— Твоя мама лучшая из мам! Она не сучка, которые… — Он поперхнулся от смущения и, стыдливо прокашлявшись, спросил: — А что бы ты сделал, если бы она вышла замуж?
— Не знаю. А когда-то мы с Галеем думали: запряжем его в телегу и будем бить кнутом до смерти.
— Какие зверята, — сказал он, опять привлекая меня и тиская. — Зверята, зверята.
— Но скоро мне будет все равно, — сказал я.
— Почему же?
— Потому что я буду жить самостоятельно.
— А шофером ты не хочешь быть?
— Нет, — сказал я, слегка сожалея, что не могу ответить иначе.
Он стал совсем печальным.
— Я, пожалуй, подожду, а? Когда она обещала приехать?
— Конечно, подождите, — сказал я, — к вечеру мама обязательно приедет.
Однако он не стал ждать, наверно, потому, что пришел дядя Харис, и тетя Марва позвала всех ужинать. А вскоре же явилась мама. Какой-нибудь час, проведенный ею в лесу, освежил ее. Потряхивая головой, откровенно радуясь удаче, рассказывала она тете Марве:
— Учительница этого оболтуса так прямо и говорит: он такой фантазер, такой лгунишка, может придумать что угодно. Понимаешь, его фантазиям верить нельзя!
Тут мама заметила меня и спросила:
— Ты присматривал за бабушкой?
— Она все время спала.
— Спала? А вон кричит. Ну, достанется мне! — И потрусила к крыльцу.
3
Осень и зима были для моей мамы суматошными, тревожными, она заметно похудела, но глаза блестели задорно, даже вызывающе, и на усталость она не жаловалась.
Только в ноябре напали на след воров, а до этого всем нам было как-то не по себе. Впрочем, Галейку оставили в покое почти сразу же, тем более, что Вероника Павловна авторитетно охарактеризовала своего подопечного как болтунишку и фантазера, потешающего класс невозможными измышлениями.
Совсем плоха была бабушка, и мама уходила на занятия изможденная ночным бдением, а после занятий искала редкие лекарства, потом стояла в магазинах и возвращалась еле живая.
Галейка не пошел ни в какой кружок — маме теперь было не до своей затеи, — да он целыми днями пиликал на баяне, и старшие были очень довольны: благо, мальчик не шатался по улицам.
Мы с Динкой учились ни шатко, ни валко, к тому же моя сестра намеревалась оставить школу и поступить на работу. Марсель уже работал — монтером в водосвете — и ходил теперь по улицам, перевесив через плечо «когти», жил в своем саманном домишке и к нам не являлся. Между переменами в его жизни и решением Динки бросить школу существовала несомненная связь, о которой мама пока еще не подозревала.
В мае умерла бабушка. Я видел бабушку накануне ее кончины, она сидела прямая, я бы даже сказал, стройная, в белом платке, натянувшемся на ее выпуклом высоком лбу, и лицо у бабушки было свежее, будто совсем не задетое болезнью, свежее и горделивое лицо. Говорили, и со смертью она не потеряла красоты, но я уже ее не видел.
Я испугался смерти в нашем доме. Это был испуг, смешанный с каким-то еще стыдом. Может быть, это было смущение перед ритуалом, хотя и обычным в нашей среде, но необычайным, не привычным для среды более широкой, для города, в котором преобладали иные ритуалы и порядки. Я ушел со двора в день бабушкиных похорон. Я лежал на островке, потом бродил по улицам, я плакал и бормотал: «Где моя собака, она все понимала, она любила меня — где она? Чем она провинилась? Перед кем?.. Теперь она пропала, пропала…»
Потом я отправился в сквер на улице Красногвардейцев, сел на скамейку и стал смотреть на дом, в котором жила Тамарка, дочь летчика. Тамарка была рослая, крепкая девчонка с маленькими крапчатыми глазками. Она училась в нашей школе. У меня было к ней странное отношение. Я не надеялся — да, наверно, и не хотел — увидеть ее и, уж подавно, поговорить с нею, я никогда с нею не разговаривал. То, что я испытывал, было мечтой, тоской, — по какой-то другой жизни, отличной от нашей.
И вот я сидел в сквере и смотрел на дом и не сразу заметил вокруг него людское копошение. Возле одного из подъездов стояла группа женщин, в подъезд входили и выходили — женщины и мужчины, стройные строгие военные, одетые как на парад. Потом к дому стали приставать автомобили, легковые и грузовики, и с одного грузовика сняли и понесли венки. В этом доме кто-то умер. Скорее всего, погиб. Здесь жили летчики, а самолеты иногда разбивались.
Вот еще один грузовик подъехал — из него выгрузились со своими инструментами музыканты и потихоньку стали располагаться вдоль стены напротив подъезда и спокойно опробывать инструменты. Все происходило так медленно, так монотонно и смиренно, что вот уже за полдень перевалило, а я все сидел, расслабленный, присмиревший, даже утешенный тягучим и вроде бессмысленным действом, не вызывающим во мне никакого напряжения — ни любопытства, ни томления, ни сострадания. Кажется, среди этой тихой, почти безмолвной суеты мелькнула фигурка Тамары. Да, это она вывела на улицу братишек-близнецов лет по пяти. Лицо у нее было заплакано. Это ее отец погиб, подумал я…
Заиграл оркестр, и, в тот же миг, вскочив на скамейку, я увидел, как из подъезда выносят гроб, похожий на клумбу, тихо плывущую в горячих струях дня. Гроб поставили на грузовик, и в него по приставной лестнице поднялись несколько женщин и Тамара.
Я оставался на месте, наверно, еще с полчаса, пока процессия выстраивалась, вытягивалась, налаживая свое скорбное течение. Наконец, и я пошел и пристроился в хвосте шествия. В густом рокоте оркестровых труб временами мне чудился плач Тамарки, и я плакал, плакал так, что женщины мне стали говорить:
— Почему же ты отстал? Ступай, ступай вперед, тебя посадят в машину.
Но ни их слова, обращенные прямо ко мне, и ни вообще их любопытствующий говор, реявший вокруг моей головы, не трогали меня и мое скорбное равнодушие приносило мне какое-то удивительное облегчение… Я не сразу заметил возле себя Марселя. Ему пришлось дернуть меня за рукав.
Я обрадовался, и эта радость почему-то тоненько кольнула в мое сердце. Марсель был очень красив, я это сразу отметил про себя. В ту пору любой подросток, любой юноша, уверенно обретающий черты мужественности, казался мне красивым. Так вот Марсель предстал перед моими глазами взрослым. В рабочей спецовке, подбористо облегающей пока еще угловатые плечи, в кепке-восьмиклинке, чуть ухарски задвинутой к затылку.
— Ты идешь на работу? — спросил я.
— Нет. Сегодня я отпросился. Мы рыли могилу. А теперь я иду домой… туда. Ведь скоро будут выносить. Ты пойдешь сейчас или…
— Нет, нет, — замотал я головой.
— Понятно, — сказал он, потупясь. — Тогда… если спросят, я скажу, что видел тебя в сквере. Я скажу, что ты немного боишься… всего этого.
Он тут же оставил меня, а я продолжил свое сумасбродное и горестное движение и опять стал плакать: «Где моя собака, она все понимала, она любила меня — где она?..» — И в иную минуту мне казалось, что жаль только одной собаки, одной собаки, а все остальное меня не трогает, точнее, всего остального вообще нет — ни смерти бабушки, ни гибели Тамаркиного отца.
Я плохо помнил дальнейшее, как доплелся я вместе с процессией до братского кладбища, пробыл там, пока все не кончилось, потом… да! — когда ударил винтовочный залп, я тотчас же поглядел в небо, как будто хотел увидеть улетевший туда залп. Потом, помню, почти рядом проехала машина, в которой сидела Тамарка, и мне очень захотелось забраться в машину, но только потому, что ноги уже не держали меня. Оставшись один, я вернулся к свежему холмику, на котором лежали полевые цветы, а над цветами всходила в синих искрах дня красная звездочка…
Когда я пришел домой, там все было кончено. Мама кинулась ко мне и обняла.
— Больше всего я боялась за него, — сказала она учительницам, которые пришли разделить с мамой ее горе. — Он такой ребячливый, такой ранимый — и хорошо, что сам догадался исчезнуть. Я сразу сказала папе: нет, не надо его искать, он придет сам.
Учительницы смотрели на меня, как бы стараясь увидеть что-нибудь, необыкновенное, делали понимающие лица, но взгляды их не были теплы.
Потом они ушли, а мы стали собираться к дяде Заки, за нами пришла тетя Айдария, жена дяди. С ними наша семья почти не общалась, я не помнил случая, чтобы кто-нибудь из родичей взял да просто забежал на минутку. Но в святые праздники дядя звал всех нас в гости. Дедушка, едва кончив трапезу, сурово говорил: «Ну, пора!» — и тут же выходил из-за стола. Прохладные отношения длились вот уже два десятка лет, и хождения в гости вовсе не означали потепления. Просто дедушка отдавал дань порядкам — вкушал хлеб-соль у своего отпрыска, прочитывал короткую молитву, и на том все заканчивалось. А нынче нас звали потому, что по обычаю — в доме, проводившем покойника, не готовят пищу.
Дедушка и сегодня не изменил своему правилу— скоро ушел, а мы с мамой остались. Старшие вспоминали, как добра была бабушка к дяде Заки, хотя он ей был неродной сын. А дедушка, конечно, бывал суров и не всегда справедлив.
— Ох, несправедлив!.. — начал было дядя Заки, но жена его перебила:
— Мы все-таки не счеты сводим.
— Не будем вспоминать старое, — поддержала ее мама. — Я только хотела сказать, что покойница наша матушка действительно тебя любила. А помнишь, Айдария, как ты впервые появилась у нас?
Тетя Айдария сдержанно кивнула. Так вот разговор худосочно ковылял с пятое на десятое, а девочки нашего дяди, прижавшись к матери, настороженно смотрели на нас, и мы с Галейкой тоже прижимались к матери, только Динка сидела как истукан, всем своим видом говоря: а мне на все наплевать.
Тетя Айдария вышла проводить, и мама услала нас вперед. Она догнала нас, когда мы были уже у наших ворот.
— Милые мои дети, — сказала она проникновенным голосом. — Запомните, у нас нет других родственников. А тетя Айдария ангел. Нам надо держаться вместе, запомните это!
Пришел сентябрь, первый за два десятилетия сентябрь, когда моя мама не пошла в школу. Со школой было покончено навсегда, начиналась новая, по сути малознакомая ей жизнь.
Мама плакала. Если и бывают светлые слезы, то они были у моей мамы. Она вверяла их мне, самому строптивому, самому несносному своему ребенку, так часто грозившему умереть от астматического бронхита, — от страха потерять меня слез она пролила больше, чем пролила бы на моей могиле. Может быть, думая, что я все равно в конце концов умру и унесу ее тайны с собой, или, может быть, доверяя моему болезненно обостренному восприятию, она делилась со мной:
— Я была прилежна и, возможно, талантлива. Да! Ведь я училась в двух школах и обе закончила с похвалой. Да, разве ты не знал, что я закончила еще школу при мечети, и учила меня жена священника и прочила мне судьбу мудрой и беспечной абыстай. Но я не хотела быть ни женой священника, ни учительницей — я хотела быть бабушкой. — Она смеялась и обнимала меня. — Да, я хотела быть хранительницей очага, властительницей очага, властительницей огромного и шумного, как улей, дома. Господи, плакала я, когда погиб твой отец, господи, он погиб, а у меня только трое детей. А если бы он вернулся с войны, у нас было бы шестеро или семеро детей! Но мне и с тремя-то не совладать, — грустно закончила она и опять смеялась, и опять обнимала меня.
Стояло теплое, мягкое степное бабье лето. Зеленый островок качался на воде и лукаво приманивал нас. Мы уходили туда вчетвером — Динка, Марсель, Амина и я, — сидели подолгу, разговаривали о будущем. Динка удивляла меня отсутствием полета в своих мечтаниях: она хотела быть киномехаником. Марсель умудренно кивал ее спокойным и расчетливым словам. Сам он тоже невелика птица — монтер, «пляшущий» на уличных столбах, однако мне он очень нравился своей самостоятельностью. Его намерения жениться тоже не могли не внушать уважения.
Однако наши с Аминой мечтания были куда возвышенней. Мы отрешенно блуждали в тальниковой теплой чаще, мы прощались с нашей тихой родиной и целовали друг друга. Она мечтала о консерватории.
— А я буду военным, — говорил я, — и обязательно поступлю в военно-воздушную академию.
Временами нас тревожил голос моей мамы. Как и бабушка, она звала нас, просто чтобы мы оказались возле нее и чтобы она видела — никто из нас не тонет в реке, не падает с дерева, не попадает под автомобиль.
Я кричал:
— Э-эй, мама, мы здесь!..
Динка выбегала из кустов и с шипеньем набрасывалась на меня:
— Чего орешь? Ну, ступай, ступай, да не вздумай сказать, что мы здесь.
Мы с Аминой уходили, договорившись встретиться с нашими друзьями вечером.
— В испанском доме, — уточнял Марсель.
— В испанском доме, — отвечали мы заученно, как пароль.
Мама встречала нас радостной улыбкой.
— А Дину вы не видели?
— Нет, — твердо и поспешно отвечал я, ограждая Амину от невинной лжи.
Мама почти в ту же минуту теряла к нам всякий интерес и рассеянно произносила:
— Не знаю, куда я буду девать котят. Пойду загляну к Айдарие, может быть, она возьмет котенка… А Галея вы не видали?
— Так ведь он с дядей Ризой.
— Да, да. Я купила ему баян, а он возится с машиной. Я уж устала его отмывать. Горе, да и только!..
Мы неспешно приближались к нашим воротам, а там стояла тетя Марва, чей округлый живот пялился на нас с горделивым и целомудренным достоинством. Тетя Марва плакала и даже слезы, текущие из ее глаз, казались слезами умиления своим необычайным положением.
— Асма, — сказала она, не вытирая слез, — Асма, нам дали новую квартиру.
— Что ты говоришь! — всполошенно ответила моя мама.
— У меня ордер на руках. — Она плакала. Мама обняла ее и тоже заплакала, а мы с Аминой стояли истуканами и боялись глянуть друг на друга. Наконец, наши мамы рассмеялись.
— Я думала, мы вечно будем жить вместе, — сказала моя мама. — Но я так рада! Когда же вы переезжаете?
— Завтра.
Мама опять заплакала и вдруг сказала:
— Не забудьте взять в новый дом кошку.
Но съехали они в тот же день вечером. Подъехала грузовая машина, дядя Харис стремительно вошел во двор и резким голосом сказал, чтобы быстрей грузились.
Амина держала в руках пушистую кошку.
— Вы пойдете пешком, — сказал дядя Харис. — Да пошевеливайтесь! Кошку брось, дрянная кошка.
Кошка скакнула из рук Амины и убежала в огород.
— Харис, — сказала мама, — кошка очень хорошая. — Она воинственно помолчала, тот не отзывался, — Что ж, прощай, Харис.
Тот осклабился:
— Прощай, прощай. Ну, тронулись. Эй, шантрапа, городки взяли?
— Взяли, взяли! — загундосили дикарики. Они сидели в кузове среди шкафов и чемоданов и вертели в руках толстенные биты.
Бабушка Бедер растерянно смотрела вслед уходящему грузовику. Амина взяла ее за руку и потянула к скамейке.
— За нами приедет Риза, — сказала тетя Марва.
— Он не взял в машину больную девочку, — прошептала моя мама.
— Нет, нет и еще раз нет! — сказала мама. — Пока я жива, не позволю дочери калечить ее судьбу. Тебе только семнадцать, у тебя нет ни образования, ни профессии… через два года ты превратишься в стряпуху, няньку… нет!
Дедушка тряс худосочной бородкой и чайною ложкой проносил ко рту жидкую кашицу: ничего другого он уже не мог есть.
Динка угрюмо отвечала:
— Но ты не можешь нам помешать. Да и поздно…
— Что, что поздно? Я собственными руками… — Она вдруг потерянно развела руками. Действительно, что она хотела сказать? Что она могла? — Ну, хорошо, — сказала она. — Зови Марселя.
— Не знаю, что ты подумала, — сказала Динка, — я просто хотела сказать — мне пора уже самой решать.
— Зови Марселя, — повторила мама.