Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений. Т. 3. Гражданская лирика и поэмы - Семен Исаакович Кирсанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

15 Вся округа у памятника собралась, шапку снял участник похода. — Кабы знал наш товарищ, какая власть: чья победа и чья свобода!..

Закавказье

Если б я был пароходом быстроходным и роста красивого, я всю жизнь черноморскими водами от Батума б до Сочи курсировал. «Принимаю груз, отдаю концы, молодые борта показываю». И гудят гудки, пристаней гонцы, от Аджарии до Абхазии. Если б я был самолетом двухмоторным дюралюминиевым, я взлетел бы с моим пилотом на 2000 метров минимум. «А отсюда видна золотая страна, виноградная, нефтяная. И звенит во мне не мотор — струна, крик пропеллера оттеняя». Если был бы я нефтепроводом от фонтанов Баку до Батума, ух, и славно ж бы я поработал и об лучшей работе б не думал. «Молодая кровь, золотая нефть, мы родили тебя и выходили. Так теки ж по мне, заставляй звенеть и дрожать нефтяные двигатели!» Если был бы я не поэтом, а Тифлисом, грузинским городом, я стоял бы на месте вот этом, упираясь в долину гордо. Я бы вместо сукна одевался в цемент и под солнцем, в июль накаленным, задевал бы хвосты проходящих комет звездной лапою фуникулера!

Птица башни

На кремлевской башне жил орел — главы, когти, крылья… Золотой сияющей корой птицу зори крыли. Будто башню он держал в когтях, — вдаль глаза косые. А под ним, ночной буран крутя, Кремль, Москва, Россия. Древний град с замоскворецких мест дней тащил вериги. И орлу покорный ясный крест нес Иван Великий. Будто не Иван, не Михаил, но в порфире Павел, а орел чугунной ширью крыл старой Русью правил. Рвы засыпало, замшел кронверк, плыли кровли ржаво. Думалось — не упадет вовек скиптр, венец, держава… И казалось, что орел живой круглый глаз таращит, Будто с вышки ждет сторожевой птицы, вкось летящей. Но когда орел на двух крюках вниз пошел по брусьям — он в рабочих поднятых руках и не шевельнулся. Не забился, не пошел на взлет… Сняли, смыли, сдули, посмотрели: в слое позолот грудь пробита пулей. И сказал рабочий, разобрав герб, корону, чашу: — Он, наверно, мертвый с Октября. Пуля эта наша! Так он явно, царственный, издох, что под знаком тронным ласточка свила себе гнездо в глубине короны. Птица башни утром умерла. Ржавчину развеяв, отвезите мертвеца орла в светлый зал музея. А теперь мы к башне вновь прильем не орлов бесхвостых, — привинтим к рассвету над Кремлем звезды, звезды, звезды! Озаряй Москву, и мир, и дом — звездный коммунизм! Даже ласточке и той найдем место над карнизом.

Кратко о прожекторе

Из-за улиц, бросив яркость из-за города-плеча, протянулись, стали накрест два прожекторных луча. Разошлись и снова стали на Большой Медведице, двум полоскам белой стали надо в небе встретиться. Двух лучей светлы пути. Я бы всем пожертвовал, если б мог хоть раз пройти по лучу прожектора! Это так… вообще… поэзия… А на самом деле для того ли эти лезвия, чтоб по ним ходили? Я сказал бы: спишь ночами, а зенитчик в ночь глядит, чтоб схватить двумя лучами птицу с бомбой на груди!

Музей гражданской

В музейном зале в темной бронзе мне показали профиль Фрунзе. И в залах сизых в вечернем свете стояли жизни, витали смерти. В знаменах дыры, равнины в ямах, а командиры в спокойных рамах. Конем в набеге на блеск ружейный, застыв навеки, неслось сраженье. И нам хотелось ворваться в рамы, в дым бросить смелость, свист сабель в шрамы! И каждый, с грустью у стен ступая, у уст почувствовал ус Чапая.

Киров и Север

У полуострова Кольского, где солнце поставлено косо, — по мшистой окраине мира прошел и задумался Киров. И что ему делать на Севере, где даже растения — серые, как могут быть нами любимы одетые в стужу Хибины? Тут луч поскользнулся и тенью бессильно пополз по растенью, и край не мечтал о посеве, где встретились Киров и Север. И Север не выдал богатства, он начал в снега облекаться, магнитными двигать плечами, шаманить косыми лучами. Но Киров глазами просверливал запретные прииски Севера, окидывал взглядом Хибины, входил в ледяные глубины. Как Север ни прятал сокровища в свои снеговые сугробища — он вынул, зарытые в горы, страны урожайные годы! Не будет седого и сирого, теплом обойденного края, — здесь будут по замыслу Кирова рождаться сады, расцветая. Давайте поверим, что тропики пришли на промерзлые тропки, что ветер приносит оттуда листочки лимона и тута; что солнце поставлено выше, что злаки качаются, выросши на мшистой окраине мира, где встретились Север и Киров.

Елочный стих

Оделась в блеск, шары зажгла: «К вам в Новый год зайду-ка я!..» И в наши комнаты зашла подруга хвойнорукая. Стоят дома при свете дня, на крышах дым топорщится, но если крыши приподнять — весь город просто рощица! А в этой рощице — ребят! С игрушками! С подарками! Нам новогодие трубят, маша флажками яркими. И я иду смотреть на Кремль, мотель, и брови в инее; там башня Спасская, как ель, горит звездой рубиновой. Весь город в елках зашуршал в звон новогодней полночи, — фонарь качается, как шар, и уличный и елочный. Бывало, в ночь под Рождество прочтешь в любом журнальчике рассказ про елку, барский стол и о замерзшем мальчике. Теперь таких журналов нет,— мороз хватает за уши, но мальчиков по всей стране не видно замерзающих. Для них дрова трещат в печах, котлы и трубы греются; их жизнь с оружьем на плечах средь елей, в пасмурных ночах, хранят красноармейцы. И я стихами блеск зажег, — входите, ель-красавица, на ветку этот стих-флажок подвесьте, если нравится!

Граница в будущем

Когда бой пошлет рабочим новую победу и подымет флаг страны соседней ЦИК, я еще раз, может быть, поеду: Негорелое — Столбцы. Пассажиры сходят с быстропоезда перед бывшей пограничною сосной, дети слазят, мамы беспокоятся, отдыхает кит сверхскоростной. Под навесом старый столб хранится, рядом надпись, мраморно-бела. Мы читаем: «Здесь была граница». И действительно она была. Дети спросят: — Кто она такая! — Объясняю, гладя их рукой: — Паспорт проверяли, пропуская… — Дяденька, а паспорт кто такой? — Педагог я очень маломощный: — Ну, таможня, чемодан неся… — А таможня — это там, где можно? — Нет, ребятки, там, где все нельзя. — Непонятно детям — просто столбик, а куда приятней у окошка, мчась, видеть, как прекрасен мира облик с вихрем в триста километров в час. И не будет ни одной гранички! Ни жандармов, ни таможни, ни столба. Впишут школьники в тетрадные странички эти отмененные слова. Можно размечтаться упоенно, а пока железное «нельзя!». Через наш рубеж шпана шпионов крадется, на брюхе к нам ползя. А пока спокойно паспорт сверьте, чемодан, — двойного нет ли дна? Самая священная на свете, будь, граница, вся защищена!

Испания

Я не очень-то рвусь в заграничный вояж и не очень охоч на разъезд. Велика и обильна страна моя, и порядок в ней должный есть. Но посмотришь на глобус — для школьников шар, стран штриховка и моря окраска, — сразу тысячью рейсов махнет по ушам кругосветная качка и тряска. И чего прибедняться! Хочу увидать то, чего мое зренье не видело: где коралловым рифом пухнет вода, Никарагуа, Монтевидео… Я мечтал, не скрываю, право мое — жадным ухом прислушаться к говору, стобульварный Париж, стоэтажный Нью-Йорк, все вобрать это полностью в голову! Но сегодня, газету глазами скребя, я забыл другие искания, все мечты о тебе, все слова для тебя — Испания! Вот махнуть бы сейчас через все этажи! (Там — окопы повстанцами роются…) И октябрьское знамя на сердце зашить астурийцам от метростроевцев. Ты на карте показана желтым штрихом в субтропическом теплом покое, а взаправду твой зной проштрихован штыком, я сейчас тебя вижу такою! Не мерещатся мне улыбки Кармен и гостиничное кофе. Мне б хоть ночь пролежать, зажав карабин, с астурийским шахтером в окопе. Кстати, норму я сдал в позапрошлом году, ворошиловцы — надобны вам они, даже цветом волос за испанца сойду, — породнимся на красном знамени!

Ноги

В Париже по Rue St-Honore, и в синие сумерки проходил, где спит на пляжах витрин-морей вещь-змея и вещь-крокодил. В стекле — фарфоровый свет грудей, фаянсовых рук, неживых людей, розовой резины тягучая мазь на женщинах из пластических масс. Я подошел к одной из витрин. В вывеску вписывались огни, стекло зеркальное, а внутри ящик и две золотых ноги. Чулка тончайшего чудо-вязь и ноги без туловища, одни,— не воск, не дерево, не фаянс. Живые — вздрагивали они! Звездам пора уже замерцать, созвездья вползают на этажи; женщина в ящике ждет конца и несколько франков за эту жизнь. Вздрогнули мускулы под чулком, и дрожь эту каждый увидеть мог… Родиться не стоило целиком, чтоб жить рекламного парой ног. Но нечего делать, торговый Париж спускает шторы, вдвигает болты; Париж подсчитывает барыш за женские ноги, глаза и рты. Поднят на крышу кометный хвост, гаснут слова и дрожат опять, кто спать в постель, кто спать под мост, а кто еще одну ночь не спать… Я эту витрину ношу в мозгу, той дрожи нельзя замять и забыть; я, как спасение, помню Москву, где этого нет и не может быть.

Кладбище Пер-Лашез

Вот Пер-Лашез, мертвый Париж, столица плит, гранитных дощечек, проспекты часовен, арок и ниш, Париж усопших, Париж отошедших. Мать припала к ребенку, застыв, физик — с гранитной ретортой. Сырые фарфоровые цветы над надписью истертой. С каменной скрипкой стоит скрипач у камня-рояля на кладбище. Надгробья готовы грянуться в плач Шопеном траурных клавишей. Писатель, с книгой окаменев, присел на гранит-скамью. И вот стена, и надпись на ней: «Aux morts de la Commune». Я кепку снял, и, ножа острей, боль глаза искромсала, — Красная Пресня, Ленский расстрел, смерть в песках комиссаров, Либкнехт и Роза и двадцать шесть, Чапаев и мертвые Вены всплывали на камне стены Пер-Лашез, несмыты, неприкосновенны. Кладбищенский день исчерна синел, и плыли ко мне в столетье венки из бессмертников на стене, «Jeunesse Communiste» на ленте…

Станция «Маяковская»

На новом радиусе у рельс метро я снова радуюсь: здесь так светло! Я будто еду путем сквозным в стихи к поэту, на встречу с ним! Летит живей еще туннелем вдаль слов нержавеющих литая сталь! Слова не замерли его руки,— прожилки мрамора — черновики! Тут в сводах каменных лучами в тьму подземный памятник стоит — ему! Не склеп, не статуя, не истукан, а слава статная его стихам! Туннель прорезывая, увидим мы: его поэзия живет с людьми. Согретый множеством горячих щек, он не износится и в долгий срок. Он не исплеснится! Смотрите — там по строчкам-лестницам он сходит сам. Идет, задумавшись, в подземный дом — в ладонях юноши любимый том! Пусть рельсы тянутся на сотни лет! Товарищ станция, зеленый свет! Землей московскою на все пути, стих Маяковского, свети, свети!

Станция «Земная ось»

На станцию «Земная ось» поедем, не сегодня — днями! Она стоит немного вкось, воображаемая нами. Она в уме, и, как залог, она мне раз в неделю снится; о ней завязан узелок и в книжке загнута страница. Я узел развяжу платка, спокойно к полюсу спланирую, на ледяную гладь катка, и вам оттуда промолнирую: «Благополучно прилетел, читайте „Комсомольской правде“. Хорош погоды бюллетень. Спешу. Целую. Телеграфьте. Встречайте. Прилетим в восьмом. Легко пробили туч осаду. Люблю. Подробности письмом. Везу моржонка зоосаду». Там, чтобы ось была взаправдашной, мы сами в землю вбили ось, и знамя над землею радужной на вечном стержне поднялось. Мы видим с птицы широченной все краски северной красы, и днем и ночью шар ученый все ходит вкруг своей оси. Отсюда будет очень близко лететь к Москве и к Сан-Франциско. И, может быть, поэт Тычина, в кабине светлой сидя чинно, посмотрит вкось и скажет: «Ось, яка вона, земная ось!» Она в уме, и, как залог, она мне раз в неделю снится; о ней завязан узелок и в книжке загнута страница.

Весеннее

Высотными тучами сотканы дожди для озер полноводных; апрельскими метеосводками насыщены радиоволны. Я тоже приемник! Настраивай меня на такую капеллу, добейся настройки, настаивай, чтоб таяло все и кипело! И хлынуло бурное таянье к очнувшейся флоре и фауне. И жерди расчищенных кровелек дрожат от антенновых проволок. И льдинки, забытые в марте, готовы к ручьистой возне, и снова из всех хрестоматий вылазят стихи о весне. Мильонами капельных гвоздиков к земле прибиваются лужи, а массы полярного воздуха отходят с потерями в стуже. И место готово жужжаньем — лиловокрылатым южанам. И вот я вошел и включился в горячие майские числа, в весенний концерт шелестений смычками взмахнувших растений. Подумайте, тучи, где хлынуть, ищите засушливый климат, спешите к озимому клину, и там вас восторженно примут! Ни признака шуб и поддевок, в сундук надоевшую серость! Вот птицы с листками путевок на влажных карнизах расселись. Закрытые на зиму плотно, раскрылись промытые окна, и пчелы работают в сотах в три смены на низких частотах.

Дума о Гуцульщине

Как на самых на Карпатах есть Гуцульщина-земля. Гей, Гуцульщина-земля, ты Полтавщине родня! Не берет кремень лопата, ты осталась на Карпатах с украинским говором, горная, гордая! Не скрутили той страны сановитые паны с бельведерским гонором. В небе холод синеватый, кряж карпатский становой. Да и хаты с синевой, так белы — не выпачкай! Хлопец в шапке синеперой, в белой куртке с выпушкой, ходит, гонит стадо в горы, пояс резан серебром, ломоть хлеба вложен в сумку, да наигрывает шумку он на дудке с пузырем. Да и козы беловорсы ходят за подпасками, и до сердца дышат горцы высями карпатскими. У гуцулок руки ловки, — ой, какие вышивки! Только сами нищенки… Верно служат им иголки, мелкой стежкой колют холст. А рисунок-то не прост! Целый луг в узор врисуют, там — закат, а тут — рассвет. Синий цвет гопак танцует, в паре с ним зеленый цвет. Приезжали торгаши, забирали за гроши, и — один другого краше — рушники на руки! Говорили: — То есть наши малопольски штуки. У гуцулов руки резвы, гой, какие резьбы! Ляльки, люльки, ложки, блюда, что ни вещь, то чудо! Всё паны берут за грош: — Прошу пана, хлопский нож! — Маршалковска улица мастерством любуется. — Осемь десьонт чтери злота — малопольская работа! — А гуцул-мастеровой знает голод даровой. Перед паном-экономом били хлопца макагоном, ой, там, ой, там на току сбили хлопца на муку!.. Как на нашу Гуцульщизну власть советская пришла! Власть советская пришла с новым светом, с новой жизнью! Наша песня — у Карпат! Горы древние не спят, и к броне стальных машин белый снег слетел с вершин. Да встречает теплым звоном нас гуцульская страна, нет, не завоевана, нами зачарована: Красной Армией Червонной зачарована она. А пришла Радянська Влада не суровым стариком, а пришла Радянська Влада молодым политруком со звездою нарукавной. Ладный, складный политрук — украинец из Полтавы. Обступили его вкруг, приглашают в хату, в гости, да несут орехов горсти, яблоки да молоко, по-гуцульски — широко! Показал хозяин блюдо: — Ось гуцульская резьба. — Политрук сказал: — Не худо! Тонко резано. Весьма. Хорошо, кто понимает. Дай-ка я попробую!.. — Острый ножик вынимает, досточку особую, щурится, хмурится… Смотрят хлопцы и дивчата на его резьбы початок. Нож не режет, а летает, и не движется рука, только кончик выплетает сразу тридцать три цветка! Не свести с узора глаза. Шепот, тихий разговор. Да как ахнут люди сразу: — То ж гуцульский, наш узор! Наши квитки с завитками, навить нашими руками скризь оно ризано! — И пошел по хате гул: — Нет нигде такой оправы! — Гуркотят: — Да он гуцул! — Отвечает: — Я с Полтавы! — Гимнастерку расстегнул, отгибает деловито красный ворот, а под ним во всю грудь рубаха шита лугом сине-голубым. Смотрят жинки на нее: — То ж гуцульское шитье! — Отвечает политрук: — То работа наших рук! По рубашке из сатина на советской стороне это вышила дивчина из Черниговщины мне. По-гуцульски и полтавски — разговор один! Сколько жили врозь годин, но слова одной раскраски! Сколько нас делило гор, но в резьбе один узор! Сколько жили под панами, но в шитье один орнамент! Ах, Гуцулщина-земля, ты Полтавщине родня, ты хозяишь на Карпатах с красным знаменем на хатах, горный кряж червонных рад! С вольной жизнью, украинцы! Львов и Киев — брату брат, между нами нет границы от Полтавы до Карпат!

Памятник Ленину

Над высотой Страны Советов, где облаками воздух вспенен, протянет руку в даль рассвета, лучу зари, товарищ Ленин. Из Одинцова путник выйдет — Москва за лесом, за рекою… Но путник Ленина увидит с простертою к нему рукою. С дороги сбившись, летчик ищет маяк Москвы в туманной каше, и Ленин дружеской ручищей аэродром ему покажет. Гроза решит раскатом грома: «Паду на дом, огонь раздую!» — но Ленин отведет от дома огонь и бомбу грозовую. Его рука весь мир обводит — вершины, низменности, воды… И, может, вспомнит о свободе, краснея, статуя Свободы. С вершины нового Монблана поэт увидит с удивленьем мир, перестроенный по планам, что людям дал товарищ Ленин. И вы, с планетою в полете, глазами обернувшись к другу, всем человечеством пожмете живую ленинскую руку!

Стратостат «СССР»

В воздухе шарь, шар!

Шар созрел, кожурою обтянутый тонко, и сентябрьским румянцем звезды налился, и сорвался, как яблоко, как ньютоновка, не на землю, а с ветки земли в небеса! Отступал от гондолы закон тяготения, не кабину, а нас на земле затрясло. Вся Москва и Воздушная академия отступала, мелькала, а небо росло. Им казалось, что зелень — это трава еще, это сделался травкой Сокольничий парк. Это был не Пикар — это наши товарищи по совместной учебе, по тысячам парт. Мы все с замирающим сердцем фуражки задрали наверх и тянемся к стратосферцам, к втянувшей их синеве. В том небе никто еще не был, еще ни один аппарат, и вот в девятнадцатом небе советские люди парят. И в это синейшее утро ко мне на ворот плаща упала дробинка оттуда, как первая капля дождя. Взлет стратостата и бег шаропоезда[2], финиш машин, перешедших черту, — все это нами ведется и строится в век, набирающий быстроту. Нам не до стылого, нам не до старого. Шар растопыривай! Небо распарывай! Юность сквозная, жизнь раззадоривай, — черт его знает, как это здорово! Как я завидую взвившейся радости! Я как прибор пригодился бы тут, взяли б меня как радостеградусник. Чем я не спирт? Чем я не ртуть? Эту глубокую, темную ширь я б, как фиалку, для вас засушил. Где ж это виделось? Где хороводилось? Нам это выдалась быстрая молодость! Молодость вылета в шумное поле то, в семьдесят градусов верхнего холода! Чтобы повсюду росли и сияли нашей эпохи инициалы, будет написано сверху небес здесь и на блеске заоблачных сфер — смелости С свежести С скорости С и радости Р.

Легенда о музейной ценности

1 В подземных пластах под новой Москвой, в гнилом ископаемом срубе, был найден холодный, совсем восковой мужчина в боярской шубе. Он весил без малого десять пудов, упитанный, важного чину; ни черви, ни почва, ни плесень годов не тронули чудо-мужчину. Врачи с удивлением мерили рост, щупали мышцы тугие, одни заявили: — Анабиоз! — Другие: — Летаргия! 2 Боярин лежал, бородатый по грудь, в полном здоровье и силе, и чтобы усопшего перевернуть, грузчиков пригласили. Натерли эфиром лоснящийся зад, зажгли инфракрасную лампу, и доктор боярину вспрыснул лизат — пятнадцать сияющих ампул. Лизат в инструменте клокочет, а тот просыпаться не хочет. 3 Боярин молчит, боярин ни в зуб, — лежит, как положено сану. Профессор вгоняет ему в железу два литра гравидану. Решили прием увеличить на литр, уже гравиданом боярин налит, но все ж от чудовищной дозы лежит, не меняя позы. Гормонов ему втыкают в бедро, рентген зашибают в брюхо, и физики атомное ядро дробят над боярским ухом. 4 Тут грузчик к нему проявил интерес: — Профессор, да вы разиня! Со мной при себе поллитровочка есть из коммерческого магазина. — Нашли у боярина рот в бороде, бутылка гулко забулькала, — боярин светлел, наливался, рдел и вдруг растаращил буркалы: — Холопы! — боярин вскочил и оре. — Замучу! — оряху спросонок. — Кто, смерд, разбудиша мя на заре? Гоняхом сюда закусону! 5 Отъелся боярин, — вари да пеки! От сытных хлебов беленится, крадет у соседних больных, пайки, — вконец обнищала больница. За ужином требует водки литр, орет по-церковному в градусе. И сдали его, как порядок велит, в Коопхудмузлит, а там обалдели от радости! — Чистый боярин! — Худмуз упоен, ищут боярину место: и грязен и груб, но все-таки он — историческое наследство. 6 И дали жильцу подземных руин гида из «Интуриста». И тот объясняет: — Мосье боярин, вы спали годочков триста. Москвы не узнаете — долгий срок, асфальт, фонари повсеместно. Вот — телеграф, а вот — Мосторг, а это вот — Лобное место. — Боярин припал к родимым камням, ни слова не молвит, а только «мням-мням». Упал на колени и замер, и мох обливает слезами. 7 Боярин по родине начал грустить, лишился обличия бодрого; эксперты решили его поместить в домик боярина Федорова. Сидит он и жрет грязнущей рукой свое древнерусское крошево. Любители ахают: — Милый какой, обломок проклятого прошлого! — Славянский фольклор изучают на нем, и даже в газете объявлено: «В музее сегодня и ночью и днем показ живого боярина».


Поделиться книгой:

На главную
Назад