Что же такое элегантная женщина? Дали поясняет: «Я понял это однажды в кафе, наблюдая одно из несомненных воплощений элегантности. Итак, элегантная женщина, во-первых, вас презирает и, во-вторых, чисто выбривает подмышки. Когда я впервые увидел чисто выбритую подмышку, меня потряс ее цвет — слегка отдающий в голубизну, изысканный и немного порочный».
Его рассуждения о чисто выбритой подмышке призваны отвлечь внимание от первого и самого главного, если не единственного: его смутило и уязвило, что в своем «артистичном» наряде он выглядел в глазах элегантных женщин и мужчин как чучело, выставленное на посмешище.
Поняв, что его решение твердо, друзья посоветовали постричься в модной парикмахерской отеля «Риц». Особых денежных затруднений ни у него, ни и у его друзей не было.
Вся эта история с изменением облика Сальвадора Дали интересна как проявление его личности, черт характера, не вполне отвечающих тому образу, который представлен в его воспоминаниях.
Сначала он пошел в обычную парикмахерскую, переступив ее порог «с робостью». Он употребил это слово, хотя к тому времени привык демонстрировать свое презрение к публике, к толпе своим оригинально-вызывающим обликом (за неимением других способов). При чем тут робость? Робкий человек стремится затеряться в толпе, не выделяться, сгорать от стыда или впадать в ступор, когда его разглядывают, как диковинку, отпуская нелестные замечания.
Нет, чувство Дали не было вызвано робостью, стыдливостью и сопутствующей им скромностью. Он не выносил презрительных взглядов, унижающих его чувство собственного достоинства. А это чувство он холил и лелеял с детских лет. Нелестное мнение на свой счет даже парикмахера из модного салона, не говоря уже об элегантной женщине, было для него слишком болезненно.
Интересно его описание первой процедуры преображения: «Цирюльник обернул меня белым покрывалом, и когда я увидал на белом полотне растерзанные клочья своих эбеновых кудрей, меня поразил самсонов комплекс. Впрочем, я не уверен, что сказание о Самсоне правдиво. Взглянув в зеркало, я поразился и разволновался: передо мной был король на троне. Это белое величавое покрывало, усеянное клоками состриженных волос, — какая великолепная пародия на горностаевую королевскую мантию! Странное, но точное сопоставление.
Именно тогда в первый и последний раз в жизни я на какое-то время утратил веру в себя. Дитя-король вдруг показался мне порождением воображения биологически несостоятельной особи, мучимой несоответствием между ее болезненным, слабым организмом и развитым сознанием, не способным на действие и потому обреченным на бесплодие и вырождение. На какое-то мгновение я, состарившийся раньше срока, ощутил себя ущербным существом».
Упоминание о Самсоне, сила которого заключалась, как сказано в мифе, в его волосах, наводит на мысль о том, что внешней оригинальностью Сальвадор демонстрировал самому себе свою независимость, волю, презрение к мнению толпы. Поэтому вид своих состриженных локонов вызывал у него мучительное чувство беспомощности.
Отличное литературное сравнение предложил он: сидящий под простыней клиент цирюльника подобен королю в мантии на троне. Так и вспомнишь: «А король-то голый!» Величие потомственных королей обеспечивают мантия, придворный церемониал и внушаемость зрителей. У Дали были основания считать себя избранником судьбы благодаря таланту и творческим свершениям.
Но вел он себя так, словно решил круто изменить свой образ жизни и примкнуть к богеме: «Я заплатил цирюльнику, дал на чай и отправился в «Риц» наводить лоск. Не успела дверь парикмахерской захлопнуться за мной, как я почувствовал себя другим человеком.
Все мои опасения и страхи развеялись, как мыльные пузыри. Я знал, что за той дверью сейчас метут мои иссиня-черные волосы, но я, антипод Фауста, ни о чем — слышите, ни о чем! — не жалел и, вожделея Старости, истребляющей, как Медуза Горгона, всякую сентиментальность, прямо под ноги времени выплюнул попавший мне в рот последний волосок моей юности.
В «Рице» вместо того, чтобы пойти в парикмахерскую, я проследовал в бар и попросил коктейль.
— Вам какой? — спросил официант.
— Самый лучший! — ответил я. Кто же знал, что они бывают разные!
Вкус коктейля показался мне омерзительным, но уже через пять минут я ощутил блаженство. Мысль о парикмахерской меня окончательно оставила. Я заказал второй коктейль, изрядно изумляясь и тому, что сегодня я впервые пропускаю занятия, и тому, что не ощущаю по этому поводу никаких угрызений. Мало того, мне показалось, что та моя жизнь кончилась раз и навсегда. И началась новая.
Небо над Мадридом сияло ослепительной синевой, а розоватые дома кирпичной кладки дышали светлой надеждой. Мне нет равных в целом мире, слышите, нет!»
Он впервые ощутил опьянение не творчеством, а хмельным бездельем. Сколько молодых начинающих поэтов, писателей, художников, композиторов на этом завершали свои творческие искания и труды!
Итак, теперь он преобразился — под стать своей бравой компании. Испытывая необычайную легкость (отчасти под воздействием алкоголя), отправился от отеля «Риц» до трамвайной остановки вприпрыжку. Видя, что это не производит на прохожих должного впечатления, он постарался подскакивать изо всех сил.
Теперь его поведение привлекло всеобщее внимание. Это его устраивало, и он стал на всем скаку выкрикивать фразу, услышанную от одной полубезумной женщины: «Кровь слаще меда! Кровь слаще меда!» От него шарахались прохожие, и лишь один остолбенел, глядя на него. Это был его соученик по Школе изящных искусств. Его изумление было тем более велико, что он знал Дали как самого прилежного, тихого ученика.
Сделав очередной прыжок, Сальвадор остановился рядом с ним, будто желая объяснить причину такого своего несуразного поведения потихоньку, на ушко, но вместо этого проорал во всю глотку: «Ме-е-е-еда!» И тотчас со всех ног кинулся к уходящему трамваю, вскочил на подножку и с удовольствием увидел, что товарищ застыл в оцепенении, разинув рот и глядя ему вслед.
По Школе прошел слух, что Дали спятил и скачет по улице, как заяц. А он пришел на другой день к самому концу занятий в элегантном простом костюме, купленном в одном из дорогих магазинов, в шелковой голубой рубашке и в темных очках с сапфировыми стеклами. Волосы его были коротко пострижены, намазаны лаком для масляной живописи и напомажены. Теперь он играл роль денди.
Поначалу она оказалась опасной сугубо физически. Лак он не мог смыть обычными средствами. Воспользовался скипидаром, рискуя повредить глаза. С тех пор в подобных случаях применял яичный белок в смеси с бриллиантином.
Сальвадор наслаждался новой своей ролью. Она грозила основательно преобразить его личность. Он с удовольствием участвовал в пирушках и кутежах, сопровождавшихся глубокомысленной болтовней. Там нередко обсуждали политические проблемы.
В своих воспоминаниях об этом он предпочел писать обиняками, с усмешкой и недомолвками. Судя по его словам, все они, выходцы из более или менее состоятельных семей, были революционерами: от социалистов-либералов до анархистов. В одном были едины: надо всячески расшатывать общественные устои.
Тогда или несколько позже он пришел к убеждению, что любая бюрократическая система, в особенности основанная на демократических принципах, неминуемо приводит к подавлению личностного начала, к торжеству посредственности. Счастье или несчастье человека — сугубо личная проблема, не зависящая от общественных или политических структур, от уровня жизни и прав человека. Правительство правит — и только, народ или подчиняется ему, или свергает его.
Есть только одна головокружительная, хоть и нереальная возможность великолепного правления — абсолютная монархия при короле-анархисте. Он сослался при этом на Людвига II Баварского — покровителя Рихарда Вагнера и вообще искусств, бредившего мифологическими героями и психически не вполне нормального. Странно, что Дали не принял во внимание важное обстоятельство: причуды Людвига, любителя дворцов и роскоши, опустошили казну Баварии.
Но вот что интересно. Вспоминал Дали об этих событиях, напомню, летом 1941 года. А в молодые годы, как мы знаем, политические взгляды у него были социалистические и просоветские. Подобием выдуманного им монархо-анархического общественного уклада в наибольшей степени был Советский Союз, во главе которого стоял вождь (монарх, пусть и не наследственный), демократия была не буржуазной, а народной, идеалом признавался анархо-коммунизм.
Впрочем, революционные фразы не мешали этим молодым испанцам вести вполне буржуазный образ жизни. Однажды они отправились в модный ресторан. Бунюэль, предводитель застолья, провозгласил:
— Для начала по стаканчику виски, ну и что-нибудь поесть на сон грядущий, а после — шампанского!
Установив такую повестку вечера, они принялись обсуждать, кто и зачем осуществит неизбежную и необходимую революцию. Вопрос оказался сложным; не дожидаясь его окончательного решения, они принялись за мятный коктейль со льдом, которым запивали порции виски. После четырех циклов вспомнили о шампанском.
«Часам к пяти, — вспоминал Дали, — мы со слезами на глазах раскупорили последнюю бутылку. Негритянский джаз был великолепен и брал за душу так, что ком подкатывал к горлу. Бунюэль предложил послать шампанского оркестру, что мы и сделали. Деньги для нас не значили ровным счетом ничего. Мы были щедры и сорили направо и налево родительскими деньгами. Вдохновленные новой бутылью шампанского, мы торжественно поклялись встретиться на этом же месте ровно через пятнадцать лет, несмотря ни на что — ни на превратности судьбы, ни на политические разногласия. Мы поклялись вернуться сюда, даже если окажемся очень далеко и даже если на месте отеля не останется ничего кроме руин.
… Нас было семеро, и, разодрав на семь частей карточку клуба с номером стола (кажется, то был номер ВОСЕМЬ — символика этого числа стала предметом обсуждения), мы обозначили дату встречи на одной стороне клочка, а на другой поставили свои подписи. Глубоко символичным (не зря в эту ночь мы то и дело сворачивали на символику) мне показалось, что договор был подписан на бумаге, предварительно разодранной в клочья, хотя никто тогда не обратил на это внимания. Каждый получил свой клок документа».
Торжественный договор скрепили очередной порцией шампанского. Подобным клятвам во хмелю цена оказалась ничтожной. За последующие пятнадцать лет после встречи в Испании разразилась гражданская война. В отеле, где они подписали документ, расположился госпиталь, вскоре разрушенный бомбой. Из семерых одни оказались по разные стороны линии фронта, другие предпочли остаться в стороне. В числе последних был Сальвадор, так и не узнавший, был ли кто-то из них на том самом месте в назначенный день.
Дали объяснил свое бегство из Испании, охваченной пожаром гражданской войны, деликатно: сентиментальностью. Назвал ее противовесом «всем видам героизма, подлости, фанфаронства и желчности, сдобренных патриотическими настроениями. От этого варева и повалил в конце концов пар ненависти, изначально обуревающей буржуазную душу. Когда ненависть проникла во все поры, открыла новые горизонты и самые заманчивые перспективы, грянула гражданская война».
Причины междоусобицы были другими, сложными и сопряженными не только с внутренними испанскими, но и с международными конфликтами. А когда Дали смешивает в одну кучу все виды героизма, патриотизм и подлость, то становится неловко за него. Защитники и противники республики, демократы и монархисты, коммунисты и фашисты, вступив в смертельную схватку на деле, как настоящие мужчины, а не в полупьяной болтовне, отстаивали свои убеждения.
В момент опасности Сальвадор Дали тотчас забыл о том, что писал в дневнике, какие отстаивал на словах политические взгляды, как верил в революцию. Он даже выставил героизм и патриотизм в самом неприглядном виде. Можно было признаться в своем малодушии (он признавался во многих своих пороках) и воздать должное более мужественным людям. Он этого не сделал. Почему? Сказался синдром предателя.
Однако вернемся в Мадрид, где он, прилежный ученик Школы изящных искусств, аскет, превратился в денди, представителя богемы. Он захотел испытать все прелести этой жизни. (Возможно, заодно решил покончить со своей девственностью; прибегать к услугам проституток он остерегался или брезговал, а половые отношения с девушками своего круга считал прелюдией женитьбы, к которой не стремился.)
В один из вечеров он взял такси и отправился в кабаре «Флорида», где намеревался поужинать, разглядывая наиболее роскошных мадридских дам, которые, как его уверяли друзья, посещают именно это заведение. По его словам, он искал элегантную женщину. Что он под этим подразумевал? Попробуем понять.
«В элегантной женщине всегда ощутима грань ее уродства (конечно, не ярко выраженного) и красоты, которая заметна, но не более того. Ее красота всего-навсего заметна, но не исключительна. Элегантная женщина может и должна обходиться тем немногим, что ей выделила природа… Лицо ее отмечено печатью уродливости, усталости и нервности (а уж элегантность возводит эти составляющие в качественно новую, возвышенную степень манящего и властного цинизма)… зато руки ее и ноги должны быть безукоризненно, умопомрачительно красивы и — насколько возможно — открыты взору. Грудь же не имеет ровным счетом никакого значения…
Глаза? Это очень важно! Глаза обязательно должны хотя бы казаться умными. У элегантной женщины не может быть глупого выражения лица, как нельзя более характерного для красавицы и замечательно гармонирующего с идеальной красотой… В очертаниях рта элегантной женщины должна непременно сквозить отчужденность, высокомерная и печальная. Но иногда — не часто — в минуты душевного волнения лицо ее вдруг преображается, исполняясь неземной нежностью. Нос? У элегантных женщин не бывает носов! Это привилегия красавиц… Элегантная женщина, единожды покорившись ярму своей элегантности, должна с достоинством выносить ее гнет вкупе с нарядами и драгоценностями. Элегантность должна стать стержнем ее бытия и в то же время причиной ее изнеможения.
Поэтому элегантная женщина строга и несентиментальна, и душа ее оттаивает лишь в любви, а любит она сурово, отважно, изысканно и жадно. Только такая любовь ей к лицу, равно как драгоценности и наряды — их роскошь рифмуется с высокомерной роскошью пренебрежения, которой она нас одаряет».
Сидя за отдельным столиком во «Флориде» и разглядывая красавиц, он, по его словам, истинно элегантной женщины так и не нашел.
В этих признаниях усматриваются определенные черты его отношения к женщинам. Вряд ли разумно с полной серьезностью вглядываться в начертанный им словесный портрет идеальной элегантной дамы. Он относится ко времени его написания и во многом соответствует характеристике его возлюбленной Галы.
Можно предположить, что она отвечала всем тем критериям, которые он предъявлял к элегантной женщине в молодости. Не менее, если не более вероятно, что он подкорректировал свои прежние взгляды на элегантность с учетом облика и характера возлюбленной. Как известно, любящий взгляд находит прекрасные черты в женщине, не отличающейся классической красотой.
Что же мечтал встретить молодой Сальвадор в кабаре «Флорида»? Романтическую любовь. Его пространные рассуждения об элегантности призваны скрыть это.
Нетрудно себе представить молодого человека, симпатичного и элегантного, сидящего в зале за столиком и поглядывающего на красавиц. Он надеется, что одна из них вдруг встретит его взгляд, и лицо ее, отчужденное, высокомерное и печальное, преобразится, «исполняясь неземной нежностью». И она, словно сомнамбула, встанет и подойдет к нему — единственному, которого она так ждала, и он встанет ей навстречу…
Как тут не вспомнить «Незнакомку» Александра Блока:
Возвращение блудного сына
Посещение «Флориды» его разочаровало. И в том, что «истина в вине», он усомнился. Выпил в тот вечер излишне много, а утром осознал истину похмелья: вялость, головную боль, отвратительное ощущение в желудке.
Весь следующий день провел в своей комнатке, отлеживался и пил исключительно лимонад. На другой день утром, к началу занятий, пришел в Школу изящных искусств. При входе встретил негодующую толпу студентов. Ему стали наперебой объяснять, что стряслось, призывая, как он писал, «не то поддержать, не то возглавить мятеж».
Если так, то в студенческой среде его должны были воспринимать бунтарем, революционером. Однако в своих воспоминаниях он и на этот раз отделался невразумительными объяснениями (как тут не вспомнить о синдроме предателя!).
«Мне снова предстояло стать жертвой мифологии, — писал он, — которая успела сложиться вокруг меня… Вокруг меня с неизбежностью складывается мифология; такова, по всей видимости, моя натура… И если уж в жизнь мою единожды вторгся костыль, будьте уверены, продолжение последует. Так или иначе, самым возвышенным образом или наипошлейшим манером он будет время от времени напоминать о себе и, пока я жив, не отвяжется.
Тогда я еще не успел вывести эту закономерность, а то бы сразу догадался, чем дело обернется, припомнив, что однажды меня уже исключали из коллежа. Конечно, убогое мышление, не осененное параноидальным вдохновением, вообще не способно уразуметь эту связь, но, уверяю вас, самое первое из моих исключений — не пустая случайность. Великой судьбой правят неумолимые законы».
Ссылки на великую судьбу, паранойю, мифологию выглядят дымовой завесой, призванной скрыть вовсе не случайное обращение к нему студентов. В те годы он все еще сохранял верность своим революционным убеждениям, не скрывал их, а, возможно, даже бравировал ими.
По-видимому, ему нравилось быть радикалом, ниспровергателем кумиров.
В тот раз студенты были возмущены результатом конкурса на место преподавателя по кафедре живописи. В нем приняли участие известные художники. Академия выставила работы претендентов, одну на вольную, другую — на заданную тему. Работы были выполнены в «академической» манере. Но было одно исключение: картины Даниэля Васкеса Диаса, постимпрессиониста.
Несмотря на то что Сальвадор Дали старательно изучал основы классической живописи, среди студентов, знавших о его увлечении кубизмом, он слыл авангардистом. Разделявшие его взгляды приветствовали кандидатуру Васкеса Диаса и бурно обсуждали интриги, в результате которых на кафедру непременно возьмут какую-нибудь бездарность.
Всей толпой они отправились на выставку, где Дали заявил: никто из претендентов Васкесу Диасу и в подметки не годится. Тем временем в зале проходило слушание речей кандидатов. Каждый излагал свое педагогическое кредо. Выступление Васкеса Диаса показалось студентам толковее прочих.
Когда преподаватели удалились на совещание, волнение в зале усилилось. А когда председатель комиссии стал зачитывать окончательное решение, стало ясно, что кандидатура Васкеса Диаса отвергнута. Сальвадор Дали встал, не дожидаясь конца речи председательствующего, и демонстративно удалился. Остаток дня он провел с друзьями в кафе, осуждая профессоров-ретроградов и обсуждая политическую ситуацию в стране.
Явившись на следующий день в Школу изящных искусств, он узнал, что его исключили за вчерашний инцидент. Его уход был воспринят как сигнал к активным действиям. Поднялся шум, начались выкрики из зала, оскорбительные для комиссии и ее председателя. Распаляясь, студенты от слов перешли к делу. В членов комиссии полетели из зала отнюдь не цветы, а более тяжелые и жесткие предметы.
Академики спешно покинули сцену, на которую полезли наиболее оголтелые их ученики, желающие выразить свой протест в форме рукоприкладства. Преподаватели, проявив неплохую сноровку, избежали прямых контактов и забаррикадировались на кафедре рисунка. Бунтовщики, по всем правилам осады, попытались протаранить дверь лавкой.
Тут подоспела полиция, и бунт был быстро подавлен. Из зачинщиков беспорядка первым назвали Сальвадора Дали — главного агитатора за Васкеса Диаса и вдохновителя мятежа, подавшего сигнал к началу активных действий. Дисциплинарный совет принял решение всех активных бунтарей исключить на год из числа студентов Школы изящных искусств.
Это событие имело немалое влияние на его дальнейшую жизнь. Не потому, что его изгнали из Школы изящных искусств. Более существенно другое: он лишился и своей разгульной компании.
Отец, узнав о его исключении, пришел в отчаяние: ведь не жалел денег на учебу сына, надеясь, что он, получив диплом, сможет преподавать и будет иметь стабильный заработок. Отец отправил в Мадрид свою новую жену — Каталину, младшую сестру умершей доньи Фелипы Доменеч. Ей следовало узнать причину исключения Сальвадора и возможность восстановления. Она успокоила отца: преподаватели называли Дали прилежным учеником и талантливым художником.
Возвращение исключенного студента в родной Фигерас прошло, можно сказать, триумфально. Отец встретил его с распростертыми объятиями. Не потому, что был рад решению дисциплинарной комиссии, а потому, что поверил в профессиональное будущее Сальвадора.
Вновь повторю для тех, кто верит во врожденную одаренность: Дали стал выдающимся художником и незаурядным мыслителем прежде всего благодаря отцу, который предоставил ему для этого все возможности.
Конечно, не будь у сына таланта, ничего бы не вышло; не у одного же Сальвадора были отцы, тратившие на обучение своих отпрысков немалые суммы. Их было много, а Сальвадор Дали — один!
Спору нет, он проявил в полную силу свой творческий потенциал, с детских лет увлекся живописью, перечитал едва ли не все книги в библиотеке отца, и это был его выбор.
Своим образованием (прежде всего домашним) и великолепными возможностями заниматься живописью и учиться рисованию он обязан отцу. На сына отец денег не жалел. К счастью, его усилия были не напрасны: Сальвадор оправдывал его надежды. Не потому, что старался ради отца, нет. Он осознал свое призвание и вскоре творчество стало увлекать его больше всего на свете.
Правда, в компании молодых повес в Мадриде он едва не стал жертвой богемы. Но тут на помощь его таланту пришла судьба, нередко помогающая тем, кто этого достоин (увы, она склонна и ошибаться).
Исключение Дали из Школы изящных искусств обернулось чем-то вроде годичных каникул, которые он может провести в семье, к общему удовольствию. Однако через несколько дней к ним явился жандарм, арестовал Сальвадора и препроводил в местную тюрьму. Здесь его продержали месяц, не предъявляя обвинения, и перевели в тюрьму города Жероны. Дали вспоминал:
«В ту пору генерал Примо де Ривера, отец Хосе Антонио, основателя Фаланги, жестоко расправлялся с любым проявлением бунтарства. Недавние выборы возбудили новый всплеск политической активности, и все мои фигерасские друзья оказались революционерами. Отцу же, исполняя свои профессиональные обязанности, приходилось не раз документально заверять злоупотребления, совершенные правыми при подготовке и проведении выборов. Не появись я в Фигерасе, это, возможно, осталось бы без последствий, но я принялся на каждом углу разглагольствовать об анархии и монархии, привлекая всеобщее внимание. Все это в итоге и привело меня в тюрьму».
Выходит, Сальвадор был столь пылким революционером, что не смог скрыться даже в тревожное время, «привлекая всеобщее внимание». Не так ли вел он себя и в Школе изящных искусств, за что был исключен? Вопреки своим поздним уверениям в те годы он оставался противником монархии, сторонником социализма и коммунизма.
Два десятилетия спустя он назвал свой арест «колоритным анекдотическим эпизодом». Вновь сказалось то, что писал мемуары другой Сальвадор Дали, предавший свои былые политические убеждения. Теперь он не скупился на иронию:
«В тюрьме я наслаждался. Меня поместили вместе с политическими заключенными, которым друзья, соратники и родственники натащили невообразимое количество даров. Ежевечерне мы пили шампанское местного разлива, надо заметить, преотвратительное. В тюрьме я снова взялся за «Вавилонскую башню», желая шаг за шагом философски осмыслить свой мадридский опыт.
Я был совершенно счастлив, ибо вновь открыл для себя пейзаж Ампурдана, реявший за прутьями тюремной решетки, и почувствовал, что наконец-то состарился — хоть немного. Я страстно этого желал — и свершилось. Таков был итог пережитого. Я постарел, я в тюрьме, в первый раз в жизни — узник, и это прекрасно. А кроме всего прочего, в те дни я передохнул — в тюрьме немного спал накал моей духовной напряженности».
Какими в действительности были тогда его переживания, остается только догадываться. Выпущенного из тюрьмы, его в Фигерасе встречали овацией — как подлинного борца за власть народа, за свободу, равенство и братство. Возможно, он отчасти был таким.
Небольшое отступление. Ныне модно выступать против равенства, толкуя его нарочито убого: сплошная уравниловка, серость, подавляющая индивидуальность, власть тупой толпы. Такого равенства революционеры никогда не имели в виду. Его не было, скажем, в СССР (во всяком случае, во времена Сталина), где каждый получал зарплату, награды и звания — за немногими исключениями — по труду, по заслугам. Хотя вместо слова «равенство» (оно всякое бывает) точнее говорить — справедливость.
… По возвращении Сальвадора из недолгого заключения семья Дали уехала в Кадакес. Он самозабвенно предался творчеству: сочинял философский трактат «Вавилонская башня», стремясь достичь высочайших вершин в познании бытия, писал картины.
«В ту пору, — вспоминала Ана Дали, — брат сделал множество моих портретов. Часть из них — просто наброски, эскизы, где он прорабатывал особенно тщательно одно: локоны, спадающие на открытые плечи. Писал он, как всегда, не торопясь и не уставая, да и мне было в радость позировать ему, тем более что я действительно не уставала сидеть, как он велел, и никогда не докучала ему разговорами».
Тогда он создал несколько картин — разных по стилю, где центральным образом была сестра. «Чем раньше я вставал, — писал он, — тем точнее запечатлевал остро отточенный карандаш мою мысль на белом листе, чем успешнее я справлялся с плотскими искушениями, тем легче обуздывал страсти. Крестовый поход духа, вступившего в борьбу и одержавшего победу, приближал меня к Святой земле моей собственной души. А кроме того, чем беспощаднее я был к своему телу, тем скорее старился».
Трудно сопоставить образ молодого Сальвадора из его воспоминаний с тем, каким он был. Он писал об аскезе, сделавшей его подобием живых мощей: «Тела, можно сказать, совсем не осталось… Я превратился в какую-то странную причуду природы — тело мое состояло из глаза, руки и мозга. Все прочее исчезло за ненадобностью».
Вряд ли он был тогда аскетом. Скорее — атлетом. Судя по воспоминаниям сестры, они много плавали; он любил скакать по скалам, рискуя покалечиться. Если учесть палящее солнце, молодость и увлеченную работу, то неудивительно, что он при своей изящной комплекции исхудал, окрепнув телом и душой.
Наконец, пришла пора возвращаться в Мадрид. Отец стал выдавать ему скромную сумму, тем не менее продолжая оплачивать его счета. А Сальвадора с восторгом приняла компания отпрысков состоятельных родителей. Центром был Федерико Гарсиа Лорка, возле которого самолюбивый Сальвадор чувствовал себя планетой, кружащейся вокруг светила.
«К тому времени, — писал Дали, — я успел познакомиться сразу с несколькими элегантными женщинами. Мой мерзостный цинизм отчаянно жаждал утолить на этой ниве нравственный и любовный голод. Я стал избегать встреч с Лоркой и компанией, которая все очевиднее становилась его компанией. То был апогей его влияния, которому никто не мог противиться, и, наверное, тогда, единственный раз в жизни, мне довелось узнать нечто подобное мукам ревности. Едва ли не каждый вечер мы всей компанией шли по Пасео-де-ла-Кастельяна в кафе, заранее зная, что и сегодня во всем блеске нам предстанет Федерико, этот огнедышащий алмаз. И часто я вдруг срывался и бежал от них со всех ног, прятался три, четыре, пять дней… Никто так и не выведал у меня тайны этих исчезновений, и пока что — пока что! — я не склонен приподымать завесу».
Не прошло и года, как его исключили из Школы изящных искусств — на этот раз окончательно. Он не сдал зачеты по дисциплинам «Цвет и композиция», «Рисунок движущихся фигур», а на экзамене по теории изящных искусств отказался отвечать, сославшись на то, что преподаватели не способны оценить его знания. Если верить Дали, он нарочно оскорбил профессоров, чтобы навсегда покончить с учебным заведением и разгульной мадридской жизнью. Он решил вернуться в Фигерас, работать год, а потом продолжить образование в Париже.
Мне кажется, он легко поддавался влияниям сильных цельных личностей: отца, Бунюэля, Гарсиа Лорки, Зигмунда Фрейда, Елены Дьяконовой, которую называл Гала, а затем — магическому влиянию буржуазного окружения и мировоззрения. Всеми силами старался он преодолеть влияние отца и Гарсиа Лорки, но в остальном был слаб и зависим. Это заметно сказалось на его судьбе и творчестве.
Покидая Мадрид, он не стал собирать вещи и уехал без багажа. Его появление повергло семью в смятение. Об этом можно судить по незавершенной картине: его отец сидит за столом с папиросой во рту, рядом стоит дочь, положив руку ему на плечо. Вид у них удрученный, почти как на похоронах.
Для отца моральный удар был особенно силен. Он всегда хотел, чтобы у сына была достойная профессия, скажем преподавателя рисования, а то и профессора живописи. И вдруг — крах!
Глава 4
СУДЬБОНОСНЫЕ ВСТРЕЧИ
Не буду вас уверять, что у меня есть друзья. Я употребляю людей в свое удовольствие и, если они перестают меня интересовать, тут же забываю. Я пожираю людей безо всяких угрызений.
Я — иезуит высшей марки — испытываю истинное наслаждение, когда умирает кто-нибудь из моих друзей: я чувствую себя, если не убийцей, так виновником его смерти.
Федерико Гарсиа Лорка
На Пасху днем 5 апреля 1925 года к террасе дома семейства Дали в Кадакесе подкатило такси. Это было явление ожидаемых Сальвадора и Федерико Гарсиа Лорки, о котором все домашние уже были наслышаны.
«Не помню, о чем мы говорили за обедом, — вспоминала Ана Мария Дали, — помню одно: весь обед мы хохотали. К десерту казалось, что мы знакомы целую вечность. Кофе мы пили на террасе, под эвкалиптом. Федерико изумила красота пейзажа, и он все повторял, что Ампурдан напоминает ему Гранадскую долину. Но еще сильнее поразил его Кадакес. Он говорил: «Здешний пейзаж сиюминутен и вечен, и притом без изъяна». А когда в сумерках мы с ним отправлялись на ежевечернюю прогулку к оливковой роще, ему казалось, что мы идем по Святой земле…
Мы сразу полюбили Федерико. И когда Сальвадор сказал, что его друг сочинил пьесу, Федерико объявил, что хотел бы прочитать ее нам, потому что с нами он «сразу почувствовал себя просто и хорошо». И вот в тишине, исполненной напряженного ожидания, в гостиной нашего дома в Кадакесе, у статуи Мадонны, улыбавшейся нам из ниши, затянутой зеленым шелком, он начал читать «Мариану Пинеду».
А когда кончил, мы были потрясены. Отец в неописуемом восторге кричал, что Лорка — величайший поэт нашего времени. У меня в глазах стояли слезы. А Сальвадор, с торжеством поглядывая на нас, словно спрашивал: «Ну? Что я вам говорил?!» И, удовлетворенный увиденным, улыбался другу, а Федерико, смущенный и радостный, в сотый раз повторял слова благодарности».
Федерико стал для главы семьи Дали вторым сыном. Он был на 6 лет старше Сальвадора. Свою пьесу в стихах Гарсиа Лорка посвятил гранадской красавице Мариане Пинеде, которую за участие в заговоре против короля Испании публично казнили в мае 1831 года. Ей было 27 лет. Она могла спасти свою жизнь, выдав имя руководителя, но этого не сделала.
В трудах историков ее смерть считалась героическим поступком во имя свободы, против тирании самодержавия. В народном романсе, который Федерико знал с детства, говорилось о том, что она любила руководителя заговора и вышивала для него знамя.