Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повторение - Ален Роб-Грийе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А.Р. просыпается в незнакомой комнате, видимо, в детской, судя по миниатюрным размерам двух кроватей, ночных столиков и туалетного столика с двумя приборами для умывания из толстого фарфора, украшенного сероватым орнаментом. Сам он лежит на простом матраце обычной длины, прямо на полу. Еще здесь есть традиционный зеркальный шкаф с приоткрытой тяжелой дверью, который кажется исполином на фоне этой кукольной мебели. У него над головой горит электрический свет: потолочная лампа с плафоном из прессованного матированного стекла в форме чаши с изображением женского лица, окруженного, словно солнечными лучами, длинными волнистыми прядями, похожими на змей. На стене с обоями в полоску, напротив его матраца, висит картина, написанная в банальной манере, представляющая собой вялое подражание Делакруа или Жерико, ничем не примечательная, разве что своими размерами и посредственным исполнением.

В большом зеркале с огранкой на створке шкафа отражается дверь, ведущая в комнату. Дверь широко раскрыта, и в проеме на темном фоне сумрачного коридора неподвижно стоит Жижи и смотрит на путника, который, лежа по своему обыкновению на левом боку, видит девочку только в зеркале на двери шкафа, приоткрытой как будто с тонким расчетом. Впрочем, его юная гостья смотрит только на нижний край портьер и на валик, не поглядывая на зеркало, поэтому она не может знать, что спящий приоткрыл глаза и, в свой черед украдкой наблюдая за ней, гадает. Почему эта непоседливая девочка стоит тихо и неподвижно, не спуская глаз с гостя, словно его сон внушает ей тревогу? Быть может, это какой-то нездоровый сон: подозрительно долгий или слишком глубокий? Возможно, к нему вызывали врача «скорой помощи», который уже пытался его разбудить? Не читается ли на ее хорошеньком детском личике страх?

При мысли о том, что у его ложа мог побывать врач, в затуманенном сознании А.Р. быстро сверкает отрывочное и зыбкое воспоминание о недавних событиях. Лысый мужчина с ленинской бородкой, в очках с очень тонкой стальной оправой, держа в руках блокнот и самописку, сидел на стуле у него в ногах, а сам он, глядя в потолок, все говорил и говорил, без умолку, каким-то хриплым, не своим голосом, не отдавая себе отчет в том, что он рассказывает. Что он мог ему выболтать в бреду? Время от времени он бросал испуганный взгляд на своего невозмутимого экзаменатора, за которым, загадочно улыбаясь, стоял другой мужчина. И как ни странно, этот другой выглядел точно так же, как сам А.Р., тем более что он вырядился в его костюм и шубу, в которой спецагент приехал в Берлин.

В какой-то момент этот мнимый А.Р., которого было нетрудно узнать по лицу, несмотря на явно накладные усы, наклонился к врачу, выполняющему обязанности протоколиста, и принялся что-то шептать ему на ухо, указывая на кипу исписанных листов… Эта картина застыла на несколько мгновений сгустком непререкаемой реальности, а затем с ошеломляющей молниеносностью разом сгинула. Не прошло и минуты, как вся эта сцена исчезла, растворившись в эфемерном тумане чистого вымысла. Наверное, это были всего лишь мимолетные обрывки какого-то сновидения.

На Жижи сегодня школьная форма цвета морской волны, довольно забавная, хотя эта короткая плиссированная юбочка, белые гольфы и закругленный отложной воротничок напоминают строгое одеяние воспитанниц католического пансиона. Сейчас она твердой, но грациозной походкой направляется к зеркальному шкафу, как будто только что заметила, что его нужно (или теперь уже можно?) закрыть. Решительным жестом она толкает дверь, чьи плохо смазанные петли издают протяжный скрип. А.Р. вздрагивает, делая вид, что его разбудил этот шум; он торопливо застегивает пуговицы на чужой пижаме, в которую его переодели (кто? когда? зачем?) и приподнимается на своем ложе. Изображая непринужденность, хотя он до сих пор не может понять, где именно он оказался и почему здесь спал, он говорит: «Здравствуй, крошка!»

В ответ девочка лишь слегка кивает. Вид у нее озабоченный, пожалуй, даже недовольный. Сегодня она ведет себя совсем не так, как вчера (но что было вчера?), можно подумать, что перед ним другая девочка с такой же внешностью. Растерявшись, путник задает ей наудачу ни к чему не обязывающий вопрос, стараясь говорить безразличным тоном: «Собираешься в школу?»

– Нет, с чего вы взяли? – удивленно и угрюмо спрашивает она. – Я уже давно освобождена от занятий, домашних заданий и экзаменов… А кроме того, мы с вами не на «ты».

– Как тебе будет угодно… Я сказал так из-за твоего костюма.

– Ну и что с того, что у меня такой костюм? Это моя рабочая одежда!.. Да и кто ходит в школу посреди ночи.

Пока Жижи с серьезным видом рассматривает свое отражение в зеркале на двери шкафа, методично производя полную ревизию собственной персоны, начиная с белокурых локонов, которые она слегка взбивает, чтобы подчеркнуть и без того явно неестественный беспорядок на голове, и заканчивая белыми гольфами на лодыжках, которые она еще немного приспускает, А.Р. встает с постели и, словно пораженный той же заразой, принимается изучать свое помятое лицо, согнувшись в глубоком поклоне перед одним из двух туалетных зеркал, слишком низко висящих над фарфоровыми чашами для умывания. Нагрудный карман позаимствованной им пижамы в полоску небесно-голубого цвета украшен вензелем «W». Без особого интереса он спрашивает: «А что у тебя за работа?»

– Консумация.

– В твоем-то возрасте? В таком костюме?

– Нет такого возраста, с которого начинают заниматься консумацией, вам ли этого не знать, месье француз… И эта форма одежды обязательная в дансинг-баре, где я работаю официанткой (кроме всего прочего)… Это напоминает офицерам оккупационных войск об их семьях, с которыми они разлучены!

А.Р. поворачивается к этой щедрой на посулы молоденькой нимфе, которая тотчас дает ему понять, что шутит, игриво подмигнув из-под растрепанной пряди, закрывающей ей скулу и бровь. Ее неприличные гримасы кажутся еще более вызывающими из-за того, что эта юная барышня подобрала чуть ли не до самой талии свою широкую юбку с хорошо отпаренными глубокими складками, чтобы расправить, пожалуй, немного растянутые панталончики, стараясь, впрочем, не приглаживать ткань в тех местах, где она топорщится особенно живописно. Ее гладкие голые ноги до самых бедер покрыты бронзовым загаром, как в разгар лета на пляже. Он спрашивает: «Кто этот W, y которого позаимствовали для меня пижаму?»

– Вальтер, конечно, кто же еще!

– Кто такой Вальтер?

– Вальтер фон Брюке, мой сводный брат, тот самый, которого вы вчера видели на фотокарточке с морским видом, внизу в гостиной.

– Так значит, он живет здесь?

– Нет-нет! Слава богу! Дом уже давно пустовал и был заколочен, когда Ио въехала сюда в конце сорок шестого. Этот дурак Вальтер, наверняка, пал смертью храбрых во время немецкого отступления на русском фронте. (10) Или гниет сейчас в лагере, где-нибудь в сибирской глуши.

Примечание 10: наша прелестная маленькая шлюшка, которая никогда не упустит случая уязвить коллег, и на этот раз по своему обыкновению бессовестно лжет. Причем лжет просто так, ради забавы, потому что мы, разумеется, не получали ни одной директивы из центра, подтверждающей столь нелепое заявление, опровергнуть которое, к тому же, было бы проще простого.

Тем временем Жижи открыла скрипучую дверь шкафа, в котором лишь в одной половине укреплена штанга с вешалками, и сейчас с остервенением роется в одежде, в белье, в куче безделушек, сваленных как попало на полках, по всей видимости, тщетно пытаясь отыскать какую-то маленькую вещицу. Кушак? Платок? Простенькое украшение? В раздражении она роняет на пол изящную черную туфельку на высоком каблуке, треугольная союзка которой покрыта голубыми металлическими чешуйками. А.Р. спрашивает ее, не потеряла ли она чего-нибудь, однако его не удостаивают ответом. Но вот она, похоже, находит то, что искала – какую-то таинственную вещицу, назначение которой остается для него загадкой, – после чего снова закрывает шкаф, поворачивается к нему, и на лице у нее неожиданно появляется прежняя улыбка. Он говорит: «Если я правильно понимаю, я занял вашу комнату?»

– Нет, не совсем так. Ты же сам видишь, какие тут маленькие кровати! Просто во всем доме тут единственное зеркало, в котором можно увидеть себя во весь рост… И потом, раньше это была моя комната… сразу или почти сразу после рождения и до 1940 года… Мне было тогда пять лет. У меня была такая игра – я воображала, что раздваиваюсь, тут ведь две кровати и два прибора для умывания. Иногда я была W, иногда М. Хотя они были близнецы, я воображала, что они нисколько не похожи друг на друга. Для каждого я придумала свои привычки, свой характер, особые причуды, они думали и вели себя совершенно по-разному… И я тщательно следила за тем, чтобы каждый оставался самим собой, каким я его выдумала.

– Что стало с М.?

– Ничего. Маркус фон Брюке умер еще ребенком… Портьеры раздвинуть?

– Зачем? Вы же сказали, что сейчас глубокая ночь.

– Это неважно. Вот увидишь! Все равно там вообще нет окна…

Без видимой причины девочка приходит в возбуждение и тремя пружинистыми прыжками, прямо по матрацу с освященными традицией синими полосками преодолевает расстояние между зеркальным шкафом и плотно прикрытыми красными портьерами, хватается двумя руками за их края и одним рывком приводит в движение тонкие деревянные кольца на золотистой металлической штанге, которые разъезжаются вправо и влево с громким многообещающим треском, словно между двумя половинками этого занавеса должна предстать взору долгожданная театральная сцена. Но за тяжелыми портьерами скрывается всего лишь стена.

На ней, и впрямь, нет ни широкого стеклянного экрана, ни обычного старомодного окна, ни малейшего отверстия, ничего, кроме оптической иллюзии: на штукатурке нарисовано окно-обманка с видом на вымышленный пейзаж, поразительно правдоподобное, почти осязаемое, еще и благодаря искусно распределенным бликам, которые разом вспыхнули, как только открылись портьеры. За стеклами, обнесенными косяками и деревянными рамами классического двухстворчатого окна, на которых с маниакальными потугами на какой-то гипертрофированный реализм тщательно прорисованы все продольные канавки и желобки, все трещины и мелкие изъяны древесины, и даже местами облупившийся металлический шпингалет, – за этими двенадцатью прямоугольными стеклами (по два ряда с тремя стеклами в каждой створке) разворачивается зловещая батальная сцена. Повсюду среди груд щебня лежат убитые или умирающие. На них хорошо узнаваемая зеленоватая форма вермахта. Многие уже без касок. Справа в глубь картины тянется колонна пленных, разоруженных, в таком же более или менее неполном обмундировании, оборванных и грязных, которых конвоируют русские солдаты, держа их под дулами своих короткоствольных автоматов.

На переднем плане, изображенный в натуральную величину, совсем близко, кажется, в двух шагах от окна, стоит, пошатываясь, раненый офицер, тоже немец, к тому же слепец, ибо его голова, от уха до уха, на скорую руку перебинтована повязкой с пятнами крови на месте глаз. Даже из под бинта струится кровь – по крыльям носа прямо ему на усы. Вытянутой правой рукой с растопыренными пальцами он, похоже, шарит перед собой, боясь наткнуться на препятствие. Впрочем, за левую руку его держит белокурая девочка, лет тринадцати-четырнадцати, одетая как украинская или болгарская крестьянка, и ведет, вернее, тянет его к этому невероятному и чудесному окну, до которого она пытается добраться вот уже целую вечность; свободной (левой) рукой она указывает на оконные стекла, каким-то чудом уцелевшие, торопясь в них постучать в надежде на то, что за ними она найдет помощь, по крайней мере, убежище, не столько для себя, сколько для слепца, которого она опекает с каким-то, Бог знает с каким, тайным умыслом… Если приглядеться, можно заметить, что это сердобольное дитя очень похоже на Жижи. Маленькая санитарка так спешила, что пестрый платок сбился у нее с головы. Распущенные золотистые волосы овевают ее лицо, разгоряченное отважным порывом, предчувствием неведомых опасностей, духом приключений… Прерывая затянувшуюся паузу, она шепчет с сомнением в голосе, словно не хочет верить своим глазам: «Говорят, Вальтер нарисовал эту бредятину, чтобы как-то отвлечься…»

– Так у вас в детской не было окна?

– Конечно, было!., оно выходило на задний двор, в сад, из него были видны большие деревья и… козы. Потом его зачем-то замуровали, наверное, как только началась осада Берлина. Ио говорит, что мой сводный брат написал эту фреску, когда шло решающее сражение, он тогда торчал здесь, его в последний раз отпустили в увольнение… (11)

Слева на заднем плане виднеются руины величественных зданий, навевающих мысли о Древней Греции, ряды обломанных на разных уровнях колонн, открытый портик, осколки рухнувших архитравов и капителей. По грудам развалин карабкается заблудшая черная козочка, словно обозревая эту историческую сцену. Если художник хотел изобразить (по памяти или со слов товарища) какой-то определенный эпизод второй мировой войны, то это может быть советское наступление в Македонии в 1944 году. Над холмами длинными параллельными полосами стелятся темные облака. Огромное, но уже бесполезное орудие подбитого танка наведено на небеса. Сосновая роща, видимо, скрывает от русских двух наших беглецов, которым я в моем нынешнем бедственном положении, конечно, сопереживаю, тем более что лицом и телосложением этот мужчина явно похож на меня.

Примечание 11: непредсказуемая Геге на сей раз ничего не выдумывает и без искажений излагает некоторые достоверные сведения, полученные от матери. И все же, одно маленькое уточнение: на берега Шпрее я прибыл отнюдь не потому, что меня отпустили в увольнение, да и вряд ли это было возможно весной сорок пятого, а, совсем напротив, для выполнения одного крайне рискованного специального задания в качестве «связного», которое с началом русско-польского наступления 22 апреля потеряло всякий смысл. К сожалению или к счастью – кто его знает? Кроме того, отметим, – хотя этим здесь никого не удивишь, – что девочку, похоже, нисколько не смущают некоторые неувязки в ее объяснениях: если к началу решающего штурма я находился в Берлине, то я никак не мог погибнуть за несколько месяцев до этого в одном из арьергардных боев на Украине, в Белоруссии или в Польше, а ведь совсем недавно она, кажется, утверждала именно это.

Что касается древнегреческих руин, замеченных нашим рассказчиком на отдаленных холмах, то они, – если память мне не изменяет, – были зеркальным отражением других руин, изображенных на большой аллегорической картине, которая висела на той же стене в детской, когда я был еще ребенком. Впрочем, это могло быть и аллюзией на творчество Ловиса Коринта или бессознательной данью уважения к этому художнику, чьи работы когда-то повлияли на мою манеру рисования, почти так же сильно, как произведения Каспара Давида Фридриха, который всю свою жизнь, на острове Рюген, силился выразить то, что Давид д'Анже называет «трагедией пейзажа». Однако стиль, в котором выполнена интересующая нас фреска, на мой взгляд, не имеет отношения ни к одному, ни к другому, если не считать драматические небеса в духе Фридриха, поскольку, вернувшись с фронта, я стремился главным образом точно передать свои личные впечатления от войны.

Коль скоро речь зашла о моем любимце Фридрихе, мне бы хотелось заодно исправить и необъяснимую ошибку (если это, конечно, не очередное намеренное искажение, цель которого неясна), закравшуюся в рассуждения так называемого Анри Робена о геологических особенностях немецкого побережья Балтийского моря. Каспар Давид Фридрих, действительно, оставил после себя несметное множество картин с изображением прибрежных скал из искрящегося мрамора или, говоря прозаически, яркого мела, которыми славится Рюген. То, что в воспоминаниях нашего скрупулезного хрониста они превратились в огромные гранитные глыбы, похожие на армориканские скалы его детства, сильно меня озадачивает; тем более что при его основательных познаниях в области агрономии, которые он любит демонстрировать (или выставлять напоказ, как говорят злые языки) он никак не мог нечаянно допустить такую ошибку; древняя герцинская платформа не простирается у нас севернее зачаровывающего горного массива Гарц, где кельтские легенды уживаются с германскими мифами: заколдованный Лес потерь, этот второй Броселианд,[17] и юные ведьмы Walpurgisnacht.[18]

Особа, которая сейчас занимает наши мысли и которую мы обозначаем в наших донесениях аббревиатурой GG (или просто 2G), похоже, принадлежит к наихудшей их породе, к ирреальному сонму совсем юных девственниц, едва достигших половой зрелости, послушных воле артуро-вагнеровского демона Клингзора. Дабы с ней совладать, мне приходится чуть ли не каждый день делать вид, будто я потакаю ее причудам и капризам, иначе я мало-помалу превратился бы в марионетку, сам не сознавая того, что попал под ее чары, безнадежно, неумолимо влекущие меня к погибели, быть может, уже неотвратимой… Или, того хуже, к слабоумию и помешательству.

Я все думаю, так ли уж случайно она появилась на моем пути. В тот день я бродил вокруг отцовского дома, порог которого я ни разу не переступал после капитуляции. Мне было известно, что Дани вернулся в Берлин, но остановился в какой-то другой, более или менее конспиративной квартире, возможно, в русском секторе, а Ио, его вторая жена, с которой в 1940 году ему пришлось развестись, опять поселилась в этом доме с благословения американской разведки. Экипированный накладными усами и широкими темными очками, которые я обычно ношу в солнечную погоду (чтобы защитить глаза, еще слишком уязвимые после ранения, полученного мной в октябре сорок четвертого в Трансильвании), надвинув на лоб широкополую дорожную шляпу, я мог не опасаться того, что меня узнает моя молодая мачеха (она на пятнадцать лет моложе меня), если ей вздумается прямо сейчас выйти из дома. Остановившись перед приоткрытыми воротами, я сделал вид, что меня очень заинтересовала новенькая лакированная деревянная вывеска с элегантными нарисованными от руки завитками, копирующими кованые узоры в стиле модерн на старинной решетке ворот, как будто я подыскивал себе манекены или сам хотел бы их продать, что в известном смысле не так уж далеко от истины…

Взглянув вверх на фасад фамильного особняка, еще сохранившего былой лоск, я с удивлением заметил (как я мог не обратить на это внимание, когда подходил?), что на втором этаже, прямо над входной дверью с прямоугольным окошечком, забранным литыми арабесками, широко раскрыто центральное окно, хотя в такой теплый осенний день в этом не было ничего удивительного. В оконном проеме была видна особа женского пола, которую я сначала принял за манекен, такой неподвижной казалась она издали, да и мысль о том, что манекен выставили там, чтобы его было лучше видно с улицы, представлялась вполне правдоподобной, ведь деревянная вывеска на воротах указывала на то, что здесь располагается торговое заведение. Что касается куклы, высотой в человеческий рост, которая должна была служить приманкой для покупателей (грациозная юная девушка с кокетливо растрепанными золотистыми волосами), то ее облик придавал еще более двусмысленный – если не сказать, непристойный, – характер каллиграфической надписи на вывеске, поскольку сейчас детскими игрушками и восковыми манекенами для модных магазинов в нашей беспутной столице торгуют не так бойко, как малолетними шлюшками.

В общем, еще раз внимательно изучив одно словечко на вывеске, в котором можно было уловить двусмысленный намек, я снова взглянул на верхний этаж… Облик юной особы изменился. Теперь это была уже не восковая кукла из какого-то эротического музея Гревен, чьи незрелые прелести выставили на всеобщее обозрение в окне, а совсем молоденькая и живая девушка, которая сейчас, совершая какие-то необъяснимые и слишком резкие движения, перегнулась через подоконник так, что ее прозрачная блузка с распускающимися завязками сползла у нее с одного плеча. Но даже когда она извивалась и выгибалась с особым неистовством, ее движения оставались на диво грациозными, словно передо мной была впавшая в исступление камбоджийская апсара,[19] которая беспорядочно вертела и крутила шестью струящимися, как волны, руками, изящной тонкой талией и лебединой шеей. Вокруг ее ангельского личика с чувственным абрисом, озаренные яркими солнечными лучами, развевались золотисто-рыжие волосы, словно вырвавшиеся на волю огненные змеи Горгоны.

Сцену, которая последовала за этим первым ее появлением, я до сих пор бережно храню и лелею в памяти. Это произошло через два дня, ночью. В те времена, правда, было это не так уж давно, я не особенно утруждал себя соблюдением законов или хотя бы внешних приличий, и организация так называемых бойцов антинацистского сопротивления, в которой я состоял, была, честно говоря, обычной шайкой уголовников (промышлявших сводничеством, распространением фальсифицированных лекарств, подделкой документов, шантажом бывших сановников павшего режима и т. д.), процветавшей под сенью НКВД, который мы снабжали разного рода ценной информацией, не говоря уже об оказании ощутимой помощи в проведении особо опасных боевых операций в западном секторе, так что мне было проще простого умыкнуть привлекательную нимфу, чтобы допросить ее в более непринужденной обстановке, с тремя подручными югославами, некогда угнанными с родины на принудительные работы, а после разгрома и закрытия военных заводов брошенными на произвол судьбы.

Так что, сейчас ее везут в Трептов на нашу базу, которая располагается неподалеку от парка, в глухом месте между рекой и товарной станцией, среди складов, пустых ангаров и разрушенных контор. Несмотря на блокаду, для нас не составляло никакого труда перебраться через демаркационную линию, даже с такой крупной кладью, как немного угомонившаяся после плановой инъекции девушка, которая вяло сопротивлялась, как во сне… или просто прикидывалась. Ибо сейчас мне кажется странным то, что она воспринимала похищение с такой невозмутимостью или беспечностью.

Доктор Хуан (Хуан Рамирез, впрочем, мы обращаемся к нему только по имени, хоть и произносим его на французский манер, наподобие «залива Жуан»[20]), у которого был вместительный и удобный фургон, замаскированный под санитарный автомобиль «красного креста», как обычно, ехал вместе с нами, чтобы проследить за ходом операции с психологической или медицинской точки зрения. На контрольно-пропускном пункте (на мосту через Шпрее, переходящем в Варшауэрштрассе) он уверенным жестом предъявил направление в психиатрическую клинику в Лихтенберге, которая находилась в ведении Народного Комиссариата. Постовой, пораженный многочисленными официальными печатями на документе, вкупе с ленинской бородкой предъявителя и его очками в тонкой металлической оправе, лишь ради проформы мельком взглянул на нашу юную пленницу, которую железной хваткой держали два серба в костюмах санитаров, стараясь не причинять ей сильной боли. Бумаги с разрешением на въезд в советский сектор у всех были в порядке. Девочка вдруг заулыбалась с каким-то растерянным видом, что прекрасно вписывалось в сценарий. Можно лишь подивиться тому, что во время полицейской проверки она не стала кричать и звать на помощь, тем более что она, как выяснилось позже, очень хорошо говорит по-немецки и более чем сносно объясняется на русском. Кроме того, доктор Хуан считает, что от небольшой инъекции безобидного успокоительного средства она никак не могла до такой степени отрешиться от реальности, чтобы позабыть об угрожающей ей опасности.

Впрочем, стоило нам отъехать от контрольно-пропускного пункта, как наша бесстрашная пленница вышла из временного ступора и, встрепенувшись, вновь стала высматривать что-то за грязными стеклами, наверное, уповая на то, что ей удастся ночью в темноте, на почти неосвещенных улицах разглядеть, где проезжает наш автомобиль. Словом, из-за ее поведения срывалась вся составленная мной программа. Первым делом я собирался до смерти ее напугать. Но ее все это, казалось, лишь забавляло, ведь благодаря нам она почувствовала себя героиней комикса для взрослых. Если она и делала вид, будто хочет сбежать, или неожиданно впадала в панику, то лишь в те моменты, когда нас не могли видеть посторонние, и при этом явно переигрывала, как типичная шаловливая девчушка, которая просто ломает комедию.

Когда мы прибыли в наше логово и шли по цехам, еще заставленным какими-то допотопными станками, предназначенными, вероятно, для выделки сырых кож, для растягивания, сгонки волоса, опаливания раскаленным железом, а также для съемки шкур с ценным мехом или просто для их аккуратного разрезания или, даже не знаю, для чего-то еще в этом роде, юная девушка первым делом заинтересовалась этими загадочными устройствами и посматривала то вверх, то вниз, на козлы, лебедки и блоки, на толстые стальные цепи с ужасными крюками на концах, на конвейерную ленту с шипами, на длинный верстак из полированного металла, с вальцовым прессом, на гигантские циркулярные пилы с большими острыми зубьями… Во время этой экскурсии она беспрестанно задавала нелепые вопросы, ни на один из которых так и не получила ответа, иногда испуганно вскрикивала, словно ее вели по какому-нибудь музею пыток, а потом вдруг, ни с того, ни с сего, зажимала рот рукой и прыскала со смеху, как школьница в выходной день.

В огромном и чуть более просторном помещении, где мы, кроме всего прочего, проводили рабочие совещания, а при случае устраивали и развлечения весьма интимного свойства, она сразу бросилась разглядывать четыре больших портрета, висевших на задней стене, которые я выполнил кистью и тушью разных оттенков (сепией, чернилами и бистром): Сократ, пьющий цикуту; Дон Жуан со шпагой в руке и красивыми густыми усами Ницше; Иов на гноище; доктор Фауст с картины Делакруа. Наша гостья, похоже, совершенно позабыла о том, что вообще-то ее привезли сюда в качестве маленькой испуганной пленницы, оказавшейся во власти похитителей, а отнюдь не туристки. Следовало ее приструнить, чтобы она предстала в подобающем виде перед своими судьями – перед доктором и мной, – ибо мы уже опустились в наши любимые кресла, которые по-прежнему были очень удобными, хоть с каждым днем потихоньку разваливались, а их некогда темно-коричневая кожаная обивка не только выцвела от влажности, старости и небрежного обращения, но и местами полопалась, так что на моем кресле из треугольной прорехи, куда я рассеянно засовываю правую руку, выбивается даже клок светлой пакли и рыжего конского волоса.

Чуть лучше сохранившийся светло-коричневый кожаный диван стоит напротив нас, шагах в десяти, возле широкого незанавешенного окна, стекло которого, неряшливо замазанное испанскими белилами, годится скорее для завода, чем для жилого помещения. В просветах между полосами краски, образующими спиральные туманности, проглядывают толстые вертикальные прутья наружной защитной решетки, придающие окну тюремный вид. Желая присесть, наша невнимательная школьница направилась было к дивану, но я строгим тоном объяснил ей, что это не психоаналитический сеанс, а допрос, во время которого она должна смирно стоять перед нами, если только мы сами не прикажем ей пошевелиться. Она охотно повиновалась и, с застенчивой улыбкой на весьма соблазнительных губах, приготовилась отвечать на наши вопросы, которые ей все никак не задавали, но прямо смотреть на нас стеснялась и лишь украдкой бросала взгляды то на одного, то на другого, нетерпеливо переступая с ноги на ногу и не зная, куда деть руки, ибо на нее все же подействовало наше молчание, ощущение скрытой угрозы, суровое выражение на наших лицах.

Справа от нее (стало быть, слева от нас), напротив четырех символических образов, столь дорогих сердцу одного датского философа, почти во всю стену простирается заводское окно с матовым стеклом. Кое-где на самом верху стекла в длинных ячейках разбиты, вероятно, во время каких-то погрузочных работ или бесчинств; трещины и бреши заклеены просвечивающими лоскутами бумаги. Помещение за этой стеной, которое мы миновали по пути сюда, было ярко освещено, как будто там горели прожекторы (по крайней мере, там было гораздо светлее, чем у нас), и силуэты трех наших охранников югославов, словно китайские тени, четко вырисовывались на светлом стеклянном экране и парадоксальным образом разрастались, когда они удалялись от нас, приближаясь к источнику света, ибо казалось, что они, напротив, широкими шагами устремляются в нашу сторону, за пару мгновений превращаясь в титанов. Эти обманчивые тени постоянно двигались, исчезали, появлялись снова, неожиданно приближались, перекрещивались, словно одно тело проходило сквозь другое, иногда принимая пугающие и сверхъестественные формы. Девушка мало-помалу робела от того, что мы упорно молчали и буравили ее холодными взглядами, беспристрастными и потому внушающими еще большую тревогу, и я решил, что теперь она готова к дальнейшим процедурам, предусмотренным программой.

Сначала я обращался к ней по-немецки, но поскольку она отвечала или переспрашивала меня большей частью по-французски, я тоже перешел на язык Расина. Когда я грубым тоном, не терпящим возражений, приказал ей раздеться догола, она, наконец, вскинула веки, рот у нее слегка приоткрылся, и чем пристальнее, как будто с некоторым недоверием, она смотрела то на меня, то на доктора, тем шире распахивались ее зеленые глаза. Вялая улыбка исчезла. Похоже, она поняла, что мы не шутим, что мы привыкли к беспрекословному подчинению и что у нас – тут было от чего испугаться – имеются все необходимые средства принуждения. Довольно быстро она смирилась со своей участью, видимо, сообразив, что для такой соблазнительной добычи, как она, подобный осмотр – это меньшее из зол. После некоторых колебаний, вполне достаточных для того, чтобы мы могли оценить, какую жертву она приносит, выполняя столь чудовищное требование (ухищрение с расчетом на то, что это распалит наше желание?), она начала раздеваться, с очень кротким видом, с очаровательными ужимками притворной стыдливости, отданной на поругание невинности, словно мученица, уступающая грубой силе палачей.

Дело было в начале осени, и жара стояла почти летняя, так что одежды на юной девушке было совсем немного. Но от каждой детали своего туалета она избавлялась очень медленно, как будто изо всех сил тянула время, хотя, вне всяких сомнений, испытывала немалую гордость за то, что в продуманной последовательности высвобождалось из под покровов перед взыскательным жюри. Когда она, как следует крутясь, извиваясь и выгибаясь, наконец, сняла с себя белые панталончики, уже ничто не защищало ее от наших инквизиторских взглядов, и, пытаясь утаить скорее стыд, чем свои прелести, она закрыла лицо ладонями, растопырив пальцы, сквозь которые я видел ее поблескивающие зрачки. Затем ей было велено немного покружиться перед нами, достаточно медленно, чтобы мы могли, не спеша, рассмотреть ее со всех сторон. И надо признать, со всех сторон она была необыкновенно хороша – настоящая маленькая статуя, восхитительная кукла с едва наметившимися формами.

Доктор выразил свое восхищение и принялся громко – явно желая еще сильнее смутить столь покорный объект – нахваливать выставленные напоказ прелести, особо отметив изящную тонкую талию, покатый изгиб бедер, две глубокие ложбинки в пояснице, очаровательную округлость маленьких ягодиц, довольно хорошо развитые юные грудки с небольшими, но приятно затвердевшими на концах сосками, утонченный пупок и, наконец, лобок, который вырисовывался нежным холмиком под золотистой шерсткой, уже довольно густой, хоть еще и напоминающей пушок. Надо сказать, что Хуан Рамирез, которому уже под шестьдесят, раньше был специалистом по предпубертатным расстройствам. В 1920 году он основал вместе с Карлом Абрахамом психоаналитический институт в Берлине. Как и Мелани Клейн, он проходил курс учебного анализа у Абрахама, когда тот скоропостижно скончался. Возможно, под влиянием своей коллеги, которая к тому времени уже успела прославиться, он тоже занялся изучением детской агрессивности при раннем половом созревании и вскоре по-настоящему увлекся исследованием девочек предпубертатного возраста.

Как раз сейчас одна из них, запинаясь, спросила, уж не собираемся ли мы ее изнасиловать. Я ее тут же успокоил: доктор Хуан оценивал ее фигуру по объективным эстетическим критериям, но на его особый, сугубо педофильский вкус она уже слишком в теле. Что же касается меня, то, хоть она, надо признать, чудесно воплощает собой мои сексуальные бзики и самые заветные мои анатомические фетиши, так что я в ослеплении вижу в ней что-то вроде своего женского идеала, в делах эроса я привык полагаться исключительно на нежность и безобидные увещевания. Даже когда я черпаю удовольствие в поругании и устраиваю откровенно жестокие любовные обряды, мне нужно для этого заручиться согласием своей партнерши, которая очень часто бывает и моей жертвой. Надеюсь, мое признание в альтруизме не слишком сильно ее разочаровало. Разумеется, когда я исполняю свои служебные обязанности, я веду себя совсем по-другому, в чем она очень скоро сможет убедиться, если будет недостаточно старательно отвечать на наши вопросы. Да будет ей известно, что на это мы пойдем только в интересах следствия.

«А теперь, – сказал я, – приступим, пожалуй, к предварительному допросу. Держи руки над головой, нам нужно видеть твои глаза, когда ты будешь отвечать, чтобы понять, что мы от тебя слышим: чистую правду, ложь или же полуправду. Чтобы ты не устала от долгого пребывания в этой позе, мы готовы сделать для тебя послабление». Доктор, который достал блокнот и самописку, чтобы запротоколировать некоторые показания, нажимает на кнопку звонка, дотянувшись до нее левой рукой, и в тот же миг появляются три молодые женщины в строгих форменных костюмах черного цвета, возможно, бывшие валькирии из вспомогательного женского корпуса прежней германской армии. Не говоря ни слова и двигаясь с быстротой специалистов, привыкших работать сообща, они крепко, но без излишней грубости, хватают маленькую пленницу, надевают ей на запястья кожаные браслеты и прикрепляют их к двум тяжелым цепям, которые, как по волшебству, спустились с потолка, а затем точно так же привязывают ее лодыжки к двум толстым железным кольцам, торчащим из пола приблизительно в шаге друг от друга.

Итак, она перед нами, с довольно широко раздвинутыми ногами, пожалуй, в неприличной позе, но стоять ей придется долго, и в таком положении, – в котором нет ничего противоестественного, – ей будет легче сохранять равновесие. К тому же, путы натянуты не очень туго, как и цепи, которые удерживают ее руки на весу по обе стороны белокурой головки, так что она даже может двигать телом и ногами, хотя, ясное дело, не слишком свободно. Три наши ассистентки орудовали так непринужденно, жесты их были настолько выверены, а движения проворны и согласованы, что наша юная пленница даже не успела сообразить, что с ней происходит, и позволила проделать с собой все это без малейшего сопротивления. Лишь на ее нежном личике читается изумление, к которому примешивается безотчетный страх и что-то вроде ощущения психомоторной дезориентации. Не давая ей опомниться, я сразу же начинаю задавать вопросы, на которые она отвечает не задумываясь, почти машинально.

– Имя?

– Женевьева.

– Обычная уменьшительная форма?

– Женетта… или Жижи.

– Фамилия матери?

– Кастаньевица. К, А, С… (она называет слово по буквам), по паспорту Каст.

– Фамилия отца?

– Отец неизвестен.

– Дата рождения?

– Двенадцатое марта тысяча девятьсот тридцать пятого года.

– Место рождения?

– Берлин, Кройцберг.

– Гражданство?

– Французское.

– Род занятий?

– Гимназистка.

Можно подумать, что ей уже не раз приходилось заполнять такую официальную анкету. Для меня, напротив, дело усложняется: выходит, перед нами дочь Ио, а мне-то казалось, что она осталась во Франции. Значит этим вожделенным эротическим объектом оказалась моя сводная сестра, ибо она, как и я, была зачата ненавистным Дани фон Брюке. В действительности, все не так просто. Предполагаемый отец неспроста отказался признать ее своим ребенком и жениться на ее молодой матери, которая к моменту зачатия уже два месяца была его официальной любовницей: он знал, что его недостойный и презренный сын тоже поддерживал любовную связь с хорошенькой француженкой, причем их роман продолжался в течение всего, довольно длительного, переходного периода. Как старорежимный деспот, он сначала на помещичий манер воспользовался гнусным правом первой ночи, а потом решил оставить ее себе одному. Жоёль тогда еще не было и восемнадцати, она не имела средств к существованию, была свободна и ветрена, да и немного скучала в нашем захолустном Бранденбурге. Она поверила этому блестящему офицеру, к тому же красивому мужчине, который был готов ее обеспечить и обещал на ней жениться. То, что она приняла столь выгодное предложение, было вполне естественно, и я ее за это простил… Ее, но не его! Судя по дате рождения этой очаровательной девочки, она с таким же успехом может быть и моей дочерью, и тогда этот нордический арийский цвет кожи достался ей от деда, что случается не так уж редко.

Теперь я смотрел на прелестную Жижи другими глазами. Скорее возбужденный, нежели смущенный тем, что это случайное дело с похищением приняло такой оборот, а еще, пожалуй, поддаваясь безотчетной тяге к мщению, я продолжил допрос: «У тебя уже были регулы?» В ответ юная девушка молча кивнула головой, словно созналась в чем-то постыдном. Я решил развить эту интересную тему: «Ты еще девственница?» Вместо ответа, она опять сконфуженно кивнула. Как бы она не храбрилась, хотя смелости у нее уже поубавилось, бесстыдные вопросы циничных инквизиторов заставили ее покраснеть: сначала по лбу и щекам, а там и по всей нежной обнаженной плоти, от груди до живота, разлился яркий розовый румянец. Она опустила глаза долу… Довольно долго мы молчали, после чего Хуан с моего согласия поднялся, чтобы подвергнуть обвиняемую профессиональному вагинальному обследованию, во время которого она, несмотря на то, что доктор старался действовать осторожно, резко рванулась, если не от боли, то по меньшей мере от возмущения. Она стала слегка биться в своих путах, но, будучи не силах сжать бедра, не могла воспротивиться медицинскому осмотру. Когда все было кончено, Хуан снова уселся и тихо сказал: «Эта девочка наглая лгунья».

Наши полицейские ассистентки стояли поодаль, дожидаясь распоряжений. Я дал знак, и одна из них приблизилась к провинившейся, сжимая в правой руке кожаный хлыст – довольно тонкий, гибкий, но прочный ремень с удобной твердой рукояткой. Я вытянул три пальца, определяя меру заслуженного наказания. В тот же миг экзекуторша с ловкостью дрессировщицы нанесла по ее слегка раздвинутым в этой позе ягодицам три коротких, точных удара, с довольно большим разбросом. Каждый раз, когда ее жалил хлыст, малышка вздыбливалась, судорожно раскрывая рот от боли, но сдерживала крики и стоны.

Это представление настолько меня распалило, что мне захотелось как-то вознаградить ее за стойкость. Стараясь скрыть под маской сочувствия позыв сладострастия, если не извращенной похоти, я подошел к ней сзади, чтобы осмотреть свежие раны на попке: три четкие, перекрещивающиеся красные полосы, и ни одного следа порчи на тонкой коже, мягкой как шелк, в чем я смог убедиться, ласково к ней прикоснувшись. Тут я быстро засунул сначала два, а потом три пальца ей в вульву, которая приятно увлажнилась, что побудило меня деликатно, тихонько, с отцовской нежностью потеребить ей клитор, не слишком усердствуя, хотя эта маленькая живая почка сразу же набухла, и по всему ее тазу пробежала дрожь.

Вернувшись на свое место, я окинул ее влюбленным взглядом, между тем как она слегка колыхалась всем телом, возможно, стараясь смягчить жгучую боль, которую еще ощущала после короткой порки. Я ей улыбнулся, и она несмело улыбнулась мне в ответ, как вдруг беззвучно расплакалась. И это тоже было просто прелестно. Я спросил ее, знает ли она прославленный александрийский стих их великого национального поэта: «J'aimais jusqu'à ses pleurs que je faisais couler».[21] Она пролепетала сквозь слезы:

– Простите меня за то, что я солгала.

– Кроме этого, ты говорила еще неправду?

– Да… Я уже не хожу в школу. Я занимаюсь консумацией в одном кабаре в Шенберге.

– Как оно называется?

– Die Sphinx.

Я так и знал. При виде ее ангельского личика у меня временами вдруг возникало мимолетное воспоминание об одном ночном приключении. «Die Sphinx» (в немецком слово «сфинкс» женского рода) я посещаю нерегулярно, и когда я несколько мгновений назад засунул два пальца, указательный и средний, в эти юные срамные губы, от прикосновения к влажной щелочке ее «мадленки», отороченной пробивающимся шелковистым мехом, память сама собой встрепенулась: однажды в располагающей полутьме этого весьма интимного бара, в котором все официантки – сговорчивые проказницы более или менее отроческого возраста, я уже ласкал ее под школьной юбкой.

Но разве не следовало продолжить допрос, хотя бы для того, чтобы снять с себя моральную ответственность за то, что она попала к нам в лапы? Я закурил сигару и, сделав несколько задумчивых затяжек, сказал: «Расскажи-ка нам, где скрывается твой предполагаемый, хоть и незаконный папаша Oberführer[22] фон Брюке». Пленницу внезапно охватил страх, и она отчаянно замотала головой, потряхивая золотистыми локонами:

– Я этого не знаю, месье, я, правда, ничего не знаю. С тех пор, как мама вернулась со мной во Францию, почти десять лет назад, я ни разу не видела своего так называемого отца.

– Так, послушай, ты солгала в первый раз, когда заявила, что еще учишься в школе, во второй раз ты солгала, когда попыталась выдать себя за девственницу, не говоря уже о том, что ты дала крайне неточный ответ, когда сказала «отец неизвестен». Так что, ничего не мешает тебе солгать в третий раз. Поэтому нам придется тебя немножко, а может, и не немножко, помучить, чтобы ты созналась во всем, что тебе известно. Прижигание тлеющим кончиком сигары доставляет чудовищную боль, особенно когда ее прикладывают к самым чувствительным и уязвимым местам, сама знаешь, к каким… Аромат светлого табака становится от этого еще более тонким, более изысканным…

На сей раз моя маленькая сирена Балтийского моря (стоящая здесь передо мной с широко раздвинутыми ногами) безутешно расплакалась, сотрясаясь от рыданий, стала бессвязно клясться и божиться, что она не знает ничего из того, что у нее хотят выпытать, умоляя нас сжалиться над ее милашкой, которая дает ей средства к существованию. Поскольку я продолжал спокойно потягивать свою «гавану» (одну из лучших, что мне доводилось курить), наблюдая за тем, как она корчится и причитает, она вспомнила нечто такое, что, как она надеялась, могло убедить нас в ее искренности, хотя это было и так ясно: «Когда я видела его в последний раз, мне как раз исполнилось шесть лет… Это было в одной скромной квартире в центре, с окнами на Жандарменмаркт, сейчас от нее уже ничего не осталось…»

– Ну вот, видишь, – сказал я, – ты кое-что знаешь и опять хотела нас обмануть, когда утверждала обратное.

С решительным видом я встаю с кресла и иду к ней, между тем как она разом замирает, парализованная страхом, выпучив глаза и разинув рот. Стукнув по сигаре указательным пальцем, я стряхиваю с ее кончика цилиндр сероватого пепла, несколько раз подряд с силой затягиваюсь, чтобы она разгорелась как можно ярче, и делаю вид, будто хочу поднести сигару к ее груди, прямо к розовой ареоле с выпирающим соском. Мысль о неотвратимой пытке исторгает из уст обвиняемой протяжный крик ужаса.

Этого я и добивался. Я бросаю окурок «гаваны» на пол. Затем, очень ласково, с бесконечной нежностью, я обнимаю мою связанную жертву и шепчу ей на ушко признания в любви, сентиментальные и глупые, но сдобренные, во избежание излишней слащавости, парочкой шокирующих словечек, позаимствованных из лексикона похоти или довольно жесткой порнографии. Жижи трется об меня животом и грудью, как дитя, которое избежало опасности и хочет укрыться в объятиях спасителя. Из-за того, что путы сковывают ее движения, ей остается лишь взывать ко мне, и вот она подставляет мне свои влажные губы, чтобы я мог к ним приложиться, и отвечает на мои поцелуи с весьма правдоподобной, хоть и несколько наигранной страстью. Когда моя правая рука, та самая, которой я едва не начал терзать ей соски, медленно погружается ей в пах, дотягиваясь до отверстия между разверстых ягодиц, я замечаю, что моя юная возлюбленная делает пи-пи, выпуская короткими рывками струйку и тщетно пытаясь сдержаться. Дабы ее подбодрить и вкусить плоды своих трудов, я кладу пальцы прямо на теплый источник, откуда сейчас бьют длинные тугие струи, ибо моя сломленная жертва слишком долго терпела и, наконец, перестала сдерживать позывы, и тут же, смешиваясь с еще не просохшими слезами, из нее извергаются потоки звонкого и прохладного смеха – смеха маленькой девочки, которая выучилась новой, немного противной игре. «Вот что я называю умением убеждать!» – говорит доктор.

Но в этот самый миг слева от меня раздается громкий звон разбитого стекла, который доносится со стороны матового окна, отделяющего нас от соседнего помещения.

А.Р., все еще погруженный в созерцание загадочной фрески, заменяющей окно в детской, где он спал, не может оторвать взгляда от девочки, изображенной в натуральную величину, которая стучит в оконное стекло (тоже иллюзорное), взывая о помощи, такая живая – с этой вытянутой рукой, но, главное, с румянцем на взволнованном ангельском личике, с большими зелеными глазами, расширившимися от возбуждения, с губами, разомкнутыми, как блестящая мякоть плода, в протяжном крике отчаяния, – и стоящая так близко, что кажется, будто она уже проникла в комнату, этот самый А.Р. вздрагивает, когда у него за спиной раздается звон разбитого стекла.

Он быстро поворачивается к противоположной стене. В левом углу комнаты, в проеме распахнутой двери, стоит Жижи, все еще в школьной форме с отложным воротничком, отороченным белыми кружевами, и смотрит себе под ноги на пол, на поблескивающие осколки, какие могли бы остаться от разбившегося вдребезги бокала для шампанского. Самый крупный и самый узнаваемый из них – это целиком отколовшаяся ножка бокала на подставке, с хрустальным острием, тонким, как стилет с круглым клинком. Перекинув через руку что-то из верхней одежды, пальто или плащ, девочка с беспомощным видом, приоткрыв рот в замешательстве и опустив глаза, обозревает последствия неожиданной катастрофы. Она говорит:

– Я хотела принести вам бокал игристого вина… Он выскользнул у меня из рук, сама не знаю, как это получилось…

Затем она поднимает глаза и говорит уже обычным самоуверенным тоном: «А вы чего тут сидите целый час перед этой дурацкой картиной, да еще в пижаме? Я за это время уже успела пропустить стаканчик с друзьями, внизу у матери, и собралась на работу, в вечернюю смену… Мне уже пора идти, иначе я опоздаю…»

– Место, где ты работаешь, очень злачное?

– А вы попробуйте найти приличное место в Берлине, среди всей этой разрухи, после катаклизма! Тут есть такая поговорка: шлюхи и жулики всегда скорее попов! Закрывать на это глаза бессмысленно… И опасно!

– Там бывают только военные из армии союзников?

– Когда как, смотря, в какой день. Бывают и всякие любители острых ощущений: жалкие шпионы, сутенеры, психоаналитики, авангардные архитекторы, военные преступники, нечистые на руку дельцы со своими адвокатами. Как говорит Ио, все те, кто нужен для того, чтобы построить новый мир.

– И как называется этот Двор Чудес?[23]

– На северной окраине Шенберга, от Кройцберга и до Тиргартена, такие заведения попадаются на каждом шагу. Кабаре, в котором работаю я, называется «Die Sphinx», то есть «Сфинкс», только в немецком это слово женского рода.

– Ты знаешь немецкий?

– Немецкий, английский, итальянский…

– А какой предпочитаешь?

На лицо Жижи падает золотистая прядь, и она, как будто вместо ответа, высовывает розовый кончик языка и хватает пухлыми губками непослушный завиток. Глаза ее странно блестят. Удачный макияж или какой-то наркотик? Что за вино она выпила? Напоследок она быстро говорит: «Пожилая дама, которая приносит вам еду, соберет осколки. Если вы еще не знаете, туалет в коридоре: сначала направо, потом налево. Из дома никуда не уходите: вы еще слишком слабы. К тому же, дверь, которая ведет на нижний этаж, заперта на ключ».

Какая-то странная клиника, размышляет А.Р., который все никак не может понять, хочется ли ему покидать это беспокойное жилище, где его, похоже, держат в заточении. Куда подевалась его одежда? Он открывает дверь большого зеркального шкафа. Здесь висит на плечиках мужской костюм, но явно чужой. Не желая ломать над этим голову, он снова поворачивается к картине, смотрит на батальную сцену, на себя самого в облике солдата или просто на какого-то мужчину, который даже в окровавленной повязке, прикрывающей ему глаза, похож на него, и на эту Жижи из Центральной Европы, что держит его за руку. Только сейчас он замечает на этом нарисованном окне одну деталь, на которую не обратил внимания прежде: на стекле, в которое стучит маленькая спасательница, красуется звездообразная трещина, в том самом месте, куда она ударила кулачком. Отсюда расходятся, пронизывая мнимую толщу стекла, извилистые линии, длинные нити света, искрящиеся, как тончайшие металлизированные ленты дипольных отражателей, которые выбрасывают во время атаки боевые самолеты, чтобы их не засекли радары.

Четвертый день

В третьем номере отеля «Союзники» А.Р. вырывает из сна внезапный рев четырехмоторного американского самолета, вероятно, транспортного варианта «В 17», только что поднявшегося с ближайшего аэродрома в Темпельгофе. Сейчас вылеты совершаются уже не беспрерывно, как во времена «воздушного моста», когда Берлин был взят в блокаду, но все еще довольно часто. Занавески на окне с видом на тупик заброшенного канала раздвинуты как днем, и когда проходит самолет, судя по всему, ниже, чем обычно, стекла дребезжат настолько угрожающе, что кажется, будто они того и гляди разобьются вдребезги, и звон осыпающихся на пол осколков сольется с гудением удаляющейся и набирающей высоту крылатой машины. Уже рассвело. Путник привстает и садится на краешек кровати, радуясь тому, что все обошлось. В голове у него царит такой кавардак, что он даже не совсем понимает, где находится.

С трудом поднявшись, ибо телом и конечностями ему шевелить не легче, чем мозгами, он замечает, что дверь в его номере (та, что напротив окна) широко раскрыта. На пороге застыли двое: пригожая Мария держит заставленный поднос, а сзади над ней возвышаются голова и плечи одного из братьев Малеров, наверное, Франца, судя по неприветливому голосу, который звучит с укором и вызовом: «Это ваш завтрак, месье Валь, вы велели подать его в это время». Этот верзила, ростом, похоже, еще выше, чем казалось внизу в баре, тут же исчезает в темной глубине коридора, где ему приходится пригибать голову, между тем как изящная горничная с самой очаровательной улыбкой водружает поднос на небольшой столик возле окна, который путник не заметил, когда сюда вселился (вчера? позавчера?), и который служит заодно письменным столом, поскольку, прежде чем расставить тарелки, чашки, корзинки и т. д., юная девушка отодвигает в сторону кипу белых листов бумаги актового формата, без штампа сверху, и авторучку, лежащую здесь словно в ожидании скриптора.

Так или иначе, одно А.Р. теперь знает наверняка: он вернулся к себе в номер в гостиницу и провел тут остаток этой беспокойной ночи. Пришел он, ясное дело, очень поздно, но вот просил ли он разбудить его и когда именно, он не помнит, а выведать это у брюзгливого владельца гостиницы, чтобы как-то компенсировать отсутствие исправных наручных часов, он не успел. Впрочем, он как будто вообще потерял счет времени, возможно, после того, как его неожиданно отстранили от выполнения специального задания, или только в тот момент, когда он погрузился в созерцание батальной сцены на картине, украшающей его детскую в доме по-матерински заботливой и пленительной Ио. И действительно, начиная с того момента, как он забылся, глядя на дважды заделанное окно, сначала замурованное, а затем превращенное в оптическую иллюзию, наполненную каким-то ускользающим смыслом, все дальнейшие события этой ночи неприятно поражают его отсутствием причинной связи и хронологической последовательности, кажутся чередой разрозненных, но непрерывно сменяющих друг друга эпизодов (что только мешает расставить их по своим местам), некоторые из которых были проникнуты отрадной чувственной негой, а другие скорее напоминали кошмар или горячечные галлюцинации.

Когда Мария заканчивает накрывать на стол, А.Р., у которого все еще звучат в ушах слова грозного Малера, останавливает девушку, уже было собравшуюся уходить, и вместо того чтобы уточнить, что крылось за двусмысленной фразой «в это время», спрашивает у нее на упрощенном, но вразумительном немецком, откуда взялось имя Валь и почему его так называют. Мария смотрит на него с удивлением, делая большие глаза, и, наконец, говорит: «Ein freundschaftliches Diminutiv, Herr Walther![24]», и это объяснение еще больше озадачивает путника. Так значит, это «дружеское» сокращение не от фамилии Валлон, а от имени Вальтер, которое он никогда не носил и не указывал ни в одном документе, ни в настоящем, ни в поддельном.

Юная горничная удаляется с грациозным поклоном, прикрыв за собой дверь, и А.Р. рассеянно откусывает и жует какие-то хлебцы, печенье и безвкусный сыр. Думает он о другом. Отодвинув в сторону всю эту неуместную снедь, которая не вызывает у него никакого аппетита, он опять выкладывает чистые листы бумаги на середину стола, прямо перед собой. И торопясь хоть как-то упорядочить – если это еще возможно – дискретную, изменчивую, зыбкую последовательность разных ночных перипетий, прежде чем они растворятся в тумане вымышленных воспоминаний и мнимого забвения, случайно выпадут из памяти или даже подвергнутся полному распаду, путник не мешкая вновь принимается за свой рапорт, боясь, что он уже разучился это делать.

Когда Жижи отправилась на свою сомнительную работу, на пороге двери, которая так и осталась открытой, я подобрал хрустальный кинжал – осколок разбившегося бокала для шампанского. Я долго вертел его в руках, внимательно осматривая со всех сторон. С помощью этого хрупкого, но зверского оружия я мог бы защитить себя, вернее, кого-нибудь припугнуть, если бы мне вдруг вздумалось силой заполучить у какого-нибудь надзирателя или надзирательницы ключи от своей темницы. На всякий случай я поставил эту опасную вещицу на полку в шкаф, на уцелевшую подставку, рядом с изящной бальной туфелькой, покрытой мерцающими голубыми чешуйками, хранящими далекий отблеск глубоких заводей под скалами на берегу Балтийского моря.

Трудно сказать, сколько прошло времени к тому моменту, когда появилась дуэнья в черном, держа в руках небольшой поднос с едой, напоминающей военный паек из запасов американской армии: холодная куриная ножка, несколько нарезанных дольками свежих помидоров (лоснистых, идеально ровных, с красивым химическим румянцем) и прозрачный пластиковый стакан с коричневатой жидкостью, похожей на кока-колу без газа. Не говоря ни слова, пожилая дама приблизилась к моему матрацу и поставила на него свою ношу. Когда она уходила, по-прежнему храня молчание, с таким же неприступным видом, она заметила на полу осколки стекла и, бросив на меня укоризненный взгляд, просто пихнула их ногой в угол.

Поскольку присесть тут было больше негде, я ел помидоры и курицу, пристроившись на детской кроватке с подушкой, на которой красовалась большая готическая буква «М», вышитая вручную. Хотя я боялся, что меня могут отравить или опоить каким-нибудь зельем, я рискнул пригубить подозрительную жидкость цвета темной ржавчины, которая, впрочем, оказалась на вкус ненамного хуже кока-колы. Я отхлебнул еще немного, и она мне даже понравилась, возможно, это был какой-то слабоалкогольный напиток, так что, в конце концов, я опустошил весь стакан. Я не догадался спросить у наведавшейся ко мне дамы, который теперь час, да и ее неприветливый вид не располагал к разговору. Эта суровая надзирательница, длинная, тощая и вся в черном, явилась ко мне как будто прямиком из античной трагедии, поставленной на модный в наше послевоенное время манер. Уже не помню, забылся ли я сном, снова повалившись на свой матрац.

Чуть позже надо мной появилась Ио с белой чашкой на блюдце, которое она осторожно несла в обеих руках, удерживая его ровно в горизонтальной плоскости, в общем, это было повторение давней, уже описанной сцены. Но на этот раз ее блестящие, слегка волнистые черные волосы рассыпались по плечам, а молочно-белая кожа местами просвечивала сквозь газ и кружева прозрачного пеньюара, надетого словно для первой брачной ночи, под которым не было никакого нижнего белья и который ниспадал на ее голые стопы. Обнажены были и ее плечи, покатые и крепкие, с атласной, почти бесплотной кожей. Подмышки были гладко выбриты. Лобок был покрыт мехом в форме равностороннего треугольника, не слишком большого, но очень темного и ясно различимого сквозь складки колыхавшейся накидки.

«Я принесла вам чашку липового отвара, – робко прошептала она, словно боясь меня разбудить, хотя лежал я с открытыми глазами и смотрел на нее почти в упор. – Его пьют на ночь, чтобы крепко спать и не видеть дурных снов». Разумеется, это сразу же навело меня на мысль о матери-вампире, целующей на ночь маленького мальчика, который не может уснуть без этого напутственного причастия. Будь на моем импровизированном ложе одеяло, она бы непременно его подоткнула перед тем, как поцеловать меня напоследок.

Между тем, в следующем кадре, она, облаченная в тот же наряд и так же склонившись над моим лицом, уже сидит верхом на мне, согнув ноги в коленях, бедра ее распахнуты, мое вздыбленное мужское естество погружено в ее женское, которым она тихонько двигает, медленно колышется, раскачивается, колеблется и вдруг неистово обрушивается на меня, как океан, ласкающий скалы… Наверное, меня не могла не тронуть заботливость, которую она проявляла, занимаясь со мной любовью подобным образом; но я пребывал в состоянии какого-то странного помутнения, это было что-то вроде раздвоения личности: я ощущал острое физическое наслаждение, и вместе с тем у меня было такое чувство, словно на самом деле все это происходило не со мной. В подобных обстоятельствах я обычно предпочитаю вести главную партию, не особенно рассчитывая на партнершу, но в эту ночь все вышло наоборот. Я чувствовал себя так, словно меня насилуют, но не скажу, что это было неприятно, совсем напротив, – разве что немного нелепо. Лежа на спине и не двигая руками, я мог целиком сосредоточиться на наслаждении, но все это время был в буквальном смысле не в себе. Я был как сонный младенец, которого раздевает мать, намыливает, неторопливо моет, забираясь в самые укромные места, ополаскивает водой, вытирает, присыпает тальком, распределяя его затем пушистой розовой кисточкой и обращаясь ко мне голосом ласковым и властным, звучащим как убаюкивающая музыка, в смысл которой я даже не пытаюсь вникнуть… Впрочем, если вдуматься, это полностью противоречит моему характеру, насколько я себя знаю, тем более что эта любовница в обличий матери моложе меня: ей тридцать два года, а мне сорок шесть лет! Спрашивается, какой наркотик – или приворотное зелье – подмешали к моей кока-коле?

В какое-то мгновение (до вышеописанной сцены? или после нее?) над моим покорным телом склонился врач. Чтобы провести аускультацию, меня перенесли на детскую кроватку и уложили на спину (так что мои согнутые в коленях ноги упирались в пол). Доктор сидел возле меня на кухонном стуле (откуда он здесь взялся?), и мне показалось, что я уже где-то видел этого человека. К тому же, судя по его немногословным замечаниям, он осматривал меня уже не в первый раз. У него были усы, бородка и ленинская лысина, а его раскосые глаза с прищуром скрывались за очками в стальной оправе. Он что-то замерял разными медицинскими приборами, главным образом, прослушивал сердце, и заносил полученные данные в блокнот. Не исключено, что мы с ним никогда прежде и не встречались: просто он был похож на известного шпиона или военного преступника, фотография которого недавно была напечатана во многих французских газетах. Уходя, он категорическим тоном знатока заявил, что мне необходим анализ, но не уточнил, что именно следует проанализировать.

И вот снова возникает образ Ио. Наверняка, это заключительный кадр той сладострастной сцены, хотя он и выпал из нее: тело молодой женщины все еще окутано дымкой воздушной вуали, а сама она так и сидит верхом на мне. Но теперь она держит спину прямо, расправив плечи, и на какое-то мгновение даже выгибается в талии. Ее воздетые руки вращаются в разные стороны, словно она плывет, отчаянно пытаясь спастись от накрывающей ее волны кружев и муслина. Ртом она хватает воздух, задыхаясь в заливающих ее потоках. Волосы падают ей на лицо, как лучи черного солнца. Протяжный хриплый крик медленно замирает у нее в горле…

И вот я снова один, но уже не в детской. Я блуждаю по коридорам в поисках уборной, в которой до этого меня уже по меньшей мере дважды вырвало. Кажется, с тех пор эти длинные, почти неосвещенные коридоры, которые внезапно разветвляются, загибаются под прямым углом и заканчиваются тупиками, бесконечно умножились, стали более прихотливыми, более запутанными. Со страхом я думаю о том, что все это не очень-то соответствует внешним размерам дома на набережной. Может быть, меня, без моего ведома, перевезли в другое место? Я уже не в пижаме: в спешке я натянул на себя исподнее, которое нашлось в большом шкафу, затем надел белую рубашку, пуловер и, наконец, костюм, висевший на плечиках. Костюм из толстой шерстяной ткани, удобный, моего размера, как будто сшитый мне на заказ. Все эти вещи не мои, но они были на виду, словно их предназначали для меня. Заодно я прихватил и белый носовой платок, в уголке которого вышита буква W, и мужские спортивные туфли, которые тоже были как будто приготовлены для меня.

Походив кругами, неоднократно повернув в обратную сторону и повторив все сначала, я кажется, наконец, нахожу то, что так отчетливо помню: просторную комнату, превращенную в ванную с умывальником, унитазом и большой чугунной эмалированной ванной на четырех львиных лапах. Дверь, которую я узнаю, хотя свет в коридоре тусклый, а в этом месте совсем слабый, легко подается; но вот она открывается, и, похоже, за ней какая-то комнатушка, погруженная в кромешный мрак. Я провожу рукой по стене слева, где должен находиться выключатель. Однако не могу нащупать возле наличника ничего похожего на фарфоровую кнопку. В недоумении я переступаю порог, глаза мои понемногу привыкают к темноте, и теперь я вижу, что это никакая не ванная, большая или маленькая, и вообще не комната: я стою на верхней площадке узкой винтовой лестницы с каменными ступенями, напоминающей скорее потайной выход, чем заурядный черный ход для прислуги. Слабый отблеск струящегося снизу света лежит где-то в глубине, но не могу понять, на каком расстоянии, – на нижних различимых ступенях этой крутой, очень темной и немного пугающей лестницы.

Переборов страх, я зачем-то ступаю на эту неудобную лестницу, спускаясь по которой, временами не могу разглядеть в темноте даже свои ноги. Перил на ней нет, поэтому я придерживаюсь левой рукой за холодную и шероховатую стену, которой обнесена эта спираль, с той стороны, где ступени хотя бы не такие узкие. Боясь упасть, я продвигаюсь совсем медленно, ибо сначала носком ботинка нащупываю каждую ступеньку, чтобы убедиться, что лестница не обрывается. В какой-то момент тьма так сгущается, что мне кажется, будто я ослеп. Несмотря ни на что, я продолжаю свое нисхождение, но на это рискованное предприятие у меня уходит гораздо больше времени, чем я предполагал. К счастью, отблески, падающие сверху, из коридора, сменяются, наконец, тусклым светом, струящимся снизу. Увы, этот слабо освещенный участок довольно быстро заканчивается, так что вскоре мне снова приходится красться по кругу вдоль стены, опуская ноги в непроглядную тьму. Трудно сказать, сколько витков спирали я преодолел, прежде чем, наконец, понял: эта странная каменная шахта, пронизывающая сверху до низу сложенный из кирпича особняк, ведет не на первый этаж, а в какое-то подземелье, в погреб или склеп, в общем, в подвал, двумя этажами ниже комнаты, из которой я вышел.

Когда я, наконец, добираюсь до основания этой спирали, которая казалась мне бесконечной и была размечена лишь редкими дежурными лампочками, расположенными слишком далеко друг от друга, передо мной открывается вход в туннель, но освещения там уже нет никакого. Впрочем, на последней ступеньке под последней тусклой лампой лежит переносной армейский фонарь, какие используют американские оккупационные войска; и он совершенно исправен. Насколько хватает этого узкого пучка света, можно разглядеть прямой подземный ход шириной, самое большее, полтора метра, своды которого выложены довольно старыми на вид, тесаными камнями. Пол идет круто под уклон и вскоре исчезает под толщей стоячей воды, которая собралась в самом глубоком месте и покрывает участок длиной метров пятнадцать-двадцать. Но деревянные мостки с правой стороны проложены довольно высоко, так что можно перебраться через эту лужу, не намочив ног…

И там, между последней доской этого настила и стеной, погруженное на три четверти в темную воду, лежит ничком тело мужчины, с вытянутыми руками и ногами, явно мертвого. Я быстро провожу по нему кружком света, который отбрасывает мой фонарик, и меня немного поражает его жутковатый вид. Отсюда пол опять тянется вверх, и, прибавив шагу, чтобы, не мешкая, убраться подальше от компрометирующего трупа, я поднимаюсь к другой винтовой лестнице со ступенями из перфорированных листов железа, на которой вообще нет никакого освещения. Я взбираюсь по ней, стараясь ступать как можно тише. Она ведет в проржавевшую металлическую будку, которая, как я сразу догадываюсь, находится внутри подъемного устройства старого откидного моста. На всякий случай погасив фонарик, я кладу его на железный настил с ромбическим рифлением, после чего выхожу на набережную, которую едва выхватывает из мрака несколько допотопных, явно газовых фонарей, хотя их света мне достаточно для того, чтобы быстро шагать по разбитой и ухабистой мостовой.

Этой ночью уже не так холодно; я вполне могу обойтись без своей шубы и вообще без пальто. Как и следовало ожидать, после довольно долгого перехода по глубокому, кое-где затопленному водой туннелю я нахожусь уже на другом берегу тупикового рукава канала, как раз напротив этого богатого особняка, в котором полно ловушек, этой кукольной лавки, логова двойных агентов, предприятия по торговле свежими кожами, тюрьмы, клиники и т. д. Все окна на фасаде дома ярко светятся, словно там в самом разгаре какое-то большое празднество, хотя я ничего подобного не заметил, когда оттуда уходил. Центральное окно над входной дверью, – в котором я впервые увидел Жижи, – широко раскрыто. За другими окнами, украшенными изнутри плотно прилегающими к стеклам белыми тюлевыми занавесками, с раздвинутыми двойными шторами, мелькают тени гостей, слуг с большими подносами, танцующих пар…

Вместо того чтобы перейти по мосту на другой берег заброшенного канала и вернуться в отель «Die Verbündeten», я шагаю дальше по этой стороне и дохожу до самого тупика, где стоит на приколе корабль-призрак… Почти в тот же миг я слышу за спиной звук мужских шагов по неровной мостовой, разом тяжелых и мягких, по которым можно узнать ботинки, какие носят солдаты из Military Police. Мне не нужно оборачиваться, чтобы понять, кто это может быть, как вдруг неподалеку от меня раздается короткий приказ на немецком: «Halt!»,[25] который звучит так, словно человек, отдавший его, говорит на родном языке. Без излишней спешки я оборачиваюсь и вижу, что ко мне приближается обычный наряд американской военной полиции, двое солдат в касках с двумя большими белыми буквами «MP», намалеванными спереди, с небрежно наведенными на меня автоматами, которые они держат наперевес у бедра. Сделав несколько шагов, широких под стать их росту, они останавливаются в двух метрах от меня. Тот, что говорит по-немецки, просит меня предъявить документы и разрешение, необходимое для того, чтобы передвигаться по городу после комендантского часа, если таковое у меня имеется. Не говоря ни слова, я засовываю правую руку в левый внутренний карман своей куртки непринужденным жестом человека, уверенного в том, что там отыщутся требуемые документы. К моему великому изумлению, я нащупываю в кармане какой-то твердый предмет, настолько плоский, что я даже не заметил его, когда надевал этот позаимствованный костюм, и извлекаю на свет берлинский Ausweis[26] – плотный прямоугольник с закругленными углами.

Даже не взглянув на него, я делаю шаг вперед и протягиваю его солдату, который рассматривает документ при ярком свете карманного фонарика, точно такого же, как тот, каким совсем недавно пользовался я сам; затем он направляет слепящий луч мне в лицо, чтобы сравнить меня с тем, кто изображен на фотографии, вставленной в эту металлическую карточку. Я еще могу наплести, будто этот Ausweis, который мне не принадлежит, в чем я готов сразу же сознаться, вернули мне по ошибке вместо моего во время предыдущей проверки документов, поскольку там было много народу; при этом я сделаю вид, что только сейчас заметил подмену. Однако, полицейский возвращает мне этот драгоценный документ с любезной, чуть ли не сконфуженной улыбкой, лаконично извиняясь за допущенную оплошность: «Verzeihung, Herr von Brückel».[27] После чего он быстро отдает честь каким-то неопределенным жестом, отдаленно напоминающим «немецкое приветствие», и вместе со своим напарником улепетывает обратно в сторону Ландверканала, чтобы продолжить прерванное патрулирование.

На сей раз изумление мое столь велико, что меня так и подмывает взглянуть на это удостоверение, ниспосланное мне судьбой. Как только полицейские исчезают из виду, я бросаюсь к ближайшему уличному фонарю. В синеватом ореоле света, который окружает чугунный фонарный столб, увитый стилизованным плющом, лицо на фотографии, и впрямь, может сойти за мое. Подлинный владелец этого удостоверения – Вальтер фон Брюке, проживающий по адресу: Фельдмессерштрассе 2, Берлин, Кройцберг… Предчувствуя, что это очередная западня, которую устроила мне прекрасная Ио вместе со своими пособниками, я возвращаюсь в отель в полном замешательстве. Я уже не помню, кто открыл мне дверь. Мне вдруг стало так дурно, что я в каком-то дремотном тумане разделся, быстро вымылся, лег в кровать и тут же провалился в глубокий сон.

Надо полагать, вскоре после этого, разбуженный естественным позывом, я отправился в ванную, где сразу вспомнил другую уборную, которую все никак не мог найти этой беспокойной ночью, и в тот же миг у меня перед глазами промелькнули все эти сцены, хотя поначалу я был готов поверить, что они просто пригрезились мне в кошмарном сне, тем более что в них явно угадывались знакомые мотивы сновидений, преследующих меня с детства: долгие блуждания в тщетных поисках уборной, спуск по винтовой лестнице, на которой не хватает ступенек, путешествие по подземному ходу, затопленному морскими, речными или сточными водами… и наконец, проверка документов, во время которой меня принимают за другого… (12) Но когда я шел обратно к своей измятой постели, мне попались на глаза вещественные доказательства того, что эти воспоминания были вполне реальными: костюм из толстой шерстяной материи, висевший на стуле, белая рубашка (украшенная, как и носовой платок, вышивкой в виде готической буквы W), пошлейшие ярко-красные носки в черную полоску, грубые спортивные башмаки… Во внутреннем кармане куртки нашелся и немецкий Ausweis… Меня одолевала такая усталость, что я тут же снова заснул, не дожидаясь убаюкивающего материнского поцелуя…

Примечание 12: наш психоаналитик-любитель, разумеется, «забывает» о трех ключевых темах, вокруг которых выстраиваются эти эпизоды, описанные им, впрочем, довольно подробно: инцест, рождение близнецов, слепота.

Не успел я покончить с коротким утренним завтраком, ограничившись только самым необходимым в виду плохого аппетита, как в мою комнату без стука вошел Пьер Гарин, который по своему обыкновению держался непринужденно и развязно, готовый на что угодно, лишь бы не выдать свое удивление и показать, что он осведомлен лучше собеседника. Вскинув руку в знак приветствия, привычным для него жестом, словно он хотел отдать честь на фашистский манер, но в последний момент передумал, он сразу же заговорил таким тоном, как будто мы расстались всего пару часов назад, и с тех пор ничего особенного не произошло: «Мария сказала мне, что ты уже проснулся. Вот я и решил заглянуть на минутку, хотя никаких срочных дел у меня к тебе нет. Просто хочу вкратце сообщить: нас одурачили, Oberst фон Брюке не погиб. Отделался небольшой царапиной на руке! Когда он медленно оседал под пулями убийцы – это было одно лишь притворство. Я должен был это предвидеть: это ведь самый лучший способ скрыться от преследования или даже избежать возможного повторения… Впрочем, те, другие, наверное, окажутся похитрее…»

– Ты хочешь сказать, похитрее нас?

– Пожалуй… Хотя я не собирался сравнивать…

Чтобы он не заметил, как меня встревожило его сообщение, я стал с показной невозмутимостью наводить порядок на своем загроможденном столе, который служил мне для разных целей и был небольшим, о чем я уже упоминал. С таким видом, будто я слушаю его в пол-уха, я сложил остатки своего завтрака на поднос, который еще не успели убрать, и сдвинул к другому краю стола разные вещицы, принадлежащие мне; а самое главное – припрятал листы с фрагментами незаконченной рукописи, но все это как будто невзначай. Боюсь, как бы Пьер Гарин не разгадал мою уловку. Теперь-то я знал, что в этой сомнительной афере он играет не на моей стороне. И то сказать, по меньшей мере странно, что этот пернатый вестник несчастья (он ведь часто пользовался псевдонимом Sterne – «крачка») даже не обмолвился ни о моем неожиданном отстранении, ни о том, как ему удалось снова напасть на мой след, и не полюбопытствовал, чем я занимался в эти два (или три?) дня. Безразличным тоном, словно желая поделиться собранной информацией, я спросил:

– Говорят, у фон Брюке был сын… Он не мог сыграть какую-то роль в твоей невероятной истории?

– А! Так значит Жижи рассказала тебе про Вальтера? Нет, он тут не при чем. Он погиб во время отступления на восточном фронте… Не верь Жижи и ее россказням. Она выдумывает всякие глупости, ей просто нравится все запутывать… Хоть она и очаровательная девчушка, но все же прирожденная лгунья!

Кому, действительно, не стоило верить, так это самому Пьеру Гарину. Он, разумеется, не мог знать о том, что, блуждая той ночью по огромному дому, где меня в некотором смысле держали в заточении, я случайно обнаружил три порнографических рисунка с подписью этого самого Вальтера фон Брюке, на которых он, вне всяких сомнений, изобразил Жижи собственной персоной, хотя и в неприличных позах, причем лет ей тогда было на вид не меньше, чем сейчас. Я не хотел упоминать об этом в своем рапорте, поскольку мне показалось, что в сущности это ничего не значит, разве что позволяет пролить свет на садоэротические склонности этого W. Но последняя реплика моего товарища Стерна заставила меня изменить свое мнение: теперь у меня есть вещественное доказательство того, что Вальтер фон Брюке не погиб на войне, о чем прекрасно известно и Жижи, хотя она утверждает обратное, и трудно поверить, что Пьер Гарин об этом не знает; так зачем же он пересказывает мне выдумки этой девчонки?

Между тем, рассказать об этом не так-то просто, и, видимо, не только потому, что весь этот эпизод был умышленно опущен: мне все никак не удается определить его положение, если не в пространстве (комната, в которой это произошло, могла находиться только в лабиринте коридоров на первом этаже), то хотя бы во времени. Когда это случилось: до или после визита врача? Успел ли я к тому времени съесть свой скудный завтрак, запив его тем подозрительным ликером? В чем я был: еще в пижаме или уже в костюме, в котором я совершил побег? Или же – почем знать – на мне была какая-то другая одежда, которую я ненадолго позаимствовал, а потом об этом позабыл?

Как бы то ни было, на всех трех рисунках, пронумерованных и снабженных подписью с названием, Жижи изображена в совершенно обнаженном виде. Выполнены они на листах чертежной бумаги формата 40 × 60 довольно твердым, черным графитным карандашом, обработаны растушевкой, чтобы оттенить некоторые детали, и кое-где слегка подкрашены акварелью. Все прорисовано с отменным мастерством – и рельеф оголенной плоти, и выражение лица. Некоторые части тела и оковы, как и хорошо знакомые черты натурщицы, изображены с преувеличенной, почти маниакальной точностью; иные части, напротив, получились какими-то нечеткими, либо из-за неравномерного освещения, более или менее контрастного сообразно расположению источников света, либо из-за того, что извращенный художник не уделил равное внимание всем деталям своего сюжета.

На первом рисунке, под названием «Покаяние», изображена анфас юная страдалица, стоящая на коленях, под которые подложены две круглые и жесткие подушки, утыканные острыми иглами, ее широко разведенные ноги перехвачены на икрах, под самыми коленями, кожаными браслетами, притороченными к полу туго натянутыми веревками. Спиной она опирается о каменную колонну, к которой прикована за запястье ее левая рука, прямо над головой с растрепавшимися и спутанными золотистыми локонами. Правой рукой (единственной свободной конечностью) Жижи гладит себе вульву, разжав ее края пальцами, большим и безымянным, и глубоко погружая указательный палец, вместе со средним, под шерстку на лобке, на котором от обилия мукоидного секрета слиплись завитки короткой молодой поросли возле щели. Она выгибается в талии, сильно выпячивая правую ягодицу. Кровь красивого цвета красной смородины струится по коленям, покрытым ранами, которые она с каждым движением растравляет все больше. На ее лице застыло выражение какого-то сладострастного исступления, до которого ее довели страдания или, скорее, мученическое упоение.

Под вторым рисунком стоит подпись «Костер», но это не традиционное сооружение из вязанок хвороста, на каком живьем сжигали ведьм. Маленькая мученица опять стоит на коленях, но уже прямо на каменном полу, веревки на ногах натянуты так туго, что того и гляди разорвут ее пополам, изображена она со спины, в три четверти, склоненная перед колонной с железным кольцом, к которому на уровне плеч прикреплены ее связанные в запястьях руки. Зритель (живописец, сгорающий от волнения влюбленный, похотливый палач-эстет, искусствовед) может любоваться ее ягодицами, слегка раздвинутыми и явленными во всей красе благодаря тому, что она сильно выгнулась в талии, а под ними в жаровне, на каком-то высоком тагане в форме свечи, похожем на курильницу для благовоний, рдеют горящие уголья, пламя которых мало-помалу пожирает мякоть лонного бугорка, паха и всей промежности. Голова ее повернута набок и запрокинута, так что мы можем видеть ее хорошенькое личико, искаженное от нестерпимой боли, нарастающей по мере того, как ее снедает пламя, и красивые разъятые уста, из которых вырываются протяжные хриплые стоны, хорошо модулированные и весьма волнующие.

В нескольких строках, торопливо нацарапанных карандашом по диагонали на обороте листа, может быть заключено посвящение рисовальщика своей натурщице, с признаниями в любви, более или менее непристойными и пылкими, или просто нежными, с легким налетом жестокости… Однако разобрать целиком надпись, сделанную таким нервным почерком, да еще и готической скорописью, иностранцу совершенно невозможно. Кое-где я еще могу угадать отдельные слова, хотя не знаю, насколько верно, – например, слово «meine», которое представляет собой на вид всего лишь ряд из десяти заостренных, совершенно одинаковых отвесных линий, соединенных едва заметными наклонными штрихами. Все равно, в зависимости от контекста, это немецкое местоимение может с равным успехом означать и «та, о ком я думаю», и «моя» – «та, что мне принадлежит». Этот короткий автограф (состоящий из трех или четырех предложений) подписан лишь усеченным именем «Валь», под которым можно без труда разобрать дату «апрель 49». А вот под самим рисунком имя указано полностью – «Вальтер фон Брюке».

На третьем рисунке с символическим названием «Искупление» Жижи изображена распятой на виселице из бревен, грубо отесанных на четыре канта и сколоченных в форме буквы «Т», установленной на перевернутую «V». Руки ее растянуты почти горизонтально и прибиты гвоздями к краям верхней перекладины, ноги разведены и уложены вдоль расходящихся брусьев опоры, а стопы приколочены к выпирающим и слегка скошенным подпоркам. Склоненная голова, украшенная венком из цветков дикой розы, свесилась на плечо, так что взору открываются мокрые от слез глаза и уста, из которых исторгаются стоны. Римский центурион, который следил за тем, чтобы приговор был должным образом приведен в исполнение, напоследок решил изувечить половые органы девушки, глубоко вонзая острие копья в нежную плоть между ног. Из многочисленных ран в нижней части живота, на вульве, в паху и на ляжках, льются потоки алой крови, которой Иосиф Аримафейский уже наполнил до краев бокал для шампанского.

Такой же бокал стоит сейчас на самом видном месте в комнате снисходительной натурщицы, согласившейся позировать для картины, изображающей ее казнь, – на каком-то туалетном столике, рядом с картонной папкой для рисунков, которую я закрываю, аккуратно сложив в нее три листа чертежной бумаги. Бокал уже опорожнен, но на хрустальных стенках и на вогнутом дне остались засохшие следы ярко-красной жидкости. Судя по его необычной форме (он гораздо глубже тех бокалов, в каких принято подавать игристое вино, когда под рукой нет фужеров), он из того же богемского сервиза, что и бокал, который девочка разбила на пороге моей комнаты. (13) В этой комнате, которую, по всей видимости, занимает она, царит страшный беспорядок, и не только на длинном столе, заваленном всевозможной домашней утварью вперемешку с румянами и коробочками с кремом и мазями, скопившимися вокруг наклонного зеркала. Все помещение загромождено разными диковинами: тут и цилиндр, и дорожный чемоданчик, и велосипед с мужской рамой, и толстая связка бечевки, и старый патефон с раструбом, и портняжный манекен, и мольберт, и белая трость для слепцов… и все эти вещи раскиданы, как попало, свалены в кучу, одни лежат на боку, другие перевернуты вверх дном, словно здесь шли бои или пронесся ураган. Одежда, нижнее белье, какие-то сапоги и башмаки без пары разбросаны повсюду, по мебели и по полу, словно немое свидетельство того, как небрежно и грубо Жижи обращается с личными вещами. На паркете, между гребнем из материала, имитирующего черепаховый панцирь, и большими парикмахерскими ножницами, лежат панталончики с пятнами крови. Судя по ярко красному цвету этих более или менее свежих отметин, кровотечение, похоже, было вызвано ранением, а не регулами. Надо полагать, безо всякого развратного умысла, а скорее поддавшись инстинкту самосохранения, словно заметая следы преступления, к которому я был причастен, я поглубже запихнул запятнанные шелковые панталоны себе в карман.

Примечание 13: Как раз с этого момента, – когда А.Р. поднимает с пола детской причудливый хрустальный кинжал, в который превратилась ножка разбитого бокала для шампанского, и тут же решает использовать его в качестве оружия устрашения, дабы совершить побег из дома, где, как он полагает, его держат в заточении, – наш обезумевший спецагент начинает нести уже такой бред, что его рассказ следует переписать заново, и не просто кое-где подправить, а повторить с самого начала, чтобы восстановить истинную картину.

Сразу после легкого ужина к А.Р. наведался наш добрый доктор Хуан, который констатировал, что состояние больного внушает серьезные опасения: прострация на грани обморока (он еще оставался в сознании, но становился все более безучастным) периодически сменялась более или менее непродолжительным психическим возбуждением, сопровождавшимся тахикардией и резким повышением кровяного давления, и в такие моменты его опять охватывала мания преследования, ему казалось, что он стал жертвой большого заговора, что какие-то воображаемые враги насильно держат его здесь взаперти и пичкают барбитуратами, наркотиками и всякой отравой. Хуан Рамирез – врач опытный и заслуживающий доверия. Будучи известным психоаналитиком, он занимается и обычной медицинской практикой, но больше всего интересуется психическими расстройствами на сексуальной почве. Да и репутацию сговорчивого абортмахера он заработал среди завистливых коллег, слава Богу, тоже не без причины! Мы, и впрямь, частенько используем этот его талант для обслуживания наших малолетних моделей, которые обнажаются не только когда позируют на любительских сеансах рисования.

Едва он вышел из импровизированного больничного покоя, где лежал его пациент, как туда заглянула Жоёль Каст в надежде на то, что ей удастся рассеять нелепые подозрения неблагодарного путника, который приписывал ей дурные намерения, хотя она приютила его исключительно по доброте душевной. Чтобы ее появление выглядело естественно, она принесла его вычищенную и выглаженную одежду, исподнее, обувь и шубу, а заодно и чашку индийского липового отвара, который эта радушная мнимая вдова ценила (и как успокоительное средство, и как средство, тонизирующее центральную нервную систему!) гораздо выше любых аптечных микстур. Когда ей показалось, что француз уснул, она, стараясь не шуметь, прошла через комнату, прикрыла за собой дверь и удалилась, поскольку тоже собиралась прилечь в другой части дома.

Однако А.Р. лишь притворился спящим, убедительно изобразив глубокий сон: тело расслаблено, рот приоткрыт, дыхание спокойное и ровное… Он выждал десять минут, за это время хозяйка наверняка должна была добраться до своей комнаты. Затем он встал, быстро надел свои вновь обретенные вещи, взял с полки зеркального шкафа запрятанный туда хрустальный кинжал и, собравшись с духом, крадучись двинулся по большому притихшему дому.

Разумеется, он не слишком хорошо ориентировался в лабиринте вестибюлей и коридоров, который, и впрямь, устроен гораздо сложнее, чем можно вообразить, глядя на нарядный особняк с улицы. Когда его несли в бывшую детскую, где уложили на матрац, брошенный прямо на пол, он еще не пришел в себя после того, как неожиданно упал в обморок в гостиной с живыми куклами, под конец бурного припадка, сопровождавшегося галлюцинациями. А потом, когда его нужно было проводить до большой розовой уборной с ванной, в которой господа любят купать маленьких девочек, он, казалось, ничего вокруг себя не видел, так что Жижи пришлось вести его за руку и туда, и обратно. В общем, А.Р. довольно долго блуждал в поисках лестницы, ведущей на первый этаж. Кругом не было ни души, к тому же освещение в столь поздний час было совсем скудным: лишь кое-где горели синие дежурные лампы…

Но вот он вышел из узкого прохода в главный коридор и чуть было не столкнулся с Виолеттой, которая сняла туфли на высоком каблуке, чтобы не разбудить спящих обитателей дома. Виолетта – одна из юных подруг дочери Ж.К., которая дает девушке кров, покровительствует ей, заботится о ее материальном благополучии, оказывает ей психологическую поддержку и выполняет обязанности ее опекунши (помогает улаживать юридические, медицинские, финансовые и другие дела). Этой прелестной барышне шестнадцать весен, она стройна и рыжеволоса, пользуется большим успехом среди старших офицеров и, в общем-то, ничего не боится. Однако, когда перед ней внезапно, в ореоле призрачного света, который испускали слишком тусклые лампы, возник незнакомец с изможденным лицом, устрашающе тучный, отчего его тяжелая шуба казалась еще толще, она от неожиданности испугалась и непроизвольно вскрикнула.

А.Р. впал в панику при мысли о том, что этот крик может переполошить весь дом, и велел ей молчать, угрожающе наставив на нее свой хрустальный кинжал, который он держал на уровне бедра, так что его острие оказалось у края ее неприлично короткой юбки. Дело в том, что на юной девушке была миленькая школьная форма, какую положено носить официанткам в «Сфинксе», но не просто двусмысленная, как у Жижи, а откровенно вызывающая: расстегнутая почти до самой талии блузка сползла набок, обнажив плечо, а между краем юбки и сборчатыми круглыми подвязками, украшенными крошечными цветочками из розового газа, которыми были перехвачены длинные черные шелковые чулки, отделанные повыше колен кружевами, зияла полоска гладкой кожи.

Виолетте стало не по себе, когда она поняла, что на нее напал какой-то сумасшедший преступник, и она медленно попятилась к стене под натиском злоумышленника, который вскоре загнал ее в угол за полуколонной и подошел так близко, что едва к ней не прижался. Полагая, что она нашла лучший способ защиты от нападающего, с которым ей все равно было не совладать, и уповая на силу своих чар, не раз доказавших свою действенность, бесстрашная девушка подалась вперед и стала ластиться к нему, стараясь еще больше высвободить из под сползающей блузки красивые обнаженные груди, а вдобавок беззастенчиво шепнула: если он хочет изнасиловать ее стоя, она готова сейчас же снять свои панталончики…

Но этому мужчине было нужно другое, он требовал что-то невообразимое: ключ от дома, в котором никогда не запирают двери. Она и не заметила, как страшное острие стеклянного клинка, который незнакомец все это время неумолимо наводил на нее, уперлось ей под самый лобок. Когда она отпрянула, пытаясь схватить обеими руками этого нежданного, незваного клиента, А.Р. подумал, что она хочет вырваться и убежать. Повторяя сдавленным голосом: «Дай мне ключ, потаскушка!», он понемногу налегал на свой хрустальный стилет, и его острый, как игла, кончик сам собой вонзился в мягкий треугольник у нее между ног. Перекошенное лицо путника приняло испуганное выражение, а его жертва замерла, как зачарованная, онемев от ужаса, вытаращив глаза на убийцу и держа перед раскрытым ртом руки, в которых она все еще сжимала ремешки бальных туфель. Туфли слегка покачивались, и металлические чешуйки, густо покрывающие треугольную союзку, переливались бесчисленными голубыми искрами.

Но тут А.Р., похоже, вдруг осознал, что он делает. Все еще сомневаясь, свободной, левой рукой он со страхом задрал эту неприличную плиссированную юбочку и сразу увидел испод меховой подушечки, защищенной иллюзорным покровом из белого шелка, который был пронзен насквозь и под которым на глазах разливалось ярко красное, блестящее озерцо прибывающей свежей крови.

Он с удивлением воззрился на свою правую руку, словно ее отрезали, и это была уже не его рука. Потом он вдруг стряхнул с себя оцепенение, в страхе попятился и вполголоса произнес шесть слов: «Какой ужас, Боже милосердный, какой ужас!» Рывком он выдернул свой невесомый стеклянный нож из глубокой раны, так резко и грубо, что Виолетта протяжно застонала от дикой боли. Но в следующее мгновение, воспользовавшись тем, что ее мучитель явно пришел в замешательство, она изо всех сил оттолкнула его и с криком побежала по коридору, не поднимая с пола свои поблескивающие туфли, которые она выронила, когда рванулась на свободу.

А.Р., вновь оторопев от неожиданности, запутавшись в хитросплетениях повторений и воспоминаний, уставился на туфли, лежащие перед ним на полу. Капля крови упала с острия его пики на подкладку левой туфельки, которая была отделана изнутри белым шевро, и оставила на ней круглое ярко-красное пятно с бахромой брызг по краям… По всему дому, разбуженному криками жертвы, разносился грохот хлопающих дверей, слышался быстрый топот в коридорах, пронзительно звенела сигнализация, истерические рыдания пострадавшей сливались с жалобным блеянием других переполошившихся овечек… Сквозь нарастающий гвалт на миг пробивались тревожные возгласы тех, кто сбегался на шум, короткие приказы, нелепые крики о помощи, под аккомпанемент которых повсюду занимался яркий свет.

Уже казалось, что преследователи обложили А.Р. со всех сторон, как вдруг он опомнился, увернулся от мощных лучей, бьющих из наведенных на него прожекторов, и метнулся туда, откуда, судя по всему, появилась Виолетта, и, действительно, тут же увидел широкую лестницу. Перепрыгивая ступеньки, он бросился вниз, держась за массивные лакированные перила на пузатых деревянных балясинах, и на бегу едва успел рассмотреть картинку, которая висела на стене, как раз на уровне глаз: ненастная ночь, романтический пейзаж с видом на полуразрушенную башню, рядом с которой распростерлись на траве двое мужчин одинаковой наружности, очевидно, упавших с нее от удара молнии. В этот миг он сам впопыхах угодил ногой мимо ступеньки и приземлился уже на нижней площадке, раньше, чем ожидал. Тремя прыжками он, наконец, перемахнул через порог входной двери, которая вела на крыльцо и, разумеется, как и все остальные, отнюдь не была заперта на ключ.

Ночная прохлада немного его остудила. Когда он со скрипом раздвинул ворота и вышел из сада на набережную с неровной мостовой, он разминулся с американским офицером, который шагал в другую сторону и на ходу отдал ему честь, но А.Р. не кивнул в ответ. Тот остановился и даже демонстративно обернулся, чтобы получше рассмотреть этого невежливого или просто рассеянного господина, лицо которого показалось ему знакомым. А.Р. спокойно шагал дальше, вскоре свернул направо и двинулся вдоль Ландвер-канала в сторону Шенберга. Левый карман его шубы, даром что широкий и глубокий, выпирал каким-то странным бугром, продолговатым и твердым. Он сунул туда руку и без особого удивления обнаружил бальную туфельку с голубыми русалочьими чешуйками, которую он безотчетно подобрал с пола перед тем, как обратился в бегство. А вот хрустальный стилет на подставке от бокала для шампанского стоял теперь в центре столика-геридона, что высился, как башня, на верхней площадке широкой лестницы, по которой кубарем скатился напуганный убийца, под грозовым небом, среди вспышек молнии, озарявших эти декорации под неумолчные раскаты грома.

Показания американского офицера – последние в практически непрерывном ряду свидетельств, благодаря которым нам досконально известно, что делал и как вел себя наш беглый больной в весьма особом особняке фон Брюке. Когда А.Р. свернул направо в конце тупиковой улочки и исчез из виду, военный в свой черед проследовал через ворота, только в обратном направлении, решительным шагом, как постоянный клиент кукольной лавки; если быть точным, это был полковник Рольф Джонсон, которого знают в лицо все наши, да и вообще сотрудники всех западных спецслужб, хотя между собой чаще называют его просто сэр Рольф, дружески подтрунивая над его подчеркнуто британской выправкой. Он взбежал на три ступеньки крыльца, взглянув на массивные часы, которые он носит на левой руке.

Так что, нам в точности известно, что с этого момента до того, как А.Р. объявился в кабаре «Die Sphinx» (где работают многие наши школьницы), прошло ровно восемьдесят минут, а это в два раза больше, чем тратят на дорогу девушки, для которых этот маршрут уже стал привычным: сначала вдоль канала мимо Мерингплац, затем налево, через канал, прямиком на Йоркштрассе. Словом, у нашего так называемого спецагента было время (минут двадцать-тридцать), чтобы сделать крюк и даже совершить убийство, которое было продумано заранее или же произошло случайно, по стечению обстоятельств. Как бы то ни было, надо полагать, что он уже успел освоиться в этом квартале, ведь ему часто доводилось останавливаться неподалеку, во французском секторе: сразу за Тиргартеном, который фактически представляет собой международную зону (хотя формально целиком относится к английскому сектору), поскольку там находится вокзал Цоо – главный въезд в город с Запада.

Более того, беглец наверняка хорошо знал и то заведение, где он мог спокойно отсидеться после наступления комендантского часа, – в почти не пострадавшем от разрушений районе южнее Клейстштрассе и Бюловштрассе, изобилующем ночными притонами, куда часто наведываются служащие оккупационных войск и толстосумы с сомнительной репутацией, которые разжились драгоценными пропусками, дающими право разгуливать по городу в любое время суток. По крайней мере, он, похоже, без колебаний миновал всевозможные вывески, хоть и не слишком броские, но довольно заметные, на многих из которых, к тому же, красовались французские названия: Le Grand Monde, La Cave, Chez la comtesse de Ségur,[28] но встречались и другие: Wonderland, Die Blaue Villa, The Dream, Das Mädchenpensionat, Die Hölle[29] и т. д.

Когда А.Р. вошел в тесный и переполненный «зрительный зал» кабаре «Сфинкс», Жижи в черном приталенном корсете и цилиндре исполняла на барной стойке традиционный берлинский номер. Не прерывая выступление, она, улыбнувшись, махнула ему в знак приветствия своей длинной белой тростью со щегольским золотым набалдашником, так непринужденно, словно этим вечером они условились здесь встретиться, хотя сама девушка это категорически отрицает и даже настаивает на том, что она просила больного оставаться в комнате, ведь доктор Хуан нашел его крайне слабым, и, уж тем более, не выходить из дома, а чтобы он об этом и не помышлял, приврала, будто бы все двери заперты на ключ. В общем, и тут эта малолетняя дрянь, как водится, солгала, по меньшей мере, один раз.

Остаток вечера прошел гладко, под томные звуки музыки, в сладковатом дыму «Camels», в рассеянном рыжеватом свете, в умеренно теплой атмосфере кондиционированной геенны, наполненной благоуханием сигар, смешанным с приторным ароматом надушенных девушек, на которых по большей части уже не осталось почти никакой одежды. Чтобы найти себе пару, было достаточно фривольного жеста или взгляда. Иные более или менее скрытно удалились из зала в тесноватые, но комфортабельные отдельные кабинеты, которые размещались на первом этаже, или же в специально оборудованные камеры в полуподвале.

Выпив несколько порций бурбона в темном углу зала, где его обслужила обходительная официантка лет тринадцати, по имени Луиза, А.Р. заснул от усталости.

Бездыханное тело оберфюрера Дани фон Брюке было обнаружено под утро нарядом военной полиции возле Виктория-парка, то есть поблизости от большого аэропорта Темпельгоф, во дворе частично разрушенного бомбами дома, в котором никто не жил, но уже велись восстановительные работы. На этот раз убийца не промахнулся. Стреляли спереди в грудь, почти в упор, и обе пули, гильзы от которых удалось найти на месте преступления, оказались того же калибра, что и те, какими убитый был ранен в руку три дня назад, к тому же, по мнению экспертов, выпущены они были из той же автоматической 9-миллиметровой «Беретты». Возле трупа лежала дамская туфелька на высоком каблуке, союзка которой была покрыта голубыми металлическими чешуйками. На подкладке виднелось пятно от капли ярко-красной крови.

Пятый день

А.Р. снится, что он просыпается в комнате без окон, где раньше жили дети фон Брюке. Из пригрезившегося сна его вырывает громкий звон осыпающегося стекла, который, похоже, доносится со стороны шкафа, хотя зеркало на нем цело. Опасаясь, что разбилось что-то внутри, он встает и открывает тяжелую дверцу. И действительно, на средней полке, на уровне глаз, хрустальный кинжал (до этого стоявший ровно на подставке от бокала для шампанского) опрокинулся на голубую туфельку с русалочьими чешуйками, скорее всего, от грохота четырехмоторного американского самолета, который поднялся в Темпельгофе (при северном ветре) и прошел необычайно низко, так что все в доме дрожало, как во время землетрясения. Острие прозрачного клинка обрушилось вниз с такой силой, что проткнуло белое шевро, которым отделана изнутри изящная туфелька, теперь тоже лежащая на боку. Рана сильно кровоточит: густая алая жидкость пульсирующим потоком заливает нижнюю полку и белье Жижи, сваленное там как попало. А.Р. в панике, он не знает, как остановить кровь. А тут еще, к пущему ужасу, по всему дому внезапно разносится пронзительный бунтарский крик…

В этот момент я вправду проснулся, но на сей раз в третьем номере отеля «Союзники». В коридоре, прямо за моей дверью, устроили шумную перебранку две горничные. Я все еще был в пижаме и лежал поперек кровати на развороченном одеяле, влажном от пота. Когда ушел Пьер Гарин и унесли мой Frühstück, я решил ненадолго прилечь, и поскольку слишком короткий сон так и не прогнал гнетущую усталость, которую я испытывал после этой беспокойной ночи, меня тут же опять сморило. А сейчас за окном, между раздвинутыми занавесками, уже догорал зимний день. Горничные бранились на каком-то диалекте с сильным деревенским выговором, так что я не понимал ни слова.

Я с трудом поднялся и рывком распахнул дверь. Мария и ее юная напарница (наверное, новенькая) разом угомонились. На полу в коридоре лежал расколовшийся на три части стеклянный графин, содержимое которого (похоже, это было красное вино) разлилось на пороге моего номера. Мария была явно раздосадована, но взглянула на меня с натянутой улыбкой и принялась оправдываться, уже на литературном немецком, стараясь ради меня говорить проще: «Эта дурочка испугалась: ей показалось, что самолет рухнет на дом, вот она и выронила от страха поднос».

– Это неправда, – тихо возразила другая девушка. – Она нарочно меня толкнула, чтобы я потеряла равновесие.



Поделиться книгой:

На главную
Назад