Тверь да Тверь кругом. Не то, что мир безумный —
Вовсе нет, но лучше отползи.
Хорошо, что фотоаппарат жены почти беззумный:
Как нам эту жизнь разглядывать вблизи?
Где травой подернуты пути трамвая,
На кривом заборе вывеска роскошная «Свадебный салон»,
Неизвестный никому номер обрывая,
Подходящий затяну псалом.
Тверчество мое не без слабинки;
Порча затаилась в нитках да во швах.
Только разве ради этого я из самой глубинки
К Господу воззвах?
Мы с женой – туристов пожилая пара, в —
Прочем, это я – увы; она еще в соку.
А ведь мы с ней вместе прожили больше лет,
чем было комиссаров,
Тех, которых отловили в солнечном Баку.
Я стучался в эту Тверь, последнее сграбастав,
Все сжимал, что оставалось, в болевой комок.
Я-то думал, ты поможешь мне, городок контрастов;
А и правда, что помог.
Мелодии Уткиной заводи
1. Марш Уткиной заводи
Течет, говорите, то слизь, то не слизь,
Такая погода лет сорок, хоть тресни.
Я шел, наблюдая, как годы неслись,
Не с песней по жизни, а с жизнью по песне.
Ведь я не Родриго какой-нибудь Руй
Из пылью подернутой песни о Сиде;
Когда мне в упор говорят: маршируй, —
Всегда марширую за рюмкою сидя.
Пройдем над останками песни ничьей,
Отрыжкой густой салютуя фастфуду.
Пусть зомби трясется, прося палачей:
Простите, ребята, я больше не вуду.
Мы вудем, мы воем над жирной Невой,
Мы хором привыкли и харкать, и хавать.
И мы поднимаем, как знамя, наш вой
Про черную нежить и Уткину заводь.
И я марширую над мертвой травой,
Дохну – насекомая стая завьется.
Я вуду, я вою, вот этот-то вой
У нас в просторечии песней зовется.
2. Вальс Уткиной заводи
За рекою – жилье, не жилье, —
Не люблю я советских гостиниц,
Но смотрю и смотрю на нее,
Туристических войск пехотинец.
Нет, я свой, я работаю здесь,
Не приехал пытать я судьбу к вам.
Но клубится прибрежная взвесь
И влечет к неразборчивым буквам.
Что там – слава? Призыв к мятежу?
Лоб наморщив, лицо перекорчив,
В эти буквы гляжу и гляжу,
Оттого что и сам неразборчив.
В череде однотипных досад —
Горизонт исказившая призма,
Этот грязный бетонный фасад
И стеклянный оскал коммунизма.
И напрасно глаза напрягу,
И гостиница эта дрянная, —
Манит имя на том берегу:
То ли «Вечная», то ли «Речная».
3. Танго Уткиной заводи
Тут рядом с заводью стоит один заводик,
Но только ветер по цехам нытье заводит,
Давно продуто все, парарам-парурам.
Возможно, раньше тут звучал веселый гомон,
Мол, типа жизнь идет, – сигналил за стеклом он,
Но вот фасад обрушен, кайф обломан —
Осталось пару рам.
Тут подле заводи, подлее, чем зевота,
Водила вынырнет и впилится в кого-то,
В того, кто впилится в того, кто впереди.
И вновь пешком иду по берегу тогда я,
И жизнь проносится, как ветер, молодая,
И только шоферня стоит, страдая
До судорог в груди.
Тут возле заводи зловещая промзона, —
Такая плешь с опушкой жидкого газона,
Какая разница – июль или февраль?
И только чахлая, как смерть Кощея, ива
Макает прутики во что-то цвета пива,
И танго закругляется игриво:
Ля-ля теплоцентраль.
4. Рок-н-ролл Уткиной заводи
Человек-паук вспоминает все – преимущественно в 3D.
Он мечтает, видимо, о любви и не знает, что счастье – в труде.
А ведь он классный парень и мог бы стать
вождем обездоленных масс,
А его правой и левой руками были бы Микки Маус и Фантомас.
В бетонном туннеле творят искусство Бэтмен и Супермен.
Они недавно окончили школу и больше не ждут перемен.
Они ждут Женщину-кошку, звезду подвалов и крыш,
Но мать послала ее в магазин купить средство от крыс.
Я знаю: счастье в труде. Я сам приезжаю сюда за рублем
На автобусе, в котором Синдбад всегда сидит за рулем.
Он и раньше странствовал, привозил какой-нибудь порошок
Или так любил свой автомат, что часто менял рожок.
Он учит меня своим примером, его вид говорит: потей.
Но дело в том, что я тоже учу – среди прочих, его детей.
Я знаю, что счастье в труде, и нигде иного я не встречал.
Куда ж нам плыть? Да в Уткину заводь, ведь это и мой причал.
Так пусть рокочут Пол Макаревич, Фредди Кинчев и Элвис Цой,
И утка глотает мелкую рыбку, и Утка течет с ленцой.
Человек со свойствами
1. Забытая сестра
Если память – костер, я сгорю не на этом костре.
Я не то, что забыл о сестре; я забыл, что забыл о забытой сестре.
Если помнить, тогда подскажите, о чем и о ком.
Не о том ли, как ты обучала меня помидоры запивать молоком?
Не о том ли, как ночью вскочили, почувствовав некий симптом,
А потом не слезали с горшков до утра. Не о том?
А о чем? Не о том, как не ладили наши отцы
И заочно друг друга оценивали, допустим, до хрипотцы?
Впрочем, с уст матерей тоже едва ли слетала взаимная похвала;
Только старость объединяет то, что молодость развела.
Так о чем я должен был помнить? Об этом, как его, ну,
За кого выходила замуж, рожала, уезжала в чужую страну,
Разводилась, меняла любовников, с некоторыми из них
Даже знакомила; особенно показался забавен
твой предпредпоследний жених —
Маленький упитанный лавочник, горячий, точно хамсин.
«Made in Marocco» – это, оказывается, не только про апельсин.
Кстати, о муже. Всегда был прост, жовиален и груб.
Несколько лет назад на улице нашли его труп.
…Да, так о чем я должен был помнить? О доме на склоне холма?
На расстоянии выстрела от него стоят другие дома
Другого народа; однако языковая – это ведь тоже семья,
И этот народ помнит о тебе все время. Не то, что я.
2. Доверие
Таджик, в дальнейшем именуемый Федор, чинит дом,
стоящий на склоне холма,
Нормальный, прямоугольный дом, который не выглядит конусом или сферой.
Но что бы Федор ни делал, все равно выходит чалма,
Потому, как бы сказал Левитан, что он это делает с верой.
Между сиренью, жасмином, яблоней – в этой щели, в пазу
Живут друзья мои, разговаривая на визге
Только с соседями. Мы в гостях; я и мой друг ни в одном глазу,
Разве что выпили по немногу виски.
Как тут хорошо, – думаю я. И потом
Подумаю так еще, вспоминая дом с простодушной отделкой.
А сейчас мы следим вдохновенно за тем,
как сердится белка на сосне, цокает, бьет хвостом
И следит за кошкой, которая тоже следит за белкой.
Глаз (тот самый, что ни в одном) оскользает вниз: огородец, колодец, тын.
Как тут хорошо, – думаю я. И снова
Подумаю так; здесь даже есть один эдельвейс, но главное – сын,
И это решает все: вот она, жизнь, фундамент ее, основа.
Здесь еще будут банька, пруд, праздник, коньяк, долма, —
Вся эта прелесть правильной, просветленной плоти,
Потому что Федор, именуемый выше таджиком,
чинит дом не на склоне холма
И вообще не на склоне – скорей, на взлете.
3. Утро в доме, пребывающем в трауре
Есть у вас, например, дети. Эк вы им
Надоели. Всякий ваш оборот им кажется нарочит.
Раньше каждое утро за стеной раздавался моцартовский «Реквием».
А теперь иная музыка звучит.
То есть, знаете, совсем другая аура,
Солнце утром тычет в окна дулом, то ли жерлом.
Но во всем этом стало как-то значительно больше траура,
Будто просыпаешься в помещении нежилом.
Кабы знать, что вберется, что вынется,
Различал бы, верно, где добро, где зло.
Мы с женой встречались со старшей дочерью
в занесенной снегом московской гостинице.
Господи! Не им ли и нас туда занесло?
Слышишь, господи? Она летела куда-то из Токио,
Где еще не рвануло, а мы долго ждали в аэропорту
(Кстати, и там еще не рвануло, зато в соседнем…),
а потом говорили только о
Пустяках, потому что другое не помещалось во рту.
Поле, по которому мы идем, могло бы назваться минным,
И ему бы поверили, а оно бы спросило:
– А ты кто?
– Да вот, иду.
Собираюсь встретиться с младшей дочерью,
поговорить по душам, то есть как минимум
Посидеть в кафе, съесть какую-нибудь еду.
Просыпаться – все равно что потрясать оружьем,
Зная, что не выстрелит: пьеса, видимо, не та.
Я все время кем-то был: любимым сыном, счастливым отцом,
неважным мужем.
Заводи шарманку. Блефовать – так с чистого листа.
4. «Был у меня товарищ…»
«Кроме всего прочего в тот день я совершил геройский поступок»
У. Эко «Маятник Фуко»
Это история из рассказов о подвигах.
Пал мой товарищ. Он хотел помочь мне поднять
Нетоварища, павшего также минутою раньше.
Но пал, изнемогши. И понял тогда я,
Что обоих (товарища и нетоварища)
Один поднять я не в силах.
Вызвав бригаду (должно быть, так вызывают огонь на себя),
Я отдал им павшее тело. А тело второе (то есть товарища)
Сам поволок. Знал я из литературы и фильмов,
Что павшие или не просят уже ничего,
Или разводят минут на пятнадцать последнюю фразу
(Ну, там «Наедине с тобою, брат…» и т. д.),
Или стонут «Пить, пить…» – совсем как птенец,
Что, не дождавшись родителя с кормом, летать не умея,
Выпорхнул из гнезда и лежит на земле.
Чего же теперь он дождется?
Или прохожего тяжкой стопы, или кошки бесстыжей.
Нет, мой товарищ воды не хотел; что же до фразы,
Было ему не до фраз. На мое плечо с трудом опираясь,
Он поминутно помедлить просил, чтобы лишнюю жидкость
Мог он на землю излить. И мы замедлялись,
И в эти мгновенья во всем опорой был я ему и поддержкой…
Так я товарища спас; вскоре мы добрались до ночлега.
Время спустя еще раз пал мой товарищ.
(Позже узнал я тайну этих падений.
Пива выпивши за день несколько литров, он добавлял коньяку,
Далее шло как по маслу: примерно как Берлиоз именитый…)
Итак, снова пал мой товарищ. Я из лужи вынул его
И оставил сидеть на пустом тротуаре, ведь подвиг
Прошлый раз я уже совершил, исчерпав лимит героизма.
Был у меня товарищ…
5. Они поступают нехорошо
От дурацкого символизма, от длиннот его и дремот
Я ушел на Великий Отечественный Второй мировой ремонт.
Пусть Георгий вставляет ящеру – это подвиг, но не война.
Я воюю по-настоящему – так, что ленточка не видна.
Две недели свои отмыкав, с безразличием к новостям
Сводный корпус из двух таджиков дезертирует по частям.
Они оставляют оружие, бомж-пакет и сухарь ржаной
И дрель, еще не пристрелянную, бросают на нас с женой.
Бригадир распускает бригаду, срывает с плеча погон;
Я кричу еще что-то гаду и его матерю вдогон.
Сгущается мгла осенняя, сочится в блиндаж вода,
Мы царапаем донесения, но оборваны провода.
Ни бинта, ни пластыря, ни Псалтири, я – рыдаю или ору?
Это я воюю в своей квартире или гибну в Мясном Бору?
В таком окруженье, родная, – нет слов «потом», «впереди»,
Но когда все закончится – там, где была моя библиотека, пирамидку сооруди.
6. Почтенный старик наконец обретает покой
Так липу пчела облетает,
Так плющ водосток оплетает,
Так берег пловец обретает.
Так пчелы, плющи и пловцы,
Исполнены смысла и влаги,
Достигшие цели,
Тоскуют, как шерсть без овцы,
Как персть в пересохшем овраге,
Как, верно, держащийся еле
Кумач на рейхстаге.
Почтенный старик наконец обретает покой,
Теперь старика наконец оплетает покой,
Душа старика из конца в конец облетает покой.
Старик перед смертью стихи написал,
Я вижу, как он это делал,
Я вижу, как он над столом нависал,
Жене замечания делал.
Я вижу, как он утомился и лег,
Дыханием тяжек и хрипл.
И кто-то его не в футляр, а в кулек,
Чтоб не было мусора, ссыпал.
И вот мы полюбим теперь старика
Державина и Пастернака,
И тень старика поглощает река
И что-то нам плещет из мрака.
Наверно, он там уже влагу словил,
А нас не заметил, не благословил,
Какое несчастье, однако.
…и другие стихотворения
«Поклонник истины горячий…»
Поклонник истины горячий,
Теперь я понял: в мире дел
Все получается иначе,
И все не то, чего хотел.
И я всегда из-за боязни
Испачкать замысел в хлеву
Себе отказывал в соблазне
Его увидеть наяву.
И с этим страхом, что поделать,
Себя к странице приколов,
В сердцах расшвыриваю мелочь
Уже не замыслов, а слов.
Пока продажа и покупка
Еще не полюбились мне,
Необходимостью поступка
Припертый накрепко к стене,
Природа, окунаясь в транс твой,
В существованье, в чехарду,
Всей пятерней проткну пространство
И пальцем в небо попаду.
Теория отражения
Весна, мой друг. Я полюбил на вдохе
Задерживать дыхание свое,
И лужа, точно зеркало эпохи,
Достойно отражает бытие.
Она его парирует, как выпад,
Прокалывает, будто бы мешок,
И, посмотрев в нее, я вижу выпот —
Рошенный мир в грязи его кишок.
Весь мир – свинья, когда, валяясь в луже,
Отбыть, отпеть, отплакать, отрожать
Стремится он. Как пешеход досужий,
Я запретил бы лужам отражать.
Я запретил бы множить это эхо,
Единому не нужно двойников.
Не нужно? Но зачем же в лужу грехо —
Падение? Как видно, свет таков,
Что невозможно быть без отраженья,
Что все мы отражаемся вокруг:
Весна – в грязи, и Афродита – в пене,
Мой друг – во мне, и я – в тебе, мой друг.
«Воспринимая данное как вывих…»
Воспринимая данное как вывих,
Весне предпочитая листобой,
Наверно, от любовников счастливых
Мы чем-то отличаемся с тобой.
Не обоюдной мстительностью жертв,
Ни даже нарочитостью забав.
Мы счастливы, как пара интровертов,
Веселого застолья избежав.
И если я когда-нибудь да треснусь
Тяжелой до избытка головой,
Всегдашняя моя тяжеловесность
Окажется, возможно, роковой.
Ну а пока в неловкой мелодраме
Тарелки бьют, попискивает альт,
Мы смотрим, как под нашими шагами,
Колеблясь, прогибается асфальт.
«Мне звонит мой рехнувшийся друг…»
Мне звонит мой рехнувшийся друг,
Он боится на улицу выйти,
Он замкнулся в безвыходный круг
Отработанных лиц и событий.
Раз в полгода я трубку сниму,
Чтоб узнать этот голос петуший,
Я шучу, применяясь к нему,
Я пляшу, точно рыба на суше.
Кто ж виновен, что вышел прокол,
Что пожар возникает на гумнах?
Все сходили с ума, а сошел
Почему-то из самых разумных.
Вот и стану я бога молить
Сквозь беседы удушливый выхлоп,
Чтоб хоть эта пунктирная нить
Не заглохла б и речь не затихла б.
Послание Р. Кожуху
Я впускаю вас в подобье земного рая…
П. Барскова
Наш долгий разговор из рытвин и колдобин
Становится пути загробному подобен.
И скромный огонек над кухонной плитой
Иных огней и плит напоминает облик,
И вот, вторгаясь в текст по праву запятой,
Зловеще на стену отбрасывает проблик.
Наш долгий разговор с ухаба на ухаб
Становится как путь. Не дальше от греха б,
А в омут головой и прямиком по центру.
Но темен запредел, и в лабиринте фраз
Напрасно я ладонь о камень этих стен тру:
Невиданный тупик подстерегает нас.
Наш долгий разговор о подлом и о горнем
С макушки заводя, заканчиваем корнем,
В хтоническую грязь, как пальцы в пластилин,
Погрузимся. Ага. Мы не отсюда родом —
Нам нужен вождь не вождь, не то что властелин,
Скорее проводник по этим переходам.
Скорее, проводник! И вот уже возник
Какой-то полувождь и полупроводник,
И нас почти тошнит от этакого полу-.
Но мы уже бежим, с одышкой, вперехлест,
И тусклый полусвет от фонаря по полу
Высвечивает вдруг его собачий хвост.
В зубах фонарь несет, как дымовую шашку,
И жирной ляжкой бьет свою другую ляжку,
Но в вязкой полутьме не видно, что за зверь.
Чьи ляжки? Что за хвост? Не Кербера, так черта,
Но мы спешим за ним, и наконец на дверь
Наткнулись. Да, она. И надпись полустерта.
«… жду навсегда», – гласит. Кого? Ужели нас?
Сим изречением вельми ужален аз,
Да, грешный, смертный, да, но не теперь, не здесь же!
Но бас проводника ползет по бороде:
– Не время, так, должно, какой-то шут заезжий
Начало стер, а там как раз «Оставь наде…»
Оставим же ее, как оставляли всюду
Таланта и судьбы разбитую посуду.
Что эта надпись нам? Не русский, не латынь,
Неведомый язык, который всем понятен.
Распахиваем дверь – а там звезда Полынь
И трупный блеск ее невыносимых пятен.
«Лишь за то на свете повезло мне…»
Я ломаю слоистые скалы…
Ты и во сне необычайна…
А. Блок
Лишь за то на свете повезло мне,
Что не лез в начальники. Взамен
Отбывать мне век в каменоломне
И ломать не камни, а камен.
Из художеств покрика и свиста,
Из прыжков пижонских на краю,
Из вальсирующего Мефисто
Извлекаю музыку мою.
Жажду из неверного колодца
Утолив, не утерев губы,
Спящая красавица проснется
И пойдет отсчитывать столбы.
Но пока в симфонии инферно
Европейский слышится напор,
Спит она. И видит сны, наверно,
Положив под голову топор.
«Я не выйду навстречу сирене…»
Я не выйду навстречу сирене,
Я лишился машины в оттенках
Полудохлой, недужной сирени
На облупленных детских коленках.
Я не выйду, так что ж ты завыла,
Изымая меня из постели?
Или то от полночного пыла
Водосточные трубы свистели?
Эта душная музыка, вой ли
Так и липнет рубахой нательной.
Разве знала ты, спавшая в стойле,
Как отец задыхался в Удельной?
Как хрипел на промокшей кровати,
Ужимался до точки прицела,
Все отчетливей и угловатей
Кадыком выступая из тела?
Ты ведь продана, да? Но постой уж,
Я не дам тебе кости и супу,
Но скажи, отчего же ты воешь,
Как собака по свежему трупу?
Вздрогнет груда железного лома,
Пустячок, комментарий к надгробью,
И она отъезжает от дома,
Тарахтя характерною дробью.
«Для чего мне разорванный жест в…»
Для чего мне разорванный жест в
Оголтелой глаголице снега,
Если мягкое эхо торжеств,
Подмерзая, становится эго?
Мы не звенья цепи, извини,
Все привычнее, злее, пошлее,
Нас не двое с тобой, мы одни —
В простынях, у друзей, в бакалее.
И снежок в завихреньях своих
На язык попадает не целясь.
Вот и ловим его за двоих,
Будто соли еще не наелись.
«Не ври, ты не вовсе чужая…»
Не ври, ты не вовсе чужая,
Давай не затеем грызню.
Тебя нищетой окружая,
И сам я себя исказню.
И после беседы короткой,
Сорвав, точно с вешалки, злость,
Я вспомню, как пахнет селедкой
Невбитый, скривившийся гвоздь.
Все было. Оттасканы грузы
Такие, что сохнет рука.
Ужели ты мусорней Музы,
Неважней, чем эта строка?
Конфета плеснет мараскином
И липкую сладость придаст
Тем картам, что мы пораскинем,
Гадая, кто первый предаст.
Памяти В. Пономарева
Раскрой тетрадку, очини к —
Арандаши, запомни даты,
Мой нелюбимый ученик,
Несобранный и туповатый.
В окно перетекает хмарь,
Висок добьет меня до реву.
– Ты не читай, как пономарь, —
Я говорю Пономареву.
И начинают выплывать
Необязательные вещи:
Какой-то коврик и кровать,
И то размытее, то резче —
Девица на календаре —
Ни посмотреть, ни отвернуться, —
Снег, почерневший в январе,
Таблетка на щербатом блюдце.
– Прочти внимательно главу,
Ответь… А, впрочем, что я, нанят?
Ты мертв, а я вовсю живу,
И кто еще тебя помянет?
«Пусть образы виденного давно…»
Я глупо создан: ничего не забываю, ничего!
(Дневник Печорина)
Пусть образы виденного давно
Сбиваются в стаю.
Спасибо, создатель, я сделан умно —
Я все забываю.
Туман, истаявшее ничто,
Похлебку пустую
Дырявая память, мое решето,
Пропустит вчистую.
Но тонкая пленка, липкая слизь,
Случайный осадок
На дне решета пузырями зашлись
Бензиновых радуг.
За пыль промежутков, за то да се,
Дорогу к трамваю —
Я каждый день отбываю все,
Что я забываю:
Больницы, влюбленности, имена,
Сапог в подбородок,
Моих мертвецов на одно лицо
(Их так обряжают);
Коляску, скатывающуюся с крыльца,
В ней спящий ребенок, —
Господи, пронеси, – он пронесет,
И я забываю
Три глотка счастья на ведро воды,
Сны, где улетаю от тигров,
Стихи, ускользнувшие в никуда, —
Не хватило дыханья,
И вновь не хватает, идут ко дну
Тяжелые звенья,
Жизнь превращая в сплошную одну
Забаву забвенья.
«Десять лет Агамемнон пас Трою…»
Десять лет Агамемнон пас Трою,
Ошибался, плошал.
Жаль, что я ничего не построю
Там, где он разрушал.
Море лижет унылую сушу,
Липнет к берегу бриз.
Жаль, что я ничего не разрушу
Там, где строил Улисс.
Жаль, что я не погибну в атаке
На чужом острову.
Жаль, что я не живу на Итаке,
Жаль, что я наяву.
Слышишь, тень набежавшая, – фальшь ты
Или черная шваль,
Жаль, что по-настоящему жаль, что
Ничего мне не жаль.
И жалеть ни о чем не придется,
И уже не пришлось,
Ибо то, что прядется – прядется
И проходит насквозь.
«Перетончу, перемельчу…»
Перетончу, перемельчу,
Уйду от всех решений,
И станет то, о чем молчу,
Точней и совершенней.
Затем и времени дана
Невиданная фора,
Чтоб только не легла спина
Под розгу разговора.
А там – урок, укор, угар.
Я не люблю угара.
Важней, чем выдержать удар,
Уйти из-под удара.
Так заливают пылкий спич,
Давясь водой сырою,
Пока планирует кирпич
На голову герою;
Выплескивают скисший суп
На лысину пророку,
Стирают отпечаток губ,
Почесывая щеку;
Так душат в логове волчат
В отсутствие волчицы.
И напряженно, но молчат.
Молчат. Пока молчится.
«О нет, не говорите мне про то…»
О нет, не говорите мне про то,
Как на ходу подметки отрываем,
Но вспомним возмущенное пальто
На женщине, бегущей за трамваем.
Оно клубилось вкруг ее колен
И клокотало шерстяною гущей,
И обнимало жарко, как силен,
Живые плечи женщины бегущей.
Трамвай же, электричеством прошит,
Рогами фейерверки высекая,
Досадовал, зачем она спешит,
Такая фря, бегония сякая.
Куда течет, как пена по устам?
Влечет ли рок? Фортуна ль поманила?
А он и сам гремит по всем мостам
Невы и Сены, Карповки и Нила.
Остановись, мгновение. Не трать
Вслепую силы: ты не на параде.
Услышим тишь. Почуем благодать.
Не ощутим волнения на глади.
Остановись. И наг и недвижим
Застынет мир, и реки подо льдом все.
Но главное, что мы не побежим
И в Петербурге снова не сойдемся.
«Я думаю с усмешкой анонима…»
Люби лишь то, что редкостно и мнимо…
В. Набоков
Я думаю с усмешкой анонима,
Письмо не опустившего еще:
Любить ли то, что редкостно и мнимо,
Или напротив – явно и общо?
Чумных надежд собою не питая,
Плету венок на некую плиту,
А вслед за точкой лезет запятая:
Любить ли то, – читай, – любить ли ту?
Читай – любить, люби читать, и как там
Еще спляшу, последний идиот.
Вот так всегда танцуешь перед фактом,
А он монетку в шляпу не кладет.
Он буржуа, и он проходит мимо,
Закрыв лицо воротником плаща.
Он так похож на ту, что явно мнима
И редкостно обща.
«Я иду по Левашовскому…»
Я иду по Левашовскому,
Потому что я правша.
И выплескивает Медведица
Ночь, как воду, из ковша.
И я сызмала и сызгола
Принимаю черный душ,
И всего меня обрызгала
Эта призрачная тушь.
Так что формулами, твердимыми
От тоски или вины,
Точно пятнами родимыми
Вдоль руки или спины,
Застывает жидкость жирная
На виду и не виду,
А я иду по Левашовскому,
Может быть, домой приду.
«Просыпаюсь. Но с места не сняться…»
Смерть, насколько я с нею сталкивался,
неотождествима с кровью…
А. Гуревич
Просыпаюсь. Но с места не сняться.
Я в подушку впечатал скулу.
Что-то все регулярнее снятся
Эти пятна на бледном полу.
Но не дергайся. Спи и не сетуй
На остаточный облик беды.
Что отходит под мокрой газетой,
То иные оставит следы.
То останется жирною врезкой,
То пройдет по хребту, по оси,
По невысохшей памяти – фреской,
Как по стенке, – «Прости, не проси…»
Ванну вымыли, надпись оттерли
И могилу убрали песком.
И причастье безумию в горле
Застревает корявым куском.
«Ты живешь широко, не боишься ущерба…»
Ты живешь широко, не боишься ущерба,
И на этом стоишь —
Невербальная ива, наивная верба,
Полусохлый камыш.
Продлевай этот ряд до свободного места,
Выбрось руку в мороз.
До жестокого крупа и крупного жеста
Ты почти что дорос.
А недавно еще колотило, казалось,
Не сойдя и умру,
Если небо свинцовой ладонью касалось,
Разрывая кору.
Столько вобрано мути – пускай этот климат
Серовато-бесстыж,
И разрывы как форму движенья воспримут
Верба, ива, камыш, —
Укрупняюсь, слабею, и сохну, и мокну,
И тону на плаву,
Но чем глубже разломы и драней волокна,
Тем свободней живу.
Памяти А. Ильичева
Отталкиваясь от перил,
От их сквозящей жути,
Болтался в лямках и парил
Весь мир на парашюте.
Черно поблескивал агат,
И, обнажив колено,
Садилась в воду на шпагат
Дразнящая Селена.
Ты знал, что истина проста,
И проще и жесточе,
Чем тот, кто падает с моста
В уют и ужас ночи.
«Небесшабашно, но бесштанно…»
Небесшабашно, но бесштанно
Все проживу и перелгу:
Вот перегнивший плод каштана
Едва виднеется в снегу;
Вот слепнущий зрачок трамвая
Среди белесоватой мглы
И дуг безумная кривая,
Сведенных, точно две скулы;
Картина, схваченная в целом,
Кино на влажном полотне,
И листья тополя на белом —
Почти как Жуков на коне.
Свернутся в трубочку детали,
Пожухнут, обратятся в слизь;
Еще вчера они витали,
В набрякшем воздухе вились, —
А нынче… И куда ни глянешь —
Пустоты, прочерки, прогал
И до смерти блестящий глянец
Все пережил и перелгал.
«Четвертую тетрадку умараю…»
Четвертую тетрадку умараю,
Однажды запульсирую скорей,
И вот оно, – допустим, умираю
Среди плаксивых баб и лекарей.
Движенья неуверенны и слабы,
Еще потрепыхался и задрых.
Перемешались лекаря и бабы.
Я их любил. Особенно вторых.
И тут бы, сквозь оплавленные лица
Взмывая в стилистическую высь,
Рассчитанной истерикой залиться,
Полувлюбленным клекотом зайтись.
Я их любил, – прислушаться: посуда
Уже звенит на вираже крутом, —
И умереть. И жить еще, покуда
Я их люблю. И дальше. И потом.
«Преодолев дурную мутотень…»
Преодолев дурную мутотень
Усильным, постоянным напряженьем,
Я раз и навсегда отбросил тень
И стал ее рабом и отраженьем.
Она была тогда еще мала.
Шла жизнь, бездарная и молодая,
И тень меня хранила, как могла,
То расходясь со мной, то совпадая.
Не я пугался страсти и стыда,
Взмывал на стены, крыльев не приделав;
Мне тень не позволяла никогда
Выплескиваться из ее пределов.
Мне хорошо. Душа не голодна.
Все было так, что лучше и не надо.
Спасибо, тень, ты и теперь одна
Меня удерживаешь от распада.
«Рябина с лицом безразличным…»
Рябина с лицом безразличным
Стоит, как святой Себастьян.
Такого покоя достичь нам
Мешает душевный изъян.
Все так же мы пыхаем резво,
До самых краев налиты,
Все так же вскипаем, как джезва,
В законных пределах плиты.
И если по жилам кофейным
Потянет иная струя,
И если запахнет портвейном,
То знайте, что это не я.
Не я, не другой и не третий
Недельной щетиной оброс.
Рябина не спросит – ответь ей
Ничем на ее невопрос.
Послушай, какого же ляда
Я так не умею пока —
Погасшая дырка от вгляда
И узкая зелень белка?
«Ночь, как разбитое стекло…»
Ночь, как разбитое стекло,
Прозрачна и остра по слому.
Я не умею жить светло,
По-доброму. Давай по-злому.
Кому не пожелаешь благ?
А шепот внутренний невнятен,
И в стенку влипнувший кулак
Почти не оставляет вмятин.
О, как я стану нарочит,
Зело любезен и приятен.
Пускай рукав кровоточит,
А кровь не оставляет пятен.
Пусть будет диалог остер.
Сымпровизируем на рыбу
Втроем – актриса, и актер,
И кровь, бегущая по сгибу.
Какая чистая стена!
Все выльется в игру и дрему.
Нет слов. И пауза длинна,
Прозрачна и остра по слому.
«Я дождался августовских звезд…»
Я дождался августовских звезд
И не ощутил знакомой дрожи.
Но, должно быть, в вынужденный пост
Хлебово чем жиже, тем дороже.
Что ж, перешибай меня соплей
И глуши меня, как рыбу, толом,
Только между небом и землей,
А не между потолком и полом.
Я дождался дорогих гостей,
И не подвели. И не подвяли
Эти, как их, шляпки от гвоздей,
Соль вселенной, лампочки в подвале.
«Нахохлившись, что твой орангутан…»
Нахохлившись, что твой орангутан,
Смотрю, как торт щетинится свечами,
И вижу недуховными очами
Цветущий, точно молодость, каштан.
Не мне его стереть или стеречь
На городском поганом перегное,
А что до лет, из них очередное
Дохнет на свечи – и не станет свеч.
Иду к каштану, будто к рубежу,
А он себе томится, прозревая.
Я тоже застываю, прозревая:
Наверно, я ему принадлежу.
Когда листва пронизывает стих,
Поэзию не принимая на дух,
Я вижу в этих взрывах и каскадах
Кого люблю – товарищей моих.
Мои друзья теряют во плоти,
Как, в общем, все, что тянется и длится.
Их милые измученные лица
Становятся бесплотными почти.
Зато душа, как дерево, поет,
И, напрягая связки книг и файлов,
Мы входим в вечность. Тесно. Свидригайлов
Нам веники с улыбкой раздает.
«Не богом, но хирургом Баллюзеком…»
Не богом, но хирургом Баллюзеком
Я излечен и жить определен.
Сорокалетним лысым человеком,
Казалось мне, он был уже с пелен.
С глубокими смешливыми глазами,
С какой-то синеватой сединой, —
И только так, как будто и с годами
Принять не может внешности иной.
За переборкой умирала дева, —
Бескровная, но губы как коралл, —
Итак, она лежала справа. Слева
Синюшный мальчик тоже умирал.
Я наотрез отказывался сгинуть,
Вцеплялся в жизнь, впивался, как пчела,
Пока она меня пыталась скинуть,
Смахнуть, стряхнуть, как крошки со стола.
Я не хотел ни смешиваться с дерном,
Ни подпирать условный пьедестал
И, полежав под скальпелем проворным,
Пусть не бессмертным, но бессрочным стал.
И, уличенный в некрасивых шашнях
С единственной, кому не изменю,
Я предал всех. Я предал их, тогдашних.
Я всех их предал слову, как огню.
И если мы обуглены по краю,
То изнутри, из глубины листа,
Я говорю, горю и не сгораю
Неопалимей всякого куста.
«…Вновь я пошутил…»
…Вновь я пошутил, —
Когда я так начну стихотворенье
И смеха не услышу ниоткуда;
Когда, встречая забастовкой кризис,
Оркестр моих карманных музыкантов
Ни шелеста, ни звона не издаст,
А звон в ушах и шелест мертвых листьев
Мне ни о чем не будут говорить;
Когда мои глухие заклинанья
На Музу не подействуют ничуть,
Но, брови изумленные подняв,
Она скривит презрительные губы;
Когда поднимут бунт ученички,
И я без удивленья обнаружу:
Легко бы подавил, но не хочу;
Когда я не увижу в дочерях
Хотя бы призрачного отраженья,
И то, что называется семьей,
По семечку рассеется в пространствах;
Когда друзья не то что отвернутся,
Но позвонят и скажут: мы с тобою, —
Зато изящно отвернется та,
Которая всего необходимей,
Тогда, Господь, не посылай мне смерти,
А вышли ангела вперед себя.
Мы встретимся с ним ночью у реки.
Я, может быть, себе сломаю ногу
Иль вывихну бедро, осознавая
Классическую истину строки:
Еще далеко мне до патриарха…
«На бескрайних пространствах дивана…»
На бескрайних пространствах дивана
Вспоминаю: был я заснят
Там, где лысые горы Ливана
Галилейскую зелень теснят.
И от смертной тоски и веселья
Со скалы скорее – кувырк.
Купол неба, арена ущелья,
Я, веревка, публика. Цирк.
И в разомкнутой временем раме
Нарисована ниточка птиц —
Не граница между мирами,
Отрицанье всяких границ.
В зависании этого сорта
Только ты зависим и свят,
У тебя метафора стерта
До того, что ноги кровят;
До того, что в полуполете
Опустившись, ты до штанов
Утопаешь в черном помете
Пары маленьких горных слонов [1] ;
До того, что помнишь, как обмер
Или ожил – после того,
И да здравствуют Фрэнсис Макомбер
И недолгое счастье его.
Дом престарелых
Здесь потусторонние лица,
И нам не понять их «байот» [2] .
Одна иностранная птица
Об этом на кровле поет.
У каждого койка и пайка
В обещанном южном краю.
Начнется сейчас угадайка —
Узнай-ка меж этих свою.
Узнай-ка. Узнаешь? И если
Узнаешь, закусишь губу.
Кого подкатили на кресле?
Что? – бабушку или судьбу?
Что это – на автопилоте
Живущий всему вопреки
Комочек забывшейся плоти,
Тире посредине строки?
Что это – обмылок, огарок,
Осадок, обугливший дно?
От черных твоих санитарок
В глазах горячо и темно.
Но я позабуду о черных,
Скользящих, как тень по листу,
Увидев в глазах твоих – зернах,
Проросших насквозь слепоту,
Еще в полумраке, тумане,
В болтанке воды и земли
Единственное пониманье,
К которому оба пришли.
«В мой некошерный дом пришел раввин…»
В мой некошерный дом пришел раввин.
Он прибивал мезузу [3] , ел орехи,
Как будто этим искупал один
Все наши преступленья и огрехи.
Он водку пил; смеялся так светло;
Он так по-детски не скрывал оскала;
Из глаз его, прозрачных, как стекло,
Такою безмятежностью плескало;
Он так неколебимо знал закон,
Он так был чист, как только что из колбы,
И если б я таким же был, как он,
То на версту к стихам не подошел бы.
«Я ходил по Каирскому базару…»
Я ходил по Каирскому базару,
Приценивался к ненужным вещам,
Говорил с арабами по-английски,
А они мне по-русски отвечали.
Общего в этих языках было только,
Что мы их ломали немилосердно.
Есть у меня ученик – Ломаев Вова,
Я прозвал его Существовочкой за успехи.
Он ходил по тому же базару,
Покупал каркаде и сласти,
Барабаны, папирусы, фески,
А я за ним наблюдал на расстоянье.
Он пришел к автобусу последним,
Изо рта торчала шоколадка.
И тогда я взмолился не на шутку.
Но кому? Амону или Хапи?
Может быть, единственному богу,
Что отсюда мой народ вывел?
Иногда, купаясь в Красном море,
Думал я: а что, когда решит он
Вывести меня из Египта?
Расступится Красное море
(Видимо, это произойдет внезапно),
Упаду я на дно морское,
Ударюсь, потеряю сознанье,
Пролежу, пока воды не сойдутся.
Так вот, говорю я, тогда взмолился:
«Господи, не дай мне быть туристом,
Торгующимся на базарах,
Покупающим ненужные вещи,
Проверяющим по рекламному проспекту,
Все ли мне досталось в этой жизни».
«Утрачивая облик, имя…»
Утрачивая облик, имя,
Лишаясь центра и ядра,
Я шел по лестнице. Я в Риме
Взбирался на собор Петра.
Я чувствовал себя довеском,
С любой ступенькой наравне,
Карабкаясь наверх по фрескам —
По их обратной стороне.
Я шел по куполу. Над ним бы
Кружить не мне и никому,
Но ниже остаются нимбы,
Иные силы на кону.
Дав отдых нывшему колену,
Облокотившись тяжело
На убегающую стену,
Я натолкнулся на крыло.
Когда же из предвечной пыли
Уже на самый верх проник,
Вопрос мне задал: «Это вы ли?» —
Летящий рядом ученик.
На высоте, которой нету,
Уже дыша, еще гния,
Я зван и избран был к ответу:
«Галлюцинация, не я».
Зато одышка, боль в колене,
Крыло, застрявшее в стене, —
Поверх пустых определений
И впрямь принадлежали мне.
Зяблик
Сняв очки, иду по парку.
Я спокоен. Не бурлю.
Узнаю ворон по карку,
Зяблика – по тюрлюрлю.
Зяблик, что меня морочишь,
Распаляясь добела?
То ли дождик ты пророчишь,
То ль подруга не дала?
Что ж ты так однообразно
Запускаешь пузыри?
Если празднуешь, то празднуй,
Если хочешь смерти – мри.
Жизнь расписана под Палех —
Красный лак и черный лак.
Что же ты во всех деталях
Так совпал со мной, дурак?
«О, вечерних кузнечиков вереск…»
О, вечерних кузнечиков вереск,
Тонкий треск мирозданья по шву,
Приспособь меня к маленькой вере: ск —
Олько надо – столько живу.
И сегодня до самого верха т —
Еатрально заштопали твердь
Одуванчика поздняя перхоть
И случайного яблока смерть.
Залюбуюсь его безобразьем
И потрогаю ногтем гнильцу,
И представлю, как падало наземь
И лицом прилегало к лицу.
И напрасно, особою жилкой
Утверждая, что жребий тяжел,
Со своею газонокосилкой
Здесь газонокосильщик прошел.
Механическим ревом, наскоком
Он едва ль переплюнет когда
Насекомого в шуме высоком
И молчащих цветка и плода.