Джон Стейнбек
Короткое правление Пипина IV
О КУРАХ И КОРОЛЯХ
Своим символом Джон Эрнст Стейнбек считал Поросягаса, Поросенка-Пегаса, существо упитанное, веселое, земное до последней косточки, но — нет-нет да и поглядывающее на небо, а временами даже отваживающееся на прогулку среди ангелов и жаворонков.
«К звездам на поросячьих крылышках», «душа неуклюжая, но все норовящая воспарить», «размах крыльев не ахти, но намерения, намерения…» — так отзывался Стейнбек о самом себе. Критики при его жизни отзывались о нем приблизительно так же, а иногда не скупились и на откровенную ругань. Современник Стейнбека, прилично распродававшийся и уважаемый тогдашними американскими гражданами романописатель Джеймс Гулд Коззенс объявил в ярости: «После десяти стейнбековских страниц меня неудержимо тянет блевать».
Стейнбековская муза действительно смахивает на Поросягаса. В вышине ей неуютно, холодно и страшно, она забирается под облака, но держится там неловко, суетится, машет крылышками изо всех сил. А отбыв положенный музе срок наверху, с удовольствием закапывается в палые листья, в бурую плодородную салинасскую пыль, в лужи консервнорядных пустырей и мягкую грязь огородиков веселых, ленивых пайсано. Поросягасу хорошо там, прочно, земно и уверенно, и оттуда его цепкие, быстрые глазки внимательно подмечают все вокруг. А когда смотрят в небо, то видят куда больше, чем во времена изнурительных порханий.
Прижизненная критика Стейнбека так и не смирилась с тем, что у музы может быть пятачок и что она с одинаковой уверенностью может шнырять и на академических задворках, и среди классовых баталий, да притом еще обнаруживать наклонность к мифологичности, эпичности и прочим странным для поросенка вещам, оканчивающимся на «-сти» и «-измы». Отголоски тогдашнего раздражения оказались живучи. В рецензии на вышедший в середине 1980-х исполинский тысячестраничный трактат «Правдивые приключения Джона Стейнбека, писателя» работы профессора Джексона Бенсона обозреватель «Бостон глоуб» М. П. Монтгомери написал: «Стейнбек — замечательный писатель. Препаршивый романист, автор тривиальнейших рассказов, но все же — писатель». И тут же, признав за лауреатом Нобелевской премии 1962 года по литературе писательское дарование, насмешливо замечает: «Он мог прекратить занятия любовью на заднем сиденье автомобиля ради того, чтобы нацарапать несколько заметок в блокноте — для использования в последующих писаниях. Такая одержимость писательством могла сделать кого-нибудь великим художником, а его сделала сноровистейшим, искуснейшим, но — лишь ремесленником от писательства». «Юношеские пристрастия», «обучился ремеслу раньше, чем повзрослел», — странно читать подобное о человеке, чьи книги — все книги — до сих пор не вышли из печати, до сих пор продаются по сто тысяч в год. А в день присуждения ему Нобелевской премии влиятельнейшая «Нью-Йорк таймс» вышла под заголовком «Заслуживает ли моралист тридцатых Нобелевской премии?».
Его великие соотечественники Хемингуэй и Фолкнер были прижизненно обласканы критикой. Критики с восторгом обсасывали щедрые библейские аллюзии второго и богемно-ресторанную эрудицию первого. Но историю короля Артура и рыцарей «Круглого стола», просвечивающую сквозь рассказ о ленивых, бесшабашных пьянчужках квартала Тортилья-Флэт, всерьез не принял никто (в конце жизни разочарованный, уставший Стейнбек вернулся к первой из любимых книг своего детства, — к «Смерти Артура» Томаса Мэлори, захотел перевести ее на современный английский, но так и не успел завершить перевод). Хемингуэй как мозаику складывал в единое целое легенду о самом себе, исполинскую, картинно суровую фигуру хозяина жизни: гурмана, охотника, солдата, мужчины с большой, кряжистой буквы, — и всю жизнь пытался дотянуть до этой картины себя. Фолкнер создал легенду не о себе (хотя и любил водить за нос будущих биографов вдохновенными вариациями автобиографии), а вокруг себя создал землю, людей, ослов и кур, прочно оградил и объявил на веки вечные хозяином шума и ярости сотворенной Йокнапатофы себя, Уильяма Фолкнера. И то и другое было понятно и замечательно, и много, и сильно, и популярно, и глубоко, и восторженно, и, самое главное, цельно. А поросячья муза Стейнбека бродила где вздумается, и, вдохновленные ей, появлялись на свет и репортажи, и пьесы, и путевые заметки, и философствования, и научно-популярные очерки, и пропагандистские памфлеты. Но хуже того: изменчивость наружную свирепая критика еще могла извинить, но изменчивость внутреннюю не простила. Первый роман Стейнбека «Золотая чаша» заклеймили как безоглядно и наивно романтический. Второй, «Богу неведомому», определили претенциозным мистицизмом. Третий роман, «И проиграли бой…», был злободневным и актуальным, отчасти даже классово сознательным, и живописал противостояние сельскохозяйственных рабочих и кровопийц-плантаторов. Но у кое-кого из критиков-марксистов описание товарищей-партийцев, уверенных и хладнокровных режиссеров праведного народного гнева, вызвало возмущение. Бернард Смит писал в «Нью-Йорк Херальд трибюн» об одном из партийных вожаков романа: «За подобные слова Мака двадцать раз с позором выгнали бы из партии. Такая беззастенчивость, такое хладнокровное манипулирование насилием — продукты необузданного авторского воображения». Но Стейнбек со своим воображением общался просто и честно. Он предпочитал писать то, что видел. Его нашумевшие «Гроздья гнева» выписаны до того детально и сильно, что напоминают документалистику. И знаменитая сцена в финале, когда Роза Шарон, разрешившись мертвым ребенком, кормит грудью умирающего от голода, тоже взята из жизни. Еще в бытность студентом колледжа Стейнбек как-то забрел в лагерь бродяг в поисках «настоящих жизненных историй». Молодой бродяга по имени Килкенни рассказал, как однажды заблудился и оголодал, как его выкормила грудью и выходила жена фермера. Килкенни рассказывал, Стейнбек записывал, а когда бродяга закончил и спросил: «Вы такие истории ищете?»— Стейнбек кивнул и дал ему два доллара.
«И проиграли бой…» и «Гроздья гнева» создали Стейнбеку репутацию защитника униженных и оскорбленных, нищих, с боем вырывающих у враждебного мира денежных мешков насущный хлеб. А между этими апологиями классовой борьбы на свет появился «Квартал Тортилья-Флэт», рассказывающий о неунывающем могучем Дэнни и его верных друзьях, нищих, но ничуть не униженных и уж точно не угнетенных пайсано с сонной монтерейской окраины. Этот роман понравился читателям, превратив начинающего писателя в коммерчески успешного, понравился даже изрядной части критиков, но тут же создал автору репутацию комедианта.
Репутации, окрепшие и накачавшие мускулы, в борьбе за душу их хозяина обходились друг с другом безжалостно. Весной 1939-го «Гроздья гнева» продавались по десятку тысяч в неделю. В 1940-м Джон Стейнбек получил за роман Пулитцеровскую премию. Роман стал эпицентром грандиозных размеров скандала. Живописание судьбы изгнанных в Калифорнию голодом жителей Оклахомы вызвало бурю возмущения и у жителей Оклахомы (по крайней мере у обеспеченной их части), и у жителей Калифорнии. Сенатор Борен с трибуны Конгресса объявил роман «грязным, лживым, отвратительным пасквилем». В калифорнийском округе Керн книгу запретили, и она была под запретом чуть ли не до середины 1940-х. На книгу нападали и из-за откровенного, местами грубого языка, и из-за шокирующих подробностей. Но, само собою, размер скандала лишь отражал размер успеха. В 1940 году Голливуд превратил «Гроздья гнева» в фильм с Генри Фонда в главной роли. Фильм имел потрясающий успех. Имя Стейнбека окончательно и намертво впечаталось в знамя борьбы угнетенных за права и блага. «Пропагандист и социалист». Почти «оратор-горлопан». Довершением монументализации стал успех книги в Советском Союзе. Только в 1941-м по бескрайним его просторам разошлось больше 300 000 экземпляров.
Под грузом великой и почетной миссии обличителя угнетателей и защитника обездоленных бедный розовый Поросягас едва мог передвигаться, не то что летать. А для его хозяина, измученного, истощенного двухлетними скитаниями и общением с униженными и оскорбленными, пятимесячным спуртом подготовки финальной версии романа, семейными неурядицами и скандалом, эта миссия обернулась стигмой, клеймом, ржавой гирей, которую пришлось волочить за собой всю жизнь. И левые, и правые критики ожидали «Гроздьев гнева-2». А Стейнбек вместе с биологом Эдом Рикетсом, закадычным другом, наставником, прообразом мудрых, всегда стоящих чуть в стороне от сюжетных бурлений героев многих его романов, написал научно-популярное «Море Кортеса», дневник их с Эдом экспедиции по исследованию морской живности, да еще с длиннющим каталогом замеченных тварей. После суматохи классовых борений и кассовых триумфов отощавший Поросягас удрал на пляж, к сонным, теплым волнам, водорослям, осьминогам и лодкам, лесу мачт в парусной гавани и тихому, созвучному перезвону снастей на вечернем ветерке. Стейнбек тогда всерьез решил заняться биологией. Вернуться к науке, заброшенной из-за писательства. А вернулся он на самом-то деле не к науке, а именно к писательству, настоящему, ради какого бросил когда-то университет. Он работал, смотрел, записывал, запоминал, не стесненный ничем, не связанный сознанием высоких миссий и сурового писательского долга перед глубоко безразличным к этому долгу обществом. Поросягас похрюкивал, резвился, взлетал, раскапывал, а его хозяин писал. И в написанном, как язвительно заметил критик и публицист Льюис Ганнет, «больше человека Джона Стейнбека, чем в любом из его романов». Насмешка? Да, но подмечено точно. Стейнбек мог оставаться самим собой, лишь когда бывал свободен от большого и поднебесного, от миссий, призваний, от высокопарностей и злободневностей. Лучше всего ему удавалось просто писать, не ради чего-то и не для чего-то, а просто писать ради того, чтобы писать, переплавлять увиденное в слова, легко и беззаботно. Писать как дышать и не думать, ради чего дышишь. Земля и море, нищие мексиканцы, крабы-отшельники, научное сухоумие и слепота, а с другой стороны — способность постичь, достижимая лишь тогда, когда сумеешь встать в стороне и быть непричастным, философствование и история. Стейнбек мог уместить на странице мир, дать ему жизнь и дыхание, но хрупкий этот мир не терпел малейшей тирании, малейшей попытки сделать стержнем, хребтом написанного высокое, холодное и отстраненное. Земная муза его не выносила принуждения.
Но Стейнбек всю жизнь пытался быть не просто писателем, не просто свидетелем мира, а пишущим для и ради. Когда началась Вторая мировая, он проникся патриотизмом. Написал откровенно пропагандистский роман «Луна зашла» об оккупации и Сопротивлении, потом еще один — о тренировке экипажей бомбардировщиков (любопытно, что название последнего, «Бомбы сбросить», можно перевести и как «Напрочь провалиться»). Был военным корреспондентом «Нью-Йорк геральд трибьюн» в Англии и на средиземноморском театре военных действий, 14 сентября 1943 года в Салерно видел контратаку немцев, пытавшихся сбросить в море союзнический десант. Военных впечатлений этого дня ему хватило почти на всю оставшуюся жизнь.
Как всегда, он находил и те уголки войны, на которые никто другой внимания не обращал. Жизнь — пусть уродливая, увечная — продолжалась и на войне. Стейнбек видел ее, и она была важнее и ярче реляций о подвигах и боях. В 1958-м он соберет воедино тогдашние истории и опубликует под названием «Когда-то была война». И напишет о ней: «В этих корреспонденциях много такого, о чем я и не подозревал. Они вызывают ненависть к войне вообще. А я-то считал, черт возьми, что по меньшей мере восхваляю войну».
В декабре 1943-го он вернулся с войны вместе со своим верным, замученным военными репортажами Поросягасом. Ностальгия по прошлому, тоска по когда-то беззаботной, безбедной жизни, когда все неприятности были только до обеда, или до завтрака, когда завтрак этот удавалось найти, или покуда не кончится дождь, по Монтерею его молодости, по кварталу Тортилья-Флэт и веселым пайсано родили «Консервный ряд». Это замечательная книга: легкая, брызжущая мальчишеским весельем, безрассудная, но и мудрая, и глубокая, и добрая. Стейнбековский язык здесь удивителен, волшебен и упруг. Критика же в лучшем случае пренебрежительно усмехнулась забавам «социалиста и пропагандиста». В худшем — обвинила чуть ли не в измене пролетарскому делу. И, словно откликнувшись, Стейнбек пишет «Жемчужину» — страшную, плоскую, тяжеловесную, угловатую, пуританскую, насквозь черно-белую притчу о внезапном богатстве, преступлениях и гибели из-за него. «Жемчужина» кажется мертвым дном, перигеем всего написанного Стейнбеком. Странно, но первый перевод «Квартала Тортилья-Флэт» на русский язык, опубликованный в 1963 году, зачем-то — возможно, смутившись озорной вольностью и равновесия ради — уместили под одну обложку с уже издававшейся «Жемчужиной». Автор предисловия М. Мендельсон без конца извинялся перед советским читателем за то, что ему представлена легкомысленная «комическая сказка», «собрание анекдотов из жизни не вполне реальных персонажей» — на самом-то деле едва ли не самых живых и реальных из всех, населяющих стейнбековские страницы. «Кое-где автор делает попытки представить персонажей явно дегенеративного склада воплощением самых лучших человеческих качеств…». И это написано про блаженного в своей простоте, благородного, нищего Пирата, давшего обет скопить денег, чтобы купить для святого Франциска золотой подсвечник в благодарность за излечение собаки! А в мертвяще-казенной, тяжеловесной, свинцовой похвале отчеканен приговор: «Одно из лучших, наиболее значительных в идейном и художественном плане произведений Стейнбека… в „Жемчужине“ резче выпячена буржуазная сущность зла». Мрачный триумф духа тяжести, вдавившего наконец несчастного Поросягаса в постамент.
И дальше тяжесть, которую приходилось волочить на себе бедному крылатому свину, все прибавлялась. Хотя изредка ему удавалось выбраться из-под нее и вдоволь порезвиться, живые лица все больше мешались с расставленными по полочкам клише, ткань текста безжалостно кроилась под схему. Роман становился похож на завод в строительных лесах — грязь, захватанные пальцами кальки, дым, и завалы бетонных обломков, и плоскости, какофония углов, люди, усталые, собравшиеся в уголке перекурить. Иногда стройка завершалась в величественное здание, иногда — оставалась полудостроенным скелетом, набитым гипсовыми масками. Стейнбек метался, пробовал, экспериментировал с формами романа, со стилем, с языком. Сценарии, притчи, втиснутый в прокрустово ложе провинциальной жизни миф: «Забытая деревня», «Вива Сапата!», «Яркий огонь», «Заблудившийся автобус» и, как просвет, добрый, веселый и правдивый «Русский дневник», записки о путешествии вместе с фотографом Робертом Капа по послевоенному Советскому Союзу. Поросягас вдоволь порезвился и посмеялся на бескрайних просторах победившего социализма, и в результате написанную в 1948 году книжку опубликовали в Советском Союзе лишь спустя сорок лет. Стейнбек пробовал найти формулу успеха, не пытаясь копировать самого себя. Читатели, судя по продажам, воспринимали результаты экспериментов вполне положительно, критики брюзжали, упрекали в отсутствии значительного и увлечении проходными вещами.
Роман-автобиографию «К востоку от Эдема» Стейнбек замыслил как книгу, способную по размаху и силе сравняться с «Гроздьями гнева». Он писал другу, художнику Бо Бескову: «Это то, что я готовился написать всю свою жизнь… Это Книга моей жизни. Я все время ждал, когда начну ее писать». Исполинский замысел, две книги в одной, эпическое полотно родной земли, миф о Каине и Авеле, и рассказ о родительской семье, «история моей страны и моя, и я хочу вести обе эти истории порознь». Критика назвала роман бессвязным и многословным, символизм его — неуклюжим и натянутым. Нынешнее поколение критиков, более снисходительное к трудам классиков, определило его «одним из первых метароманов, исследующих роль художника как творца» (С. Шиллинглоу).
И снова за титаническим усилием последовало отступление, отдых, отпуск для перетрудившегося, стареющего Поросягаса. В честь Эда Рикетса, погибшего в 1948 году, Стейнбек пишет продолжение «Консервного ряда», роман «Благостный четверг», где главный герой Док, воплощение Эда, находит настоящую любовь, проститутку Сюзи, женщину с золотым сердцем. Но источник, питавший жизнь неунывающих пайсано на стейнбековских страницах, видимо иссякает. А быть может, дело как раз в том, что роман и задумывался как возвращение долга, как памятник другу — и потому под натужной веселостью местами отчетливо чувствуется мертвая холодность камня.
А после «Благостного четверга» появилось «Короткое правление Пипина IV». После него Стейнбек написал еще один роман — монументальную «Зиму тревоги нашей», амбициозный финальный плод «похода за великим американским романом». Критики объявили роман свидетельством того, что Стейнбек окончательно истощился, и даже присуждение Нобелевской иремии их мнения не изменило. «Зима тревоги нашей» стала последним его романом. Он занимался публицистикой, писал письма друзьям — помногу, иногда по нескольку в день. Пробовал заняться переводом, принялся поддерживать президента Линдона Джонсона и агитировать за войну во Вьетнаме. Даже съездил к служившим там сыновьям. Заработал «Медаль свободы». И репутацию предателя всего, что когда-то защищал. А поход за великим романом окончился разочарованием и равнодушием. В трактате профессора Бенсона говорится: «Старые проблемы вернулись мучить его. Что такое роман? Что такое художественная литература? Как она соотносится с реальностью?» Для Стейнбека эти вопросы были столь же реальными, как для автомеханика, проснувшегося однажды и задумавшегося: «А что же такое карбюратор? И как он соотносится с внутренним сгоранием бензина, что бы это, черт возьми, значило?» Великий поиск обернулся великой потерей.
Критика проигнорировала «Короткое правление Пипина IV». И сейчас в энциклопедических биографиях и академических исследованиях его едва удостаивают вниманием. А между тем он — истинный памятник Стейнбеку-романисту, и не надмогильный камень, а живое, сильное дерево. То самое, проросшее сквозь «Квартал Тортилья-Флэт» и «Консервный ряд» и вновь расцветшее в смешной, абсурдной, мудрой сказке о том, как надоевшая самой себе французская демократия проголосовала за собственное упразднение и в одночасье переоделась монархией. А монархом выпало быть мягкому и доброму, немного ленивому, но самоотверженному и вдохновенному астроному, влюбленному в ночное небо и свою спокойную, размеренную жизнь. Оказалось, что в жилах его течет та же кровь, что текла в жилах Карла Великого (а королевскую кровь, как известно, разбавить невозможно), что он — законный наследник династии, которая взошла на престол не мечом и ядом, а народным избранием, и потому, по общему согласию сорока двух французских партий, он единственный достоин трона возрожденного королевства. На бедного астронома, чьей самой сокровенной мечтой было заслужить избрание в Академию, вдруг обрушились Франция и корона. Но бедный Пипин Эристаль не сдался, не пустил все на самотек, предоставив решать другим. Он сделал, что смог, — попытался искоренить несправедливость и помочь другим сделать Францию сильнее и лучше. Он знал, что проиграет, что за такие проекты поплатится многим, но все равно продолжал делать задуманное, считая, что даже поражение может обернуться победой, если он хоть кого-то заставит задуматься.
Бедный отважный Пипин Эристаль — alter ego самого Джона Стейнбека. Раньше созерцающим, отстраненным, мягким и мудрым наблюдателем и свидетелем мира в его романах был легко узнаваемый под разными масками Док — Эд Рикетс. Теперь же Стейнбек встал на его место сам. Неудача попытки Пипина изменить мир отражает неудачу самого Стейнбека. Он участвовал в предвыборных кампаниях 1952-го и 1956-го, писал речи для сторонников Эдлая Стивенсона — оба раза проигравшего, осмеянного, униженного. Но «Короткое правление Пипина IV» не стало романом разочарования, напротив. Проиграв, герой не погиб — по крайней мере для тех, кому был по-настоящему дорог, и для того, что было дорого ему. Он вернулся назад, в свой дом в центре Парижа, устроенный в бывшей конюшне ордена рыцарей-иоаннитов, к своему телескопу и жене. Как и сам Стейнбек, оставивший в конце концов изнурительные попытки дотянуться до выдуманных им же великих целей и принявшийся просто — писать. Опубликованное в нобелевский его год безыскусное и живое «Путешествие с Чарли в поисках Америки», дневник бродяжничества по Америке в компании с пуделем, читается сейчас куда интереснее «Зимы тревоги нашей».
Смех истории о неуклюжем короле и его королевстве, которому трон вовсе не нужен, мог бы стать очень злым, если бы не был мудрым. В этой книге Стейнбек не судит и не высмеивает — только усмехается. Новоявленный король Франции берег уроки смешивания мартини и королевствования у американского юнца Тода Джонсона, сына миллионера, «короля кур» из Петалумы, штат Калифорния. И с изумлением узнает, что в современной демократической Америке, оказывается, средневекового куда больше, чем в Европе, волочащей за собой прошлое. Что советы директоров мегакорпораций вполне схожи с разбойной ватагой, обузданной до поры до времени лишь страхом перед себе подобными. Не потому ли и рождается у лукавого дядюшки Пипина, Шарля Мартеля, антиквара и обаятельного плута, проект продажи в Америке титулов? Проекту предрекали безумный успех, и в конце концов «титульной лихорадкой» заболел даже отец Тода, глубоко презиравший всех, кто не добился успеха собственными руками и головой, поднявшись из самых низов (тут Стейнбек усмехается извечному американскому идеалу — непреклонный X. У. Джонсон, король двухсот тридцати миллионов белых леггорнов, люто ненавидит кур).
Повседневностью новоявленного королевства приходится управлять вместо своего витающего в облаках супруга жене Пипина Мари, добродетельной, терпеливой, почти образцовой француженке, которую можно упрекнуть разве только в чрезмерном пристрастии к расстановке по местам и раскладыванию по полочкам. Ей приходится заниматься уборкой в стране и Версале так же, как когда-то в своей квартире. А водопровод в Версале подведен главным образом к фонтанам. Отопления нет, из рассохшихся рам сквозит, мебель ломают на куски и жгут в каминах новоявленные придворные, невообразимая полууголовная шайка немыслимых оборванцев, потому что даже летом Версаль — настоящий холодильник. Придворные прожорливы. Лицемерны. Вороваты. Крестьяне соседних ферм угрожают явиться в Версаль с вилами и топорами, потому что их птичники регулярно обкрадывают. В парижских магазинах учреждена особая служба наблюдения за придворными. Они к тому же и высокомерны.
Жизнь для королевы Мари была бы вовсе невыносимой, если бы не помощь ее школьной подруги, когда-то Сюзанны Леско, а ныне монахини Гиацинты, бывшей звезды стриптиза «Фоли-Бержер», ушедшей со сцены из-за плоскостопия и любимой в своем монастыре за житейскую мудрость и знание жизни. Монахиня стала тайной советницей и утешительницей королевы, укротителем придворных и мягкой, но непреклонной рукой, повелевающей Францией. Кроме того, она помогла Мари управиться с дочерью Клотильдой, к двадцати годам успевшей пережить поразительную чехарду успехов и разочарований. Клотильда — незлобивый шарж на юную Франсуазу Саган — в двенадцать бунтовала против всего, о чем только могла помыслить, в четырнадцать решила посвятить себя излечению человечества, в пятнадцать написала ставший бестселлером роман «Прощай, моя жизнь», в шестнадцать с половиной стала коммунисткой, в семнадцать — решила стать монахиней-молчальницей в ордене, давшем обет благотворительного педикюра для нищих. А в двадцать, сделавшись принцессой, влюбилась без памяти в простодушного и сметливого принца куриного королевства.
В «Коротком правлении Пипина IV» Стейнбек посмеивается над демократией и над аристократией, над туристами, газетами, академиками, корпорациями и кутюрье, над партиями, министрами и джазом, над Америкой, Советским Союзом, Францией и даже княжеством Монако — над всем и всеми поровну, никого особо не обижая. Но в Советском Союзе существование в романе христианских коммунистов, прото- и неокоммунистов и коммунистов как таковых, которые к тому же раскололись на сталинистов, троцкистов, хрущевцев и булганинцев, по-видимому, восприняли неадекватно. Равно как и намеки на аншлюс Чехо-Словакии и блистательное обоснование необходимости реставрации французской монархии как средства укрепления классовой борьбы. Потому, несмотря на все заслуги автора «Гроздьев гнева» и «Жемчужины», несмотря на то что «уже в повести о короле Пипине была выражена озабоченность судьбами демократии в США» (М. Мендельсон), удивительная история о короле Франции, увидевшем ее, узнавшем ее по-настоящему только с трона, пришла к российским читателям только сейчас, спустя без малого полвека после того, как появилась на свет.
Под номером один на авеню де Мариньи в Париже значится большой особняк сурового, внушительного вида. Особняк стоит на перекрестке авеню де Мариньи и авеню Габриэль, в двух шагах от Елисейских полей, напротив Елисейского дворца, места пребывания президента Франции. К дому номер один примыкает дворик под стеклянной крышей, в глубине которого виднеется высокое, узкое строение, в нем когда-то размещались конюшни и жили конюхи. На первом этаже там по-прежнему конюшни, чрезвычайно изящные, с мраморными яслями и поилками, а три верхних этажа теперь жилые, и очень уютные. На третьем этаже большие стеклянные двери выходят на крышу дворика, соединяющую оба здания.
Говорят, что дом номер один вместе с конюшней был построен как парижская штаб-квартира ордена рыцарей-иоаннитов, но теперь там жила аристократическая французская семья, уже много лет сдававшая конюшню, полдворика и половину плоской крыши дворика месье Пипину Арнульфу Эристалю и его семье, состоящей из жены Мари и дочери Клотильды. Вскоре после процедуры найма месье Пипин нанес визит своему высокородному домохозяину и испросил разрешения установить на своей части плоской крыши станину восьмидюймового телескопа-рефрактора. Разрешение было дано, и, поскольку задержек с платой у месье Эристаля не случалось, дальнейшее его общение с благородным домохозяином свелось лишь к церемонным приветствиям при случайных встречах во дворе, отгороженном от всего остального мира массивной железной решеткой. У Эристаля и владельца дома был общий консьерж — меланхоличный провинциал, который, прожив уже много лет в Париже, упрямо в это не верил. А поскольку хобби месье Эристаля было на редкость тихим, да к тому же еще и ночным, ничто не омрачало его отношений с соседями. Нужно заметить, однако, что, несмотря на отсутствие шума, страсть к астрономии ничуть не уступает по силе прочим страстям, обуревающим человечество.
Источником дохода месье Эристаля, для француза его круга почти образцовым, были виноградники на восточных склонах холмов близ Осера, в долине Луары. Виноградные лозы, защищенные от пагубного послеполуденного зноя и открытые рассветному солнцу, плодородная почва и наличие погребов с нужной температурой — все это позволяло производить белое вино, вкус которого нежностью и свежестью напоминая аромат подснежников. Вино плохо переносило транспортировку, но в ней и не было нужды: восхищенные ценители сами приезжали за ним. Виноградники, хоть и небольшие, составляли лучшую часть некогда огромного владения. Кроме того, обрабатывали их люди, знавшие свое дело до тонкостей, передававшие свое искусство из поколения в поколение и регулярно платившие месье Эристалю ренту. Эта скромная рента позволяла ему безбедно жить в бывшей конюшне дома номер один на авеню де Мариньи, посещать лучшие спектакли и концерты, быть членом хорошего клуба и трех ученых обществ, покупать необходимые книги и увлеченно изучать бездонное небо над восьмым округом Парижа.
В общем, если бы месье Пипину Эристалю предложили выбрать из великого множества человеческих жизней, он, почти не сомневаясь, выбрал бы именно ту, которой и наслаждался в феврале 19** года. Месье Эристалю было пятьдесят четыре года, он хорошо выглядел для своих лет и был вполне здоров (то есть самочувствие его было таково, что ему никогда и в голову бы не пришло о нем думать).
Мари была ему хорошей женой и прекрасно справлялась с обязанностями хозяйки дома. Общительная и миловидная, она при иных обстоятельствах прекрасно смотрелась бы за стойкой бара в небольшом ресторанчике. Как и большинство француженок ее круга, она не любила бессмысленные траты и еретиков, считая сих последних бессмысленной тратой богоданного материала. Она восхищалась своим супругом, не пытаясь его понять и поддерживая с ним мирные отношения, которых не найти в семьях, где пламя страсти сжигает покой семейного уюта. Своим долгом она считала содержать дом в чистоте, рачительно вести хозяйство, заботиться о муже и дочери, по возможности беречь свою печень и регулярно вносить духовную лепту в фонд обеспечения благосостояния человеческих душ после расставания с грешной землей. Подобные заботы отнимали все ее время. Остроту ее жизни придавали периодические яростные ссоры с поварихой Розой и постоянная тихая война с виноторговцем и зеленщиком — обманщиками и свиньями, а иногда еще (в зависимости от времени года) и старыми верблюдами. Ближайшей подругой мадам Эристаль и ее наперсницей была монахиня сестра Гиацинта. О ней речь немного позже.
Месье Эристаль был французом до мозга костей и даже немного сверх того. Например, он отнюдь не считал незнание французского языка смертным грехом, а изучение иностранных языков — зазорным для француза. Он владел немецким, итальянским и английским, изучал прогрессивный джаз и обожал карикатуры в «Панче». Он восхищался англичанами, уважая их за настырность, за страсть к розам, лошадям и за хорошие манеры.
«О, англичанин, — говаривал он, — это настоящая бомба — но бомба замедленного действия». И замечал по этому поводу: «Почти всякое общее суждение об англичанах рано или поздно оказывается ложным». А потом добавлял задумчиво: «Как же они отличаются от американцев!»
Он знал и любил Кола Портера, Людвига Бемельманса и еще пару лет назад наизусть знал большую часть «Шарлатанов с гармониками». Однажды ему посчастливилось пожать руку самому Луи Армстронгу. Месье Пипин обратился к нему по-французски, назвав его «великим просвещенным мастером», на что маэстро ответил: «Вечно вы, лягушатники, меня дразните».
Жилище у Эристаля было комфортабельное, но не экстравагантное, в меру изысканное, тщательно распланированное и до последней мелочи соответствовало семейным доходам, которых хватало на приятную, хотя и не слишком расточительную жизнь таких образцовых французов, как месье Пипин и его мадам. Экстравагантность месье заключалась в его хобби. Его телескоп, гораздо мощнее любительского, был смонтирован на станине, достаточно тяжелой, чтобы сглаживать вибрации, и даже оснащен механизмом для компенсации влияния вращения Земли. Кое-какие снимки, сделанные месье Пипином, появились в «Пари-матче», ибо месье стал одним из открывателей кометы 1951 года, названной «Елисейской кометой». Вторым открывателем считался японский астроном-любитель Уолтер Хаши из Калифорнии, объявивший об открытии одновременно с Эристалем. Они до сих пор регулярно переписывались, сравнивая фотографии и технику съемки.
Обычно месье, как и полагается доброму и любознательному гражданину, прочитывал четыре ежедневные газеты, но предпочитал оставаться в стороне от политики и воздерживаться от суждений о ней, хотя, как полагается, не доверял правительству, особенно стоящему в данный момент у власти. Но это скорей национальная особенность французов, чем индивидуальная черта месье Эристаля.
Семье Эристаль Бог дал всего одно чадо — Клотильду; к моменту нашего повествования это была энергичная девица двадцати лет, напористая и миловидная, хоть и полноватая. К двадцати годам за ее плечами уже была бурная и насыщенная жизнь. В раннем отрочестве она бунтовала против всего на свете. В четырнадцать решила стать врачом, в пятнадцать написала роман «Прощай, моя жизнь», который вышел огромным тиражом и лег в основу фильма, триумфально прошедшего по экранам. На волне своего литературного и кинематографического успеха она объездила Америку и вернулась во Францию в голубых потертых джинсах, мокасинах и к мужской рубашке. Этот стиль был тут же подмочен миллионами сорванцов, в течение нескольких лет известных как «Les Jeannes Blues» и изводивших своих родителей. Говорили, что юнцы из «Les Jeannes Blues» высокомернее, суровей и заносчивей, чем аскеты-экзистенциалисты с университетских кафедр, а их сосредоточенное задовихляние в такт джиттербагу заставило не одного отца семейства во Франции хвататься за ремень и за валидол.
Отдав дань искусству, Клотильда ринулась в политику. В шестнадцать с небольшим она стала коммунисткой и рекордно долго — шестьдесят два часа кряду — пикетировала завод «Ситроен». Решив помогать обездоленным, она познакомилась со скромным педиментским пастором Мешаном и под впечатлением этой встречи едва не вступила в монашеский орден, который предписывал вечный обет молчания, запрещал любую пищу, кроме черного хлеба, и обязывал делать педикюр нищим. Орден этот, по преданию, основала святая Анна, покровительница всех хромых и безногих.
Четырнадцатого февраля в небесах над Парижем произошло явление, имевшее весьма серьезные последствия для семейства Эристаль. Совершенно неожиданно, гораздо раньше весеннего равноденствия появился метеорный поток. Пипин работал не покладая рук под сверкающими ночными небесами, делал снимок за снимком, но еще перед тем, как удалиться в темную каморку-лабораторию под конюшней, он понял, что его камера не смогла во всей полноте запечатлеть небесный ливень на пленке. Проявка только подтвердила эти опасения. Вполголоса чертыхаясь, Пипин сходил в агентство по продаже фотоаппаратов, долго совещался с менеджером, потом позвонил нескольким ученым друзьям. Затем он нехотя побрел к себе в дом номер один по авеню де Мариньи, настолько поглощенный своими раздумьями, что даже не обратил внимания на гарцующих у ворот Елисейского дворца республиканских конногвардейцев в блестящих кирасах и шлемах с красным плюмажем.
Мадам уже была близка к победе в очередном сражении с кухаркой Розой, когда Пипин поднялся по лестнице и направился к себе в комнату. Мадам нанесла последний, сокрушительный удар и вышла из кухни с победой, торжествуя, слегка раскрасневшись, провожаемая угрюмым бормотанием Розы.
В гостиной мадам сказала супругу:
— Представляешь, на подоконнике лежал сыр, а она закрыла окно. Целый килограмм сыра задыхался всю ночь! И ты знаешь, как она это объяснила? Якобы у нее был насморк. И вот из-за этого она готова удушить такой сыр. Ну и слуги пошли!
— Да, тяжелые времена, — отозвался месье.
— Конечно тяжелые, когда такая дрянь смеет называться стряпухой.
— Мадам, метеорный ливень продолжается, — сказал месье. — Это достоверный факт. Мне нужна новая камера.
Распределением семейного бюджета занималась исключительно мадам. Она ничего не ответила, но месье явственно ощутил угрозу в ее молчании и прищуренных глазах. Он сказал нерешительно:
— Ничего не поделаешь. Винить некого. Можно сказать, такова воля небес.
— Назовите мне, месье, цену этой… камеры. — В голосе мадам зазвенела сталь.
Месье назвал. Мадам содрогнулась, но тут же, опомнившись, атаковала:
— Месяц назад, месье, это была новая… как бишь ее? Да на ваши пленки мы тратим целое состояние! А могу ли напомнить вам, месье, что недавно пришло письмо из Осера? Там нужна новая бондарня, и нам предлагают взять на себя половину расходов.
— Мадам, — вскричал Пипин, — но не я же вызвал этот метеорный поток!
— И не я сгноила бочки в Осере.
— У меня нет выбора.
Мадам из миниатюрной женщины превратилась в неприступную крепость, мрачную, окутанную грозовым облаком.
— Месье — хозяин в доме. Если месье желает, чтобы из-за метеоров обанкротилась его семья, — что я могу поделать? Наверное, мне следует извиниться перед Розой. Что такое кило испорченного сыра по сравнению с чудесными белыми кляксами на вашей пленке, месье? Может, мы станем питаться этими метеорами? Или надевать их вместо одежды? Может, они укроют нас от ночной сырости? Может, нам делать из них винные бочки? Месье, решайте сами, без меня.
Мадам встала и с видом оскорбленной добродетели покинула гостиную.
В душе Пипина Эристаля гнев боролся с ужасом. Но сквозь стеклянные двери гостиной на него смотрел телескоп, заботливо укутанный водонепроницаемым шелком. И гнев в конце концов победил. Месье сурово сошел по лестнице, нахлобучил шляпу, снял трость с вешалки и схватил портфель Клотильды со стола. Он с достоинством пересек двор и, кипя от ярости, дождался, пока консьерж откроет железные ворота. Потом, поддавшись минутному порыву слабости, оглянулся — и увидел мадам, наблюдавшую за ним из окна кухни. Рядом с ней ухмылялась довольная Роза.
— Надо навестить дядюшку Шарля, — решительно сказал Пипин Эристаль и с лязгом захлопнул за собой железные ворота.
Шарль Мартель был хозяином небольшого, но весьма доходного антикварного арт-магазинчика на улице Сены. В магазинчике царил приятный полумрак, который выигрышно сказывался на восприятии живописи. Месье Мартель обычно продавал неподписанные картины, которые, как он подчеркивал, могли и не быть ранними работами Ренуара, а также хрусталь, фарфор и бронзу, которые могли ранее принадлежать представителям старейших и почтеннейших семей Франции.
В глубине магазинчика красный бархатный занавес скрывал одну из самых изысканных и уютных холостяцких квартир Парижа. Там на креслах лежали бархатные пуховые подушечки, сидеть на которых было одно удовольствие. Изголовье и изножье кровати, позолоченного резного шедевра наполеоновских времен, возвышались, как нос и корма норманнского разбойничьего корабля. Днем покрывало и подушки из слегка потускневшей алтарной парчи придавали холостяцкому ложу вид милого гнездышка, заманчивого и неуловимо порочного. Лампы под зелеными абажурами давали как раз столько света, сколько нужно, чтобы подчеркнуть достоинства и замаскировать недостатки убранства. Кухонная утварь, раковина и газовая плита прятались за китайской ширмой, краски которой время превратило в глянцевую чернь и мягкую желтизну оттенка топленых сливок.
Шарль был человеком светским, обладал отличными манерами и отличался безукоризненной осанкой и костюмом. Хотя ему уже давно перевалило за шестьдесят, он по-прежнему интересовался юными дамами, и с ним всякая женщина могла почувствовать себя дамой — если, конечно, хотела. Даже сейчас, когда он предпочитал мирный сон всем прочим способам ночного времяпрепровождения, дядюшка Шарль держал марку, и избранные юные дамы томно вздрагивали, услышав приглашение за бархатный занавес на рюмочку аперитива. Дядюшка Шарль, насколько мог, старался их не разочаровывать. К тому же маленькая дверь выводила из магазинчика в боковой проулок — мелочь, конечно, но из тех, которые замечают с благодарностью.
Когда обладателю какого-либо древнего имени и населенного нетопырями замка хотелось денек-другой отдохнуть в Отее или сменить подкладку на пальто, куда же было нести хрустальный канделябр из бального зала или мозаичный ломберный столик, принадлежавший когда-то любовнице короля, если не в магазинчик дядюшки Шарля? А избранные клиенты твердо знали, что, если очень нужно, Шарль найдет для них настоящий раритет. Голливудский продюсер Вилли Читлинг, к примеру, добыл у него для бара на своем ранчо в Палм-Спрингс мебель, панели и алтарь тринадцатого века из часовни замка Вьей-Кюлотт. Шарль к тому же одалживал деньги под весьма скромные проценты. Говорили, что у него имеются долговые расписки девяти из двенадцати пэров Франции.
Шарль Мартель был дядей и другом Пипина Арнульфа Эристаля. Ради него он покидал мир искусства и старинных безделушек, чтобы достать записи Бикса Байдербека, которых недоставало в коллекции Пипина. К дядюшке Пипин всегда шел за советом по всем вопросам — и житейским, и нравственным.
Когда месье Эристаль влетел в магазинчик на улице Сены, Шарль заметил, что тот приехал на такси. Значит, дело было нешуточное.
Шарль жестом указал племяннику на занавес и поспешно завершил торг с пожилой американской туристкой, покупавшей безо всякой для себя надобности табакерку эпохи Людовика Четырнадцатого. Дядюшка завершил торг, не снизив цену, а внезапно подняв ее — и тем убедив леди, что покупка состоится сейчас или никогда. Шарль, почтительно кланяясь, выпроводил ее из магазина, закрыл за ней дверь и вывесил облезлую и потускневшую от времени табличку с надписью: «Закрыто на реставрацию». Потом он прошел за бархатный занавес и поздоровался с нервно ходившим по комнате племянником.
— Ты взволнован, мой мальчик, — сказал он. — Ну-ка присядь. Я налью тебе коньяку — это успокаивает.
— Я вне себя! — воскликнул Пипин, но все же сел и предложенную рюмку с коньяком взял.
— Мари? — спросил дядюшка Шарль. — Или Клотильда?
— Мари.
— Деньги?
— Деньги, — ответил Пипин.
— Сколько?
— Я не занимать приехал, — сказал Пипин.
— Значит, пожаловаться?
— Именно — пожаловаться.
— Хорошая идея. Помогает разрядиться. Вернуться домой в более сносном настроении. Так на что именно ты хочешь пожаловаться?
— В атмосферу Земли неожиданно вторгся метеорный поток, — сказал Пипин. — Моя теперешняя камера не берет… В общем, мне нужна новая.
— И конечно, недешевая. И Мари не видит необходимости в покупке.
— Именно так. Мари делает вид, будто я ее смертельно обидел. Черт возьми! И вынашивает план мести.
— Ты купил камеру?
— Еще нет.
— Но ты уже твердо решил?
— Пойми, дядюшка, метеорный дождь в такое время — это же уникально! Кто знает, что творится там, в небе. Не забывай, что это я открыл Елисейскую комету. Мне вынесла благодарность Академия! В скором будущем меня могут избрать!
— Поздравляю, мой мальчик. Какая честь! Хотя сам я не взираю на небеса с такой страстью, но я всегда за страсть — какова бы ни была ее природа. Ну, так начинай жаловаться, дорогой племянник. Представь, что я — это Мари, ты — это ты. Начнем с того неоспоримого факта, что источником вашего дохода является твоя собственность, а не собственность жены?
— Именно.
— Твоя собственность, то бишь твоя земля, принадлежала твоему роду с незапамятных времен.
— С тех времен, когда салические франки пришли с востока.
— Несомненно, холмы с твоими виноградниками — остатки королевства.
— Империи!
— Ты из рода столь древнего, что даже не снисходишь до напоминания выскочкам о твоем происхождении и по праву принадлежащем тебе титуле.
— …Ты это очень хорошо сформулировал, дядюшка. Но все, что мне сейчас нужно, — это новая камера.
— Прекрасно, — сказал Шарль. — Но ты теперь лучше себя чувствуешь?
— Да, гораздо лучше, — ответил Пипин.
— Ну так позволь мне одолжить тебе денег, мой мальчик. Ты вернешь их мне постепенно. Мари не будет возражать против небольших расходов — ее пугают крупные суммы.
— Я приехал не для того, чтобы просить денег.
— Но ты ведь и не просил. Это я предложил тебе деньги. Покупай камеру. А жене скажи, что отказался от покупки. Полагаю, Мари не отличит одну камеру от другой?
— Конечно нет. Но… мое достоинство главы семьи. Разве я не потеряю его?
— Как раз наоборот, мой мальчик. У Мари возникнет чувство вины. Она согласится, нет, она даже будет подталкивать тебя на покупку разных мелочей. И ты, кстати, сможешь вернуть долг.
— Странно, что ты так и не женился, — сказал Пипин.
— Я предпочитаю видеть счастье других… На какую сумму мне выписывать чек?