Замыкали подотряд дневных бабочек сатиры, или бархатницы. И опять воспоминания. Идешь летней, даже августовской, обкошенной луговиной, уже не поют птички, и тихий стоит лес, а бабочек еще много, и больше всего по углам и опушкам коричневых, маловзрачных, будто вырезанных из лоскуточков темного и линялого бархата. А сатирами (в честь спутников древних лесных божеств) названы еще и потому, что привязаны будто к лесу, как голубянки в реке.
Итак, толстоголовки, парусники, белянки, нимфалиды, голубянки и сатиры! Как проста ты, систематика дневных булавоусых![36] Как сразу встало все на свои места. И может быть, я первый придумал, что хаос, организованный в порядок, превращается в искусство! Или искусство до тех пор только искусство, пока в него не вторглась систематика (математика?!). Огорчала и бесстрастная точность определителя. Такой-то род, столько-то видов. Другой род — столько. Оказалось, — давным давно нет
Конечно, листая определитель, я больше всего интересовался семейством парусников. И опять огорчение: великолепных этих красавцев во всей европейской части оказалось только 5 (пять!) видов, к тому же принадлежащих к разным родам. Вот они: МАХАОН, известный мне с детских лет, желто-соломенная, хвостатая, изукрашенная голубыми зубчатыми лентами и черными узорами бабочка-красавица. ПОДАЛ ИР ИЙ — похожий на махаона, лишь более светлый с полосатой клиновидной росписью и тоже с хвостиками (как бы отделяя от меня возможность поймать и даже просто увидеть, определитель уточнял распространение бабочки: «Центр. Юг»). АПОЛЛОН. Тут ждало меня простое и ясное открытие: да вот же это кто! Огромная белая «редкая», «очень редкая» по отцовскому определению бабочка! Аполлон оказывается, А-п о л-л о н! Бог света, поэзии, покровитель искусств у древних греков. Что ж, не худо назван красавец. Да, есть еще один вид аполлона! АПОЛЛОН ЧЕРНЫЙ (или МНЕМОЗИНА). Мнемозиной греки называли музу памяти? Мнемозина эта не имеет красных пятен на белых крыльях, а только черные, — потому и черный? Забавно… А пятый вид парусников, как сообщал Плавильщиков, — бабочка ПОЛИКСЕНА. По виду немножко сходная с махаоном, но желтоватая, мелкая и даже просто невзрачная (бывают и меж парусниками, оказывается, не красавцы?). Поликсену эту я тотчас отставил подальше. Водится на Украине. «Юг. степь». Где ее возьмешь? К тому же название родило мне образ классической старой девы — директорши некогда очень престижной женской школы. Поликсена эта (кажется, Павловна) была там вечной директрисой, а я — студентом первого курса, проходившего в школе так называемую пассивную практику — сидели на уроках, учились проверять тетрадки, слушали стажистов-учителей, а сами (больше всех, определенно, я) любовались стаями прелестных девочек в гимназических формах, не скрывавших, к тому же, боюсь, что подчеркивавших, столь же прелестные
Вот что мелькнуло в моем сознании, пока рассматривал-разглядывал рисунок этой зубчатокрылой представительницы столь влекущего меня семейства Папилио.
Книгу профессора Плавилыцикова я изучал чуть не всякий свободный вечер. Я читал ее на лекциях и в трамваях, завел тетрадь, куда вписывал названия бабочек. Отметил всех, какие могли встретиться на Урале, выделил более редких и желанных, словом, трудился, воображая себя теперь вполне эрудированным энтомологом, специалистом (ведь и Дарвин, помнится, не кончал естественногеографический факультет!). Я трудился под чуть насмешливые взгляды еще не привыкшей к разным «фокусам» мужа моей молоденькой девочки-жены. На втором курсе я успел обзавестись женой. И обладала она, к счастью, бесценным качеством, — если не во всем разделять увлечения мужа, то хотя бы и не противиться им, не грозить уходом и кочергой, и даже вроде бы помогать. Для женщин, повторю, свойство весьма редкое.
«Определитель насекомых» оказался тем странным катализатором или запалом, от какого с новой и даже непредсказуемой силой опять запылало мое увлечение миром насекомых. Но теперь я не просто стремился к неграмотному как бы обладанию цветными кусочками порхающего бытия, но приблизился, рискну сказать, к его научному пониманию и осознанию.
Я хорошо представлял — бабочки отнюдь не бесчисленны. Они могут быть почти одинаковы по видовому составу. Хоть с Украины, хоть в Англии, хоть в Западной Сибири. Перемещаясь, допустим, из Северной Африки, из Алжира, в широтном направлении через всю Евразию до Камчатки, не соберешь более 250–300 видов дневных бабочек, причем махаон из Алжира и махаон с Камчатки (позднее мне говорили, что махаонов ка Камчатке еще очень много!) будут лишь незначительно отличаться по цвету и величине так же, как репейница или крапивница. Я уяснил, что видовой состав бабочек будет меняться заметнее, если начать искать их с тундры, двигаясь на юг, что в разных
Но никаких возможностей посетить названные части страны у меня не было. Какой Тянь-Шань! если поехать даже в соседний город было тяжелой финансовой проблемой. Мы были бедны, чтоб не сказать нищи. Ведь нищие не получают зарплату, а мы ее, я и жена, не получали тоже — у нас была стипендия — 480 рублей на двоих. Не обольщайтесь, это всего
И я ждал их теперь, как самого радостного праздника.
В конце определителя мелким шрифтом давалось наставление, как бабочек и других насекомых собирать научно. Обязательно этикетки, дата, место поимки. Как ловить, где искать. Какие должны быть сачки, коробки, булавки. Не швейные, упаси бог! Эн-то-мо-ло-ги-чес-ки-е. С энтузиазмом, иначе не скажешь, я приступил еще зимой к экипировке. Изготовить обод для сачка, выстругать ловкую рукоятку не составило труда. Моя славная покорная супруга сшила на обод сетку и даже не из марли (марли все не было!), а из крепкой зеленоватого тона материи канва-конгресс! Точно так и рекомендовал профессор Плавильщиков. В магазине «Наглядные пособия» в то время (вот диво!) продавались специальные застекленные энтомологические. коробки! И булавки разной толщины вплоть до самых тонких, — при малейшей неосторожности они просто впивались в пальцы. На последние студенческие копейки я купил еще раздвижные расправилки. Словом, было ‘теперь все необходимое, хоть для экспедиции на Амазонку.
В моем сознании теперь были четко обозначены и грядущие объекты собирательства. Значит, так: «Толстоголовки, или геспериды. Мелкие яркие бабочки, представляющие переход от ночных к дневным. Отличительный признак — короткое туловище и широкая «лобастая» голова. Кончики коротких усиков с утолщениями. Крылья держат раскрытыми и приподнятыми вверх. Летают очень быстро. Держатся на цветах».
Этих бабочек я особо не жаждал, но собрать их надеялся.
Белянки, или пьериды? Что ж? По определителю выходило — самая редкая из них — белянка капустная. Капустница. Она крупнее трех других видов — рапсовой, репной и брюквенницы. К белянкам относилась бабочка лимонница, известная с детства. Еще неведомая мне аврора-зорька, горошковая беляночка, довольно крупная, крупнее всех, белянка-боярышница и еще несколько видов бабочек-желтушек, смутно знакомых по дальним детским дням.
Все это
И когда трамвай, скрежеща ржавым рельсом, заворачивался на окраинном круге, я с сожалением захлопывал книгу. Впереди была школа. Ничем не близкая мне обуза уроков. Ради хлеба насущного. И одно предвкушение, какую коллекцию я соберу, едва оттеплеег, и хоть на два месяца стану я свободным и принадлежащим только себе, грело мою душу.
С первыми проталинами, оснащенный всеми доспехами, с ощущением открывателя, натуралиста и даже первопроходца, я отправился за город и уже в эти апрельские дни получил основательное разочарование. Бабочки, в общем-то, попадались, пусть было их для такой рани немного. Они летали вдоль опушек, попадались на дорогах, мелькали у обтаявших полей, и все оказались досадно одинаковыми. Крапивницы, крапивницы, крапивницы! И — никаких там
Впоследствии я узнал, что в сексуальных, так скажем, инстинктах бабочек, величина самки, кстати и ее большая редкость, играют главную роль. Чем крупнее самка, тем ожесточеннее преследуют ее многочисленные самцы. Вырезывая «самок-бабочек» из шелка или бархата, натуралисты определяли, что чем крупнее была такая приманка, тем активнее летели самцы до тех пор, пока величина не делалась вдвое больше естественной. Тут лёт самцов немедленно прекращался. Наблюдение точное.
Не знаю, были тогда сопоставления и аналогии. Но все-таки они напрашивались. Припоминаю, каким успехом пользовались у моих одноклассников не столько настоящие красавицы (где они? Много их? Одна-две на школу и то не всегда, и обычно с первого-второго класса опекает красавицу прочно приклеившийся мальчик из породы каких-то не очень уж взрачных, но целеустремленно-нахальных, и красавица будто определена ему в не слишком счастливые обычно семейные узы), но гораздо чаще девочки другого порядка, у кого один бойкий глаз смотрит на одного, а другой — на другого, одним, густо крашенным ртом она улыбается всем, и желанную благосклонность к мужскому роду обнаруживают их выше меры укороченные юбочки и не по годам развитые формы.
Почему эта сценка с лимонницами, летавшими взад и вперед вдоль опушки с каким-то заведенным усердием, напомнила мне уже теперь какие-то давние подробности моей жизни? Тогда я и жена были еще, что называется,
Толпа (именно так!) в разгар гулянья валила валом в одну сторону, начиная от перекрестка, где был театр музкомедии и киношка «Совкино», мимо здания Главного почтамта в стиле модерна 20-х годов, через плотину и до начала центральной площади. У белого, дурно пахнущего строения (теперь там сквер!) почти все разворачивались и начинали обратное движение, навстречу которому катился новый поток и тоже с разговорами, смехом, переглядкой, обозревая детально, постреливая крашенными глазками — женская сторона — или примечая про себя — сторона мужская — что эту вот, мол, фасонистую девчонку не худо запомнить, заприметить, узнать, где живет, ну,
Я, хоть надо сказать точнее — «мы», ходил «на плотнику» всегда с какой-то ненасытной жадностью, желая как будто найти, увидеть, наконец, «подсмотреть?» те
Зачем пишу? А для того лишь, чтоб поняли, — и, может, не все, иные ухмыльнутся, отвернутся. Не все, не все… Вот лист и вот простая трава, вот цветок, вот торс, торс девы, охваченный мокрым облипшим платьем. Его запах… (В дальнем детстве во время игры случайно приник лицом к худой горячей спине незнакомой девчонки. Хлестнули овсяные дикие волосы и навсегда, навсегда, навсегда остался запах ветровой, проселочный и солнечный). Счастливый запах! Навсегда. Я узнал, что прикован к красоте, как Прометей к скале, навсегда и обреченно. Я чувствовал это со своих первых дней. Тогда только чувствовал, а понимать начал лишь на склоне своего времени, уже давно серебрящегося и золотящегося, вместе с листьями. С листьями! Сколько я видел листьев! И суровых холодных зорь?!
За гранью беспредельности? Да, за гранью. О, какая глубокая, глубокая, глубокая синяя бездна. БЕЗ ДНА, какая без конца тишина, — написал бы, наверное, Николай Васильевич, тот, ВЕЛИКИЙ!
Все это вспоминалось, присоединялось, возникало, отражалось, исчезало, когда уже другим каким-то утром я бродил со своим профессиональным сачком, взрослым сачком, как бы с научным его назначением, вдоль широченной просеки-трассы, подле кромки лесного заглохшего болота. Здесь же, в канаве, зачем-то устроенной глупцами-мелиораторами, бежал иссушающий верхние поля ручей, но тогда мне было не до мелиораторов, ибо оба края канавы (или берега ручья, как хотите) зеленели привольно и радостно, и сотни бабочек носились вдоль взад и вперед, гонялись друг за другом, возвращаясь и снова уносясь вдаль. Бабочки. Бабочки. Бабочки! Здесь я поймал и неведомую мне прежде аврору, или зорьку, — средней величины белянку с оранжевыми концами верхних крыльев. Летящая зорька действительно производила какое-то радостное впечатление, ей (ею) дополнялись, усиливались солнце, май, теплынь, запах травы, голоса жаворонков в небе и зябликов в близком лесу. Это любование бабочками (зорек здесь было много!) остановило мой сачок коллекционера, и пусть я четко знал: жизнь зорьки всего какой-то месяц, две-три праздничных майских, июньских недели, а там бабочка гибнет и уже не встретишь ее до новой весны, — я больше любовался этим мелькающим, хлопочущим с я праздником жизни. И не хотелось его нарушать.
Да. И в новые весенние походы добыча моя была невелика. Бабочки попадали одни и те же. И от жадного собирательства я приходил подчас к углубленному созерцанию этой жизни. Вот простенькая, в который раз подхваченная моей сеткой крапивница. Если разобраться, всмотреться, ведь очень красивая: красная с черными пятнами, с многоцветной каймой по подолу нижних крыльев, своего сельского сарафанчика. Крапивница, из-за своей повседневности, повсеместности распространена по Руси знать из-за того, что не счесть еще благословенных будто забытых людьми и богом пустырей, крапивных склонов, пустырниковых переулков, огражденных подобием ветхих заборов, за которыми, окучивая картошку, цветет, бывает, в вольной простоте летнего дня радующая, волнующая мужской глаз бюстгальтерно-рейтузная женская плоть. Везде летает эта бабочка-крестьянка. А вот видов, похожих на нее и описанных у Плавилыцикова, я никак и нигде не мог обнаружить. Никаких
В том же году и той же весной последовала находка крапивницы «Л-альбум». Бабочка также была крупнее, рыжее, мощнее телом, и вообще это
Недавно, читая так поздно открытого мной Набокова в книге «Другие берега», я нашел вот такие строки:
«Кажется, только родители понимали мою безумную, угрюмую страсть. Бывало, мой столь невозмутимый отец вдруг с искаженным лицом врывался ко мне в комнату с веранды, хватал сачок и кидался обратно в сад, чтобы минут через десять спустя вернуться с продолжительным стоном на «Аааа» — упустил дивного эль-альбума! Потому ли, что «чистая наука» только томит или смешит интеллигентного обывателя, но, исключив родителей, вспоминаю по отношению к моим бабочкам только непонимание, раздражение и глум».
И подумал, радуясь, что этим подтверждалась моя тайная озабоченность. Неужели никто? Никому не радостна и не огорчительна моя находка «Л-альбум»?! И еще думал, перечитывая набоковский «Дар», что изображенный там отец писателя (косвенно, конечно, сам Набоков) был истинно счастлив на Земле в поимках и в открытии мира бабочек, которого я коснулся так давно и который все еще одаривает меня главной радостью — радостью жизни.
Новой бабочкой, попадавшейся в тех же местах (опушки, овраги, обочины полей, где цветет дурманно-пряное племя «сорняков», то бишь красочные малиновые и желтые бодяки, козлобородник, золотая розга, белый полевой купырь и оранжевая поздняя пижма-«рябинка»), была репейница, опять та самая «редкая», которая действительно гораздо реже крапивниц и белянок являлась мне на дворе и пустыре. Я помнил, что тогда она летала куда более шустро и споро, чем крапивницы, ловить ее было труднее, и являлась она всегда неожиданно, словно внезапно возникнув из глубины летнего неба. Помнил, и как мчался я домой за сачком, и как подкрадывался к добыче, что, бывало, и благополучно улетала.
В тот год — имею в виду начальное лето своего взрослого собирательства — репейниц везде появлялось видимо-невидимо, В полях они облепляли все цветущие сорняки, но уже спустя неделю бабочек совсем не было. Из чего я сделал простой вывод — репейница не то кочующая, не то перелетная нимфалида. Другого объяснения не находилось.
Благодаря первым простеньким бабочкам, я научился различать и знать многие растения, особенно те, что росли близ дома, на пустыре, постоянном месте моей самой близкой охоты. Ехать за город не всегда доставало времени, и я любил побродить час-другой на пустыре, кое-что тут попадалось на крапиве и цветущих высоких лопухах.
Сколько помню себя, я любил эти растения. Появляются они на свет вместе, сообща с молодой и зубасто-жгучей, жизнерадостной словно, крапивой. Крапива всегда кажется мне, особенно ранняя, острой на язык бабенкой-хохотушкой, а в старости совсем злоязыкой старухой-ягой, не попадайся — отбреет! Зато, коль следовать антропоморфным сравнениям, молодой лопушок — деревенский парнишка — «ванятка», маленький, серенький, белесый, очень скоро сделается Ванюшкой, а там Иваном — детиной в полный рост, станет и спел, и крепок, и бабочек налетит на его хмельной колючий цвет!
Люблю репьи, особенно какие растут привольно по задам строений и околицам, вдоль сохранившихся кой-где еще жердевых прясел, а нет, так редких, но будто не подверженных временному тлению листвяных столбах — в старину деревни огораживались, а на въезде встречал путника голубец-столб с ликом святого заступника. У каждой деревни, а паче села, был он свой. Теперь нет заступников, нет и околиц, и ладно, если вековые репьи растут вдоль их былого следа, ладно, если репьи. Незаурядная это трава. И трава ли, коль на хорошей почве обгоняет всех, а цветы свои, сразу когтистые, плотно-малиновые, что пахнут только тихими утрами, пресным медком, полевой глубинкой под блаженным благом вечных небес, распускает уже к июлю. В сажень рост, и лист выгоняет в аршин, и сколько существ отдыхает и кормится на нем, приглядитесь, подойдите. Сколько бабочек, мух, шмелей, пчел, полосатых усачей, иной раз вбирает медвяный сок, и не брезгует им и пчела, если сыто жундит, танцевально касаясь колючих соцветий.
Люблю репьи, люблю бурьяны, растения, составляющие их, могут ведь и кормить, и лечить. В голодные годы войны сколько было варено лебеды, крапивы и пресных корней репья. И лечат бурьяны — тоже. Испытал сам. И ту же крапиву. А еще есть там и пустырник, и мята, и валерьяна — кошачья трава, и конопля, и пырей. Что знаем мы о них! Да ничего! Ничего не знаем… А посмотрите, какая тайна — их жизнь деревенской ночью! Тогда они спят (а, может, и бодрствуют?!) и во сне растут, и жадно кружат над ними, блестя глазами, бабочки-ночницы, как духи ночи. Поют кузнечики. Трюкают сверчки, и бессонная птичка — камышевка — обожающая их глухую силь, оглашает ночь ей одной понятными колдовскими трелями.
Посидите короткую летнюю ночь от зари до зари. Скоротайте ее где-нибудь на обрыве, у реки, у края ночного поля, у брошенной деревни (деревни
Ручаюсь, она запомнится навсегда. И утро запомнится возле тех репьев, где алмазом в маленький орех блестит роса в радужности лопуховых листьев, а крапива в алмазной, жемчужной ли осыпи, еще спящая своим хмельным сном, и совсем по-женски прильнула к тем репьям. Это видеть надо. Видеть…
Тогда и понимается главное в человеческом: все живое, все живет во всем, великая сила жизни разлита всюду: в тебе, в репье, в крапиве, в красавице, в жуке, и в земле, в солнце, встающем в тумане над полем, над лесом. Во всем и всюду. Во всем и везде… ЖИЗНЬ БЕСКОНЕЧНАЯ, ВЕЧНАЯ. И быть на Земле оттого становится слаще, яснее, и мудрость будто бы просыпается. А мудрость надо искать, копить. Вот такая бабочка-репейница.
И в тех же репьях, крапиве, лишь обычно к осени, в августе, сентябре, перед первым хладом, появляется на пустырях бабочка-адмирал. Адмирал не зря носит столь звучное имя. Он близкий родственник репейницы, но похож на нее только нижними крыльями, а на верних, черных и блестящих, носит, как положено адмиралу по чину, красные ленты-лампасы. Адмирал самая редкая бабочка из племени крапивниц-репейниц, и, помню, был памятно обрадован, когда поймал на пустыре за огородом эту бойкую красивую нимфалиду. Адмирал на Урале, мне думается, также перелетная, кочующая бабочка и даже, возможно,
Вообще в бурьянах я охотился на бабочек до самой поздней осени. Здесь попадались они такие, которых не встретишь в лесу: странная нимфалида-углокрыльница, несколько похожа на крапивницу, но крылья ее как будто исстрижены как попало чьими-то ножницами, здесь держались постоянно ярко-красные с голубыми павлиньими глазками бабочки дневной павлиний глаз (есть еще совсем особенное семейство группы ночных бабочек — сатурнии или павлиноглазки), в бурьянах бывало порядочно бабочек голубянок, бабочек — сатиров (они же бархатницы). И сюда же залетали крупные черные траурницы. Я уже упоминал о них в воспоминаниях об осиновых дровах.
Я охотился в бурьянах, благо было совсем рядом с моим домом, пока холод не губил травы и даже крепкие осенние тысячелистники, одетые снегом и подтаявшим ледком, не превращались в кубачинское черненое серебро. Тогда в сухих, примерзших бурьянах начиналась другая, манившая меня жизнь. Налетали щеглы, бойко пиликающие, перепархивающие, переносящиеся с репья на репей белыми стайками, вспыхивающие в мрачном осеннем солнце желтым блескучим пером, появлялись шумно галдящие чечетки, осыпающие стаями лебеду, являлись снегири, так красиво и печально перекликающиеся на зорях в тон снеговому низкому небу. Шел пролет певчей птицы. Но однажды я видел на таком бурьяне замерзшую бабочку-репейницу. Она была как напоминание о Лете, как жертва Лета Зиме.
Я надолго, до новой весны, убирал сачок, расправлял собранных насекомых, писал этикетки. Размещал бабочек по видам, родам и семействам. В первое лето активного собирательства имел уже все обычные виды «дневных булавоусых». Две-три более менее не часто встречающихся и ни
Я еще не знал, что даже посвятив всю жизнь сбору отечественных дневных бабочек (да, да не каких-нибудь заморских див!),
Я не знал этого. Замурзанный за лето «Плавильщиков» ничего не сообщал мне об этом. И я готовился новым летом добраться до редкостей. Грешная мечта каждого коллекционера. Да что поделаешь — человечество неисправимо и в каждом поколении, наверное, повторяет ошибки Предыдущих. И долог путь к его совершенству.
Мечты
Наши путешествия не обошлись даром ни мне, ни Расселу. Примерно два-три раза в год, чаще ранней весной или поздней осенью, то у меня, то у Альфреда случались тяжелые рецидивы тропических лихорадок. Я слабее здоровьем и, если Альфред перемогал болезни за счет своей неудержимой натуры, могучего роста, атлетического сложения, меня лихорадка сваливала в постель на недели. Я не был женат, как Рассел, и зверски скучал в этом болезненном одиночестве, весь пропитанный будто горечью хинина, которым пичкал меня доктор, и трясясь во время приступов, когда заваленный пледами и одеялами пил чай, бренча зубами по чашке.
В такие периоды Рассел приезжал ко мне, жил у меня, ухаживал за мной, как самая добрая нянька, сидел у постели, и мы вели нескончаемые беседы о нашем прошлом совместном плавании, жизни на Амазонке, или он рассказывал про свой Малайский архипелаг (в то время писал книгу, а я уже издал свой труд, который понравился Дарвину[37]). Или мы просто мечтали — старикам куда как сладостно помечтать — было бы с кем и о чем. Иногда я записывал после наши беседы и здесь приведу содержание одной из них.
— На Целебесе, — говорил, улыбаясь в бороду, Рассел, — какой-то чудной, вывернутый мир. Находишься на острове, а ощущение — будто ты попал в Гималаи. Глубоченные ущелья, каньоны. Скалы в самое небо! И леса… Пожалуй, более странные леса я видел только на острове Тимор, там растут дикой величины эвкалипты и ясно, что он осколок Австралии или как-то тяготеет к ней, а на Целебесе удивительная смесь малайской, филиппинской, австралийской, новогвинейской и даже африканской флоры. Каково? А эти целебесские обезьяны, куда больше похожие не на азиатских макак или гиббонов, а на африканских павианов? Или — ловишь бабочек и вдруг вынимаешь из сачка парусника, похожего на нашего подалирия и амазонскую Уранию Лейлус, но у подалирия черные полосы на верхних крыльях идут по светло-желтому, а тут будто все наоборот и похоже на светописный негатив — фон черный, а полосы желтые! И на уранию этот парусник[38] похож или она на него? Даже змеи здесь попадаются какие-то особые, словно бы вышедшие из океана? Все-таки, Генри, я бы еще раз побывал на Целебесе и на малых островах Зунда[39]. И как бы хорошо, друг, вместе с тобой. Мне так не хватало тебя во всех этих странствиях. Не хватало, Генри. На больших островах я нажился досыта, особенно на Яве, на Суматре. Борнео — это целый мир, которому надо посвятить жизнь. А Малые Зундские острова интересны тем, что их бесчисленное множество. Кто сосчитал их? Очень многие из них совершенно необитаемы, и на каждом можно найти новые виды или хотя бы подвиды великолепных бабочек, жуков, прямокрылых, птиц, пресмыкающихся, растения. Да что — птиц, мне рассказывали, что на таких островках попадаются гигантские ящеры, не то вараны, не то крокодилы семиметровой величины[40]. Может быть, это уцелевшие динозавры? Где им и сохраниться, если не в островной изоляции? К тому же температура в этом поясе отличается удивительным постоянством миллионы лет. Не знаю, как насчет ящеров, а крокодилов, гигантских, жутких, я много раз видел плывущих в открытом море. Они плавают между островами, и вообще здешний крокодил кажется единственным способным жить в море. Настоящее чудище! Малайцы рассказывали, он нападает на лодки, опрокидывает и хватает людей. Поедем, Генри, на архипелаг. Вместе… Это было бы так чудесно!
— А я все еще мечтаю совершить кругосветное плаванье на хорошей собственной шхуне или паровой яхте. Что, Фред? Ты богаче меня, но давай сложимся, закажем в Бристоле или в Глазго новую крепкую шхуну. Оснастить — и в путь?
— Особенно с твоей лихорадкой, дружище!
— Лихорадка вздор. Даст Бог, я ее укрощу. А так хотелось еще повидать мир. Плавают же люди ка парусниках и в одиночку?
— В одиночку — величайший риск. Я даже затрудняюсь представить степень безрассудства шуток с океаном. Мне хватило одного кораблекрушения и того чуда, когда нас спасли. Второго чуда, Генри, не бывает… На добром корабле или на военном клипере я, пожалуй, отправился бы и сейчас хоть на край света. (Конечно, строить шхуну дорого и долго. Оснастить ее для вокруг-земного плаванья и того сложнее.) Наверное, непременно надо, чтоб он имел высочайшую прочность, парусное оснащение и надежный двигатель. Надо иметь и более чем годовой запас продуктов. Хороших продуктов. А как их сберечь? Солонина и рыба в жестянках приедаются очень скоро. От них воротит душу. Ах, Генри, как я скучал на архипелаге по нашему английскому сыру, маслу, овсянке и яичнице с беконом! Там чай не такой, как дома. Слишком китайский! Он пахнет словно бы жасмином или духами.
— Можно, конечно, везти с собой живность, например, кур. Но… — тут я усмехнулся. — Кто будет их рубить? Я на это совершенно не способен.
— И я тоже, — ответил Рассел. — Я, кажется, мог бы подстрелить курицу из ружья, как доводилось это делать ла Малакке. Там множество мелких диких кур, и очень странно слышать пенье петухов где-нибудь в самом глухом лесу. Впечатление, что рядом деревня и жилье человека, и в то же время знаешь, что кругом дичь и глушь. Нет. Курятина отпадает… Продукты в нашем возрасте, конечно, нужны стабильные. Но — ведь в океане полно рыбы. Про рыбу ты забыл? Мы возьмем удочки, сети, гарпуны на акул и черепах. Возьмем шлюпку, надувной каучуковый плот. Это новинка! На крайний случай можно стрелять и морских птиц, правда, мясо у них, по отзывам моряков, отвратительное. Ну, что еще?
— Семена полезных растений и зерно на тот случай, если нас выбросит на необитаемый остров! — я уже смеялся. И Рассел тоже. Он любил, как и я, мечтать вслух, и со стороны мы, наверное, походили на двух впавших в детство старых остолопов.
— Да, от перспективы робинзонады моя лихорадка словно бы усиливается, — сказал я, кутаясь в одеяло. — Хорошо это написано у Дефо, но на деле… Не приведи, господи! К тому же на судне я хотел бы путешествовать с комфортом, какого мы не могли позволить в молодости, Фред! Мы взяли бы с собой мой кабинетный рояль? И мою добрую скрипку? И еще твою отличную кухарку?
Мы уже просто хохотали.
— Надо еще и доброе вооружение, — сказал Рассел более серьезно. — Я не отказался бы не только от хороших ружей и револьверов, но взял бы на борт и скорострельную пушку. В Малом Зунде и в проливах Южно-Китайского моря порядочно пиратов. Причем, пока они не приблизились и не напали, их не отличить от мирных рыбаков на их неуклюжих джонках и прау[41]. Как-то, близь Тимора, наше судно остановили и попросту хотели обчистить, ко помешала голландская охрана. Голландцы, надо признать, молодцы, и порядок в их колонии, особенно на Яве, отменный.
— Ну, пусть будет оружие. Правда, я никогда слишком не полагался на него. Итак, мы купили судно и оборудовали его. Мы устроились в каютах на корме, взяли слуг, наняли команду и капитала. Человек десять? Или восемь? Для небольшого судна хватит. А дальше?
— Дальше, Генри, мы отправились бы из Лондонской гавани или из Бристоля к Канарским островам, а оттуда прямо к устью Конго. На Амазонку, Генри, меня что-то не тянет. Мы жили там, и, как говорят японцы, кто не был на Фудзи — дурак, а кто был дважды — дважды дурак. Африку, и особенно ее юго-запад, мы не знаем совсем или, точнее, знаем по коллекциям да рассказам сэра Ротшильда. Сдается, там рай для натуралистов. Бельгийское Конго — неисследованная страна, и там можно было бы жить годами. Но мы не ставим такой цели. Мы просто делаем стоянку где-то недалеко от устья и путешествуем в глубь континента по Конго и ее притокам. Я думаю, больше того, — уверен, мы собрали бы великолепные коллекции флоры и фауны тропической Африки. Я взял бы на себя млекопитающих, а из насекомых — жуков и прямокрылых и, конечно, растения, ты, Генри, — бабочек, птиц, пресмыкающихся и земноводных. В них я разбираюсь хуже.
— Да, я согласен с тобой, Фред, — сказал я, загораясь его убежденностью и словно уже всерьез пытаясь осмыслить наш будущий год. — Конго действительно самая экзотическая река Африки, если не считать верховьев Голубого и Белого Нила. Мне рассказывали, в верховьях Нила есть такие гигантские болота, а в них острова суши в сотни километров, куда никогда не ступала нога человека, даже аборигена. Как в заповедниках, там сохранилась первобытная, не затронутая никакой цивилизацией жизнь. Там живут, быть может, еще неведомые миру виды антилоп, а вдруг и слонов и носорогов? Вдруг там еще сохранилась третичная фауна? Южный слон, носороги, мегатерии и гигантские птицы? Ах, если бы с верховьев Конго пробраться туда! Я даже представить себе не могу, что за открытия ждали бы нас там? Но и в верховьях Конго еще полным-полно белых пятен. Там, в болотах, может оказаться множество неизвестных водоплавающих птиц, а в лесах крупных жуков и бабочек. Туда ведь не добирался и сэр Ротшильд!
— Ты, Генри, мечтатель почище меня, — сказал Рассел, — но, насколько я представляю, Африка все-таки не блещет крупными жесткокрылыми и чешуекрылыми. Судя по коллекциям Лондона, там особенно распространены и ярко представлены нимфалиды, пьериды-белянки, сатиры и голубянки. И среди них есть замечательно красивые, даже уникумы, но парусники?
— Фрачников на Конго должно быть больше, чем где-либо в Африке. Убежден, — они далеко не все открыты. Ты же прекрасно знаешь закон жизни тропического леса. В нем масса экологических ниш, и значит, множество видов и форм животных и растений, но ни один вид не распространен слишком широко. Количество особей любого вида может быть крохотным.
— Да, ты прав, — задумчиво сказал Рассел. — Дождевой лес создает столько укромных убежищ во всех своих ярусах от почв до вершины, что, возможно, самых интересных его существ мы еще и не видели. Я думаю, они живут в вершинах и никогда не спускаются на землю. А прыгать там, подобно гиббонам, натуралисты еще не научились.
— Француз-энтомолог Ле Мульт писал, что ему, специально для ловли жуков и бабочек, заключенные в каторжных лагерях французской Гвианы строили вышки до крон самых больших и цветущих деревьев. Так он добывал редчайших жуков и бабочек.
— Я знаю Ле Мульта, — сказал Рассел, — но не люблю его. Это не столько натуралист, сколько предприниматель и торговец. Ведь это он придумал, изобрел эту чертову глупость — веера и письменные приборы, изукрашенные крыльями бабочек морфо. Кстати, твоих
— Но ведь и мы с тобой продавали коллекции и экспонаты, чтобы иметь возможность жить-быть и путешествовать? — возразил я.
— Да, Генри, но мы не сделались
— А ты забыл про жуков-голиафов? — воскликнул я. — Они же водятся в основном в Конго и Камеруне? Ты знаешь, что я привез с Амазонки огромное собрание жуков. В нем и жук-геркулес, и жук-слон, и усач-арлекин, и огромные златки, рогачи и бронзовки, но африканский голиаф превосходит их всех!
— Насчет голиафов-то я, предположим, не забыл. В моей коллекции есть все четыре вида[42], — усмехнулся Рассел.
— А ты не хотел бы открыть еще один-другой вид ГОЛИАФА!
— Да, Генри! Ты искуситель. И ради одних этих жуков я готов ехать с тобой. Но что бы мы делали после Конго?
— Я предложил бы, обогнув Африку, отправиться на Мадагаскар.
— Ты слишком спешишь в таком случае, — возразил Рассел. — Южная Африка — это величайший природный заповедник реликтовой флоры. Ведь там сосредоточено столько
Альфред всегда увлекался. Его было трудно остановить, да я и не хотел этого делать. Он был превосходным ботаником, и я даже не знаю, что Он любил больше, животных или растения. Его феноменальная память тотчас схватывала и усваивала новые названия. Он шпарил латынью, как оксфордский профессор, сам не будучи никогда даже студентом колледжа. Его познания были столь глубоки и обстоятельны, что тягаться с ним и узкому специалисту было нелегко, а побеждал он именно своей широкоохватностью, недостававшей его оппонентам. И вот сейчас, не замечая, что я больше размышляю о нем и любуюсь им (таким и только таким мог быть
— Ладно, — согласился я. — Остановимся на мысе Доброй Надежды, в Кейптауне. И пока ты ездишь вглубь за своими «живыми камнями», я займусь жуками и бабочками и докажу тебе, что в Южной Африке есть что поискать. Не помешало бы нам только враждебное отношение буров. Они не жалуют англичан. И как бы там не было войны. Но дальше-то, друг, мы отправимся, конечно, на Мадагаскар. Всю жизнь я мечтаю побывать там, ибо сдается, нет острова удивительнее. Я столько о нем читал, слышал, смотрел коллекции с Мадагаскара. Они удивительны, как сам остров. Как-то трудно представляется, Фредди, что остров столь гигантский и близкий к Африке, не имеет с ней общей фауны. Ведь на Мадагаскаре нет ни слонов, ни носорогов, ни антилоп, ни обезьян! Общие с Африкой несколько видов галаго. А остальное: лемуры, крупные птицы, черепахи, многие бабочки, жуки, оригинальная растительность, — все мадагаскарское! Не подлежит сомнению, что остров отделился от континента очень давно. Или он изолированно существует, как осколок ушедшей под воду суши?
— Это маловероятно. И все-таки в твоих суждениях, Генри, может быть доля истины. Я согласен. Ведь тут есть порядочно островов.
— А гигантские пальмы на Сейшелах, разве не аргумент? Таких пальм больше нет нигде в мире?! А нелетающие птицы? А гиганты — эпиорнисы, которые по непроверенным данным еще водятся на Мадагаскаре?
— Я хотел бы привезти с Мадагаскара коллекцию тамошних жуков/, — особенно рогачей, — сказал Рассел. — Там встречаются удивительные экземпляры, просто поразительные!
— А я хотел бы привезти с Мадагаскара комету!
— Ты имеешь в виду, конечно, эту диковинную длиннохвостую павлиноглазку?
— Да. По моим сведениям, на Мадагаскаре водится много эндемичных бабочек, и в том числе ураний и сатурний. Но комета превосходит всех своей необычной формой и своей красотой, величиной. Признаться, я до сих пор не могу объяснить, зачем бабочке, да еще ночной, такие чудовищно длинные «хвосты» на крыльях. Рулевые перья? Все павлиноглазки летают стремительно, и такое украшение лишь отягощало бы их полет.
— Я не соглашусь с тобой, Генри, — отрицательно качнул головой Рассел. — В Индии, на Малакке, на Суматре и даже на Целебесе, хотя там собственный подвид, водится прелестная небольшая бабочка Лампроптера Мегес. Так вот ее «хвосты», а она относится все-таки к парусникам, превосходят ее в длину почти в два раза. Еще меньше ее Лампроптера Курия. Но обе летают стремительно, как шмели или мухи. Это драгоценные бабочки, и я стремился иметь их в коллекции, но ловить их было исключительно трудно. К тому же «хвосты» этой бабочки-мухи очень ломкие. Я думаю, что комете ее длиннейшие украшения не помеха для полета. Или, скорее, она ими жертвует, когда ее хватает летучая мышь. Так ящерицы отламывают хвост.
— Боюсь, что здесь не прав ты, Альфред. Хвосты на крыльях этой павлиноглазки скорее какие-нибудь чувствительные органы, как усики у всех сатурний. В общем, я потрясен этой красавицей, и мне надо увидеть ее и добыть самому.
— В моей коллекции дублей есть пара комет, — сказал Рассел, — и раз уж ты их так обожаешь, я дарю их тебе, пока мы доберемся до Мадагаскара.
— Благодарю тебя, друг мой, за щедрость. В следующий раз я таким способом выклянчу у тебя еще что-нибудь!
— Согласен. Какие могут быть счеты меж друзьями. Но не кажется ли тебе, Генри, что твоя любимая комета имеет подобных и не менее красивых, пусть не таких длиннохвостых, родственниц в Южной Америке?
— Ты имеешь в виду павлиноглазок армиду и Семирамиду? Не так ли? Близко к истине. Я хотел сказать: «Да!» Семирамида особенно похожа на комету своими «хвостами». И ярче по окраске. Это прекраснейшая сатурния Южной Америки. Но… Как Ма-да-гас-кар! мог с Америкой соединяться? Скорее, это уж закон конвергенции. В сходных условиях развиваются сходные пусть по виду формы, как акула и дельфин. Но ведь и в Азии, в Индии, например, и в самой Африке водятся хвостатые павлиноглазки. Например, азиатская селена. Пусть ее хвосты менее длинны.
— Селена… Селена… — пробормотал, задумываясь, Рассел. — А все-таки, друг мой, комета ближе всего к американской Семирамиде!
— Но как? Ка-ак! Они могли быть родственны?
— Через Антарктиду, — буркнул он, не смущаясь. — Я уверен, Генри, когда-то Азия, Африка, обе Америки и Антарктида были одним огромным континентальным щитом. Праматериком. Тогда еще не было ни млекопитающих, ни птиц, ни, может быть, даже пресмыкающихся. А насекомые были и благоденствовали. И… И павлиноглазки, их родственные общие предки, уже
— Я готов тебе поверить, что континенты движутся. Я сам так думаю. Но объяснение родства столь далеких бабочек, согласись, выглядит фантастично.
— Ничего особенного. Африка и Южная Америка были вместе гораздо дольше. И вместе, кстати, с Мадагаскаром! Он отделился первым, за ним разделились Африка и Южная Америка! — торжественно провозгласил Рассел. — Только этим и можно обосновать отсутствие на нем крупных четвероногих, как и в Южной Америке. Они рано обособились, Генри. Пусть мои суждения тебя удивили.