Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повторение - Ален Роб-Грийе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ален Роб-Грийе

Повторение

Повторение и воспоминание – одно и то же движение, только в противоположных направлениях: воспоминание обращает человека вспять, вынуждает его повторять то, что было, в обратном порядке, – подлинное же повторение заставляет человека, вспоминая, предвосхищать то, что будет.

Серен Кьеркегор «Gjentagelsen»[1]

А потому не нужно уличать меня в мелких ошибках или несоответствиях. Это отчет об объективной реальности, а не о какой-то там – так называемой исторической правде.

А. Р.-Г.

Пролог

Итак, пора продолжить и подвести итоги. Во время той бесконечной поездки по железной дороге, мимо руин Тюрингии и Саксонии, из Айзенаха в Берлин, я впервые за очень многие годы вновь увидел этого человека, которого я для простоты назову своим двойником или близнецом или же, менее театрально, своим спутником.

Поезд шел в неровном, сбивчивом ритме и часто останавливался, иной раз прямо в чистом поле, что, разумеется, было вызвано не только состоянием рельсов, кое-где еще поврежденных или наскоро восстановленных, но и таинственными проверками, которые то и дело устраивала советская военная администрация. На какой-то большой станции, возможно, на Halle-Hauptbahnhof[2] (впрочем, таблички с такой надписью я не видел) поезд стоял так долго, что я решил выйти и размять ноги на перроне. Казалось, здания на вокзале были на три четверти разрушены, как и весь городской квартал, расположенный чуть ниже и простиравшийся по левую руку.

В синеватом зимнем свете с разных этажей в кошмарном безмолвии тянулись в однообразное серое небо высокие обломки стен с хрупкими острыми выступами. Не знаю почему, возможно, из-за инея, который еще не успел растаять после студеного утреннего тумана, стоявшего здесь дольше, чем обычно, края этих тонких, выстроившихся ровными рядами силуэтов сверкали, источая обманчивый блеск поддельных драгоценностей. Можно было принять все это за сюрреалистическую картину (что-то вроде провала в обычном пространстве), от такого зрелища почему-то захватывает дух.

Когда открывается вид на транспортную магистраль и на те кварталы, где здания разрушены почти до основания, выясняется, что проезжая часть полностью убрана и расчищена, что весь щебень, очевидно, вывезли на грузовиках, а не сгребли на обочину, как мне доводилось видеть в моем родном Бресте. Только кое-где, выбиваясь из ряда руин, торчит гигантская глыба уцелевшей кирпичной кладки, словно стержень греческой колонны на месте раскопок. Все улицы пусты – ни автомобилей, ни пешеходов.

Я не знал, что Галле так сильно пострадал от английских и американских бомбардировок, что даже спустя четыре года после заключения мира, на столь обширном пространстве никто и не пытался ничего восстановить. Возможно, это был вовсе не Галле, а какой-то другой большой город? Я не очень хорошо знаком с этой местностью, поскольку прежде (но когда и как часто?) ездил в Берлин обычным поездом Париж-Варшава, а это гораздо дальше на север. К тому же у меня нет с собой карты, но мне сложно вообразить, что из-за превратностей железнодорожного сообщения нас сейчас занесло за Эрфурт и Веймар в Лейпциг, который расположен на Востоке и на другой ветке.

В этот момент, посреди моих дремотных размышлений, поезд, наконец, безо всякого предупреждения тронулся, но, к счастью, так медленно, что я без труда настиг свой вагон и забрался вовнутрь. Тут я с удивлением заметил, что состав был необычайно длинным. Может быть, к нему прицепили вагоны? Но где? Как и в вымершем городе, на перроне не было ни души, словно последние жители сели на поезд, чтобы убраться отсюда подальше.

С этим резко контрастировало то, что толпа в коридоре вагона была теперь намного плотнее, чем в момент прибытия на вокзал, и я изрядно намучился, протискиваясь между людьми, казалось, непомерно толстыми под стать их раздутым чемоданам и всевозможным котомкам, которыми был завален весь пол, – бесформенным, похоже, собранным на скорую руку и кое-как перевязанным в большой спешке. Пока я с трудом продвигался вперед, мужчины и женщины с усталыми хмурыми лицами провожали меня немного неодобрительными, возможно, даже враждебными, во всяком случае, несмотря на мою улыбку, недружелюбными взглядами… Быть может, этих бедных, явно измученных лишениями людей просто шокировало мое неожиданное появление, моя добротная одежда, извинения, которые я на ходу бормотал на школьном немецком, выдающем во мне чужака.

Я снова стал пробираться к своему купе, испытывая смущение от того, что я невольно доставлял им дополнительные неудобства, но не нашел его, и, добравшись до конца коридора, вынужден был развернуться и двинуться обратно в направлении головы поезда. На этот раз доселе безмолвное недовольство нашло выражение в ворчании и отдельных негодующих возгласах на саксонском диалекте, причем сами слова, равно как и их предполагаемое значение, я по большей части так и не понял. Заглянув в проем раскрытой двери купе, я, наконец, заметил свою пухлую черную дорожную сумку и смог точно опознать свое место, свое прежнее место. Теперь оно было занято, впрочем, забиты были обе скамьи, на которых уместилась и целая орава детей, сидящих между родителями или у них на коленях. А кроме того, у окна стоял взрослый мужчина, который повернулся, как только я вошел в купе, и стал меня внимательно разглядывать.

Поскольку я не мог решить, как мне следует себя вести, я просто остановился перед самозванцем, который прикрывал лицо широко развернутой «Берлинер тагес-цайтунг» и читал. Все молчали, все как один – даже дети – с невыносимым упорством уставились на меня. Однако, по всей видимости, никто не собирался засвидетельствовать мое право на это место, которое я выбрал на вокзале в пункте отправления (после раздела территории Германии Айзенах стал чем-то вроде пограничной станции) по своему обыкновению так, чтобы оно было обращено в сторону противоположную направлению движения, ближе к коридору. Я и сам, впрочем, чувствовал, что мне не под силу отличить друг от друга этих не слишком любезных попутчиков, которые так умножились за время моего отсутствия. Я потянулся было к сетке для багажа, словно собирался взять что-то из своих вещей…

В этот момент пассажир медленно опустил свою газету, взглянув на меня с безмятежным простодушием собственника, уверенного в своих привилегиях, и я с совершенной ясностью увидел перед собой свои собственные черты: ассиметричное лицо с крупным, выгнутым носом (знаменитым «сердитым носом», который достался мне от матери), глубоко посаженные темные глаза, увенчанные густыми черными бровями, из которых правая жесткой кисточкой топорщиться над виском. Прическа – довольно короткие спутанные кудри, пронизанные седыми прядями, – была точь-в-точь моя. Увидев меня, этот человек улыбнулся с некоторым удивлением. Его правая рука разжалась, выпустив смятые газетные листы, и он потер ею вертикальную выемку под ноздрями.

Тут я вспомнил о накладных усах, которыми я обзавелся, отправляясь на это задание, весьма искусно выполненных и вполне правдоподобных, ни чем не отличающихся от тех, что я носил прежде. Однако лицо на той стороне зеркала было совершенно гладким. Помимо воли я рефлекторно провел пальцем по верхней губе. Мои накладные усы, конечно, были все еще там, точно на своем месте. Губы пассажира еще шире растянулись в улыбке, возможно, язвительной, по крайней мере, ироничной, и он точно так же слегка коснулся рукой своей голой губы.

Охваченный внезапной иррациональной паникой, я рывком вытащил свою тяжелую переметную сумку из багажной сетки, прямо над этой головой, которая принадлежала не мне, хотя, вне всякого сомнения, была моей (в известном смысле, даже более подлинной), и вышел из купе. У меня за спиной все повскакивали, и раздались возгласы протеста, словно я совершил кражу. Потом, перекрывая весь этот шум, послышался нарастающий смех, раскатистый и звонкий, который наверняка – так мне показалось – издавал пассажир.

Тем не менее, никто меня не преследовал. И никто не попытался преградить мне путь, пока я снова пробирался в обратном направлении, к заднему, ближнему тамбуру вагона, в третий раз расталкивая тех же самых озадаченных толстяков, теперь уже без всяких церемоний. Несмотря на то, что теперь мне мешала сумка, а ноги подо мной, казалось, подгибались, я очень быстро, как во сне, добрался до двери, выходившей на рельсы, которую как раз кто-то открыл, чтобы выйти. Поезд все больше замедлял ход, пройдя километров пятьдесят или, по меньшей мере, довольно долго в хорошем темпе, хотя, честно говоря, я не мог даже приблизительно оценить, сколько времени заняли мои недавние мытарства. Так или иначе, таблички с накладными буквами, черными на белом, ясно указывали на то, что мы приближаемся к Билефельду. Значит, предыдущий вокзал, на котором начались мои неприятности, вполне мог находиться как в Галле, так и в Лейпциге, вполне мог, но не находился.

Как только поезд остановился, я спрыгнул с сумкой в руках на перрон, сразу вслед за пассажиром, который, в отличие от меня, уже прибыл в пункт своего назначения. Я быстро прошел вдоль вагонов, из которых выходило совсем немного народу, к самому первому вагону, за старым паровозом и тендером, наполненным плохим углем. Служащий военной полиции в серо-зеленой форме Feldgmdarmerie,[3] стоявший на посту у отделения связи, проследил за моим торопливым маневром, каковой он в виду длительного пребывания в одном положении решил счесть подозрительным. Так что я без особой спешки вскарабкался в вагон, в котором явно было гораздо меньше пассажиров, чем там, откуда я сбежал, возможно, из-за того, что здесь сильно пахло горящим бурым углем.

В одном купе, раздвижная дверь которого была приоткрыта, я сразу нашел свободное место, хотя мое непредвиденное вторжение явно нарушило обстановку. Я не сказал «спокойствие», поскольку это скорее был взволнованный, пожалуй, даже бурный спор на грани рукоприкладства. Шестеро мужчин в узких городских пальто и подобранных в тон черных шляпах замерли при моем появлении в тех позах, в каких я их застал; один из них приподнялся и в жесте проклятия воздел руку вверх; другой, тот, что сидел, вытянул вперед левый кулак, слегка согнув руку в локте; его сосед целил в него двумя указательными пальцами, держа ладони справа и слева над головой, словно рога черта или быка, изготовившегося к нападению; четвертый отвернулся с выражением бесконечного трагизма на лице, а тот, кто сидел напротив него, согнулся вперед всем телом, подперев щеки руками.

Очень медленно, почти незаметно, они, один за другим, сменили позы. Однако тот, что вспылил, успел лишь наполовину опустить руку и все еще стоял спиной к окну, когда мой полевой жандарм возник в дверном проеме. Этот внушительного вида блюститель спокойствия тут же направился ко мне, а я к тому моменту только уселся, и, требуя, чтобы я предъявил документы, лаконично и властно произнес: «Ausweis vorzeigen».[4] Как по волшебству все желающие помахать кулаками оказались на своих местах, в наглухо застегнутых пальто и туго натянутых шляпах. Тем не менее, все взгляды были снова обращены на меня. Этот бестактный интерес казался еще более демонстративным оттого, что я сидел не в углу, а посередине скамьи.

Со всем спокойствием, на которое я еще был способен, я вынул из внутреннего кармана свой французский паспорт на имя Робена, Анри Поля Жана, по профессии инженера, родом из Бреста и т. д. На фотографии было лицо с густыми усами. Полицейский долго ее разглядывал, переводя испытующий взгляд с нее на мое настоящее лицо. Затем он столь же тщательно проверил официальную визу, выданную мне союзниками, которая давала мне полное право на въезд в Германскую Демократическую Республику, – четыре отметки на французском, английском, немецком и русском, с четырьмя соответствующими печатями.

Под конец недоверчивый унтер-офицер в длинной солдатской шинели и плоской фуражке снова взглянул на мою фотографию и, обращаясь ко мне, что-то произнес, с нотками досады в голосе – предупреждение, вопрос для проформы, просто замечание, – этого я не понял. С самым глупым парижским акцентом, который был у меня в запасе, я лишь сказал: «Никc ферштэн»,[5] предпочитая не пускаться в опасные объяснения на языке Гете. Он не стал дальше упорствовать. Записав в свой блокнот какие-то слова и цифры, он вернул мне паспорт и удалился. Потом я с облегчением увидел сквозь грязное стекло коридорного окна, что он вышел из поезда. К сожалению, это происшествие лишь усилило подозрительность моих попутчиков, которые смотрели на меня с молчаливым упреком. Чтобы как-то отвлечься и продемонстрировать им чистоту своих помыслов, я достал из кармана своей шубы тощую немецкую газету, которую купил этим утром в Готе у разносчика, и принялся ее аккуратно разворачивать. Увы, я слишком поздно догадался, что совершил еще одну оплошность: не я ли только что утверждал, будто не понимаю по-немецки?

Между тем, мой потаенный страх принял иное направление: именно эту газету читал и мой двойник в том купе. Тут же в памяти, как живая, возникла сцена из детства. Мне было тогда, наверное, лет семь или восемь: парусиновые туфли, короткие штаны, застиранная коричневая рубаха с короткими рукавами, сильно растянутый пуловер. В окрестностях Керлуана, на севере департамента Финистер, во время прилива, уже почти затопившего берег, я бесцельно бреду по пустынным песчаным бухтам, разделенным каменными мысами, через которые можно без труда перелезть, не взбираясь на дюны. Близится зима. Быстро надвигается ночь, и в сумерках туман над морем испускает голубоватое свечение, в котором размываются все очертания.

Кромка пены слева от меня через равные промежутки времени занимается ярким блеском, тут же гаснет и с шуршанием замирает у моих ног. Недавно тут кто-то прошел, в ту же сторону. Там, где он слегка отклонился вбок, небольшие набегающие волны еще не успели смыть его следы. Я вижу, что он носит пляжные туфли, такие же, как я, с прорезиненной подошвой, оставляющей такие же отпечатки. Кстати, такого же размера. И действительно, метрах в тридцати или сорока передо мной другой мальчик моего возраста – по крайней мере, одного со мной роста – идет, как и я, у самой кромки воды. Глядя на его силуэт, его можно было принять за меня, если бы при ходьбе он не вскидывал руки и ноги, как мне показалось, слишком размашисто, излишне резко, импульсивно, немного нескладно.

Кто бы это мог быть? Я знаю всех местных мальчишек, а этот ни на кого не похож, разве только на меня самого. Значит, он мог быть чужаком, которых в Бретани называют «duchentil» (скорее всего, это происходит от «tud-gentil» – «пришлецы»). Но в это время года детям случайных туристов или приезжих уже давно положено быть снова в своих городских школах… Всякий раз, когда он исчезает за гранитными глыбами, по краям наползающих на берег ландов, и я следом за ним выбираю ту же узкую и скользкую тропу через плоские камни, покрытые коричневыми водорослями, в другой бухте я снова вижу его: словно пританцовывая, он шагает по песку, всегда на одинаковом удалении от меня, даже если я иду медленнее или прибавляю шагу, только силуэт его немного размывается по мере того, как угасает дневной свет. Уже почти ничего не видно, когда я прохожу мимо так называемой таможенной сторожки, которая давно заброшена и в которой уже никто не охраняет берег от грабителей. Я пытаюсь разглядеть своего лазутчика на том расстоянии от меня, на котором он должен был бы объявиться, но на этот раз тщетно. Размахивающий руками джинн буквально растворился в моросящем дожде.

И вдруг я оказываюсь в трех шагах от него. Он уселся на большой валун, который я сразу узнаю по его располагающей округлости, потому что сам частенько отдыхал на нем. Я инстинктивно топчусь на одном месте, в нерешительности, боясь так близко пройти мимо него. Но тут он поворачивается ко мне, и страх гонит меня вперед, хотя ступаю я робко, опустив голову, чтобы не встретиться с ним взглядом. На правом колене у него красуется почерневшая корка, – наверное, расшибся где-то на скалах. Два дня назад я получил такую же ссадину. В смятении я невольно бросаю взгляд на его лицо. На нем читается несколько тревожное, по крайней мере, настороженное, слегка недоверчивое выражение симпатии. Теперь сомнений быть не может: это я. Уже совсем темно. Опрометью я бросаюсь прочь.

Сегодня я опять поддался малодушию – сбежал. Но тут же снова сел в этот заколдованный поезд, населенный воспоминаниями и призраками, все пассажиры которого, казалось, хотели меня извести. Согласно заданию, которое было мне поручено, мне воспрещалось выходить из поезда на небольших станциях. В этом провонявшем серой вагоне в компании этих шести недоброжелателей, похожих на гробоносцев, мне пришлось просидеть до самого Лихтенбергского вокзала в Берлине, где меня ждал человек, известный мне под именем Пьер Гарин. Тут мне открылось еще одно обстоятельство моего абсурдного положения. Если тот пассажир окажется на вокзале раньше меня, Пьер Гарин, который должен меня встретить, конечно, подойдет к нему, да и какие у него могут возникнуть сомнения, если он еще не знает о том, что новый Анри Робен носит усы…

Тут возможны два варианта: либо самозванец просто похож на меня как близнец, и Пьер Гарин рискует выдать себя, выдать нас до того, как ошибка раскроется; либо тот пассажир – это, действительно, я, то есть моя точная копия, а в этом случае… Ну нет! Это слишком фантастическое предположение. То, что ребенком в Бретани, в стране ведьм, духов и призраков всех мастей, я страдал расстройством личности, которое многие врачи считали опасным, – это одно. Но, спустя тридцать лет, всерьез счесть меня жертвой злого колдуна – это совсем другое. Так или иначе я должен первым попасться на глаза Пьеру Гарину.

Лихтенбергский вокзал разрушен, и я запросто могу там заблудиться, тем более что я привык к Zoo-Bahnhof[6] в западной части бывшей столицы. После того, как я, одурманенный серным перегаром, одним из первых выбрался из моего злополучного поезда, только теперь заметив, что он идет дальше на север (до самого Штральзунда и Засница на балтийском побережье), я сразу спустился в подземный переход, из которого можно было выйти на разные платформы, и в спешке пошел в обратную сторону. К счастью, тут только один выход, так что я разворачиваюсь и, слава богу, тут же вижу на лестнице Пьера Гарина, который кажется невозмутимым, хотя наш поезд прибыл гораздо позже, чем указано в вывешенном здесь расписании.

Пьера не назовешь другом, скорее он давний знакомый, коллега по Департаменту, чуть старше меня, с которым нас неоднократно привлекали к выполнению одних и тех же заданий. Я никогда слепо ему не доверял, но и особого недоверия он мне не внушал. Он не слишком разговорчив, и мне уже довелось оценить по достоинству его умение действовать в любой ситуации. Полагаю, что и он ценит меня не меньше, коль скоро я отправился в Берлин по его настоятельной просьбе, чтобы помочь ему в этом довольно необычном расследовании. По нашему обыкновению, не протянув мне руки, он лишь спросил: «Как добрался? Были серьезные проблемы?»

В этот момент я вспомнил подозрительного полевого жандарма, который стоял на перроне возле узла связи, пока поезд со свойственной ему медлительностью покидал Биттерфельд. Он снял телефонную трубку, а в другой руке держал раскрытый блокнот, из которого что-то зачитывал вслух. «Не было, – ответил я, – все прошло хорошо. Только немного опоздали».

– Благодарю за информацию. Я это и сам уже заметил.

Хотя эта реплика прозвучала как шутка, он произнес ее без тени улыбки, с каменным лицом. Так что, я решил сменить тему разговора.

– А как здесь?

– Здесь все в порядке. За исключением того, что я тебя чуть не упустил. Первый пассажир, который поднимался по лестнице после прибытия поезда, был похож на тебя как двойник. Я чуть было с ним не заговорил. Я решил, что он меня не узнал. Я уже собирался пойти за ним, полагая, что тебе показалось, что нам лучше встретиться якобы случайно за пределами вокзала, но вовремя вспомнил о твоих новых красивых усах. Да, Фабиан меня предупредил.

Возле самой обычной телефонной будки, которую, тем не менее, охраняли русские полицейские, стояли три господина в традиционных широкополых зеленых пальто и мягких шляпах. Никакого багажа у них не было. Казалось, они чего-то ждали и не переговаривались между собой. Время от времени то один, то другой посматривал в нашу сторону. Наверняка, они за нами наблюдают. Я спросил: «Двойник, говоришь… без накладных усов… Как ты думаешь, он может иметь какое-то отношение к нашему делу?»

«Как знать. Все может быть», – ответил Пьер Гарин с какой-то неопределенной интонацией, одновременно беззаботной и очень серьезной. Возможно, он просто не подал виду, что его удивило мое предположение, которое он счел нелепым. Впредь надо придержать язык.

Молча мы ехали в неудобном автомобиле с заляпанной грязью маскировочной раскраской, который он по случаю где-то раздобыл. Время от времени, посреди руин, мой водитель все же объяснял мне в двух словах, что находилось здесь прежде, во времена Третьего Рейха. Это напоминало экскурсию по мертвому античному городу – Герополису, Фивам или Коринфу. Кое-где на магистральных улицах проезжую часть еще не расчистили, где-то было перекрыто движение, а во многих местах велись строительные работы, так что мы долго кружили, прежде чем добрались до бывшего центра города, где почти все здания были более чем наполовину разрушены, но, когда мы проезжали мимо них, благодаря эфемерным описаниям моего чичероне Пьера Гарина, они на какое-то мгновение, казалось, вновь представали перед нами во всем своем великолепии.

Миновав мифическую Александерплац, облик которой изменился до неузнаваемости, мы пересекли, один за другим, два рукава Шпрее и достигли бывшей Унтер-ден-Линден, что между университетом Гумбольдта и Оперой. Восстановление этого монументального ансамбля, в котором слишком многое напоминало о недавней истории, явно не было для новых властей делом первостепенной важности. Прямо перед развалинами, в которых с трудом можно было угадать остатки Фридрихштрассе, мы повернули налево и, выписав еще несколько виражей в этом лабиринте руин, где мой шофер, похоже, чувствовал себя как дома, в конце концов, в зимних сумерках, под прояснившимся к тому времени небом, на котором уже зажглись первые звезды, остановились на Жандарменмаркт (некогда тут располагались конюшни кавалерии Фридриха Второго), самой красивой, по мнению Кьеркегора, площади в Берлине.

Прямо на углу некогда буржуазной Егерштрассе, точнее говоря, под номером пятьдесят семь, еще стоит дом, более или менее пригодный для жилья и, несомненно, отчасти обитаемый. Сюда мы и входим. Пьер Гарин просит меня следовать за ним. Мы поднимаемся на второй этаж. Электричества нет, но на всех лестничных площадках, отбрасывая красные отсветы, горят допотопные керосиновые лампы. За окнами быстро сгущается тьма. Мы отворяем маленькую дверь с двумя латунными инициалами (J.K.), прикрепленными к средней филёнке на уровне глаз, и оказываемся в прихожей. Слева стеклянная дверь, ведущая в кабинет. Мы идем вперед; входим в переднюю, к которой примыкают две совершенно одинаковые комнаты, обставленные скромно, но совершенно одинаково, словно одна из них удвоена отражением в большом зеркале.

Задняя комната освещена тремя горящими свечами на канделябре из поддельной бронзы, стоящем на прямоугольном столе коричневого дерева; перед ним, немного наискось, виднеется кресло в стиле Людовика XV, в плохом состоянии, обтянутое потертым красным бархатом, местами засаленным до лоска, но в основном посеревшим от пыли. Напротив старых изодранных портьер, кое-как прикрывающих окна, стоит еще большой шкаф самой простой формы, без единого намека на какой бы то ни было стиль, нечто вроде сундука, из такой же мореной ели, как и стол. На столе, между канделябром и креслом, под мерцающим пламенем свечи, кажется, незаметно колышется белый лист бумаги. Во второй раз за этот день у меня внезапно возникает яркая картина из какого-то позабытого детского воспоминания. Но едва я успеваю его уловить, как оно, блеснув, снова исчезает.

Передняя не освещена. В канделябре из свинцового сплава даже нет свечи. Вместо окна – зияющий проем без стекла и рам, снаружи в него проникает холод и бледный лунный свет, который сливается с более теплым, но гаснущим на излете сиянием, исходящим из задней комнаты. Дверцы шкафа раскрыты настежь, видны пустые полки. Обивка на сидении кресла износилась, из треугольной дыры торчит клок черного конского волоса. Нас неодолимо тянет к голубоватому прямоугольному проему на месте окна.

Пьер Гарин со своим неизменным невозмутимым видом указывает вытянутой рукой на замечательные здания, которые опоясывают площадь или, по меньшей мере, опоясывали ее со времен короля Фридриха, прозванного великим, до апокалипсиса последней мировой войны: в центре – королевский театр, справа – французская церковь, слева – новая церковь, обе до странности схожие, несмотря на принадлежность к разным конфессиям, одинаково увенчанные статуей на куполе звонницы, одинаково возвышающейся над четырехсторонним портиком с новогреческими колоннами. Теперь все это разрушено, превращено в гигантские груды тесаных каменных глыб, в которых под фантастическим светом холодной как лед полной луны еще можно различить листья на аканте колонны, складки на одеяниях колоссальной статуи, овал воловьего глаза.

В центре площади стоит массивный, почти не пострадавший от бомб пьедестал от какого-то ныне исчезнувшего бронзового памятника – аллегории, которая изображала страшный эпизод одного сказания и таким образом символизировала власть и славу правителей или нечто совершенно иное, ибо нет ничего загадочнее аллегории. Как известно, почти ровно четверть века назад (1) его долго рассматривал Франц Кафка, который провел здесь совсем неподалеку вместе с Дорой Диамант последнюю зиму своей короткой жизни. А еще на Жандарменмаркт жили Вильгельм фон Гумбольд, Генрих Гейне и Вольтер.

Примечание 1: тут наш рассказчик, с которым надо быть настороже, выступающий под вымышленным именем Анри Робен, немного заблуждается. Франц Кафка после того, как он провел лето на балтийском побережье, в последний раз остановился в Берлине с Дорой Диамант осенью 1923 года, а в апреле 1924 года, будучи уже почти при смерти, вернулся в Прагу. Отчет А.Р. датируется началом зимы, «спустя четыре года после заключения мира», а это конец 1949 года. Следовательно, со времени пребывания здесь Кафки до его приезда прошло двадцать шесть, а не двадцать пять лет. Такую путаницу нельзя объяснить ошибкой в подсчете этих «четырех лет»: спустя три года после прекращения войны (что давало бы разницу в четверть века), то есть в 1948 году, это произойти никак не могло, поскольку тогда визит А.Р. пришелся бы на период советской блокады Берлина (с июня 1948 по май 1949 гг.).

– Значит так, – сказал Пьер Гарин. – Наш клиент, назовем его Икс, должен появиться здесь, ровно в полночь. У постамента, на котором раньше стоял памятник, прославляющий победу прусского короля над саксонцами, у него назначена встреча с тем, кто, по нашим сведениям, собирается его убить. Твоя задача сводится к тому, чтобы внимательно, как ты умеешь, за всем проследить и все записать. В выдвижном ящике стола в другой комнате ты найдешь прибор ночного видения. Впрочем, он далеко не новейшей системы. К тому же, благодаря этому непредвиденному лунному свету все и так видно почти как днем.

– Личность предполагаемой жертвы, которую ты называешь Иксом, разумеется, известна?

– Нет. У нас есть кое-какие предположения, причем все взаимоисключающие.

– Какие предположения?

– Слишком долго рассказывать, и тебе это совершенно ни к чему. В известном смысле это могло бы даже помешать тебе объективно оценивать людей и факты, а ты должен быть совершенно беспристрастным. Ну все, я убегаю. Из-за твоего дурацкого поезда я и так опоздал. Вот ключ от маленькой двери с инициалами «J.K.» – в квартиру можно попасть только через нее.

– Кто этот или эта J.K.?

– Понятия не имею. Скорее всего, бывший владелец или съемщик, который так или иначе сгинул во время недавней катастрофы. Можешь вообразить кого угодно: Иоганна Кеплера, Йозефа Кесселя, Джона Китса, Йориса Карла, Якоба Каплана… Дом пуст, тут остались только служащие оккупационных войск и привидения.

Я не стал его дальше расспрашивать. Он неожиданно заторопился. Я проводил его до двери и закрыл ее за ним на ключ. Я вернулся в заднюю комнату и сел в кресло. В выдвижном ящике стола, действительно, лежал советский полевой бинокль с прибором ночного видения, а еще автоматический 7,65-миллиметровый пистолет (2), шариковая ручка и спичечный коробок. Я взял шариковую ручку, задвинул ящик, повернул кресло к столу. Я склонился над чистым листом и, недолго думая, мелким, элегантным почерком без единой помарки, начал записывать свой отчет:

«Во время той бесконечной поездки по железной дороге, мимо руин Тюрингии и Саксонии, из Айзенаха в Берлин, я впервые за очень многие годы вновь увидел этого человека, которого я для простоты назову своим двойником или близнецом или же, менее театрально, своим спутником. Поезд шел в неровном, сбивчивом ритме и т. д.»

Примечание 2: эта дезинформация представляется нам куда более существенной, чем предыдущая. К этому мы еще вернемся.

В 11 часов 50 минут я задул три свечи и устроился на кресле с разодранной обивкой перед оконным проемом в другой комнате. Военный бинокль, как и предсказывал Гарин, мне вообще не понадобился. Луна, стоящая теперь высоко в небе, источала яркий, резкий, безжалостный свет. Я смотрел на пустой постамент в центре площади, и каждый раз передо мной со всей ясностью представала гипотетическая скульптурная группа из бронзы, которая, благодаря филигранной отделке, отбрасывала удивительно резко очерченную черную тень на гладь светлой мостовой. Судя по всему, это античная колесница, влекомая двумя галопирующими разгоряченными лошадьми с бешено трепещущими на ветру гривами, и расположилось на ней несколько персонажей, вероятно, символических, чьи позы кажутся немного неестественными, если предположить, что упряжка летит во весь опор. Впереди стоит пожилой возница с благородной статью, увенчанный диадемой и размахивающий над крупами лошадей длинным кнутовищем со змеевидным хлыстом. Быть может, он изображает самого короля Фридриха, только тут монарх облачен в древнегреческую тогу (правое плечо открыто), чьи полы покатыми волнами струятся вокруг него.

Позади стоят двое молодых людей, слегка расставив мускулистые ноги, и каждый натягивает тетиву внушительных размеров лука, причем обе стрелы, одна нацеленная вперед и вправо, другая – вперед и влево, образуют угол приблизительно в тридцать градусов. Лучники расположились не параллельно, а в полушаге друг от друга, чтобы было удобнее стрелять. Они вытягивают шеи и смотрят в даль, откуда надвигается какая-то угроза. Глядя на их скудное одеяние – тугие и узкие набедренные повязки, и ничего такого в придачу, что прикрывало бы грудь, – можно предположить, что это простолюдины, а не патриции.

Между ними и возницей на подушках восседает босая молодая женщина в позе, которая вызывает в памяти образ Лорелеи или русалочки из Копенгагена. Ее лицо и фигура еще полны девической грации, но выражение на лице горделивое, почти презрительное. Быть может, это оживший храмовый идол, который принесут сегодня вечером в жертву к восторгу коленопреклоненной толпы? Или плененная принцесса, которую похитили, дабы силой принудить к противоестественному союзу? Или избалованное дитя, которое угнетающе душной летней ночью снисходительный отец решил с ветерком прокатить в открытой повозке, чтобы разогнать скуку?

Но тут на пустынной площади, откуда ни возьмись, появляется мужчина, словно он вышел прямо из живописных руин королевского театра. И в тот же миг исчезает ночной зной воображаемого востока, золоченый храм жертвоприношения, восторженная толпа, стремительная колесница мифического Эроса… И без того рослый Икс, а это наверняка он, кажется еще выше благодаря длинному облегающему пальто очень темного цвета, чьи полы из тяжелой материи с глубокими складками (под хлястиком, подчеркивающим талию) разлетаются при ходьбе, открывая до самых отворотов его мелькающие лакированные сапоги для верховой езды. Поначалу он шагает в сторону моего наблюдательного пункта, где засел я, отстранившись от окна так, чтобы оставаться в тени; затем на полпути он оборачивается и хладнокровно осматривается, ни на чем не задерживая взгляда; после этого он поворачивает направо и решительным шагом направляется к постаменту, который снова пуст и, кажется, застыл в ожидании.

Он почти доходит до постамента, когда раздается выстрел. Стрелявшего не видно. Он может скрываться в засаде за обломком стены или в оконном проеме. Икс хватается правой рукой в кожаной перчатке за грудь и, немного запаздывая, словно при замедленной съемке, оседает на колени… Второй выстрел со звонким треском разрывает тишину, ему вторит эхо. Отзвуки разлетаются повсюду, мешая угадать местоположение стрелка и точно определить вид оружия, из которого был произведен выстрел. Раненый еще находит в себе силы, чтобы медленно повернуться и посмотреть в мою сторону, прежде чем окончательно рухнуть под грохот третьего выстрела.

Раскинув руки, Икс распростерся в пыли, навзничь, и больше не шевелится. Тут на краю площади появляются двое мужчин. Эти двое, одетые в комбинезоны из грубой ткани, какие носят дорожные рабочие, и меховые шапки наподобие польских киверов, безо всяких предосторожностей бегут к убитому. Они появились на таком расстоянии от него, что застрелить его сами никак не могли. Может быть, они сообщники? В двух шагах от тела они разом останавливаются, на мгновение застывают и смотрят на окаменевшее лицо, которое кажется совсем бледным в свете луны. Затем тот, что повыше ростом, уважительно стягивает с головы шапку и склоняется в почтительной позе. Другой, не обнажая головы, осеняет себя крестным знаменьем, с силой впечатывая пальцы в грудь и плечи. Через три минуты они пересекают площадь в обратном направлении, торопливо шагая друг за другом. Кажется, за все это время они не проронили ни слова.

Больше ничего не происходит. Немного обождав, хотя точно не помню, как долго это продолжалось (я не догадался посмотреть на часы, циферблат которых, впрочем, уже не светился), я решаю без особой спешки спуститься, для надежности заперев за собой маленькую дверь с инициалами «J.K.». Мне приходится держаться руками за лестничные перила, поскольку керосиновые лампы убрали или погасили (но кто?), и мне трудно продвигаться в кромешной тьме, тем более что я плохо здесь ориентируюсь.

Зато на улице становится все светлее. Я осторожно приближаюсь к телу, не подающему признаков жизни, и склоняюсь над ним. Не дышит. Лицо такое же, как у бронзового старца, но что с того, если я сам его придумал. Я наклоняюсь ниже, расстегиваю верхние пуговицы пальто с воротником, отороченным мехом выдры (эту деталь я издали не разглядел), чтобы добраться до сердца. Во внутреннем кармане пиджака я нащупываю что-то твердое и, действительно, достаю оттуда тонкий бумажник из твердой кожи, в углу которого, как ни странно, зияет пулевое отверстие. Я прикладываю руку к груди под кашемировым свитером, но сердце не бьется, как и артерии на горле под нижней челюстью. Я снова распрямляюсь, чтобы без промедления вернуться в дом под номером пятьдесят семь по Егерштрассе.

Добравшись в темноте без особого труда до маленькой двери на втором этаже, я замечаю, доставая ключ, что безотчетно все еще сжимаю в руке кожаный бумажник. Пока я пытаюсь попасть ключом в замочную скважину, меня настораживает подозрительный скрип за спиной; и обернувшись, я вижу отвесную полосу света, которая постепенно ширится: кто-то с явным недоверием открывает дверь квартиры напротив. Через несколько мгновений появляется старая женщина, держа перед собой свечу, пламя которой освещает сверху донизу образовавшийся проем, и смотрит на меня, кажется, с бесконечным страхом, если не с ужасом. Внезапно она с такой силой захлопывает свою дверь, что при ударе о засов она издает грохот, подобный взрыву. Я же спешу укрыться в своем ненадежном, «реквизированном» Пьером Гариным пристанище, которое едва освещают слабые лунные лучи, пробивающиеся из передней комнаты.

Я прохожу в заднюю комнату и снова зажигаю три свечи, от которых остались лишь огарки длиной в сантиметр или того меньше. При слабом свете свечей я произвожу осмотр своих трофеев. В пробитом насквозь бумажнике обнаруживается только немецкое удостоверение личности с разодранной в клочья фотографией, в которую угодила пуля. В остальном оно сохранилось настолько хорошо, что я даже могу разобрать имя: Дани фон Брюке, родился 7 сентября 1881 года в Заснице (о. Рюген); а еще адрес: Берлин, Кройцберг, Фельдмессерштрассе, 2. В принципе, этот квартал, к которому прилегает Фридрихштрассе, находится неподалеку, но уже по ту сторону границы, во французской оккупационной зоне (За).

Тщательно осматривая бумажник, я начинаю сомневаться в том, что это большое круглое отверстие с обтрепавшимися краями могла проделать пуля, выпущенная с незначительного расстояния из пистолета или даже винтовки. Что касается довольно ярких красных пятен на одной стороне бумажника, то они напоминают скорее следы свежей краски, чем крови. Я кладу все это в выдвижной ящик стола и достаю оттуда пистолет. Я отделяю магазин, в котором недостает четырех патронов, один из них уже загнан в ствол. Значит, кто-то мог трижды выстрелить из этой штуковины, которая славится своей точностью и изготавливается на мануфактуре в Сен-Этьене. Я возвращаюсь в другую комнату к окну без рам.

Тут же я замечаю, что перед призрачным памятником уже нет тела. Может быть, за ним приходили статисты (заговорщики из той банды или запоздалые спасатели)? Или этот хитрец фон Брюке с исключительным совершенством притворился мертвым, а затем, выждав положенный срок, невредимый или задетый одной пулей, но не слишком сильно, вновь встал на ноги? Веки у него, насколько я помню, были не совсем сомкнуты, особенно на левом глазу. Быть может, не только его бессмертная душа, но и он сам глядел на меня через эту хитроумную, обманчивую, предательскую щель?

Меня вдруг пробирает озноб. Впрочем, скорее всего, хоть я и не расстегиваю свою шубу, даже когда пишу, мерзну я уже несколько часов, но до этого был так увлечен своим заданием, что ничего не чувствовал… В чем же состоит теперь мое задание? С самого утра я ничего не ел, а мой комфортабельный Frühstück[7] остался далеко в прошлом. Хотя я почти не испытываю голода, должно быть, именно из-за него меня одолевает это чувство опустошенности. Со времени той долгой остановки в Галле в голове у меня словно стоял туман, как бывает при сильной простуде, ни единого признака которой я у себя, впрочем, пока не заметил. Как одурманенный, я тщетно пытался, вопреки непредвиденным превратностям, действовать расчетливо и последовательно, но думал совсем о другом, одновременно сознавая, что мне нужно срочно принять разумное решение, и сдаваясь под натиском агрессивных призраков, воспоминаний, иррациональных предчувствий.

Вымышленный памятник за это время (за какое время?) снова водворился на своем постаменте. Возница «национальной колесницы», не осадив лошадей, повернулся к юной босой пленнице, которая в иллюзорной попытке дать ему отпор воздевает перед глазами ладонь с растопыренными пальцами. А один из лучников, тот, что стоит на полшага впереди, целит теперь стрелой прямо в грудь тирана, который анфас чем-то похож на фон Брюке, как я уже говорил; но больше всего он напоминает мне кого-то другого, вызывая позабытое, затушеванное временем, более давнее и личное воспоминание – образ какого-то немолодого мужчины (впрочем, не такого пожилого, как тот, кого убили этим вечером), человека мне близкого, которого я не то чтобы очень хорошо знал или много раз видел, но, надо полагать, наделял в своем воображении высокими достоинствами, – такого, как горько оплакиваемый граф Анри, мой крестный, кому я так или иначе обязан своим именем.

Несмотря на усталость, я хотел было опять засесть за свой отчет, но все три свечи погасли, а один фитиль уже утонул в расплавленном воске (ЗЬ). Я тщательно обследовал свое убежище или место заточения и с удивлением обнаружил, что ванная находится, можно сказать, в исправном состоянии. Не знаю, пригодна ли вода в умывальнике для питья. Хотя вкус у нее странноватый, я пью ее большими глотками прямо из крана. Тут же в высоком встроенном шкафу лежит какой-то хлам, оставленный здесь маляром, в том числе широкие, аккуратно сложенные в стопку и сравнительно чистые куски брезента, предназначенные для того, чтобы прикрывать паркет. Я сооружаю из них подобие толстого матраца на полу задней комнаты рядом с вместительным шкафом, который, правда, крепко-накрепко заперт. Что там запрятано? В сумке у меня есть пижама и, конечно, дорожный несессер, но я слишком устал, чтобы этим заниматься. Да и холод, пробирающий меня до костей, гонит прочь всякое желание ими воспользоваться. Не снимая с себя ни одного из своих грузных одеяний, я опускаюсь на свое импровизированное ложе и сразу же проваливаюсь в глубокий сон без сновидений.

Примечания 3a, 3b: по поводу этого подробного отчета необходимо сделать два замечания. В отличие от путаницы с датами последнего пребывания Кафки в Берлине, неточность в указании марки пистолета – упомянутую в примечании 2 – едва ли можно счесть следствием случайной ошибки. Наш рассказчик, каким бы ненадежным во многих отношениях он не был, никак не мог допустить столь грубую ошибку при определении калибра пистолета, который он держит в руках. По всей видимости, он намеренно солгал: на самом деле в выдвижной ящик стола нами была положена, а следующей ночью оттуда же взята модель калибра 9 мм, изготовленная по лицензии «Беретты». Зачем так называемый Анри Робен старается занизить убойную силу и калибр пистолета, догадаться нетрудно, но куда сложнее понять, как он может упускать из вида то обстоятельство, что Пьер Гарин, разумеется, прекрасно знает, что лежит в ящике. Третья ошибка – это указание на то, что Кройцберг находится в Западном Берлине. Почему А.Р. делает вид, будто он уверен в том, что этот квартал располагается во французской оккупационной зоне? Какую выгоду он надеется извлечь из столь абсурдной подтасовки?

Первый лень

Так называемый Анри Робен проснулся очень рано. Далеко не сразу он понял, где он, как давно он сюда попал и что он здесь делает. Спал он неважно, прямо в одежде, на своем горе-матраце, в этой комнате с буржуазными излишествами (но уже без кровати и насквозь промерзшей), которую Кьеркегор называл «задней», когда он дважды здесь останавливался: будучи в бегах зимой 1841 года, после того, как он бросил Регину Ольсен, и еще раз в надежде на берлинское «повторение» весной 1843 года. Словно парализованному из-за необычной ломоты в суставах, Анри Робену приходится делать над собой усилие, чтобы подняться. Поднявшись, он расстегивает свою задубевшую, помятую шубу и, не снимая ее, отряхивается. Он подходит к окну (к тому, что выходит на Егерштрассе, а не на Жандарменмаркт) и умудряется раздвинуть изодранные портьеры, не разорвав их окончательно. Видно, еще только начинает светать, а в это время года в Берлине это указывает на то, что сейчас начало восьмого. Но этим утром серое небо нависает так низко, что ничего нельзя сказать наверняка: с таким же успехом сейчас может быть гораздо позже. Взглянув на часы, которые он не снимал с запястья всю ночь, А.Р. убеждается в том, что они стоят… В этом нет ничего удивительного, ведь накануне вечером он позабыл их завести.

Повернувшись к столу, который сейчас освещен чуть лучше, он тут же замечает, что, пока он спал, в его жилище провели обыск: ящик стола целиком выдвинут и пуст. Ни прибора ночного видения, ни прецизионного пистолета, ни удостоверения личности, ни бумажника из твердой кожи с окровавленным отверстием – ничего этого там нет. Даже лист бумаги, исписанный с обеих сторон крошечными буквами, – и тот пропал со стола. Вместо него лежит точно такой же белый лист обычного актового формата, поперек которого размашистым почерком с наклоном нацарапаны две наскоро составленные фразы: «Что было, то было. Но в этих обстоятельствах тебе лучше исчезнуть, хотя бы на какое-то время». Подпись разобрать нетрудно – «Sterne» (с «е» на конце) – одно из кодовых имен Пьера Гарина.

Как он сюда проник? А.Р. помнит, что после встречи с напуганной (и вместе с тем внушающей страх) старухой, заставившей его порядком понервничать, он открыл дверь и положил ключ в ящик стола. Но коль скоро оттуда все вынули, надо полагать, что и ключа там уже нет. Весь в смятении, опасаясь (вопреки здравому смыслу), что его могли запереть, он подходит к маленькой двери, нареченной «J.K.». Она не просто не заперта, ее даже как следует не прикрыли: лишь слегка притворили, оставив между дверным полотном и косяком зазор в пару миллиметров шириной, так что засовы не заскочили в паз. И ключ уже не вставлен в замок. Остается лишь предположить, что у Пьера Гарина есть дубликат, которым он и воспользовался, чтобы проникнуть в квартиру; а уходя, он забрал оба ключа. Но зачем?

Тут А.Р. замечает, что вероломная боль, которая затаилась у него в голове сразу после пробуждения, мало-помалу усиливается и только мешает ему все хорошенько обдумать и взвесить. И то сказать, он чувствует себя даже более одурманенным, чем вчера вечером, словно к воде, которую он выпил из крана, был подмешан какой-то наркотик. Если это было снотворное, то он запросто мог проспать и больше суток, но здесь ему это никак не проверить. Конечно, отравить воду в ванной, не так-то просто; для этого понадобилась бы отдельная линия водопровода, соединенная с особым резервуаром, изолированным от общей системы водоснабжения (впрочем, этим вполне можно было бы объяснить слабый напор воды, на который он обратил внимание). Но если поразмыслить, еще более невероятным кажется то, что в этом частично разрушенном здании, в квартале, в котором хозяйничают бродяги и крысы (да еще убийцы), решили восстановить муниципальное водоснабжение.

По крайней мере, если он заснул под действием какого-то препарата, то можно объяснить, почему ночной взломщик, каким бы странным и почти неправдоподобным не казалось это обстоятельство, не разбудил спящего. Сам спящий в надежде вернуть в рабочее состояние свой затуманенный, вялый мозг, мягкий как вата в отличие от одеревенелых конечностей, отправляется в ванную, чтобы ополоснуть лицо холодной водой. Увы, сколько не крути ручки крана, этим утром из него не выдавить ни капли. Мало того, трубы выглядят так, словно они уже давно пересохли.

Ашер, как его называют сослуживцы в главном управлении, – они выговаривают это имя с ударением на второй слог наподобие названия небольшой коммуны в департаменте Сены и Уазы, где размещается засекреченный информационный отдел, к которому он прикомандирован, – этот Ашер (на немецком это означало бы «человек цвета золы») поднимает голову и глядит на треснувшее зеркало над умывальником. Он почти не узнает себя: черты его лица поблекли, волосы взъерошены, а накладные усы пришли в негодность; правый край наполовину отклеился и слегка отвисает. Вместо того чтобы приклеить усы как следует, он решает вообще их отлепить. В конце концов, от них больше смеха, чем пользы. Затем он еще раз осматривает себя, дивясь этому лицу без имени и характерных черт, несмотря на асимметрию, которая теперь еще больше бросается в глаза. Сделав несколько робких, беспомощных шагов, он вспоминает, что не проверил содержимое своей дорожной сумки; одну за одной, он выкладывает все вещи на стол в негостеприимной комнате, которая служила для него спальней. Кажется, ничего не пропало, да и вещи разложены так аккуратно, что тут явно чувствуется его рука.

Двойное дно, судя по всему, не вскрывали, едва заметные метки целы, а в самом тайнике по-прежнему лежат два других его паспорта. Он бесцельно листает их. Один – на имя Франка Матье, другой – Бориса Валлона. В обоих лицо на фотографии без накладных или настоящих усов. Так называемый Валлон на фотографии, возможно, больше похож на того, кто после удаления накладных усов отразился в зеркале. Так что Ашер запихивает этот новый документ, в котором тоже стоят все печати, необходимые для въезда, во внутренний карман своего пиджака, вынимает оттуда паспорт на имя Анри Робена и кладет его рядом с паспортом Фрэнка Мэтью под двойное дно сумки. После этого он снова раскладывает все вещи по своим местам и на всякий случай добавляет к ним лежащую на столе записку Пьера Гарина. «Что было, то было… тебе лучше исчезнуть…»

Заодно Ашер достает из своего несессера расческу и, не возвращаясь лишний раз к зеркалу, проводит ею по волосам, стараясь, впрочем, не слишком сильно их приглаживать, чтобы не потерять сходство с фотографией Бориса Валлона. Окинув все взглядом, словно боясь здесь что-то позабыть, он выходит из квартиры, вернув небольшую входную дверь в такое же положение, в каком ее оставил Пьер Гарин, – с зазором шириной около пяти миллиметров между косяком и полотном двери.

В ту же минуту до него доносится шум из соседней квартиры, и он прикидывает, не спросить ли у старухи, как тут обстоит дело с водопроводом. Чего ему бояться? Тем не менее, когда он стучит по деревянной филенке, на него изнутри обрушивается поток проклятий на немецком с гортанным выговором, мало напоминающим берлинский, хотя ему все же удается разобрать слово «Mörder»,[8] которое она выкрикивает постоянно, с каждым разом все громче. Ашер хватает свою сумку за кожаную ручку и начинает, торопливо, но осторожно преодолевая ступень за ступенью, спускаться по неосвещенной лестнице, держась за перила, как прошлой ночью.

Возможно, из-за тяжелой сумки, которую он теперь несет, перекинув ремень через левое плечо, Фридрихштрассе кажется ему длиннее, чем он предполагал. И в немногих сохранившихся, хоть изрешеченных и не раз на скорую руку отремонтированных зданиях, которые вздымаются над руинами, разумеется, нет ни кафе, ни харчевни, где он мог бы немного подкрепиться, пусть даже стаканом воды. К тому же, здесь, как ни высматривай, не сыскать даже самой крохотной лавки, – повсюду одни металлические жалюзи, которые, вполне возможно, не поднимают уже много лет. И на всей улице не увидишь ни одного прохожего, нет их и на прилегающих улицах, таких же разрушенных и вымерших, которые она пересекает под прямым углом. Правда, некоторые из сохранившихся корпусов кое-как залатанных зданий, несомненно, обитаемы, поскольку отсюда можно разглядеть неподвижных людей, которые наблюдают из своих окон сквозь более или менее целые грязные стекла за странным одиноким путником, чья худощавая фигура мелькает между полуобвалившимися стенами и грудами щебня, пока он шагает посередине пустой проезжей части, держа на плече сильно раздувшийся, туго набитую сумку из черной лакированной кожи, ударяющую ему по бедру, и сгибаясь под ее тяжестью.

Наконец, Ашер подходит к контрольно-пропускному пункту, в десяти метрах от раздвинутого заграждения из колючей проволоки, установленного вдоль демаркационной линии. Он предъявляет паспорт на имя Бориса Валлона; немецкий постовой, который вышел ему навстречу, когда он приблизился, внимательно разглядывает фотографию, затем визу Демократической Республики и, наконец, Федеративной Республики. Военный в форме, придающей ему явное сходство с оккупантом времен последней войны, тоном инквизитора замечает, что сами документы в порядке, но недостает одной важной детали: отметки о въезде на территорию ГДР. Путник, в свой черед, разглядывает злосчастную страницу с таким видом, будто надеется отыскать печать, которая, конечно, не может чудом на ней проступить, сообщает, что он пересек границу в положенном месте на железнодорожном перегоне между Бад-Херсфельдом и Айзенахом (отчасти это верно), и под конец объявляет, что наверняка какой-то тюрингский солдат в спешке или по невежеству не поставил нужную печать – то ли позабыл, то ли у него кончились чернила…

«Kän Eintritt, kein Austritt!»[9]выносит лаконичный вердикт постовой, решительно и категорично. Борис Валлон принимается обшаривать внутренние карманы, словно ищет еще один документ. Солдат подходит к нему поближе, выказывая тем самым некоторое участие, и это придает Валлону смелости. Он достает из-за пазухи бумажник и раскрывает. Тот сразу замечает банкноты западногерманских марок. Алчная, хитрая улыбка озаряет его лицо, выражение которого до этого было не слишком любезным. «Zweihundert»,[10]скромно изрекает он. Двести немецких марок – дороговато за несколько более или менее разборчивых цифр и букв, которые, к тому же, стоят в паспорте на имя Анри Робена, запрятанном под двойным дном в дорожной сумке. Однако сейчас ничего другого не остается. Так что, уличенный в провинности путник во второй раз протягивает строгому постовому свой паспорт, демонстративно вложив туда пухлую стопку банкнот на требуемую сумму. Солдат тут же скрывается в покосившемся сборном щитовом домике, установленном между развалинами и приспособленном под караульную будку.

Проходит довольно много времени, прежде чем он появляется снова и вручает обеспокоенному путнику его Reisepass,[11] отдает честь как будто на социалистический манер, но жестом, еще немного напоминающим «немецкое приветствие», и говорит: «Alks in Ordnung».[12] Валлон бросает взгляд на страницу с отвергнутой визой и видит, что теперь на ней стоят отметки о въезде и выезде, обе датированы одним числом с разницей всего в две минуты и в обеих указан один пропускной пункт. Он тоже отдает честь, слегка вытягивая руку, и энергично произносит: «Danke», стараясь сохранять серьезность.

По другую сторону заграждения из колючей проволоки все проходит гладко. На посту его встречает молодой, жизнерадостный «джи-ай», остриженный ежиком, в интеллигентских очках, который почти без акцента говорит по-французски; быстро проверив паспорт, он задает путнику лишь один вопрос: не приходится ли тот родственником Анри Валлону, историку, «творцу конституции». «Это мой дед», – спокойно отвечает Ашер с отчетливыми нотками печали в голосе. Выходит, вопреки его предположениям, он находится в американской зоне; несомненно, он перепутал два городских аэропорта – Тегель и Темпельгоф. В действительности, французский сектор Берлина должен располагаться гораздо дальше на север.

Отсюда Фридрихштрассе ведет в том же направлении, к Мерингплац и Ландверканалу, но все вокруг мгновенно преображается, словно он попал в другой мир. Хотя и здесь еще повсюду руины, они уже не тянутся сплошными рядами. С одной стороны, эту часть города бомбили, пожалуй, не так планомерно, как центр, и защищали не так ожесточенно, как твердыню режима, где бились насмерть за каждый камень. С другой стороны, тут убрали почти все обломки, оставшиеся после катастрофы, многие здания уже отремонтированы, а на месте кварталов, которые сравняли с землей, видимо, ведутся восстановительные работы. Да и у самого Лже-Валлона вдруг появляется ощущение легкости и свободы, как на отдыхе. Люди вокруг него заняты мирным трудом или спешат по каким-то нормальным будничным делам. По правой стороне очищенной от щебня улицы медленно проезжают автомобили, хоть в основном и военные.

Добравшись до круглой площади, которая, как бы неожиданно это ни звучало в этой зоне, носит имя Франца Меринга, основавшего на пару с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург «Союз Спартака», Борис Валлон сразу замечает большую, скромную пивную, где он, наконец, может выпить чашку жидкого кофе на американский манер и спросить дорогу. Найти дом по адресу, который он называет, совсем несложно: ему нужно идти вдоль Ландверканала влево, в сторону Кройцберга, через который пролегает этот судоходный канал. Фельдмессерштрассе тоже отклоняется под прямым углом влево и тянется вдоль бокового рукава этого самого так называемого Ландверканала, отделенная от него коротким, некогда откидным металлическим мостом, которым уже давно не пользуются. По существу, эта улица представляет собой две довольно узкие, но пригодные для проезда автомобилей набережные по обеим сторонам глухой заводи, которой придают печальное, меланхолическое очарование остовы брошенных здесь старых деревянных барж. Неровная мостовая набережных, на которых нет тротуаров, только усиливает это апокалиптическое ощущение.

По обеим сторонам выстроились в ряд приземистые, почти загородные дома, по большей части двухэтажные и только изредка с тремя этажами. По всей видимости, они были построены в конце прошлого или в начале нынешнего века и почти не пострадали во время войны. Прямо на углу, который образуют Ландверканал и его неиспользуемый боковой рукав, стоит небольшая частная вилла, в архитектурном отношении ничем не примечательная, но производящая впечатление достатка и даже некоторого старомодного шика. Прочная ограда из кованого железа, обнесенная изнутри плотной живой изгородью из подстриженных бересклетов высотой в человеческий рост, закрывает вид на первый этаж и на палисад, который узкой полосой окружает дом. Отсюда можно разглядеть только второй этаж с лепным орнаментом вокруг окон, венец карниза в коринфском духе, венчающий фасад, и крытую шифером вальмовую крышу, гребень которой украшен зубчатым коньком из листов цинковой жести, соединяющих два ската.

Вопреки ожиданиям, выход за ограду обращен не к Ландверканалу, а на тихую Фельдмессерштрассе, на которой этот нарядный дом значится под номером 2, судя по синей, слегка облупившейся с одного края эмалевой табличке на довольно помпезных, но хорошо сочетающихся с оградой воротах. На новенькой лакированной деревянной вывеске с элегантными нарисованными от руки завитками, копирующими кованые узоры в стиле модерн, готическим шрифтом написано название фирмы «Die Sirenen der Ostsee» («Сирены Балтийского моря»), из которой явствует, что в этом буржуазном доме теперь разместилась непритязательная лавка, а снизу куда более скромным латинским шрифтом добавлено уточнение: «Puppen und Gliedermädchen. Ankauf und Verkauf» («Куклы и манекены на шарнирах. Скупка и продажа»). Валлон никак не возьмет в толк, что может быть общего между этой лавкой, названию которой придает подозрительную многозначительность немецкое слово Mädchen, и чопорным прусским офицером, официально зарегистрированным по этому адресу и, скорее всего, убитым этой ночью в советском секторе… или все же не убитым.

Поскольку путник, утомленный вчерашними мытарствами, коматозным сном и затянувшимся постом, чувствует себя далеко не лучшим образом, он шагает дальше по неудобной ухабистой мостовой, на которой в больших выбоинах среди бесчисленных бугорков и горбов рдеют лужицы рыжеватой воды, оставшейся здесь после недавнего дождя, окрашенной как будто в цвет ржавчины из давно канувшего, позабытого, но неотступного воспоминания. И действительно, метров через сто оно снова настигает его, когда вымерший канал упирается в тупик. Бледный луч солнца внезапно озаряет приземистые дома на противоположном берегу, чьи обветшавшие фасады отражаются в зеленоватой стоячей воде; у набережной стоит на приколе накренившийся старый парусник, сквозь истлевшее днище которого кое-где проглядывает его остов: шпангоут, флоры и футоксы. На этот раз пронзительное ощущение дежа вю долго не пропадает, хотя тусклый зимний свет быстро приобретает прежний серый оттенок.

В отличие от нескольких уже упомянутых совершенно плоских барж, которые, пока они были на плаву, еще удалось бы кое-как протиснуть под металлическим мостом, не откидывая его настил, этот заблудший рыбацкий корабль, чья большая мачта сохранилась (хоть и согнулась под углом почти 45 градусов), мог встать здесь на прикол только в те времена, когда пропускная система в начале бокового канала еще не пришла в негодность. Валлон как будто припоминает, что истлевший корабль, неожиданно всплывший из глубин его памяти, уже был живописной развалиной, когда он впервые увидел его на этом же месте в таких же призрачных декорациях; странно, конечно, ведь сейчас он ясно осознает, что это детское воспоминание: маленькому Анри, как его называли тогда в честь знаменитого крестного, было лет пять или шесть, и он держался за руку своей матери, пока она искала какую-то родственницу, несомненно, близкую, которая куда-то запропастилась после семейной ссоры. Неужели за сорок лет ничего не изменилось? Что касается ухабистой мостовой, воды цвета морской волны, отделки домов, то это еще можно допустить, но мыслимо ли, чтобы сохранилась прогнившая древесина рыбацкой лодки. Как будто время однажды завершило свою разрушительную работу и с тех пор каким-то чудом утратило силу.

Часть набережной, расположенная перпендикулярно каналу, замыкающая его и дающая возможность автомобилям и пешеходам переправляться с одного берега на другой, тянется вдоль обветшалой железной ограды, за которой виднеются лишь деревья, рослые липы без видимых увечий и повреждений, уцелевшие, как и близлежащие постройки, во время бомбардировок, и они все такие же, думает путник, какими были когда-то давно. Здесь и заканчивается Фельдмессерштрассе, упираясь в тупик. Впрочем, об этом его предупреждала весьма любезная официантка в пивной «Спартак» (теперь прославленный фракийский бунтарь уступил свое имя берлинской марке пива). За этими старыми деревьями – добавила она, – под сенью которых буйно разрослись кусты ежевики и сорная трава, начинается русская зона оккупации, чья граница проходит по северной окраине Кройцберга.

От неотступных видений, по фрагментам воссоздающих давно позабытое прошлое, путника отвлекают непривычные для города звуки: трижды кричит петух, звонко и мелодично, хотя на этот раз от слушателя его отделяет расстояние не во времени, а в пространстве. Не заглушаемый никаким шумом, его крик слышен так хорошо, что по нему можно судить о той необыкновенной тишине, в которой он раздается и разносится протяжным эхо. Только сейчас Валлон замечает, что с тех пор, как он свернул на эту захолустную улицу, вдали от городской суеты, он не видел ни одной живой души и не слышал ничего, кроме шарканья собственных ботинок по неровной мостовой. Самое подходящее место для передышки, в которой он так нуждается. Обернувшись, он почти без удивления видит, что в последнем на этой четной стороне доме под номером 10 располагается вполне приличная гостиница с меблированными комнатами. Этот постоялый двор, несомненно, принадлежит той же эпохе, что и вся улица. Тем не менее, на широкой, прямоугольной вывеске из новенького блестящего листа железа, покрытого красноватой охрой, золотистыми буквами выведено явно современное и приличествующее обстоятельствам название: «Die Verbündeten»,[13] В полуподвале устроено даже какое-то бистро, и, увидев, что у него французское название – «Café de Alliés»,[14] Валлон еще решительнее толкает дверь, ведущую в тихую гавань, которую послала ему судьба.

Внутри темно и тихо, даже тише, чем было на безлюдной набережной, если такое вообще возможно. Немного пообвыкнув, путник начинает различать в глубине этой берлоги нечто, напоминающее живого человека: высокий, толстый мужчина с угрюмым лицом, словно застывший в ожидании, как паук в центре своей паутины, стоит за старомодной резной деревянной стойкой, упираясь в нее обеими руками и слегка наклонившись вперед. Сей фактотум, исполняющий обязанности бармена и заодно принимающий постояльцев, встречает его молчанием; однако надпись на дощечке, выставленной на самое видное место, прямо перед ним, ясно дает понять: «Здесь говорят по-французски». Неуверенным тоном, как будто через силу, путник произносит:



Поделиться книгой:

На главную
Назад