Эрик Люндквист
Люди в джунглях
Предисловие
Советский читатель уже знаком с известным шведским писателем Эриком Люндквистом по его очеркам о природе и людях Западного Ириана и других островов[1]. Автор прожил в Индонезии около 30 лет, работая сначала в качестве служащего голландской лесодобывающей компании, а затем, после достижения Индонезией независимости, — в качестве преподавателя. Четырнадцать книг о жизни различных племен и народностей Индонезии — таков итог его плодотворной деятельности с тех пор, как в начале тридцатых годов он впервые ступил на землю этой прекрасной страны.
Книга Люндквиста «Люди в джунглях» посвящена одному из ранних периодов (1934–1939 гг.) пребывания автора на самом большом, но малонаселенном острове Индонезии — Борнео. Остров этот был назван так европейцами. Теперь ему вернули его индонезийское название — Калимантан. Но так как в книге речь идет о периоде колониального господства на этом острове, то в ней правомерно будет сохранить его старое название.
До самого последнего времени остров Борнео был одним из малоисследованных, «загадочных» островов мира, на которые европейцев привлекали прежде всего особенности природы, обычаев и быта их населения. Именно об этом повествует в своих книгах Э. Люндквист. Но ого рассказы резко отличаются от произведений большинства европейских авторов, увлекающихся «сенсационной экзотикой», стремящихся поразить читателя. Для Э. Люндквиста главное — это люди. Искренняя симпатия к простым людям Индонезии красной нитью проходит через все его произведения.
Будучи человеком большой души (или, пользуясь терминологией автора, — «человеком сердца»), он сумел подобрать ключи к сердцу каждого индонезийца, с которым ему приходилось жить и работать. И сердца эти открылись ему и говорили очень многое. Они сказали ему, в частности, что перед ним не «дикие туземцы», с которыми можно говорить только «языком пулеметов», а обыкновенные люди со своими радостями и горестями, заботами и досугом. И такими он сумел донести этих людей до нас.
В книге «Люди в джунглях» читатель найдет и яркое описание природы Борнео, его растительности и животного мира. Но уже само название книги говорит о намерении автора рассказывать прежде всего о людях. И действительно, перед нами проходит вереница различных образов. Читатель запомнит находчивого и талантливого, бескорыстного и отзывчивого хаджи Унуса; «девушку легкого поведения» Айшу, которая, оказавшись вынужденной торговать своим телом, сумела сохранить душевную чистоту и непоколебимую волю; одаренного «скомороха» Рахмана, моториста Асао и многих других.
Не без интереса прочтет эту книгу и специалист-этнограф. Обладая острой наблюдательностью, Э. Люндквист очень тонко подметил специфические этнические черты представителей различных племен и народностей Индонезии. Читатель познакомится с отчаянно храбрыми, деловитыми и смекалистыми ибанами, буйными и вспыльчивыми бугами, мягкими и добродушными яванцами, словом — с самыми разнообразными представителями населения бывшего Борнео.
Э. Люндквист — не сторонний наблюдатель описываемых им событий. Он сам активно участвовал в них, играя немаловажную роль в системе империалистической эксплуатации, складывавшейся в результате вторжения иностранного капитала в первобытнообщинный строй бывшего Борнео. Поэтому для читателя представляет несомненный интерес эволюция социальных и политических взглядов автора, совершившаяся под влиянием непосредственного контакта с тем, что обычно принято обозначать собирательным словом «колониализм».
«Люди в джунглях» — искренний монолог эмоционального человека, который в своей откровенности не щадит себя. Попробуем судить о нем и его книге, исходя из этого.
В предисловии к русскому изданию автор сам говорит о конечных результатах этой эволюции, о том, в частности, что псе его прежние представления были опрокинуты, что он «научился совсем иначе смотреть на жизнь». Когда Э. Люндквист впервые ступил на землю Индонезии, он еще думал, что «колонии нужны и оправданны», что «белые и впрямь выше „цветных“ народов». Но постепенно он проникся убеждением, что для народов бывших колоний и полуколоний «коммунизм — единственный путь к лучшей жизни». Таковы главные, важнейшие итоги эволюции взглядов автора. Однако в хронологических рамках данной книги эволюция взглядов автора еще не завершается полностью и он (вполне справедливо) но забегает вперед и излагает их, так сказать, в первозданном виде. В то же время как в самой книге, так и в предисловии в суждениях автора проскальзывает некоторая противоречивость.
Молодой Э. Люндквист приезжает в Индонезию полный самых искренних и лучших побуждении. Он хочет покорить джунгли, создать город там, где раньше не ступала нога человека. Он всецело отдается этому делу. «Сперва, конечно, было интересно, — пишет он. — Разве не увлекательно — вступить в схватку с джунглями!» (стр. 198). По шли недели и месяцы упорной работы, джунгли начинали понемногу сдаваться, однако молодой энтузиаст стал обнаруживать, к своему удивлению, что это не приносит ему удовлетворения. Он все чаще и чаще задумывается над смыслом этого изнурительного труда, задается вопросом, ради чего он и тысячи индонезийцев все свои силы отдают покорению джунглей, страдают от малярии, рискуют жизнью.
Эти размышления неизбежно приводят автора к выводу, что не благородные побуждения, а «жажда наживы, обуревающая голландских капиталистов», и «чистоган» являются для них главными движущими мотивами; что трудятся они в интересах «нескольких господ» в Амстердаме, которые «озабочены том, как выручить побольше прибыли со своих капиталов» (стр. 45). Э. Люндквист осознает, что он стал «рабом предприятия»: «Я стал рабом пяти тысяч кубометров леса в месяц. А воображаю иногда, будто покорил джунгли!» (стр. 198).
Сознание своей порабощенности капиталом лишает труд того духовного содержания, которое Люндквист надеялся в нем найти, приехав на Борнео. В душе его растет чувство неудовлетворенности и раздвоенности, ибо он видит, что его субъективно благородные и добрые намерения объективно оборачиваются для местного населения порабощением и подчинением иностранному капиталу. С горькой иронией рассказывает Люндквист о тех низменных методах и приемах, при помощи которых осуществлялось это порабощение (стр. 29, 40, 47). В ход идет все: специально организуемые притоны для азартных игр, женщины легкого поведения, опиум. Колонизаторы не останавливались ни перед чем, чтобы удержать рабочих в подчинении компании, используя их слабости и неведение. Эти страницы книги содержат наиболее яркое разоблачение мнимой «цивилизаторской миссии» империализма в колониях.
Тесное общение с простым трудовым народом Индонезии приводит Э. Люндквиста к тому, что он восстает против «неумного и близорукого в своей основе воззрения», отрицающего равноценность цветных и белых людей (стр. 142). Автор убедительно и страстно доказывает, что подлинно человеческие чувства и черты, такие, как доброта, честность, смелость, смекалка и т. п. — достояние не только «цивилизованных стран» Запада и «белых» людей, а равно присущи и народам Индонезии, на какой бы стадии развития они ни находились.
Следует отметить, что именно в этом вопросе проявилась также и непрочность материалистических воззрений автора. Так, он пишет: «Расовые предрассудки — одна из наиболее отвратительных цепей, которыми
Здесь мы видим элементы утопических воззрений Оуэна, который основную причину общественного зла видел в невежестве («глупости») людей, а не в материальных условиях их жизни. Игнорирование Люндквистом материальных условий как основы, на которой вырастают, в частности, идеологические воззрения и формируются психологические особенности людей, приводит к весьма парадоксальному факту: доказывая, с одной стороны, что все люди «сделаны из одного теста» и горячо ратуя за их равноправие, автор, с другой стороны, возводит между ними национальные и географические перегородки. Он пишет, например: «Из-за того, что индонезийцы — люди сердца, а мы, жители Запада, — люди рассудка, нам часто трудно понимать друг друга. За нашими поступками стоят разные побуждения» (стр. 143–144). Противопоставив «сердце» «разуму», автор продолжает: «Индонезийцам чужд наш холодный расчет, погоня за материальными благами, беззастенчивое попирание друг друга, борьба из-за куска хлеба, из-за славы, распри из-за пустых фраз. Они не могут понять нашу эгоистическую, волчью натуру, так же как нас удивляет способность восточного человека все бросить, всем пожертвовать ради прихоти, ради внезапного порыва» (стр. 144). В результате такого хода рассуждений автор приходит к выводу, что «Восток останется Востоком, Запад — Западом. Пока мы не обретем свое сердце. Или пока восточный человек не превратится в рассудительного умника, —
Разумеется, мы не собираемся игнорировать существование этнических и национальных особенностей у отдельных народов, различие их обычаев и т. п. Но безусловно необходимо выделять те признаки и черты, которые не являются специфическими для данного народа, а встречаются у самых различных народов, когда они достигнут определенной ступени общественного развития. Индонезийцам непонятен «наш» (т. е. капиталистический) холодный расчет и «наша» (опять же свойственная капитализму) борьба из-за куска хлеба не потому, что индонезийцы добрые, сердечные люди, а потому, что они находились в то время на докапиталистической или, в лучшем случае, раннекапиталистической стадии развития и только еще втягивались империализмом в капиталистическое развитие. Капитализм не успел «дисциплинировать» (с помощью голода и нужды) индонезийцев, отсюда и те «прихоти» и «порывы», о которых пишет автор.
Рассуждая о сердечности людей Востока и черствости людей Запада, автор переносит черты типичных представителей определенного класса на людей вообще, на нацию или расу в целом. Однако примечательно, что даже некоторые приводимые им самим факты опровергают его теорию. Можно сослаться, например, на выведенный в книге образ объездчика Джаина. Джаин — минангкабау. Это одна из народностей Индонезии, у которых капиталистические товарные отношения получили сравнительно большое развитие к тому времени, о котором повествуется в книге. Знакомство с капиталистическими отношениями весьма явственно сказывается на характере Джаина: он более чем «рассудителен», черств, постоянно озабочен мыслями о куске хлеба и с презрением относится к своим «беззаботным» собратьям других народностей. Именно он подает автору советы относительно того, как удержать в лагере лесорубов. «Сделаем так, чтобы они могли проигрывать свои деньги, — уговаривал он, — тогда они останутся и будут работать, сколько угодно» (стр. 29). В другом случае он рекомендует «привязать» китайцев-лесорубов «самой надежной и прочной цепью: опиумом» (стр. 31). Нетрудно попять, что «холодная рассудительность» и «черствость» не являются специфическим признаком какой-либо одной нации или расы.
С другой стороны, автор приводит образы европейцев — «людей сердца», в частности Рольфа Бломберга. Правда, Люндквист тут же оговаривается, что эти люди, у которых «сердце довлеет над разумом», составляют «исключение». И они — действительно исключение, но не среди европейцев вообще, а среди тех европейцев, которые представляют в Индонезии иностранный капитал и его компании. В этом смысле и сам автор — исключение, так же как исключением были Альберт Швейцер, его супруга и их коллеги, отправившиеся в далекую колониальную страну в Африке и основавшие свою знаменитую больницу для местного населения в Ламбарене.
Симпатии к местному населению и переживания, связанные с неминуемым закабалением его иностранным капиталом, невольно переходит у Люндквиста в некоторую идеализацию первобытнообщинных отношений, в некий «романтизм джунглей». «Счастье в том, — пишет автор, — чтобы жить по законам джунглей. Охотиться до изнеможения, наедаться досыта, дружить с цветами и животными. Засыпать без мыслей и забот…
Философия джунглей необременительна» (стр. 141).
Этот мотив проскальзывает и в предисловии автора к настоящему изданию, где утверждается, что «жизнь малайцев в их хижинах куда более насыщенна и интересна, чем жизнь белых в их каменных домах» (стр. 14).
Но почему же Люндквист считает индонезийцев «более счастливыми» людьми? Потому что они свободны, — отвечает автор: «…Они по-настоящему свободные люди. Не такие, как мы в Швеции, привыкшие петь о нашей вековой свободе… Разве может быть свободной личность в цивилизованном обществе?» (стр. 27).
Отметим пока только, что автор в данном случае полностью абстрагируется от такого немаловажного реального факта, что «свободные» индонезийцы находились в описываемый период в колониальном подчинении у «цивилизованного общества», и посмотрим, в чем заключается эта «свобода».
Вот, например, характерное заключение Люндквиста, знавшего, что лесорубы проигрывают в кости и карты заработанные тяжким трудом деньги. «Разве я могу помешать им — они же свободные люди!» — восклицает он (стр. 26). Итак, у лесорубов есть «свобода» проигрывать свои трудовые деньги. Но автор упускает из виду, что для того, чтобы проигрывать, нужно предварительно закабалиться и потрудиться на компанию. Иначе ведь не будет возможности пользоваться этой «свободой»!
А вот другое высказывание автора о характере и содержании его понятия «свободы»: «Абак спит, ест, охотится, — короче, делает, что ему вздумается, пока
Есть, правда, и существенное различие между «свободой» европейского трудящегося и «свободой» даяка на острове Борнео. Это различие подмечает и автор книги. Он пишет: «Если ему (даяку. —
Да, действительно, даяк может быть свободен от эксплуатации торговцем-скупщиком, но лишь постольку, поскольку ограничены (уровнем общественного развития) его потребности. Пролетарии же и трудящиеся развитых капиталистических стран могут «освобождать» себя от эксплуатации только в том случае, если они ограничивают свои существующие, более разносторонние потребности. Дело поэтому не просто в «пристрастии к работе» у «белого человека» (стр. 28), а в наличии у него более разносторонних и многообразных потребностей. И мы видим из самой книги Э. Люндквиста, как по мере роста потребностей даяков-лесорубов уменьшается их «свобода». После того как они впервые увидели европейский фильм, им снова и снова хотелось смотреть фильмы. Хождение в кино становится, таким образом, их потребностью. По удовлетворение этой потребности неизбежно требует денег, и даяк для осуществления своих желаний жертвует свободой.
В мировой литературе нередко можно встретиться с идеализацией более отсталого общественного строя. Явление это — продукт определенной эпохи в развитии общества, той переходной эпохи, когда капитализм варварски (иначе он не умеет) разрушает все докапиталистические уклады и утверждает свое господство. В европейских странах, например, подобный период характеризовался возникновением «экономического романтизма», отличительной чертой которого была сентиментальная критика капитализма. Что касается «первобытного романтизма», столь характерного для книги Э. Люндквиста «Люди в джунглях», то здесь следует отметить две специфические черты. Романтизм этот отражает процесс разрушения капитализмом не феодальных, а первобытнообщинных отношений среди народностей бывшего Борнео. Выразителем этих «романтических» настроений выступает не местный житель, а европеец, ибо незрелость общественных отношений исключала возможность появления местного литературного течения — «романтизма».
Описанные выше настроения возникли у Э. Люндквиста не случайно. Он находился на Борнео в тридцатых годах, т. е. именно в то время, когда началось интенсивное вторжение империализма в этот район Индонезии. Колонизаторы твердили, конечно, что они несут прогресс жителям Борнео. Но, как справедливо отмечал К. Маркс в связи с порабощением Индии Англией, империализм в этой своей «цивилизаторской миссии» подобен тому «отвратительному языческому идолу, который не желал пить нектар иначе, как из черепов убитых»[2].
Уже простое сопоставление этого «отвратительного языческого идола» и неискушенных, доверчивых, добрых и смелых жителей острова Борнео привело к крушению прежних воззрений автора, сформировавшихся у него под влиянием буржуазного воспитания. Будучи по натуре человеком отзывчивым, но не имея твердых научно-теоретических основ, Люндквист стал искать выход в идеализации того, что уже было обречено самим ходом общественного развития. Именно этот период поисков и сомнений Люндквиста отражен в его книге «Люди в джунглях». Надо иметь в виду, что на формирование мировоззрения автора в те годы огромное косвенное влияние оказывали место, условия и характер его работы. Хотя он сам и считает для себя удачей то, что он работал не на плантации или в конторе компании (стр. 15), тем не менее вследствие многолетней жизни в джунглях Борнео он оказался в стороне от мощного революционно-демократического движения, которое охватывало в те годы наиболее развитые районы Индонезии и в котором участвовали также десятки местных голландских рабочих и служащих.
В более поздних произведениях (например, в книге «Дикари живут на Западе») отмеченная выше идеализация уже заметно ослабевает. И, как явствует из предисловия Люндквиста к настоящему изданию, автор приходит в конце концов к выводу, что коммунизм — единственный путь к лучшей жизни для народов Индонезии.
В заключение хотелось бы отметить, что противоречивость рассуждений автора о «счастье» и «свободе» жителей Борнео наиболее отчетливо проявляется при сопоставлении с фактами его собственной биографии. На протяжении всей книги мы следим за терзаниями автора относительно окончательного выбора образа жизни: продолжать ли жить прежней жизнью, или выбрать «свободу» и «отуземиться»? Однако читателя не должны вводить в заблуждение заключительные страницы книги и слова автора о его решении оставить службу в компании, зажить туземцем и поохать с Сари на Яву (стр. 199). Да, автор действительно женился на индонезийке Сари, которая стала его верной и преданной подругой жизни, спутницей во всех его многочисленных странствиях по островам Индонезии. Тем самым Э. Люндквист преодолел в себе худшие традиции капиталистической Европы, заключающиеся в расовых предрассудках. По автор не «осел на Яве», чтобы «выращивать рис», не «отуземился», а, наоборот, увлек за собой Сари, увлек ее к более полной, разносторонней и духовно насыщенной жизни.
От автора
Шевик, март 1965 года
Борьба начинается
Новый звук раздастся в джунглях Нунукана[3] сегодня, в декабре 1934 года.
Глухой стук, словно голос самой судьбы, пробивается сквозь лесной хор. Звонкий, пронзительный стрекот цикад, пересвист певчих птиц, крики обезьян, замогильный хохот птицы-носорога — ничто не может одолеть этого упрямого стука. Кажется, джунгли понимают его зловещий смысл. Они силятся заглушить его, поглотить в своей темной зеленой сырости.
Но все напрасно.
Это стук топора.
Стук топора, вгрызающегося в ствол гигантского дерева.
Тысячи лет джунгли жили по законам природы. Тысячи лет они сохраняли неизменный вид, в них разносились одни и те же звуки, царили все те же запахи, билась та же жизнь. Тысячи лет гигантские стволы подпирали огромные волнуемые муссоном зеленые своды.
Теперь в джунгли вторгается новое. Глухой стук топора возвещает его приход. Извечное равновесие жизненного круговорота нарушено.
Топором орудует маленький Гонтор. Он метис, родился на болотистых берегах Борнео. Отец его был буг, мать — светлокожая даячка[4].
Вместе с двадцатью другими жителями деревни Себакиль Гонтор последовал за мной на остров Нунукан, и его топор вонзился в ствол великана джунглей.
Гонтор кажется пигмеем рядом с мощной колонной, которую хочет сокрушить. Прямой, как свеча, толщиной больше метра, шершавый красноватый ствол без единого сучка на сорок метров вздымается к зеленому своду. Вместе с широкой кроной высота дерева — семьдесят пять метров.
Сала — вот имя властелина здешних лесов. Деревья растут не гуще пяти-десяти на гектар. Лианы, ротанговые пальмы и другие ползучие растения сплетают их кроны в плотную крышу, сквозь которую едва пробивается таинственный темно-зеленый свет. Под этой крышей — деревья и пальмы поменьше, высотой не более пятнадцати-тридцати метров, и на редкость густой подлесок — молодые деревца, кусты, низкорослые пальмы всевозможных видов, кое-где — тенелюбивые травы. Все это тоже перевито лианами и ротангом и образует непроницаемые колючие заросли.
Даякским мечом Гонтор расчистил в чаще путь к тому самому дереву, которое рубит теперь. Он проложил себе также коридор, чтобы легче было убегать, когда сала начнет валиться. Из сучьев он соорудил помост высотой в два метра, иначе ему не добраться до ствола, огражденного внизу огромными крыловидными выступами.
Гонтор принялся за работу, когда первые лучи солнца осветили верхушки деревьев и гиббоны приветствовали новый день звонкими криками. Пот катится градом по его желтоватой коже, хотя на нем лишь одна набедренная повязка. Там, где взмахивает топором Гонтор, на самом дне зеленой пучины джунглей, температура никогда не опускается ниже тридцати четырех градусов. Уже много тысячелетий она почти неизменна. Насыщенный влагой воздух неподвижен. Где-то высоко, над кронами, поет свою песню могучий муссон, но здесь, в полумраке, не шелохнется ни один лист. Медленно опускается облачко цветочной пыльцы. На землю сыплются, словно снег, белые лепестки орхидей.
Но вот по дереву пробегает легкая дрожь. Хрустнула еще не перерубленная топором древесина. Это первое предвестие того, что должно произойти.
Гонтор подрубил дерево с двух сторон, и теперь от одной зарубки до другой осталось не больше ладони. Обезьяны заметили, как дрогнул ствол, и взволнованно кричат. Они чуют беду и в безотчетном страхе мечутся по веткам. Летающая белка, поселившаяся в дупле, высунула голову и испуганно моргает своими большими глазами ночного животного.
А попуган по-прежнему, оживленно болтая, поедают семена, и Гонтор продолжает энергично ударять топором на длинном, тонком пружинистом топорище, спеша добить великана.
Дерево прочно привязано лианами и ротангом к соседним кронам, и кажется, что свалить его невозможно. Даже если маленький Гонтор совсем перерубит ствол, исполин должен остаться на месте, так основательно он укреплен. И это случилось бы, будь наверху столь же тихо, как здесь, внизу, где работает Гонтор. Но наверху бушует властный муссон. Кроны послушно качаются в такт его грозной песне. Вот он заставил дерево пошатнуться. Громкий треск, лопнуло несколько волокон древесины, ствол дрожит. Гонтор выпрямляется и испытующе смотрит на крону. Но нот — лианы даже не натянулись. В колышащемся зеленом своде не видно ни малейшего просвета.
Снова топор рассекает древесину.
Опять треск — и это уже не ложная тревога. Гонтор соскакивает с помоста на землю и сломя голову мчится по вырубленному им туннелеподобному коридору.
Несмотря на угрожающий треск, крона только чуть колышется. Но Гонтор видит, что она сдвинулась с места. Обезьяны вопят, как одержимые, по веткам и лианам перескакивают на другие деревья. Испуганные попуган взлетают стаями и уносятся прочь на шуршащих крыльях.
Наконец, хрустнул последний слой древесины — и дерево начинает клониться к земле.
Однако его падение сразу же приостанавливается. Лианы и ротанги натянулись, как струны. Соседние деревья изогнулись дугой. Неужели удержат они великана?
Нет! Тонкие лианы рвутся. Даже для наиболее мощных — толщиной в руку — напряжение становится непосильным. Они с грохотом лопаются одна за другой или ломают деревья, за которые зацепились.
Ствол накренился уже под углом в семьдесят градусов, и уцелевшие лианы напрягаются до отказа под тяжестью семидесяти с лишним тонн.
Все ниже и ниже клонится дерево, слышен нарастающий гул, как от лавины. Последние лианы оборваны, последние обезьяны удрали.
Падение ускоряется, его не остановить, и ствол беспощадно сметает деревья и пальмы на своем пути. Словно огромные сказочные змеи, извиваются в воздухе обрывки лиан. Белка в ужасе прыгает с падающего сала и парит параллельно земле. Несколько малышей следуют за ней, неуклюже ныряя в гудящий зеленый океан.
И вот семьдесят тонн рушатся на землю. По лесу прокатывается гром, почва содрогается, как от землетрясения. Ствол и сучья глубоко уходят в подстилку. Кругом в почву вонзаются обломки.
Гул, достигший апогея, когда ствол упал, затихает, сменяясь шелестом выпрямляющихся деревьев и сыплющихся сверху веток. Некоторые деревья изогнулись, как луки. Когда рвутся лианы, они рывком поднимаются, и в джунгли летят ветки и огромные сучья. Далеко-далеко разносятся шум и треск, а в плотном своде зияет громадная дыра, через которую, оттесняя задумчивый сумрак джунглей, врывается ослепительно яркий дневной свет.
Немного погодя Гонтор подходит посмотреть на дело своих рук. Только благодаря расторопности удалось ему увернуться от смертоносного обломка, который отлетел в сторону. Теперь он разглядывает зарывшийся в землю могучий ствол. Смотрит на истерзанную громадную крону, на раздавленные яркие орхидеи, которые жили на кроне в обществе бабочек и солнечных лучей. Он видит, как между сучьями, будто копье, проносится пятиметровый сетчатый питон, видит беспомощных птенцов, выброшенных из гнезд. Ему удается поймать несколько молодых голубей — он возьмет их с собой в лагерь. Потом Гонтор вскакивает на ствол поверженного великана, набирает полные легкие воздуха и издает торжествующий клич — пусть товарищи знают, что он благополучно пережил вызванное им же самим стихийное бедствие, что духи джунглей все еще благоприятствуют ему. Затем он садится, скручивает цигарку из щепотки табака и пальмового листа, с помощью кремня, куска стали и трута добывает огонь и на несколько минут целиком отдается курению.
Однако до вечера далеко, и вскоре Гонтор начинает прорубать коридор к следующему дереву. И опять в джунглях раздается стук топора. Обезьяны пе то притаились, не то ушли, видимо, поняли теперь, что означает этот звук.
Несколько часов у поваленного дерева все спокойно. Только пищат осиротевшие птенцы да время от времени слышен треск согнутой ветки или звук лопнувшего ротанга. Тонкая, как плеть, ярко-зеленая змея пробирается сквозь смятую крону, высматривая блестящими холодными глазами легкую добычу. Крохотный оленек, не больше кролика, осторожно выходит на своих ножках-карандашиках и принимается объедать почки. И снова слух терзает пронзительный стрекот цикад, прерванный шумом упавшего дерева.
Вдруг карликовый олень исчезает в густых нетронутых зарослях. Умолкают птенцы, змея замирает, слившись с зелеными лианами. Через лес идут люди.
Два человека ступают по прорубленной Гонтором дорожке. Один из них черный, другой — оливковый.
Черного человека зовут Ахмат, он мавр из Замбоанги. Высокий и стройный, под темной кожей играют гибкие, сильные мышцы. Его черные глаза излучают спокойствие могучих океанских просторов, в голосе звучит мелодия волн. Он родился на море и вскормлен им — сын гордых морских разбойников-мавритан. Несколько лет назад его судно затонуло у берегов Нунукана. Товарищи вскоре уплыли на другом корабле, а Ахмат остался, завороженный молодой светлокожей даячкой с шальными глазами.
Оливковый человек — даяк-ибан, житель горных дебрей. Охотясь за носорогами, он спустился к самому побережью, и здесь я завербовал его в свою первую бригаду лесорубов на Нунукане. Маленькие подвижные глаза, плотное мускулистое тело, безбородое лицо, выражающее настороженное удивление. Если Ахмат — истинный сын моря, то этот человек, с быстрыми, нервными движениями, — такой же истинный сын джунглей. Белый человек неспроста поставил их на работу вместе: они говорят на разных языках и не понимают друг друга. Не к чему разговаривать, когда тебе надо с утра до вечера тянуть двухметровую шведскую пилу.
Каждый из них без лишних слов расчищает себе место у срубленного великана. Затем они отмеряют четыре метра и принимаются пилить. Работают медленно, равномерно. Глаза мавра мечтательно устремлены вверх к зеленому своду — оттуда доносится что-то, напоминающее голос моря. Глаза даяка шныряют по зарослям, подсознательно выискивая дичь..
Вдруг даяк опускает пилу и исчезает в кустах. Ахмат спокойно сидит в ожидании, думая о своем. Через несколько минут даяк возвращается, держа в руках пойманного варана. И пила возобновляет свое состязание с цикадами, все глубже вонзаясь в гигантский ствол.
Порой словно какая-то тень омрачает отсутствующий взор Ахмата. Он думает о той, которая сидит дома в лагере, ожидая его. Ахмат не уверен в том, что заворожившая его женщина верна ему. Она не желает работать, не желает готовить пищу. Хочет, чтобы Ахмат один делал все за двоих и еще любил ее. Она же только спит, ест, играет в кости или тревожит других мужчин своими черными глазами и пышными формами. Ахмат боится, что она ему неверна. Если бы он знал это наверное, он тотчас зарезал бы ее и того, с кем она изменяет ему.
К вечеру Ахмат и даяк успевают распилить свободную от сучьев часть ствола на восемь кряжей весом по три-четыре тонны каждый.