов развило в ней независимость от этого мира и сделало истинной женщиной. По крайней мере, Леонт чувствует это сейчас, когда целует ее в чуть обветренные, суховатые губы. Губы узки и похожи на две половинки приоткрытой раковины, в которой пульсирует розовая мантия. Недаром он вспоминает ее тогда, когда хочет отвлечься от забот о хлебе насущном. От тех лет в памяти осталась пушистая челка (слишком пушистая, чтобы казаться натуральной), которой она любила игриво встряхивать, худые, тонкие руки с длинными сухими пальцами, выступающие ключицы и матовый цвет лица в лучшие моменты ее жизни. И парой они были на загляденье, хотя на каблуках она казалась чуть выше. Мать даже не преминула намекнуть, что все это кончится пустым хлопком. Действительно, роман продолжался целых два лета (Леонт уже стал привыкать к своему положению) — достаточный срок, чтобы успеть остыть, и недостаточный, чтобы решиться на что-то серьезное. Даже расстались они вяло, без бурных сцен и упреков, словно по молчаливому договору. Возможно, они были слишком пресны друг для друга и им не мешало бы быть более осторожными в своих слабостях.
Но теперь Леонту кажется, что челка не так шикарна и в ней просвечивают крашеные волосы, хотя общий рыжий тон подобран удачно. В общем, словно ничего не произошло — Тамила осталась Тамилой, той Тамилой, которую он хорошо знал.
Какая милая встреча, — шепчет Мемнон, — не будь так сентиментален, мужчины от этого кажутся смешными.
Сегодня я не подаю, — парирует Леонт, — поэтому проваливай и не мешай.
Даже если былое пьянит тебя, не теряй головы, — советует Мемнон.
Лиха беда начало, — думает Леонт, — человек должен испытывать минуты слабости, чтобы не казаться надутым индюком.
Ты неадекватно оцениваешь обстановку, — заключает Мемнон, — и скоро пожалеешь об этом.
— Я хочу познакомить тебя кое с кем, — говорит Тамила и прижимается так, что Леонт чувствует ее бедро и то место, которое от природы должно быть у женщин пышнее, а у нее осталось, как у семнадцатилетней девочки. Он знает еще и то, что у нее крепкое спортивное тело и кожа на ногах едва шершава от ежедневных занятий теннисом, а углы, там, где им положено выпирать, выпирают по-прежнему остро и не заплыли жиром. Пожалуй, только руки и морщинки в уголках глаз выдают возраст. Но то, что компенсирует годы, сейчас заслуживает большего доверия.
— Я только поднимусь к себе, — говорит Тамила, и улыбка чуть большеватого рта на тонком лице, и мягкий наклон, словно оценка прошлому, и разбегающиеся морщинки убеждают Леонта, что он не ошибается. И он, как абсолютное большинство мужчин, не может удержаться, чтобы не проводить ее взглядом, и ее ноги восхищают его по-прежнему.
Он не находит, что она изменилась сильно, но тем не менее теперь в ней чувствуется та сила, которая копится в женщинах годами разочарований и работы. Женщины-профессионалы чем-то однозначно похожи на мужчин. В них появляется та отточенность, которая делает их похожими на бегуна перед финишем — не способного замечать что-либо, кроме гаревого покрытия под ногами.
"Интересно, какая она теперь в постели", — невольно думает Леонт.
Она уходит, и он рассматривает ее ноги и ступни в белых пляжных туфлях.
Каково женщине всю жизнь произносить одно и то же имя и ворочаться в одной постели? Он променял бы правую руку на истину.
Как это ни странно, в нем опять просыпаются собственнические чувства. Он даже предается на мгновение туманным мечтаниям, — слишком размытым, чтобы быть уверенным в их осуществимости, и слишком обольстительными для сознания, чтобы устоять перед ними.
— Слава богу, наконец-то! — гневно восклицает, подлетая, Анга. Где-то позади волочится Платон. — Как можно злоупотреблять чужим временем! — Кивок в сторону удаляющейся Тамилы более чем красноречив.
Злость кипит в ней выше всякой меры. Манометры явно зашкаливают.
Прямая противоположность Тамиле — она похожа на фонтанирующий гейзер.
— Может быть, она думает, что для нее открыты все двери?!
Лязг зубов.
— Мы знакомы со школы… — пробует вставить слово Леонт.
— Хорошенькое дельце, если мы все будем строить глазки кому ни попадя.
Неврастеническая маска. Обезьяньи ужимки слишком явно бросаются в глаза.
— Вероятно, ты в чем-то права, — соглашается Леонт.
— Тебе не следует пропадать, — добродушно откуда-то сверху гудит Платон, — сегодня твой вечер.
Нелепая фигура — быть одновременно толстым и плоским.
— Да разве я способен? — оправдывается Леонт.
Явный напор его всегда смущает.
— Человек, да смири гордыню свою! — заявляет Анга. — Всю жизнь подозревала, что ты липнешь к каждой юбке!
Немыслимый оскал.
— Нет ничего странного, ведь он же мужчина, — неуклюже защищает Леонта Платон.
Пальцы широких ладоней у него похожи на жирные сосиски.
— Всего лишь оправдывание собственного распутства! — яростно сообщает Анга. — А сам ты! — Взгляд, острый, как рапира, упирается в Платона. — Уж не хочешь ли ты мне что-нибудь сообщить?! А? — глаза ее пылают, как угли в глубине камина. — Может, тебе тоже хочется пощупать чужие ляжки?
Она мала ростом и едва достигает ему до подмышек, но размеры, заложенные природой, обратно пропорциональны силе характера — все знают, что Анга держит этого беднягу под каблуком; и, кажется, это нравится ему точно так же, как и карамельки, которые он периодически достает из кармана и бросает в рот.
— Все мужчины одинаковы. Только и ждете, как заглянуть кому-нибудь под подол! — кипит Анга.
Леонт сокрушенно разводит руками — в ее словах доля истины.
Платон заговорщически подмигивает, и на его лице разъезжается самодовольная ухмылка.
— Дорогая, это не самое страшное! — пряча взгляд, заверяет он.
Его оправдание похоже на тихий печальный бунт. Покорности в нем, — как в отчаявшемся проповеднике.
"Бедняга, — думает Леонт, — ты действительно даже не подозреваешь, какими могут быть женщины".
— Как ты планируешь провести вечер? — спрашивает Анга, не обращая внимания на мужа, но ясно, что даже тон не упускается из виду. — Было бы глупо торчать в номере. Ты ведь завтра уезжаешь? — Она прицеливается и откусывает заусеницу на ногте. Кажется, это ее немного отвлекает.
Леонт пожимает плечами. Откуда ему знать. Сейчас его больше заботит появление Тамилы и что в связи с этим может выкинуть Анга.
— Ты мне все время кого-то напоминаешь… — Она опять сосредоточивается на заусенице.
Мужчины для нее представляют такую же опасность, как Эверест для начинающего альпиниста. Она регулярно в кого-нибудь влюбляется. Правда, слишком чистосердечно, чтобы молчать об этом.
Наверное, у Леонта слишком скучное лицо, потому что Анга многозначительно качает головой:
— Нет в тебе кошачести… — И точит своими глазками, похожими на маслины, посаженными в оправу не очень искусного ювелира. — Черная неблагодарность, — бурчит после секундной заминки и уступчиво, как делают это некоторые женщины, прячет своего бесенка с тайной надеждой, что сейчас вдруг откроется ларчик и она заглянет туда и увидит нечто, чем просто "фасад" разговора. Если его вообще можно увидеть. Но ей так хочется. Сомнение грызет червячком.
Но, увы, Леонт находит это всего лишь забавой, не требующей слишком пристального внимания.
Затем она поворачивается и проверяет, что делает Платон.
Платон перекладывает во рту карамельку, и глаза его за стеклами очков полны торжествующей хитрости. Что он еще может сказать в свое оправдание, разве что: человеку, которому затыкают рот всю жизнь, нечего сообщить и в конце ее.
Наконец она расправляется с ногтем и говорит, снимая что-то с губы:
— Мы как всегда собираемся "Под платаном" и не думаем отпускать тебя до самого утра. Потом едем к Данаки. Ты знаешь Данаки? Очень жаль. — Впрочем, момент слабости прошел и теперь мнение Леонта ее не интересует, кажется, что она рассматривает его так, словно он прилюдно уличен в безверии. — У него изумительная вилла на берегу и огромный парк. Потом отправимся на катере в Большой Анатоль… — С каждым словом она вдохновляется все больше и больше, словно зажигает внутри себя гроздья серных спичек. — Потом будем нырять с моста-а, потом…
— Право, я даже не знаю… — прерывает ее Леонт, потому что видит, как в глубине холла появляется Тамила. Он способен узнать ее среди сотен других женщин по энергичной, упругой походке. Она улыбается гостям, поглощающим свое шампанское, она обходит их, неся свои плечи под белым жакетом-кардиганом, как боевой флаг умницы, она говорит: вот я здесь, среди вас, смотрите, я не обман, я живая. Но боже упаси вас от самонадеянности или глупости.
— Я еще не отдохнул с дороги… — машинально сопротивляется Леонт.
Ты не контролируешь ситуацию, — говорит кто-то очень знакомый, — и Леонт вспоминает, что Мемнон всегда рядом. — К чему тебе обе — одна напориста и безобразно невыдержанна, другая — красива, но несчастна, ибо и та и другая завершены душевно.
— Неважно! Разве ты сможешь спать, когда мы, твои друзья, будем веселиться?! — напоминает о себе Анга.
Мне нечего возразить, — думает Леонт, — кроме того, что я сам должен убедиться в этом. И потом, ведь мы никому ни чем не обязаны, разве что только самолюбию. Мне кажется, я был бы с ней счастлив.
Увы, почти все люди погружены в мир иллюзий, — говорит Мемнон. Двадцать лет назад я не мог допустить подобной ошибки.
Но ведь я тогда о тебе ничего не знал! — восклицает Леонт.
Разумеется. Мир открывается постепенно. Тамила даже не подозревает, что ее двойник — моя старинная приятельница.
— Ладно, — поспешно соглашается Леонт. Он делает это так неаккуратно, что наконец Анга додумывается проследить его взгляд. На мгновение глаза у нее суживаются до размеров горошины.
Леонт с ужасом наблюдает признаки гнева.
— А кто!.. — начинает она фразу.
— О" кей! Я согласен, — перебивает он ее. — Встретимся в семь на площади перед гостиницей. Чао!
— А кто-о-о!..
Он отрывается и уносится, как пловец от берега, в бурное ночное море.
— А кто мне обещал! — кричит Анга.
Ее взгляд буравит ему спину.
Девушка проходит. Леонт замечает подведенные брови до виска и рыжую прядь. Шаг, еще шаг, — шлейф запахов: дешевой помады, лака и мятной жвачки. (Следом еще один незрячий — рабская душа, скрученный бутон.) Пустой взгляд. Провалившееся выражение закукливания. Сжатый ротик, обведенный расплывающейся помадой, — форма как повторение многого знакомого.
Головка поворачивается на четверть — нижняя губка висит, не подпертая ничем — даже утренней чашкой кофе, безвольная, девственная, как пустота, не расписанная ни ожиданием, ни надеждой, глупенькое, больное воображение всего того, что ниже пояса: без смысла, без понимания. Головка вальсирует в гремящей музыке (провода от коробки к ушам), зеленые глазки скользят деланно-равнодушно — кукла Казановы. Жалкие, вялые груди — арабески игры природы, признак слабости или ловкого язычка.
Леонт смотрит.
Она поправляет. Пальчики касаются сосков. Легкий массаж. Левая чувствительнее. Язычок пробегает по губам. Не сейчас. Отложим на потом. Постельная ученица? Не все ли равно? Дома. Ванная или тихий безветренный тупичок, где можно предаться мысленному блуду. Каков он сегодня! Жаркие губы, снедаемые страстями. Красавчик с гладко выбритыми щеками. Тихая безмятежность — как пропасть, жаль, падение скоротечно и не каждый раз захватывает — искус плоти, тайная гордость воображения на истощаемость, как предтеча следующего шага в самопознавание — неизбежный процесс. Равноценность любого желания — гибель или признак стабильности? И только в долговременности сокрыты тайная связь и наказание — синдром Кехрера, — что неведомо, оборвано, представлено в воображении лишь некоторым, гнушающимся вещать, предающимся чревоугодию исключительности и самобичеванию, смахивающему на вложенные матрешки, прикрытые чей-то вялой рукой, — вечные шараханья, ничем не подкрепленные, самодовлеющие образы, — слишком туманные, чтобы на них полагаться на все сто, или ложное отвлечение, легкие реверансы в сторону предполагаемой истины, скатывание по наклонной в невменяемость — как конечную инстанцию, да простится душевная вялость! Представить несложно. Впрочем, недоказуемо — ни сейчас — лучшими умами, ни древними агностиками, а потому в той же мере бесплодно, как и сам плод, блуд, яблоко. Аллитерации — тоже какой-то смысл. У Бога свои вопросы — озадачен не меньше. Общие тенденции, в конечном итоге — на взаимоисключения; ваятель, единственно заботящийся о примитиве-музыке в полный спектр; оскорбленное "начало", планирующее изобилие за счет ущербности; мнимое или верное ощущение упадка — не говорим об упрощении, которого нет; внешнее и внутреннее; материализованные учения о Времени — ошибка? ложь? — вечно: миллион миллионов вариаций — и потому притягательно и неисчерпаемо — Величайшая Тайна и Намерение.
Девушка уходит. Или только делает вид. Побуждение движения — он сразу улавливает, этот кукольный блестящий лобик… или… или… — явное созвучие.
Нет, все же уходит. Тупичком. Вдоль кирпичных стен. Легкая, в унисон мыслям — еще один парадокс, послуживший срыву в болезни Ван Гога и невостребованности Гогена. Плутовка с горячими ягодицами. Движет, как перемалывает, только жернова почему-то два и ничего не сыплется.
Куда же она?
Пахнет мочой и помойкой. С крыш свисают лохмотья и гнилое железо.
Вертит, как первосортная шлюха. Загляденье. Видать, и ты небезгрешен.
Очень надо! Это не третьесортный видик.
Где же?.. Ах да. Все еще впереди. Оглядывается. Делает авансы.
Задирает и показывает, — некоторые авторы пишут — "кисочку". Пусть будет "кисочка". Какая разница. В натуре совершенно не натурально, архаично, как плесневелый плод с паутиной разросшихся спор. По крайней мере, надо привыкнуть, даже к звукам раздирания. Трусики в облачных кружевах — серьезное предупреждение.
Некоторый стопор. Стоит ли преодолевать? Справа и слева окна Неаполитанского квартала. Неряшливые старухи — совиные глаза.
— Нет, — качает головой Леонт.
Снимает с уха наушник:
— Отчего же?
Язычок обследует губу:
— Сегодня я свободна…
"А завтра, — думает он, — а послезавтра, а через столетие? Не философствуй".
— Очень колоритно, — поясняет он.
— Работа… — отвечает она. — Не хочешь, не надо…
Безразличие — тайна наития. Колено опускается, но пальцы на мгновение задерживаются под юбкой.
— Не щекотно? — спрашивает Леонт и отворачивается.
Сверху летят арбузная корка и банановая кожура — гнить под вечным солнцем.