Как много Уэллс в то время думал о заработках, видно из записи, посвященной еще одному его новому другу — писателю Джеймсу Барри. Узнав о болезни Уэллса, Джеймс, конечно, навестил его. «Сперва я думал, что ему просто вздумалось провести денек у моря, — вспоминал Уэллс, — но мистер Барри обстоятельно и мудро рассуждал о том о сем, особенно — о собственных былых невзгодах и тяжкой доле молодых писателей. В те времена небольшое вспомоществование могло значительно облегчить жизнь, если ты на мели. Я никак не считал, что я на мели. Как только займешь денег и получишь субсидию, к работе охладеваешь. Опасно, а то и гибельно лишать чеки того пикантного запаха наживы, который так остро ощущаешь, когда деньги не надо отдавать. «Может, вы и правы», — ответил на это Барри и в свою очередь рассказал мне, как он, впервые приехав в Лондон, не понимал предназначения чеков. Он просто складывал их в ящик стола и ждал, когда ему пришлют настоящие деньги…»
Крушение «маленького» гениального человека
Несмотря на болезнь, 1897 год оказался для Уэллса удачным.
В «Фортнайтли ревью» появилась статья «Моральные принципы и цивилизация» — новые размышления Уэллса о том, куда и как мы движемся, становимся лучше или все это иллюзия; вышли книжки «Кое-какие личные делишки» и «Тридцать рассказов о необыкновенном»; но главное, был написан и опубликован еще один знаменитый роман — «Человек-невидимка» («The Invisible Man: A Grotesque Story»).
Я и сейчас прекрасно помню долгую темную февральскую метель, разыгравшуюся над заброшенной в Сибири небольшой железнодорожной станцией Тайга, где прошло мое детство. Год пятьдесят шестой. От керосиновой лампы падает тусклый свет, стекла на окнах в наплывах влажного снега, от белёной известкой печи несет теплом, и я не могу, никак не могу оторваться от истории несчастного безумца мистера Гриффина. Он появился в трактире «Кучер и кони» в такой же темный февральский день, и там стёкла были в таких же влажных наплывах. Он пришел с железнодорожной станции Брэмблхерст пешком; никаких вещей, только в руке, обтянутой толстой перчаткой, небольшой черный саквояж. Я так и видел этот черный саквояж — именно небольшой, именно черный, какие в ту пору носили на выездах железнодорожные медики. К тому же незнакомец, появившийся в трактире «Кучер и кони», был закутан с головы до пят, и широкие поля фетровой шляпы скрывали все лицо, виднелся только блестящий кончик носа.
Он еле передвигал ноги от холода и усталости. «Огня! Во имя человеколюбия! Комнату и огня!»
«Поверьте, — писал Уэллсу Джозеф Конрад, — Ваши вещи всегда производят на меня сильнейшее впечатление. Сильнейшее — другого слова не подберешь. И если хотите знать, меня больше всего поражает Ваша способность внедрить человеческое в невозможное и при этом принизить (или поднять?) невозможное до человеческого, до его плоти, крови, печали и глупости. Вот в чем удача! В этой маленькой книжке («Человек-невидимка». —
Выход «Человека-невидимки» сделал Уэллса по-настоящему знаменитым. Но загадка его фантастических романов заключалась не только в приближении к науке. Загадка его фантастических романов заключалась еще и в редкостном умении увидеть в знакомом, давно примелькавшемся — какую-то неожиданную, вдруг поражающую деталь.
«Нижнюю часть лица он (несчастный Гриффин, человек-невидимка. —
А вы не остолбенели бы?
Провинциальный городок, метель, и вдруг такое!
Разумеется, мы всю жизнь пишем о своей Гренландии, в этом Сароян прав. И Уэллс всю жизнь писал о своей Гренландии. Но очень уж необыкновенной выглядела Гренландия этого столь обыкновенного на первый взгляд человека. Уэллс в те годы был коренаст; короткие руки и ноги, рыжеватые усы, голубые глаза. Действительно ничего особенного.
«Как только первую корзину внесли в гостиную, незнакомец нетерпеливо принялся ее распаковывать, без зазрения совести разбрасывая солому по ковру. Он вытаскивал из корзины бутылки — маленькие пузатые пузырьки с порошками, небольшие узкие бутылки с окрашенной в разные цвета или прозрачной жидкостью, изогнутые склянки с надписью «яд», круглые бутылки с тонкими горлышками, большие бутылки из зеленого и белого стекла, бутылки со стеклянными пробками и вытравленными на них надписями, бутылки с притертыми пробками, бутылки с деревянными затычками, бутылки из-под вина и прованского масла. Все эти бутылки он расставил рядами на комоде, на каминной доске, на столе, на подоконнике, на полу, на этажерке — всюду. В Брэмблхерстской аптеке не набралось бы и половины такой уймы бутылок…»
Вот как въелась в Уэллса аптека мистера Кауэпа. И еще не раз он будет возвращаться к героям, прошедшим через подобные аптеки. И еще много раз его герои будут терпеть крушение всех планов только потому, что родились и росли в не подходящей для них среде. «Это была ошибка, огромная ошибка, что я взялся один за это дело, — признается Гриффин доктору Кемпу. — Напрасно потрачены силы, время, возможности. Один… Удивительно, как беспомощен человек, когда он один… Мелкая кража, потасовка — и все… А я нуждаюсь в пристанище, Кемп, мне нужен человек, который помогал бы мне, прятал бы меня. Мне нужно место, где я мог бы спокойно, не возбуждая ничьих подозрений, есть, спать, отдыхать. Словом, мне нужен сообщник. Тогда возможно всё…».
Всё? А что это такое — всё?
Отчаявшийся невидимка объясняет:
«Мы должны заняться убийствами, Кемп. И не бессмысленно убивать, а разумно отнимать жизнь. (Он все еще думает, что легко найдет сообщника для подобных дел. — Г. Л.) Люди теперь знают, что существует Невидимка. И этот Невидимка, Кемп, должен установить царство террора. Вы изумлены, конечно. Но я говорю не шутя: царство террора! Невидимка должен захватить какой-нибудь город, хотя бы этот ваш Бэрдок, терроризировать его население и подчинить своей воле всех и каждого. Он издаст свои приказы. Осуществить это можно тысячью способов, скажем, подсовывать под двери листки бумаги. И кто дерзнет ослушаться, будет убит, так же как и его заступники».
Провинциальный Айпинг потрясен. Чудовищные слухи ходят про жестокого невидимого человека. Кто-то видел украденные в трактире деньги, которые будто бы сами плыли по воздуху. Кто-то слышал раздраженный голос, доносящийся ниоткуда. Говорили про убитых и раненых, про то, что невидимого человека вряд ли удастся победить. Обычные разговоры людей, впервые столкнувшихся с террором. Но еще больше поразились бы жители Айпинга, если бы узнали, что сам этот «террорист», сам этот неуловимый мистер Невидимка зависит от какого-то жалкого бродяги Томаса Марвела, укравшего его рабочие дневники. Одутловатый человек с широким носом, слюнявым подвижным ртом и растущей вкривь и вкось щетинистой бородой; на голове — потрепанный шелковый цилиндр, вместо пуговиц на самых ответственных частях туалета — бечевки и ботиночные шнурки. Но именно этот грязный бродяга унес рукописные книги Гриффина, чтобы потом, укрывшись в надежном месте, с бессмысленной надеждой водить по строкам кривым толстым пальцем: «Шесть… маленькое два сверху… крестик и закорючка… Господи, вот голова была!»
«Мне пришлось работать в очень тяжелых условиях, — признался Гриффин доктору Кемпу, когда еще надеялся получить от него помощь. — Оливер, мой профессор, был мужлан в науке, человек, падкий до чужих идей, — он вечно за мной шпионил! Вы ведь знаете, какое жульничество царит в научном мире. Я не хотел публиковать свое открытие и делиться с ним славой. Я продолжал работать и все ближе подходил к превращению своей теоретической формулы в эксперимент, в реальный опыт. Я никому не сообщал о своих работах, хотел ослепить мир, сразу стать знаменитым. Я занялся вопросом о пигментах, чтобы заполнить некоторые пробелы. И вдруг, по чистой случайности, сделал открытие в области физиологии. Красное вещество, окрашивающее кровь, оно ведь может стать белым, бесцветным, сохраняя в то же время все свои свойства! Прекрасно помню ту ночь. Было очень поздно — днем мешали работать безграмотные студенты, смотревшие на меня, разинув рот, и я иной раз засиживался до утра. Открытие осенило меня внезапно, оно появилось сразу во всем своем блеске и завершенности. Я был один, в лаборатории царила тишина, вверху ярко горели лампы. В знаменательные минуты своей жизни я всегда оказываюсь один. (Весьма символическое признание. —
Эти деньги не спасают Гриффина.
Он выпускает на свободу ужасно мучившуюся, ставшую невидимкой кошку (как когда-то отправил в неведомое путешествие модель машины времени, как позже отправил в неизвестность чудесный шар Кейвора; существует множество литературных поделок обо всем этом, написанных второразрядными художниками). Припертый к стене обстоятельствами, он наконец сам принимает препарат. Вломившийся в квартиру хозяин подает ему счет. «Чем-то удивили его мои руки. Он взглянул мне в лицо, с минуту стоял, разинув рот, потом выкрикнул что-то нечленораздельное, уронил свечу и бумагу и, спотыкаясь, бросился бежать по темному коридору к лестнице. Я закрыл дверь, запер ее на ключ и подошел к зеркалу. Лицо у меня было белое, как мрамор».
Но это не худшее. Гриффин не ожидал, что будет так страдать. Вся ночь прошла в мучениях, в тошноте и обмороках. «Никогда не забуду рассвета, не забуду жути, охватившей меня при виде моих рук, словно сделанных из дымчатого стекла и постепенно, по мере наступления дня, становившихся все прозрачнее и тоньше, так что я мог видеть сквозь них все предметы, в беспорядке разбросанные по комнате, хотя и закрывал прозрачные веки. Тело мое сделалось как бы стеклянным, кости и артерии постепенно бледнели, исчезали. Я скрипел зубами от боли, но выдержал до конца. И вот остались только мертвенно-белые кончики ногтей и бурое пятно какой-то кислоты на пальце…»
Первый человек-невидимка вышел в мир.
Он полон невероятных, самых чудесных ожиданий.
Но скоро выясняется, что торжествовал человек-невидимка рано. Например, грязь, облепляя ноги, делает их видимыми. В случайной пролетке, никем не замеченный, Гриффин едет по Оксфорд-стрит и дальше по Тоттенхем-Корт-роуд, все равно куда. Потом бросает пролетку и через Блумсбери-сквер пытается выйти в малолюдные кварталы. Здесь его облаивает какая-то собачонка, а потом улицу запруживает огромная толпа под знаменем Армии спасения. «Толпа приближалась, во все горло распевая гимн, показавшийся мне ироническим намеком: «Когда мы узрим его лик?» Она тянулась мимо меня бесконечно. «Бум, бум, бум», — гремел барабан, и я не сразу заметил, что два мальчугана остановились возле меня. «Глянь-ка», — сказал один. «А что?» — спросил другой. «Следы. Да босиком. Как будто кто по грязи шлепал…».
Остальное известно.
Предающий обязательно обрастает предателями.
Преследующий обязательно обрастает преследователями.
Гении гибнут. Остается мир, полный ординарных глупых людишек.
Остается ничтожный бродяга Марвел. «Сколько тут тайн, — шепчет он, листая страницы украденных у человека-невидимки книг. — Эх, доискаться бы! Уж я бы не так сделал, как он!» И, почесывая потный лоб, погружается в мечту всей своей ничтожной, никому не нужной жизни. «И ни один человек на свете не знает, где находятся книги, в которых скрыта тайна невидимости и много других поразительных тайн. И никто этого не узнает до самой его смерти».
Война миров
Юрий Олеша (писатель):
В 1877 году итальянский астроном Джованни Скиапарелли обнаружил на Марсе обширную сеть странных линий, которые он, не сильно задумываясь, назвал каналами. Возникла даже гипотеза, согласно которой эти каналы являются искусственными сооружениями. Об этом тогда и позже много писали. Уэллс, разумеется, не мог не слышать дискуссий, постоянно разражавшихся вокруг этой гипотезы. Жизнь на других планетах? Да! Конечно! «Но кто живет в этих мирах, если они обитаемы? Мы или они Владыки Мира? Разве всё предназначено для человека?» Так, словами Иоганна Кеплера, начинается роман Уэллса «Война миров» («The War of the Worlds»), вышедший через двадцать один год после открытия Скиапарелли.
Логика проста: планета Марс старше Земли, значит, жизнь на ней могла появиться раньше, а разумная жизнь вообще могла уйти далеко вперед. Во время большого противостояния в 1894 году на освещенной части Марса ученые случайно заметили странные вспышки. Возможно, это марсиане заканчивали отливку гигантской пушки, из которой собирались обстреливать Землю.
Вообще-то спору о жизни на Марсе много лет.
В середине XX века советский астроном Г. А. Тихов создал целую новую науку — астробиологию. Из книжки с тем же названием («Астробиология») я немало извлек в детстве удивительной информации. Например, о том, что полярные шапки нашего космического соседа состоят не из замерзшей углекислоты, как считали некоторые, а всего-навсего из обычного льда. А главное, Г. А. Тихов первым в мире пришел к выводу, что Марс, холодный и неприютный, на самом деле покрыт густой низкорослой растительностью, ну, как, скажем, сибирская тундра мхами…
Однажды в Уокинге, поглядывая на хорошо видимый над горизонтом Марс, Фрэнк, старший брат Уэллса, сказал ему: «А представь себе, что нежданно-негаданно обитатели другой планеты вдруг свалились здесь с неба и начали крушить всех направо и налево…»
Уэллс запомнил эти слова. И описал прогулку своего героя. И описал звездное небо с яркой точкой Марса. Тот вечер был теплый. Слышались голоса возвращавшихся домой экскурсантов из Чертей и Айлворта, в домах светились огни, на железнодорожной станции пересвистывались маневровые паровозы. Все казалось спокойным и безмятежным, но на самом деле мир уже был обречен: стальные цилиндры марсиан падали в сердце викторианской Англии — в сердце империи, насчитывавшей в те годы более трехсот миллионов жителей.
Уэллс прекрасно изучил арену будущих событий, разъезжая на велосипеде по холмам Уокинга. Особенно удобной для появления марсиан показалась ему Хорсельская пустошь. Именно там из обгорелого металлического цилиндра появилась на свет первая бесформенная фигура. «Высунувшись на свет, она залоснилась, точно мокрый ремень. Два больших темных глаза пристально смотрели на меня. У чудовища была круглая голова и, если можно так выразиться, лицо. Под глазами находился рот, края которого двигались и дрожали, выпуская слюну. Чудовище тяжело дышало, и все его тело судорожно пульсировало. Тонкое щупальце упиралось в край цилиндра, другим оно размахивало в воздухе. Треугольный рот с выступающей верхней губой, полное отсутствие лба, никаких признаков подбородка под клинообразной нижней губой, непрерывное подергивание рта, шумное дыхание в непривычной атмосфере, неповоротливость и затрудненность в движениях — результат большей силы притяжения Земли, — в особенности же огромные пристальные глаза, — все это было омерзительно до тошноты».
Казалось бы, земное тяготение должно расплющить пришельцев, но у них есть специальные, помогающие им машины. «Сверкнул луч света, и зеленоватый дым взлетел над ямой тремя клубами, поднявшимися один за другим в неподвижном воздухе. Этот дым был так ярок, что темно-синее небо наверху и бурая, простиравшаяся до Чертей, подернутая туманом пустошь с торчащими кое-где соснами вдруг стали казаться совсем черными».
Кстати, один из лучших переводов «Войны миров» принадлежит великолепному русскому поэту-акмеисту Михаилу Зенкевичу. Он понимал толк в фантастике, знал, что такое стиль. Его собственные стихи часто звучали как фантастические:
«Блеснула молния, и марсианский треножник четко выступил из мрака; он стоял на одной ноге, две другие повисли в воздухе. Он исчезал и опять появлялся при новой вспышке молнии уже на сотню ярдов ближе. Можете вы себе представить трехногий складной стул, который, покачиваясь, переступает по земле? Так это выглядело при вспышках молнии…»
Все это на фоне привычного Лондона, его окрестностей.
«Вблизи треножник показался мне еще более странным; очевидно, это была управляемая машина. Машина с металлическим звонким ходом, с длинными гибкими блестящими щупальцами (одно из них ухватилось за молодую сосну), которые свешивались вниз и гремели, ударяясь о корпус. Треножник, видимо, выбирал дорогу, и медная крышка вверху поворачивалась в разные стороны, напоминая голову. К остову машины сзади было прикреплено гигантское плетение из какого-то белого металла, похожее на огромную рыбачью корзину; из суставов чудовища вырывались клубы зеленого дыма…»
Не забудем, роман написан в конце 90-х годов XIX века.
Никто тогда не помышлял об исходах, описанных тридцатидвухлетним Уэллсом. Мировые войны (а он увидит обе) еще впереди, но Уэллс явственно, чрезвычайно реалистично увидел картины, уже через шестнадцать лет ставшие реальностью. «Тут были женщины, бледные и грустные, хорошо одетые, с плачущими, еле передвигавшими ноги детьми, — описывает он колонну беженцев, покидающих Лондон. — Со многими шли мужья, то заботливые, то озлобленные и мрачные. Тут же прокладывали дорогу оборванцы в выцветших лохмотьях, с дикими глазами, зычно кричавшие и цинично ругавшиеся. Рядом с рослыми рабочими, энергично пробиравшимися вперед, теснились тщедушные растрепанные люди, похожие по одежде на клерков или приказчиков. И несмотря на все это разнообразие, люди в толпе имели нечто общее. Лица испуганные, измученные, чувствовалось, что всех гонит страх. Всякий шум впереди на дороге, спор из-за места в повозке заставлял бесконечную толпу ускорять шаг; даже люди, напуганные и измученные до того, что у них подгибались колени, вдруг, точно гальванизированные страхом, становились на мгновение более энергичными. Кожа пересохла, губы почернели и потрескались. Всех мучила жажда, все устали, все натрудили ноги. Повсюду слышались споры, упреки, стоны изнеможения; и все то и дело выкрикивали, точно припев: скорей, скорей!»
Марсиане идут!
Цивилизация, создававшаяся веками, рухнула.
Лихой миноносец «Сын грома» уничтожает один из боевых треножников, но это пиррова победа… это даже не победа, а так… мелочь… Лондон открыт для марсиан, укрепления Кингстона и Ричмонда прорваны… В домах на Парк-террас и в домах других улиц этой части Мэрилебона; в районе Вестбери-парка и Сент-Панкрэса, на западе и на севере — в Кильберне, Сен-Джонс-Вуде и Хэмпстеде; на востоке — в Шордиче, Хайбэри, Хаггерстоне и Хокстоне; на всем громадном протяжении Лондона, от Илинга до Истхема, люди с ужасом выглядывали на улицу и поспешно одевались, чтобы влиться в ряды беженцев…
Евгений Шварц (драматург):
Прекрасное открытие для марсиан: кровью людей можно питаться.
Уже одно это оправдывает их неожиданное нашествие на Землю. По крайней мере так думает случайный попутчик рассказчика — некий артиллерист, очень любящий рассуждать о будущем. У марсиан, оказывается, вообще не было пищеварительного аппарата — в сущности, они состояли из одной сплошной головы и щупалец. Поэтому они просто впрыскивали в свои вены свежую живую кровь других существ.
«— Что же они с нами сделают?
— Вот об этом я и думаю, — ответил артиллерист, — все время думаю. Из Уэйбриджа я шел к югу и всю дорогу думал. Люди потеряли голову, они скулили и волновались. А я не люблю скулить. Мне приходилось смотреть в глаза смерти. Я не игрушечный солдатик и знаю, что умирать все равно придется. Я видел, что все направляются к югу. Еды там не хватит на всех, подумал я и повернул в обратную сторону. Я питался около марсиан, как воробей около человека. А они там, — он указал рукой на горизонт, — дохнут от голода, топчут и рвут друг друга…
Он взглянул на меня и замялся:
— Конечно, многим, у кого были деньги, удалось бежать во Францию. Но тут у нас жратвы пока вдоволь. В брошенных лавках есть консервы, вино, спирт, минеральные воды; а колодцы и водопроводные трубы пусты. Так вот, я вам скажу, о чем я иногда думал. Марсиане — разумные существа, и, кажется, хотят употреблять нас в пищу. Сначала они уничтожат наши корабли, машины, пушки, города, всё это будет разрушено. Будь мы маленькими, как муравьи, мы могли бы ускользнуть в какую-нибудь щель. Но мы не муравьи. Мы слишком велики для этого. Марсианину стоит пройти несколько миль, чтобы наткнуться на целую кучу людей. Я видел, как один марсианин в окрестностях Уондсворта разрушал дома и рылся в обломках. Но так поступать они будут недолго. Как только покончат с нашими пушками и кораблями, разрушат железные дороги и сделают все, что собираются сделать, то начнут ловить нас систематически, отбирать лучших, запирать их в клетки. Вот что они начнут делать! Они ведь еще не принялись за нас как следует!
— Не принялись?! — воскликнул я.
— Нет, не принялись. Все, что случилось до сих пор, произошло только по нашей вине: мы не поняли, что нужно сидеть спокойно, докучали им нашими орудиями и разной ерундой. Мы потеряли голову и толпами бросались от них туда, где опасность была ничуть не меньше. Им пока не до нас. Они заняты своим делом, мастерят все то, что не могли захватить с собой, приготовляются к встрече тех, которые еще должны прибыть. Возможно, что и цилиндры на время перестали падать потому, что марсиане боятся попасть в своих. И вместо того чтобы, как стадо, кидаться в разные стороны или устраивать динамитные подкопы в надежде взорвать марсиан, нам следовало бы приспособиться к новым условиям.
— Но если так, то к чему тогда жить?
Артиллерист с минуту смотрел на меня.
— Всяких музыкальных концертов теперь точно не будет, пожалуй, в течение ближайшего миллиона лет или вроде того; не будет Королевской академии искусств, не будет ресторанов с закусками. Если вы гоняетесь за этими удовольствиями, то сразу скажу, ваша карта бита.
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, что люди, подобные мне, будут жить ради продолжения человеческого рода. Я лично твердо решил жить. И если не ошибаюсь, вы тоже в скором времени покажете, на что способны. Нас не истребят, нет. Я не хочу, чтобы меня поймали и откармливали, как какого-нибудь быка. Брр… Вспомните этих коричневых спрутов…
— Вы хотите сказать…
— Правильно! Я буду жить. Мы будем жить. Под пятой марсиан. Почему нет? Я все рассчитал, обо всем подумал. Мы, люди, слишком мало знаем. Мы многому должны научиться, прежде чем искать удачу. Понятно? — Видя мое изумление, он продолжал: — Те, кто захочет избежать плена, должны быть готовы ко всему. Я сам, например, готов, хотя понимаю, что не всякий человек способен преобразиться в дикого зверя. Потому я и присматривался к вам. Сомневался в вас. Вы худой, щуплый. Я ведь еще не знал, что вы тот самый человек из Уокинга; не знал, что вы были заживо погребены. Люди, жившие в этих домах, все эти жалкие канцелярские крысы уже ни на что не годны. У них нет мужества, гордости, они не умеют сильно желать. С завтраком в кармане они бегут как сумасшедшие, думая только о том, как бы попасть на поезд, в страхе, что их уволят, если они опоздают. Работают, не вникая в дело; потом торопятся домой, боясь опоздать к обеду; вечером сидят дома, опасаясь ходить по глухим улицам; спят с женами, на которых женились не по любви, а потому, что у тех были деньжонки и они надеялись обеспечить свое жалкое существование. Жизнь их застрахована от несчастных случаев, а по воскресеньям они ужасно боятся погубить свою душу. Как будто ад создан для кроликов! Для таких людей марсиане будут сущими благодетелями. Чистые, просторные клетки, обильный корм, порядок и уход, никаких забот. Пробегав на пустой желудок с недельку по полям и лугам, они сами придут и нисколько не огорчатся, когда их поймают. А потом будут удивляться, как это они раньше жили на Земле без марсиан. Представляю себе всех этих праздных гуляк, сутенеров и святош. Среди них появятся разные направления, секты. Найдется множество откормленных глупцов, которые просто примирятся со всем этим, другие же будут мучиться всеобщей несправедливостью, может, придумают новую религию, проповедующую смирение перед насилием…
— Что же вы намерены делать? — спросил я наконец.
— А что нам остается делать? Жить, размножаться и в относительной безопасности растить детей. Сейчас я скажу яснее, что, по-моему, нужно делать. Те, которых приручат, станут похожими на домашних животных; через несколько поколений это будут большие, красивые, откормленные, глупые твари. Что касается нас, решивших остаться вольными, то мы рискуем одичать, превратиться в своего рода больших диких крыс. (Вот они, новые морлоки. —
Но просто спасти род человеческий — этого мало, считает артиллерист. Для спасения рода человеческого достаточно стать крысами. А вот сверхзадача звучит иначе —
Поразительно, но «Война миров» писалась почти параллельно «Человеку-невидимке». «Он сам немного сродни тем людям, — писал об Уэллсе Юрий Олеша, — которые появляются в его фантастических романах. Маленькие английские клерки в котелках и с тоненькими галстуками, разбегающиеся во все стороны от появившегося из мира будущей техники дива или, наоборот, сбегающиеся, чтобы посмотреть на это диво и погибнуть». Изощренно и точно Уэллс приводил в действие свой хорошо организованный мозг, чему в свое время научился у профессора Томаса Хаксли. Да, говорит он, мораль должна быть активной, она должна развиваться, становиться тоньше и человечнее. И это очень печально, что мораль часто не успевает за техническим прогрессом.
Тогда приходят марсиане.
Волшебная лавка
Конец 90-х Уэллс провел в Арнольд-хаусе, снятом на три года.
Здесь он приводил здоровье в порядок. У него появился литературный агент.
«Не думаю, — вспоминал Уэллс позлее, — что я оборотист по природе, но непрерывная борьба с миром, которую я вел за Джейн, за себя, за нашу семью, подталкивала меня к практичности. Я обретал к ней вкус. Обретал я вкус и к покупкам, находя удовольствие в своей кредитоспособности. На литературную репутацию я теперь все чаще смотрел как на товар, имеющий определенную стоимость».
Появление литературного агента позволило Уэллсу улучшить положение настолько, что круг его постоянного общения значительно расширился. Он часто встречался с братьями Честертонами — политиком и писателем, и общение с ними, конечно, ничем не напоминало общение, скажем, с приказчиками из магазина «Роджерс и Денайер». Встречался со знаменитым драматургом Бернардом Шоу, который, кстати, отсоветовал Уэллсу пробовать себя в драматургии. Шоу вообще был настоящим явлением. «Огромного роста, тонкий, прямой, — описывал его чешский прозаик Карел Чапек, — он похож то на Господа Бога, то на весьма злокозненного сатира. У него белые волосы, белая борода и очень розовая кожа, нечеловечески ясные глаза, большой воинственный нос; я никогда в жизни не видел существа более необыкновенного. По совести говоря, я его боялся. Он вегетарианец, то ли принципиально, то ли из гурманства, не знаю; у него рассудительная жена, тихий клавесин и окна на Темзу. Он рассказывает множество интересных историй о себе, о Стриндберге, о Родене и других знаменитостях; слушать его — насаждение, пронизанное ужасом». Вряд ли Уэллс боялся Бернарда Шоу, но вот ссориться с ним в будущем Уэллсу пришлось часто.
Из новых друзей Уэллс выделял Стивена Крейна. Этот американец жил в Лондоне с женщиной, которую не принимали в приличных домах, что чрезвычайно возмущало Уэллса, принципиально выступавшего за права женщин; к тому же талант Крейна казался ему несомненным, как, кстати, и талант (в том числе редакторский) Форда Мэдокса Форда — усатого, толстого, склонного к журнальным авантюрам.
Сложнее складывались отношения с Джозефом Конрадом.
«По-английски он говорил своеобразно, хотя совсем неплохо, — вспоминал Уэллс. — Часто речь свою пересыпал французскими словами. Читать по-английски начал задолго до того, как научился говорить, поэтому у него и сложилось неправильное представление о том, как звучат многие слова. К примеру, Конрад обнаруживал неистребимую склонность не опускать конечное непроизносимое «е». Невозможно было предугадать, верную ли грамматическую форму он выбрал. Когда Конрад говорил о мореплавании, все было безупречно, но стоило ему затронуть любую менее знакомую тему, как ему не хватало слов». На взгляд Уэллса, польское происхождение писателя часто делало его романы и рассказы трудно читаемыми. «Мне тоже нравятся удачные обороты, — признавался Уэллс. — Я сам всячески добиваюсь точности, когда она мне кажется необходимой. Некоторые места в работе «Труд, богатство и счастье человечества» я, например, переписывал много раз. Но я чувствую, что удачное слово — это дар, прихоть Богов, ему нельзя научиться. Как бы вы ни старались писать ярко и убедительно, время от времени вы все равно будете писать вяло и скучно, с этим ничего не поделаешь. Писательское дарование неотчуждаемо, как божество. Можно пришпоривать прозу, «оживлять» ее, но это не отвечает главной задаче. Тексты Конрада кажутся мне назойливыми, излишне цветистыми, как индийское шитье, и лишь отдельные его пассажи могут выдержать сопоставление с простой силой Стивена Крейна».
Очень не любил Уэллс Киплинга.