Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Герберт Уэллс - Геннадий Мартович Прашкевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На завтрак полагалось двадцать минут; затем двадцать пять минут — не больше и не меньше — посвящались литературе, то есть заучиванию отрывков (в основном риторического характера) из пьес Вильяма Шекспира, после чего следовало отправляться в школу и приступать к выполнению своих непосредственных обязанностей. На перерыв и на час обеда расписание назначало сочинение из латыни (на время еды, однако, предписывалась опять литература), а в остальные часы суток занятия менялись в зависимости от дня недели. Ни одной минуты дьяволу с его «искушениями»! Только семидесятилетний старец имеет право и время на праздность!»

В свое время эта «Programma»(а я прочел роман еще в школе) произвела на меня ошеломляющее впечатление. Я немедленно сочинил свою собственную, правда, назвав ее проще — «Схема» (уж не помню, из каких побуждений). Эта «Схема» тоже подробно расписывала все мои предполагаемые будущие деяния, правда, не включала в себя «брошюрок либерального содержания». Пожалуй, благодаря Уэллсу я еще в школе научился соизмерять реальное время со всеми своими осознанными и неосознанными действиями. Не хочу ставить себе в заслугу написанные тогда фантастические романы «Contra mundum», «Снежное утро», «Ошибка мистера Боаза», «Под игом Атлантиды» или «Гость Ахаггара» (они указывали лишь на некоторые мои склонности, не больше), но впоследствии, подсознательно руководствуясь все той же «Схемой», я сумел вырвать из них некую важную сердцевину для таких своих книг, как «Разворованное чудо» и «Белый мамонт»…

6

Сара Нил настаивала на том, чтобы Берти прошел конфирмацию и стал членом англиканской церкви, но научные книжки, к тому времени прочитанные им, сделали ее сына безбожником. Викарию местного прихода он заявил, что верит только в эволюцию и что ему непонятен сам факт грехопадения первых людей. И хотя в будущем Уэллс написал несколько романов, обычно относимых к разряду «богоискательских», интерес к религии никогда не был у него явно глубоким. В Мидхерсте, как и в школе дяди Уильямса, он нисколько не стеснялся раздавать затрещины ученикам. Это явно шло им на пользу, больше, чем любые увещевания, да и сам Уэллс, освоив основы физики и биологии, сдал в мае обязательные учительские экзамены с таким блеском, что получил возможность отправиться студентом-естественником в Лондон.

Подводя итог пребыванию в Мидхерстской школе, Уэллс особо отметил несколько важных для него открытий. Например, «Республику» Платона и брошюру Генри Джорджа «Прогресс и бедность». Никто не знает, как в нашем мозгу преображаются чужие идеи, как они выводят нас на свой собственный путь, но именно эти работы Уэллс всегда считал для себя основополагающими. Он был уверен, что Платон и Джордж вывели его на серьезную социологию и на то, что позже он назвал футурологией. Со своим приятелем Харрисом, тоже молодым учителем, Берти регулярно прогуливался вечерами по зеленым тропинкам Мидхерста. Особой удачей считал он и то, что ему вовремя попала в руки «Утопия» Томаса Мора, а вот имени Карла Маркса до появления в Лондоне он даже не слышал. «Я рос как на дрожжах, одежда вечно была мне коротковата, но, хотя вид у нас с Харрисом был не слишком презентабельный, положение спасали университетские шапочки с кисточкой, наподобие тех, что носили студенты Оксфорда или Кембриджа. Они придавали нам, учителям грамматической школы, вид настоящих ученых».

Тогда же сформировалось его окончательное отношение к сексу.

Все женщины и все мужчины нуждаются в нормальных сексуальных отношениях — вот факт, так зачем же скрывать его? И какой смысл гнать всех жаждущих сразу к семейному очагу? Любовь в клетке брака выцветает стремительно. Значит, и в этом вопросе нужна свобода!

7

Биологическую лабораторию Нормальной научной школы Уэллс запомнил навсегда. Время, проведенное у профессора Хаксли (с 1884 по 1885), дало ему больше, чем любой другой период его жизни. «За окнами лаборатории, — вспоминал он в рассказе «Препарат под микроскопом», — висела влажная белесая пелена тумана, а внутри было жарко натоплено, и расставленные по концам длинных узких столов газовые лампы с зелеными абажурами заливали комнату желтым светом. На столах красовались стеклянные банки с останками искромсанных раков, моллюсков, лягушек и морских свинок, на которых практиковались студенты; вдоль стены против окон тянулись полки с обесцвеченными заспиртованными препаратами; над ними висел ряд превосходно исполненных анатомических рисунков в светлых деревянных рамах, а под ними кубиками выстроились в ряд шкафчики. Все двери лаборатории были выкрашены в черный цвет и служили классными досками; на них виднелись оставшиеся со вчерашнего дня полустертые чертежи и диаграммы. В лаборатории было пусто — если не считать демонстратора, который сидел за микротомом у дверей препараторской, — и тихо, если не считать негромкого ритмичного постукивания и щелканья микротома. Однако разбросанные вещи говорили о том, что здесь только что побывали студенты: повсюду валялись портфели, блестящие футляры с инструментами, на одном столе — большая таблица, прикрытая газетой, на другом — изящно переплетенный экземпляр «Вестей ниоткуда», книги, которая совершенно не вязалась с окружающей обстановкой. Все это в спешке оставили студенты, бросившиеся в соседний лекционный зал занимать места. Оттуда, из-за плотно притворенных дверей, едва доносился монотонный голос профессора…»

8

Профессора звали Томас Хаксли.

Сын школьного учителя, в двадцать один год он начал службу морским врачом на судне «Рэттльснэк». Четыре года плаваний по южным морям у берегов Австралии и Новой Гвинеи позволили ему глубоко изучить жизнь тропиков. С борта «Рэттльснэка» он отправил в Лондон несколько научных работ, а с 1854 года, оставив морскую службу, начал преподавать в Лондонском университете палеонтологию, сравнительную анатомию, геологию и естественную историю. В 1853 году Томаса Хаксли избрали членом Королевского научного общества, а в 1883 году он стал его президентом. Благодаря своему влиянию, в 1881 году Томасу Хаксли удалось объединить Горную школу и несколько других небольших учебных заведений в отдельный педагогический факультет при Лондонском университете. Сначала этот факультет назвали Нормальной школой наук, затем Королевским колледжем наук, но удержалось название Южный Кенсингтон — по местоположению. Студенты, прошедшие три отделения этого факультета — биологический, минералогический и физико-астрономический — получали университетский диплом, дающий право преподавать в школах.

Профессор Хаксли читал лекции в небольшой аудитории, примыкавшей к биологической лаборатории. Квадратное лицо, высокий лоб, зачесанная назад шевелюра. Еще в 60-х Томаса Хаксли прозвали «бульдогом Дарвина» из-за его страстной защиты дарвинизма. Он не сразу принял принципы эволюционной теории, но, согласившись наконец с ними, сокрушенно покаялся: «Как глупо было с моей стороны не подумать о этом!»

По-настоящему знаменитым Хаксли стал после публичного диспута с епископом Сэмюэлем Вильберфорсом. Епископ не удержался от вопроса, не произошел ли сам профессор Хаксли от обезьяны со стороны бабушки или дедушки, на что свирепый «бульдог Дарвина» ответил, что предпочел бы произойти от обезьяны, чем высмеивать серьезные научные споры.

Для Уэллса общение с Хаксли имело огромное значение.

Если эволюцией не управляют никакие высшие силы, то отпадает нужда в каком бы то ни было божественном вмешательстве, разве не так? И отсюда второе. Если человечество развивается по законам эволюции, значит, это развитие можно предугадывать, или даже корректировать?

Задник лаборатории был затянут темной драпировкой. «Мне рассказывали, — вспоминал Уэллс, — что, когда Хаксли читал лекцию, занавеска иногда слегка раздвигалась и из-за нее появлялся сам Дарвин, чтобы послушать своего друга и союзника». К сожалению, к моменту появления Уэллса в Южном Кенсингтоне Чарльза Дарвина уже не было в живых.

Все равно Уэллс был счастлив.

Южный Кенсингтон был той средой, о которой он мечтал.

Обтрепанный до неприличия студент старался не пропустить ни слова. По истечении года он охотно продолжил бы свое биологическое образование, но на кафедре не оказалось вакансий…

9

Зато вакансия оказалась на кафедре физики.

С 1885 по 1886 год Уэллс слушал лекции профессора Гатри.

Это был скучный медлительный бородач, по свидетельству самого Уэллса. Он казался всем очень старым, хотя ему было чуть более пятидесяти лет. Таким его делала неизлечимая болезнь, в конце концов его и сгубившая. Запомнили профессора Гатри больше как основателя Физического общества. Конечно, в сравнении с кипящим энергией Томасом Хаксли профессор Гатри сильно проигрывал. «Он оставил у меня впечатление, — иронизировал Уэллс, — что я и без него знаю физику, и, пусть даже что-то меня местами занимает, предмет этот не стоит изучения». К тому же профессор Гатри с самого начала был настроен на то, что его студентам в будущем предстоит работа в школе, поэтому он упирал в основном на техническую часть, на постановку различных опытов.

По всем этим причинам Уэллс гораздо охотнее проводил время в студенческом дискуссионном обществе. Именно там он впервые услышал о четвертом измерении и даже написал и отослал в журнал «Фортнайтли ревью» статью «Жесткая Вселенная», однако статья была отвергнута. Неприязнь к лекциям профессора Гатри к этому времени перешла всякую меру. Берти Уэллс как с цепи сорвался. Он откровенно высмеивал своего учителя. Когда, например, профессор Гатри потребовал от студентов соорудить деревянные кресты с иголками на концах перекладины и со стеклянной планкой, тщательно зачерненной сажей, — прибор, предназначенный для измерения вибраций камертона, Уэллс наотрез отказался от такого задания. «Я студент-физик или заключенный под стражей? Мне нужно учиться или подчиняться нелепым приказам?» Новый Завет он вслух называл компиляцией. Научился во время лекции завывать, не открывая рта. Короче, на лекциях профессора Гатри ему было скучно…

10

Лекции геолога Джона Уэсли Джада, которые Уэллс слушал в 1886–1887 годах, оказались ничуть не интереснее лекций Гатри. Профессор Джад мямлил, по выражению Уэллса. И лицо у него было бледное, невыразительное, как произносимые им слова. Очень скоро студент пришел к выводу, что геология сама по себе — предмет дурно склеенный, скорее это даже не наука, а собрание преданий и легенд. Странно, ведь именно к началу двадцатого века мировая геология могла похвастать многими достижениями…

Но Южный Кенсингтон многое дал Уэллсу.

Именно тут кроме необходимых научных сведений он получил ясное представление о таких великих мировых творцах, как Гете, Карлейль, Шелли, Теннисон, Шекспир, Драйден, Милтон, Поуп и, само собой, Будда, Мухаммед, Конфуций, Христос, философы всех времен и народов, и осознал, почему именно эти люди определяли ход истории. Огромное значение для юного студента имело знакомство с философом и утопистом Уильямом Моррисом, донесшим до человечества знаменитые «Вести ниоткуда». Дом Уильяма Морриса располагался в фешенебельном районе Лондона, хозяин дома был очень даже не беден, это лишний раз заставило Уэллса задуматься: почему подобные «Вести ниоткуда», вести, несущие надежду всем, и, прежде всего, угнетенным, никогда не приходят из пролетарских районов? Уэллса поразили беседы, которые велись в уютном доме Морриса, поразили люди, посещавшие этого невысокого, почти квадратного здоровяка. Социалисты, коммунисты, анархисты, эмигранты из самых разных европейских стран — действительно встречи у Морриса не могли не действовать на воображение.

Одна из оранжерей большого сада была полностью предоставлена для дискуссий. Темы поднимались любые, но особо приветствовались те, что выходили за пределы общеизвестного. Уэллс скоро понял, что большая цель должна быть не просто у определенного дискуссионного общества, — большая цель должна быть у каждого отдельного человека. Ты обязан найти своё, ты обязан одарить мир именно своим открытием. Помню, как меня изумило в юности письмо одного известного советского фантаста. «В литературе, в отличие от шахмат, — писал он мне, — переход из мастеров в гроссмейстеры зависит не только от мастерства. Тут надо явиться в мир с каким-то своим личным откровением, что-то своё сообщить о человеке человечеству. Например, Тургенев открыл, что люди (из людской) — тоже люди. Толстой объявил, что мужики — соль земли, что они делают историю, решают мир и войну, а правители — пена, они только играют в управление. Что делать? Бунтовать, — объявил Чернышевский. А Достоевский открыл, что бунтовать бесполезно. Человек слишком сложен, нет для всех общего счастья. Каждому нужен свой ключик, сочувствие. Любовь отцветающей женщины открыл Бальзак, а Ремарк — мужскую дружбу, и т. д. А что скажете миру Вы?»

Хороший вопрос.

Это пережил и Уэллс.

В доме Уильяма Морриса он вдруг увидел, что многие сильные умы, о которых он только слышал или читал, являются его современниками. То есть мудрость — это не просто итог прошлого, нет, мудрость формируется и сейчас, в наши дни, вот тут рядом! Возбуждающие социалистические идеи, помноженные на атеизм, на веру в прогресс техники и науки, заставляли Уэллса искать адекватные возможности для выражения и своих мыслей. Платоновский идеализм накладывался на прагматические представления фабианцев, с которыми он уже был знаком. Информация — наш главный инструмент, она же — наш главный тормоз, потому что человек, появляясь на свет, вынужден каждый раз заново проходить путь, уже пройденный человечеством. Кукушки Мидвича, о которых в будущем напишет один из самых талантливых учеников Уэллса (Джон Уиндем), — всего лишь плод воображения…

Не меньше, чем дом Морриса, Уэллса привлекало студенческое Дискуссионное общество. Заседания его проходили в подвальной (опять подвал!) аудитории Горной школы. Обсуждалось на заседаниях все, кроме религиозных вопросов. Когда однажды Берти нарушил это правило, его попросту стащили с трибуны. В памяти Элизабет Хили, дружившей в то время с Уэллсом, остались его удивительные голубые глаза и замечательная шевелюра. «Я в то время не знала лучшего оратора. И ум у него был острый и быстрый. Правда, сарказм Уэллса никогда не ранил тех, против кого был направлен, потому что все смягчалось его ярким юмором…»

11

Изучая «Опыт автобиографии», книгу во многом уникальную, видишь, как многое из личной жизни Уэллса позже перешло в его книги. Шифровка личного вообще свойственна всем писателям, но иногда возникает впечатление, что ряд реалистических романов Уэллса — это только его собственная биография, правда, рассмотренная с разных точек зрения.

«Однажды в доме кузины Дженни Галл, — вспоминал Уэллс, — в то время как мы сидели и чинно беседовали, в комнату вошла темноглазая девушка примерно моего возраста и остановилась, застенчиво глядя на нас; на ней было хорошенькое платье простого покроя в модном тогда «художественном стиле». У нее было серьезное и милое лицо, хорошо очерченный овал, брови широкие, губы, подбородок и шея на редкость красивые. Она оказалась еще одной моей кузиной — Изабеллой, на которой мне суждено было жениться…»

Но это случилось не сразу.

Комната, которую снимал Уэллс, была холодная.

Было не до женитьбы. Он на всем экономил. Работал при свече, в пальто, завернув ноги в чистое белье и засунув их, чтобы укрыться от сквозняка, в нижний ящик комода. Из его собственных воспоминаний мы знаем всех, кто окружал его в лондонском доме по Юстон-роуд. Мы знаем, как не очень искусно играла на пианино тетя Мэри, и как ее журила время от времени тетя Белла. До Уэллса постоянно доносились негромкие тетушкины голоса. «Ну, я сглупила», — говорила тетя Мэри. «А ты не глупи», — отвечала тетя Белла…

А кузина Изабелла, так поразившая Уэллса, работала в то время ретушером у фотографа, и Уэллс часто провожал ее в ателье. «Порой бывало сыро, моросил дождь, сменявшийся густым туманом, который дивной серо-белой пеленой повисал вокруг, словно стеной огораживая их на каждом шагу. Поистине нельзя было не радоваться чудесным этим туманам, ибо за ними исчезали презрительные взгляды, бросаемые прохожими на шедшую под руку молодую пару, и можно было позволить себе тысячу многозначительных дерзостей, то пожимая, то ласково поглаживая маленькую руку в штопанной-перештопанной перчатке из дешевой лайки. И тогда совсем близко ощущалось неуловимое нечто, связывавшее воедино все, что с ними происходило. И опасности, подстерегающие на перекрестках: внезапно возникающие из мрака прямо над ними лошадиные головы, и высокие фургоны, и уличные фонари — расплывшиеся дымчато-оранжевые пятна, все это настоятельно говорило о том, как нуждается в защите хрупкая молоденькая девушка, уже третью зиму вынужденная в одиночку шагать сквозь туманы и опасности. Мало того, в туман можно было пройти по тихому переулку, в котором она жила, и, затаив дыхание, приблизиться чуть ли не к самому ее крыльцу…»

Это из романа «Любовь и мистер Льюишем». Но это из жизни самого Уэллса.

«Туманы вскоре сменились суровыми морозами, когда ночи высвечены звездами, когда уличные фонари сверкают, словно цепочки желтых самоцветов, а от их льдистых отражений и блеска магазинных витрин режет глаза, и когда звезды, суровые и яркие, уже не мерцают, а словно бы потрескивают на морозе. Летнее пальто Этель сменил жакет, опушенный искусственным каракулем, а ее шляпу — круглая каракулевая шапочка, из-под которой сурово и ярко сияли ее глаза и белел лоб, широкий и гладкий. Чудесными были эти прогулки по морозу, но они слишком быстро кончались. Поэтому путь от Челси до Клэпхема пришлось удлинить петлей по боковым улочкам, а потом, когда первые мелкие снежинки возвестили о приближении Рождества, они стали ходить еще дальше по Кингс-роуд, а раз даже по Бромтон-роуд и Слоан-стрит, где магазины полны елочных украшений и разных занимательных вещей. Из остатков своего капитала в сто фунтов мистер Льюишем тайком истратил двадцать три шиллинга. Он купил Этель золотое с жемчужинками колечко и при обстоятельствах, крайне торжественных, вручил его ей. А она сказала: мы ведем себя глупо, что с нами будет?..»

Сохранилось немало фотографий кузины Изабеллы. Девушка в строгом платье, с прической «под художественность», — в ней просматривается какая-то тревога. Та же тревога и в глазах Берти. Настоящие мучения ему доставлял костюм, который постоянно нужно было поддерживать в каком-то порядке. А прекрасные девушки и женщины не оборачиваются на тощих субъектов в обтрепанных одеждах; понимание этого было нестерпимо. Неудивительно, что всю свою страсть Уэллс обрушил на Изабеллу.

Конечно, это был верный выбор. Изабелла сама стремилась вырваться из бедности. Они с Берти прекрасно понимали друг друга, они во всем были союзниками в достижении поставленной цели, все остальное (пока) не имело значения. Стоило тете Белле упустить молодых из виду, как они начинали целоваться. А по воскресеньям надевали самое что ни на есть лучшее и шли на прогулку не куда-нибудь, а в Риджент-парк; иногда заходили в церковь или в картинную галерею. Эти прогулки приносили им удовольствие, но нередко приводили к ссорам, потому что так или иначе выявлялось их интеллектуальное неравенство: молодой человек, уже коснувшийся многих тайн знания, и юная девушка, о многом понятия не имевшая.

Уравнивал всё основной инстинкт — вечная ловушка молодых.

Конечно, кузина Изабелла старалась понять своего друга, но многие его слова и рассказы принимала просто за «умничанье». Многое было ей непонятно. Ей не нравились нападки Берти на королеву, ей не нравились нападки Берти на Церковь. Чувствуя внутреннюю природную тягу Изабеллы к красоте, Уэллс пытался заставить ее читать Джона Рёскина, но как читать тексты, половина слов в которых непонятна? «Я и сам, — вспоминал Уэллс, — к тому времени находился еще в процессе становления, и мне не просто было объяснить Изабелле мои мысли и убедить ее. — «Не все так думают», — говорила моя кузина. — «Но это еще не значит, что следует вообще отказаться мыслить», — огрызался я. Ну, почему, почему я постоянно заводил речь о чем-то ей недоступном и отвлеченном? Ведь во всех других отношениях я, в своем потертом нелепом цилиндре, был существом вполне покладистым. И почему, почему я так настаивал, чтобы мы поскорее занялись любовью, отлично понимая всю нашу неготовность к женитьбе?..»

12

В 1887 году Уэллс несколько месяцев преподавал в Академии Холта (Рексхем, Северный Уэльс). Серые дома… Рутина… Уэллс чувствовал себя неудачником. Ничуть не более способные приятели добились каких-то успехов, а за ним пока ничего не было. И ухаживания за кузиной зашли в тупик.

На пыльном чердаке Ап-парка (он ездил туда к матери) Уэллс нашел пыльный ящик с загадочными медными деталями. Оказалось, это телескоп. Собрав его, он впервые увидел звездное небо вблизи и яркую Луну со многими таинственными кратерами. Сара Уэллс пугала сына сквозняками, но он увез телескоп с собой. Наниматель молодого учителя в Академии Холта был человеком толстым, непривлекательным; свободное время Уэллс проводил со своим коллегой французом Ро, но и у того характер оказался с изъяном. Через десяток лет, когда Уэллс получит известность, этот Ро попытается выдать сохранившуюся у него рукопись Уэллса за свою…

Но в Рексхеме Уэллс начал писать.

Он даже один рассказик напечатал в журнале «Фамили геральд».

Небрежный рассказик, сентиментальный. И как раз в те дни на футбольном поле Берти при неудачном столкновении отбили почку. А заодно у него открылся тяжелый кашель. Рексхемский доктор, увидав на платке Уэллса алые пятна крови, поставил однозначный диагноз — туберкулез. «Тогда мы не слишком много знали о туберкулезе, — вспоминал Уэллс. — Называли его чахоткой. Не догадывались, что болезнь заразна, а поскольку на нижнюю половину тела симптомы болезни никак не распространялись, ее считали вполне подходящим сюжетом для сентиментальных романов. Вызывавший всеобщую симпатию чахоточный или чахоточная, с его (или ее) блестящими глазами, щеками, горевшими лихорадочным румянцем, и возбудимостью, предвещающими скорый конец, давали возможность безграничного самоотвержения в ответ на их, порою деспотические, требования…»

Уэллс отнесся к болезни со всей серьезностью. В 1900 году, получив возможность построить свой первый дом, он так его распланировал, чтобы спальни, гостиные, лоджии и кабинет выходили на солнечную сторону. При методах лечения, существовавших в то время, тяжелая болезнь могла мучить человека годами…

13

Пришлось вернуться в Лондон.

Комнатушка на Теобальдс-стрит за четыре шиллинга в неделю.

Не сильно-то разгуляешься, но Уэллс после того своего первого рассказика в «Фамили геральд» твердо решил писать. Он обходил агентства по найму и регистрировался везде, где за это не требовали платы. Время от времени он зарабатывал репетиторством, как ни странно, по нелюбимым им геологии и минералогии. Частым нанимателем Уэллса стал его бывший сокурсник Дженнингс. Таким образом Уэллс скопил какие-то деньги и, конечно, отправился на Фицрой-роуд у Риджент-парка, где теперь обитала тетушка Мэри, а значит, и Изабелла. Встретили Уэллса дружески, более того, он даже получил в их доме бесплатную комнату, но Изабелла о браке пока не помышляла. Впадая в уныние, Уэллс заводил какие-то тайные романы — природа требовала своего. Была, например, Энни Меридит — дочь пастора. Энни Уэллсу нравилась; в отличие от Изабеллы она много читала, увлекалась Рёскиным, зато терпеть не могла шуточек Уэллса, касающихся религии. В письме к сыну Уэллса через много лет именно этим она объяснила свой быстрый разрыв с Берти: не хотела терпеть рядом атеиста…

Кое-какие деньги принесли Уэллсу мелкие публикации в лондонских журналах «Фамили геральд», «Битс», «Пирсоне уикли». В издании «Тит битс» Уэллс сам себе задавал интересные вопросы обо всем на свете и там же на них отвечал, имея за это лишних полкроны. Но основной заработок приносила все-таки работа в домашней школе Хенли-хаус, отнюдь не самом процветающем учебном заведении в Килберне, принадлежавшем некоему Дж.-В. Милну, человеку оригинальному и «не чувствовавшему какой-либо ответственности перед властями земными или небесными за то, чему он учил, и за то, чему не учил». Но он был не придирчив. Получив некую сумму на покупку технических пособий для опытов, Уэллс просто купил цветные мелки — и умный Милн с ним согласился: «Постановка опытов вредит дисциплине, а мелками можно нарисовать и записать на доске всё».

В 1900 году Уэллс получил научную степень бакалавра естественных наук (по зоологии и геологии) в Лондонском университете. «Был Уэллс тогда прост, непретенциозен, говорил коротко, — вспоминал один из его учеников в школе Хенли-хаус, — и делал он это с некоторым оттенком цинизма и откровенного презрения к тем, кто занял свое место в жизни благодаря своему происхождению и богатству. Утро начиналось с часовой лекции. За ней следовали два часа лабораторных занятий, причем Уэллс не уставал повторять, что образованность сводится к умению проводить различие между вещами первостепенными, второстепенными и вообще не имеющими существенного значения». Но главное: пусть невеликий, но постоянный заработок дал наконец Уэллсу долгожданную возможность обвенчаться с Изабеллой, что и произошло 31 октября 1891 года в Уондсуортской приходской церкви.

Новое открытие единичного

1

В те годы Уэллс все более привлекательными находил идеи социализма.

Он, правда, относил социализм просто к некоей специфической реакции интеллектуалов (очень разных) на перемену масштаба человеческой деятельности, даже собирался написать на эту тему «Очерк нового построения общества». Промышленный мир как магнитом, считал Уэллс, стягивает людей в города. Скоро мы будем жить в совсем другом мире, и, разумеется, этот мир будет подчиняться другим законам. Впечатляющие успехи науки заставляли Уэллса внимательно вглядываться в процессы, меняющие общество.

Но марксизма Уэллс не признавал.

«Маркс не был человеком с развитым воображением. Он собирал факты, внимательнейшим образом их анализировал и, опираясь на них, создавал широчайшие обобщения, но у него не было настоящей способности проникнуть в будущее, что дало бы ему возможность нарисовать собственную картину желаемого общества. Крайнее самомнение заставило Маркса придать своим теориям видимость научной доказательности и исключило для него всякие иные точки зрения. Он воспитал в своих последователях полное неприятие творческого воображения и неподвижность ума, прикрывающиеся щитом здравого смысла, так что слово «утопизм» стало, в конце концов, одним из наиболее распространенных ругательств в лексиконе марксистов, что очень показательно для оценки нетерпимости Маркса. Всякая попытка разработать в деталях общественную организацию, именуемую социализмом, встречала со стороны марксистов самое презрительное отношение. В лучшем случае она рассматривалась как напрасная трата времени, мешающая продвижению к разрушительной революции, автоматически высвобождающей подспудную возможность всеобщего благоденствия. А там посмотрим…»

Написано, правда, это позже, в середине тридцатых, когда первые попытки построения социализма уже показали миру всю их жестокость. Уэллс трижды к тому времени побывал в России. «Должен признаться, — без всякой сдержанности заявлял он, — что в России мое пассивное неприятие Маркса перешло в весьма активную враждебность. Куда бы мы ни приходили, повсюду нам бросались в глаза портреты, бюсты и статуи Маркса. Около двух третей лица Маркса покрывает борода — широкая, торжественная, густая, скучная борода, которая, вероятно, причиняла своему хозяину много неудобств в повседневной жизни. Такая борода не вырастает сама собой; ее холят, лелеют и патриархально возносят над миром. Своим бессмысленным изобилием она чрезвычайно похожа на «Капитал»; и то человеческое, что остается от лица, смотрит поверх нее совиным взглядом, словно желая знать, какое впечатление эта растительность производит на мир…»

2

Хроническое переутомление зимой 1891 года вызвало новые вспышки туберкулеза.

«Я помню освещенную свечами комнату, пробивающийся утренний свет, жену и тетю в ночных рубашках и наброшенных халатах, срочно вызванного врача и тазик, в который все лилась и лилась кровь. Мне клали на грудь мешочки со льдом, но я скидывал их, садился и продолжал кашлять. Наверное, в эту ночь я умирал, но всё продолжал думать о том, что придется наутро пропустить лекцию, и это меня злило…»

Пришлось на месяц залечь в любимом Ап-парке, на этом настоял доктор Коллинз.

Вот там, в Ап-парке, Уэллс снова вернулся к своим размышлениям о науке, даже написал статью «Новое открытие единичного»(«The Rediscovery of the Unique»), которая в июле того же года появилась в журнале «Фортнайтли ревью». В мире нет одинаковых элементов, утверждал Уэллс. Из того, что все частицы ведут себя определенным образом, ничуть не следует, что они всегда будут вести себя так же. Неутомимый насмешник писатель Гилберт Кит Честертон на это заметил: «Когда г-н Уэллс говорит: «все стулья совершенно разные», он не просто искажает истину, но впадает в терминологическое противоречие. Если бы все стулья были совершенно разные, вы бы не могли назвать их одним словом — стулья».

Но статья имела успех, ее заметили.

Зато следующей — «Жесткая Вселенная» — повезло меньше.

«Боже мой, — воскликнул Харрис, редактор «Фортнайтли ревью», — что этот парень имел в виду?» И если в ближайший месяц он все же вспомнил об Уэллсе, то лишь потому, что знаменитый Оскар Уайльд отозвался об авторе статьи «Новое открытие единичного» весьма хвалебно.

Пользуясь невольным «отдыхом», Уэллс читал все, что попадало под руку.

Ките, Шекспир, Уитмен, Холмс, Стивенсон, Готорн… На фоне этой в высшей степени превосходной литературы становилось понятно, как сам он ещё плохо и плоско пишет. Тем не менее Уэллс постоянно искал подтверждения своему никем пока не признанному литературному дару. «Вы говорите, что стихи у меня хромают, — возмущенно писал он очередному редактору. — Но размер нужен готовому платью, а не настроению, не сердечным излучениям. По вашим словам, мои стихи некрепко стоят на ногах, но птица, чтобы петь, разве нуждается в ногах?..»

Странный взгляд, конечно, но каждый к пониманию литературы приходит сам.

И каждый сам определяет свой стиль, если, конечно, что-то определяет. Потому что нет вообще «литературного стиля». Есть стиль Стивенсона, Генри Джеймса, Джойса, Кафки, Ивана Бунина, Алексея Толстого, Хемингуэя; можно брать любого выдающегося писателя и говорить о его стиле. Но это всегда именно «его» стиль, он не имеет отношения к тому, что вообще называют «литературным стилем». Потому Уэллс и стал великим писателем, что очень быстро избавился от стишков и рассказов, написанных в стиле безногих птиц. В Ап-парке он понял, что по-настоящему пока еще и не начинал писать; пока он всего лишь играл в писательство, ведь литература, если говорить о ней всерьез, еще и должна кормить.

Об этом Уэллс раздумывал, бродя по красивым буковым рощам и папоротниковым зарослям любимого Ап-парка. И в очень удачный момент попала ему в руки книжка Джеймса Барри — да, да, того самого, который создал незабываемого Питера Пэна — мальчика, который не захотел стать взрослым. Но это сейчас мы так говорим — того самого. А писатель Конан Дойл, побывав в маленьком шотландском городке Кирримьюир, в котором много лет прожил Барри, говорил о его жителях с нескрываемым удивлением. Его поразило, что они смотрели на своего знаменитого земляка Барри как на нечто необъяснимое, непонятное, хотя осознавали, конечно, что туристы едут в городок именно из-за его книг. «Полагаю, вы их читали?» — спросил Конан Дойл жену владельца местной гостиницы. «Да, читала, — ответила она, — но до чего трудное было это дело, трудное и утомительное!».

В книжке, попавшей в руки Уэллса, опытный журналист Роррисон преподносит молодому начинающему коллеге хороший урок ремесла. «Вы, новички, — говорит он — только и способны излагать свои взгляды на политику и искусство и рассуждать о смысле жизни, причем вам порой даже кажется, что вы сказали что-то оригинальное. А редакторам это всё ни к чему, потому что и читателям это всё ни к чему. Надо всё не так делать, подход другой нужен. Видите вот эту трубку? Три дня назад мой друг Симмс поглядел, как я ее чиню с помощью сургуча, и в тот же день выдал интереснейшую статью об этом!»

Уэллс умел учиться.

В тот же день он набросал на обороте конверта план своего первого очерка.

Очерк назывался «Об искусстве проводить время на море». Юмор, легкость, никаких этих, слава Богу, рассуждений о политике и науке. Вот некоторое время Уэллс такими очерками и кормился.

3

Потом болезнь начала отступать.

Уэллс начал задумываться о будущем.

«Когда Вы в последний раз оказали мне честь, исследуя мою грудь, — написал он доктору Коллинзу, — Вы указали, как трудно мне будет при том, что здоровье у меня неважное, получить работу без чьей-либо поддержки и без того, чтобы кто-то замолвил за меня слово. Мисс Фетерстоноу (хозяйка Ап-парка. — Г. П.) не выказывает большого желания мне в этом помочь, а ее поверенный сэр Уильям Кинг, которому она упомянула о моих обстоятельствах, выразил весьма скептическое отношение к этой затее. Я не представляю себе социальных слоев мне недоступных, но мне кажется, что Вы, вращаясь в обществе, где люди заняты делами, и участвуя в деловой жизни, с которой отчасти соприкасается мисс Фетерстоноу, можете оказаться более влиятельны, нежели она. Сюда приезжают многие военные высокого ранга, духовные лица или же люди независимые и обеспеченные, которые только и знают, что жить припеваючи, и, мне кажется, единственная работа, не считая лакейской, на которую я мог бы претендовать, даже вопреки моим принципам, — это должность домашнего учителя, для чего, правда, я подошел бы меньше, чем какой-нибудь юный джентльмен, потершийся в Оксфорде и не сумевший его окончить. Вы же, с другой стороны, знакомы с такими активными, авторитетными, с широким кругом интересов людьми, как Харрисон, Бернард Шоу и оба Хаксли, пусть и очень занятыми, но все же способными помочь мне в подобной мелочи. Именно это я имел в виду, когда в беседе с Вами упомянул мое желание работать, но я боюсь, что не сумел высказать свою мысль достаточно ясно и дал Вам повод считать планы мои и стремление ко всяческим благам несовместимыми с постоянной должностью, дающей возможность самосовершенствоваться. Мне, прежде всего, хочется по возможности приносить людям пользу и не следовать добрым советам, рекомендующим заботу о простом сохранении жизни предпочитать пользе этой жизни. Мне надо чувствовать свою правоту и уйти с ощущением человеческого достоинства и выполненного долга; это было бы лучше, чем влачить жалкое существование (так сказать, социализм в действии) к собственному и чужому неудовольствию. Это и заставляет меня обратиться к Вам, как к человеку, который может помочь мне в поисках работы, что для меня сейчас самое важное. Я рассматриваю Вас как личность, способную дать мне возможность не только достичь должной меры успеха и подняться к вершинам знания, но и приблизиться к людям либерального образа жизни…»

Позже Уэллс сам посмеивался над стилем своего письма.

Но практически вся его первая проза близка к стилю этого письма.

А писал тогда Уэллс довольно много. Начал (правда, не закончил) роман в духе Эжена Сю, полный ужасных и кровавых эпизодов. Из этого романа уцелел кусок, переделанный позже в неплохой рассказ «В бездне». Для журнала «Сайенс скулз джорнал» Уэллс задумал другой роман — уже в духе Натаниела Готорна, которого очень любил. Эту вещь вполне можно считать первым наброском «Машины времени», правда, еще полным какой-то невероятно фальшивой значительности. С Путешественником во времени, доктором Небогипфелем, враждуют невежественные обитатели заброшенной валлийской деревеньки. От прямого нападения спасает доктора местный священник по имени Илия Кук. Впрочем, Путешественник и сам может за себя постоять — у него уже есть «Арго времени», корабль, который он построил, прочитав однажды чудесную сказку Андерсена о гадком утенке. Доктор Небогипфель не желает оставаться гадким утенком. Он гений. На «Арго времени» он поплывет по векам и увидит наконец всю истинную, без вранья, историю человечества. И когда взбешенная толпа все-таки врывается с палками и камнями в дом доктора, он сам и священник медленно тают прямо в воздухе на некоем загадочном сооружении из бронзы, красного дерева и слоновой кости. Обещание доктора Небогипфеля открыть людям какие-то странные тайны остается нереализованным. «Если бы какой-нибудь молодой человек принес мне сегодня рассказ «Аргонавты Хроноса» («The Chronic Argonauts») — и спросил моего совета, что ему делать дальше, — не без иронии писал позже Уэллс, — я бы сказал ему, что писать ему, скорее всего, не следует».

4

Писательство — дело трудное; слабаки с ним не справляются.

В снятой на Холдон-роуд квартире Изабелла с удовольствием расставляла громоздкую мебель, темные зеркала, украшала подоконники горшочками с геранью. Она планировала долгую и счастливую жизнь. Как у всех! С работы она ушла, но время от времени брала ретуширование на дом — это поддерживало бюджет молодой семьи. «У нас с самого начала возникло ощущение родства, — вспоминал Уэллс. — Изабелла была очень привлекательна, воспитана, добра, обладала твердым характером, и с ее помощью я избавился от многих своих навязчивых страхов. Мы были союзниками, вдохновенно готовыми завоевать мир. Она делала все возможное, чтобы идти со мною в ногу, хотя внутренний голос твердил ей, что все это пустое…»

Этот внутренний голос мешал чувствам развиться по-настоящему.

«Семейная жизнь стала казаться мне узкой, глубокой канавой, прорезавшей широкое поле интересов, которыми я жил, — позже пытался разобраться Уэллс в случившемся. — Я бывал в обществе, сталкивался с самыми разнообразными людьми, во время своих поездок прочитал немало книг. (Разбирался он со всем этим в романе «Тоно-Бэнге», во многом биографическом. — Г. П.) В доме дяди я заводил знакомства, о которых Марион (читай — Изабелла. — Г. П.) ничего не знала. Семена новых идей проникали в мое сознание и давали всходы. На третьем десятке человек особенно быстро развивается в умственном отношении. Это беспокойные годы, исполненные какой-то лихорадочной одержимости. Всякий раз, как я возвращался в Илинг, жизнь в нем представлялась мне все более чуждой, затхлой и неинтересной, а Марион (читай — Изабелла. — Г. П.) все менее красивым и все более ограниченным и тяжелым человеком, пока совсем не потеряла в моих глазах своего очарования…»

«Ни одна из прочитанных книг не разъяснила мне, какова на самом деле жизнь и как мне следует поступать, — признавался герой романа «Тоно-Бэнге» (читай — Уэллс. — Г. П.). Все, что я знал из этой области, было смутным, неопределенным, загадочным, все известные мне законы и традиции носили характер угроз и запрещений. Никто не предупреждал меня о возможных опасностях — я узнавал о них из бесстыдных разговоров со своими сверстниками в школе и Уимблхерсте. Мои познания складывались отчасти из того, что подсказывали мне инстинкт и романтическое воображение, отчасти из всевозможных намеков, которые случайно доходили до меня. Я много и беспорядочно читал. «Ватек», Шелли, Том Пейн, Плутарх, Карлейль, Геккель, Уильям Моррис, Библия, «Свободомыслящий», «Кларион», «Женщина, которая сделала это» — вот первые пришедшие на память названия и имена. В голове у меня перемешались самые противоречивые идеи, и никто не помог мне разобраться в них. Я считал, что Шелли, например, был героической, светлой личностью и что всякий, кто пренебрег условностями и целиком отдался возвышенной страсти, достоин уважения и преклонения со стороны всех честных людей. У Марион (читай — Изабеллы. — Г. П.) в этом вопросе были еще более нелепые представления. Ее мировоззрение сложилось в среде, где основными методами воспитания являлись замалчивание и систематическое подавление желаний. Намеки, всякие недоговоренности, к которым так чутко прислушивается ребенок, оказали на нее свое действие и грубо извратили ее здоровые инстинкты. Все важное и естественное в интимной жизни людей она неизменно определяла одним словом — «противно». Если бы не это воспитание, она стала бы милой, робкой возлюбленной, но из книг она получила представление о любви как о безграничном обожании со стороны мужчины и снисходительной благосклонности со стороны женщины. В такой любви не было, конечно, ничего «противного». Мужчина делал подарки, выполнял все прихоти и капризы женщины и всячески старался ей угодить. Женщина «бывала с ним в свете», нежно ему улыбалась, позволяла целовать себя, разумеется, наедине и не нарушая установленных приличий, а если он «выходил за рамки», лишала его своего общества. Обычно она делала что-нибудь «для его блага»: заставляла посещать церковь, бросить курение или азартную игру, заботилась о его внешности…»

Слишком разными оказались взгляды молодых. Изабелла, например, понять не могла, почему муж с такой яростью отказывается от репетиторства. Вполне почтенное занятие, приносящее деньги. Ну а если у него почему-то не остается времени на все эти разные размышления, так тоже ничего страшного — размышлять можно по праздникам. Никто же специально не выделяет время для размышлений! Изабелла никак не могла понять и того, почему муж рвется к письменному столу и все попытки оторвать его от «дел», даже приглашение на обед, вызывают у него такую ярость. Разве можно отдавать столько времени работе? Ты уже написал статью, зачем сразу писать другую?

5

Непонимание удручало обоих, и справиться с ним они уже не могли.



Поделиться книгой:

На главную
Назад