Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Вадимович Соколов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

"…Через три дня сажусь за роман в "Русский вестник", — писал Достоевский А. Н. Майкову 7 (19) декабря. — И не думайте, что я блины пеку: как бы ни вышло скверно и гадко то, что я напишу, но мысль романа и работа его — все-таки мне-то, бедному, то есть автору, дороже всего на свете! Это не блин, а самая дорогая для меня идея и давнишняя. Разумеется, испакощу, но что же делать!"

Начальной точкой творческой истории будущих собственно "Бесов" можно признать недатированный план романа "Зависть". Его заглавие определено взаимоотношениями двух главных действующих лиц — Князя А, Б. и Учителя ("… между ними легла зависть и ненависть"). В блестящем, гордом, мстительном и завистливом Князе, не лишенном, однако, благородства и великодушия, уже проступают черты Ставрогина, а Учитель своей нравственной красотой напоминает Шатова.

Совпадают также некоторые сюжетные коллизии "Зависти" и возникших позднее черновых планов к "Бесам" (личное соперничество между Князем А. Б. и Учителем; сложные отношения Князя с двумя женщинами — Воспитанницей и Красавицей; влюбленный в Красавицу капитан, пишущий нелепые стихи; мотив пощечины и самоубийства героя).

Достоевский остро ощущает недостаток подлинного трагизма в задуманном им романе. Он записывает во второй половине февраля 1870 года: "Где же трагизм?", далее следует перечень трагических моментов и ситуаций в романе: "КНЯЗЬ ВЛЮБЛЕН БЕЗНАДЕЖНО И ОТЧАЯННО (до преступления) (здесь трагизм, и в том трагизм, что новые люди). Воспитанница влюблена в Ш(атова), который женат (… лицо трагическое и высокохристианское). Князь ненавидит все и всех и под конец сходится с Нечаев(ым) чтоб убить Ш(атова)".

В последних февральских записях 1870 года образ Князя становится еще более загадочным и сложным. Теперь он — смесь умудренного скептика, Дон-Жуана и "изящного Ноздрева". А в записи от 7 марта н. ст. 1870 года Князь (будущий Ставрогин) рисуется как "развратнейший человек и высокомерный аристократ", враг освобождения крестьян. Он, подобно Раскольникову, человек идеи, которая, "уже раз поселившись в натуре", требует "и немедленного приложения к делу". Далее повторяются уже известные из предыдущих набросков черты характеристики Князя (он возвращается в город с твердым намерением стать "новым человеком", собирается отказаться от наследства и жениться на Воспитаннице, "ищет укрепиться в убеждениях" у Шатова, Голубова (героя, реальным прототипом такого героя становится крестьянин-старообрядец Константин Ефимович Голубов, а в окончательном тексте романа это — старец Тихон) и Нечаева, наконец, "укрепляется в идеях Голубова", суть которых — "смирение и самообладание и что Бог и царство небесное внутри нас, в самообладании, и свобода тут же" и т. д. В итоге получается, что Князь не имеет "особенных идей". Он осознал свою оторванность от почвы и хочет стать новым человеком. "Льнет к Голубову". Неожиданно застреливается. В предсмертном письме следующим образом мотивирует самоубийство: "Я открыл глаза и слишком много увидел и — не вынес, что мы без почвы".

Многие будущие идеи и "Бесов" вышли из "Идиота". Так, проходимец Лукьян Тимофеевич Лебедев убеждает князя Мышкина насчет опасности крайних нигилистов, будущих "бесов", готовых от словесного отрицания самодержавия и религии перейти к делу: "Нигилисты все-таки иногда народ сведущий, даже ученый, а эти — дальше пошли-с, потому что прежде всего деловые-с. Это собственно некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а понаслышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-С; не о бессмысленности, например, какого-нибудь там Пушкина дело идет, и не насчет, например, необходимости распадения на части России; нет-с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с. Но, князь, я все-таки вам не советовал бы…"

В данном случае Достоевский ссылался на одно из утопических положений прокламации "Молодая Россия" (1862), составленной П. Г. Зайчневским. Вслед за Михаилом Александром Бакуниным (1814–1876), послужившим главным прототипом Ставрогина, он представлял себе будущее устройство России как федеративную республику или союз областей, состоящий из земледельческих самоуправляемых общин: "Мы требуем изменения современного деспотического правления в республиканско-федеративный союз областей, причем вся власть должна перейти в руки национального и областных собраний. На сколько областей распадется земля русская, какая губерния войдет в состав какой области — этого мы не знаем: само народонаселение должно решить этот вопрос". То, что осуждающая революционеров сентенция вложена в уста явно несимпатичного персонажа, не делает эту мысль менее достоевской.

Вероятно, эта брошюра отразилась и в темах разговоров на вечерах у генеральши Саврогиной: "Говорили об уничтожении цензуры и буквы ъ, о замещении русских букв латинскими, о вчерашней ссылке такого-то, о каком-то скандале в Пассаже, о полезности раздробления России по народностям с вольною федеративною связью, об уничтожении армии и флота, о восстановлении Польши по Днепр, о крестьянской реформе и прокламациях, об уничтожении наследства, семейства, детей и священников, о правах женщины, о доме Краевского, которого никто и никогда не мог простить господину Краевскому, и пр. и пр. Ясно было, что в этом сброде новых людей много мошенников, но несомненно было, что много и честных, весьма даже привлекательных лиц, несмотря на некоторые все-таки удивительные оттенки. Честные были гораздо непонятнее бесчестных и грубых; но неизвестно было, кто у кого в руках".

"Прокламация Зайчневского звала к новой пугачевщине, даже в случае, если придется "пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах!" Она требовала уничтожения рода Романовых, власти помещиков, чиновничества. Как возможное условие революции рассматривалась неудачная для России война: "Начнется война, потребуются рекруты, произведутся займы, и Россия дойдет до банкротства. Тут-то и вспыхнет восстание, для которого достаточно будет незначительного повода!"

Зайчневский был противником брака, "как явления в высшей степени безнравственного и немыслимого при полном равенстве полов", и семьи, само существование которой, по его мнению, препятствует развитию человека, поскольку лучше воспитываться в коммуне и содержаться за счет общества.

Письмо к А. Н. Майкову от 25 марта (6 апреля) 1870 года дает наиболее подробное, целостное изложение всего замысла "Жития", как он вырисовывался перед Достоевским в это время: ";..в "Зарю" я обещаю вещь хорошую и хочу сделать хорошо. Эта вещь в "Зарю" уже два года как зреет в моей голове. Это та самая идея, об которой я Вам уже писал. Это будет мой последний роман. Объемом в "Войну и мир", и идею Вы бы похвалили — сколько я по крайней мере соображаюсь с нашими прежними разговорами с Вами. Этот роман будет состоять из пяти больших повестей (листов 15 в каждой; в 2 года план у меня весь созрел). Повести совершенно отдельны одна от другой, так что их можно даже пускать в продажу отдельно. Первую повесть я и назначаю Кашпиреву. Тут действие еще в сороковых годах. (Общее название романа есть: Житие Великого грешника, но каждая повесть будет носить название отдельно.) Главный вопрос, который проведется во всех частях, — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование Божие. Герой в продолжение жизни то атеист, то верующий, то фанатик и сектатор, то опять атеист. 2-я повесть будет происходить в монастыре. На эту 2-ю повесть я возложил все мои надежды. Может быть, скажут наконец, что не все писал пустяки. Вам одному исповедуюсь, Аполлон Николаевич: хочу выставить во 2-й повести главной фигурой Тихона Задонского, конечно под другим именем, но тоже архиерей, будет проживать в монастыре, на спокое. 13-летний мальчик, участвовавший в совершении уголовного преступления, развитый и развращенный (я этот тип знаю), будущий герой всего романа, посажен в монастырь родителями (круг наш, образованный) и для обучения. Волчонок и нигилист-ребенок сходится с Тихоном (Вы ведь знаете характер и все лицо Тихона). Тут же в монастыре посажу Чаадаева (конечно, под другим тоже именем). Почему Чаадаеву не просидеть года в монастыре? Предположите, что Чаадаев после первой статьи, за которую его свидетельствовали доктора каждую неделю, не утерпел и напечатал, напр, за границей, на французском языке, брошюру, — очень и могло бы быть, что за это его на год отправили бы посидеть в монастырь. Ради Бога, не передавайте никому содержание этой второй части… Я вам исповедуюсь. Для других пусть это гроша не стоит, но для меня — сокровище. Не говорите же про Тихона. Я написал о монастыре Страхову, но про Тихона не писал. К Чаадаеву могут приехать в гости и другие, Белинский, например, Грановский, Пушкин даже. (Ведь у меня же не Чаадаев, я только в роман беру этот тип.) В монастыре есть и Павел Прусский, есть и Голубов, и инок Парфений. (В этом мире я знаток и монастырь русский знаю с детства.) Но главное, Тихон и мальчик… Авось выведу величавую, положительную, святую фигуру. Это уж не Костанжогло-с и не немец (забыл фамилию) в "Обломове" (речь идет о Штольце. — Б. С.) ("Почем мы знаем: может быть, именно Тихон-то и составляет наш русский положительный тип, который ищет наша литература, а не Лаврецкий, не Чичиков, не Рахметов и проч". Приписка Достоевского к письму. — Б. С.); и не Лопуховы, не Рахметовы. (Два последние — герои романа "Что делать?".)

Правда, я ничего не создам, я только выставлю действительного Тихона, которого я принял в свое сердце давно с восторгом. Но я сочту, если удастся, и это для себя уже важным подвигом. Не сообщайте же никому. Но для 2- го романа, для монастыря, я должен быть в России. Ах, кабы удалось! Первая же повесть — детство героя: разумеется, не дети на сцене; роман есть. И вот, благо я могу написать это за границей, предлагаю "Заре".

Попытка реконструкции содержания каждой из предполагавшихся повестей на основе письма к Майкову и планов "Жития" была предложена Л. П. Гроссманом: 1. Детство; 2. Монастырь, встреча с Тихоном; 3. Молодость (атеизм, влияние ростовщика и накопление золота, кульминация греховности); 4. Кризис (схимничество, странствия, жажда смирения); 5. Духовное перерождение, признание в преступлении и смерть.

С образом Великого грешника генетически связаны главные герои последнего романа писателя. К Дмитрию Карамазову ведут записи: "начало широкости", "сладострастие", "разгул"; в характере Ивана отражена богоборческая линия "Жития"; в характере Алексея — мотив послушничества. Тема монастыря и старчества, намеченная в "Житии" как одна из самых главных, получила в "Братьях Карамазовых" углубленное развитие. Тихон Задонский стал одним из прототипов Тихона в "Бесах" и Зосимы в "Братьях Карамазовых". А в Ставрогина трансформировался главный герой "Жития".

По справедливому наблюдению А. Л. Бема, в планах "Жития" "преступный лик героя вырисован четко и психологически убедительно, лик просветленный рисуется смутно"; даже встреча с Тихоном "скорее укрепляет грешника в его ложном пути, чем ведет его на путь просветления", а в одной из заключительных записей о "не побежденном в своей гордости, не способном на подлинный акт смирения и раскаяния" герое говорится: "Застрелиться хотел…" Таким образом, "почти до конца герой "Жития" пребывает в своей гордыне, пути преодоления которой в сохранившемся плане не даны".

Тут подоспела история с С. Г. Нечаевым, и Достоевский, навсегда оставив "Житие великого грешника", начал писать новый роман. "Бесы" были задуманы Достоевским в конце 1869 года как роман о Нечаеве и нечаевцах. Первоначально Достоевский намечал на роль главного героя Петра Верховенского, восходящего к Сергею Нечаеву. Осенью 1869 — в начале 1870 года Достоевский делает план повести "Смерть поэта" для "Русского вестника". Там появляется и первая запись о Нечаеве — "Нечаев. Кулишов донес на Нечаева".

О главных источниках информации на первом этапе работы над "Бесами" он рассказал в письме к редактору "Русского вестника" М. Н. Каткову от 8 (20) октября 1870 года: "Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, Ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет".

"…Мой Петр Верховенский, — утверждал писатель в том же письме, — может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству… Без сомнения, — замечает он, — небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим. И потому, несмотря на то, что все это происшествие занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее, — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа. Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении; "Что это такое?" Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества)… Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь… Замечу одно: весь этот характер записан у меня сценами, действием, а не рассуждениями; стало быть, есть надежда, что выйдет лицо… Но не все будут мрачные лица; будут и светлые. Вообще боюсь, что многое не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой Идеалом такого лица беру Тихона Задонского. Это тоже Святитель, живущий на спокое в монастыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа".

Первые сведения об убийстве нечаевцами И. Иванова появились в "Московских ведомостях" 27 ноября 1869 года, но только 25 декабря в газете было названо имя С. Г. Нечаева как убийцы Иванова. Сам Достоевский 9 (21) октября 1870 года писал Н. Н. Страхову: "Вначале, то есть еще в конце прошлого года, — я смотрел на эту вещь как на вымученную, как на сочиненную, смотрел свысока., Потом летом опять перемена: выступило еще новое лицо, с претензией на настоящего героя романа, так что прежний герой (лицо любопытное, но действительно не стоящее имени героя) стал на второй план. Новый герой до того пленил меня, что я опять принялся за переделку. И вот теперь, как уже отправил в редакцию "Р(усского) вестника" начало начала, — я вдруг испугался: боюсь, что не по силам взял тему… А между тем я ведь ввел героя не с бух-да-барах. Я предварительно записал всю его роль в программе романа (у меня программа в несколько печатных листов), и вся записалась одними сценами, то есть действием, а не рассуждениями. И потому думаю, что выйдет лицо и даже, может быть, новое; надеюсь, но боюсь".

О личности Нечаева Достоевский, видимо, впервые узнал из передовой статьи "Московских ведомостей" от 24 мая 1869 года, автором которой был М. Н. Катков. Там говорилось: "Молодые люди, замешанные в университетских беспорядках, были привлечены к суду, и некоторые из них испортили свое будущее. Посреди этой суматохи слишком заметно высказал свое усердие один, как сказывают, весьма заслуженный нигилист, человек далеко не первой молодости, еще лет за шесть, за семь пред сим служивший учителем в уездном или ином училище, некто Нечаев. Мы, быть может, ошибаемся в некоторых подробностях, но верно то, что этот поджигатель молодежи, выказывавшийся уже слишком заметно, был арестован. Но он не погиб и ничего не потерял. Он ухитрился бежать из-под стражи, чуть ли не из Петропавловской крепости (эта история была сочинена самим Нечаевым. — Б. С.). Он не только убежал за границу, но успел chemin faisant (по пути (франц.). — Б. С.) сочинить прокламацию к студентам, напечатать ее весьма красиво за границей и послать целый тюк экземпляров оной по почте, конечно, не с тем, чтоб она разошлась между студентами: на это он, как человек неглупый, что доказывает самый побег его, не мог рассчитывать, да это, по всему вероятно, ему не было и нужно. Цель его или его патронов была, вероятно, достигнута тем, что прокламация была перехвачена и прочтена в высших правительственных сферах. Что же пишет этот молодец? Он убеждает студентов крепко держаться, но не полагаться на баричей в своей среде. Это-де консервативные элементы, на которых дело революции рассчитывать не может. Иное дело народ, крестьяне, рабочие: тут-то для революции большая пожива, и пусть-де студенты обратятся к рабочим и подготовляют их к революции". Катков называл Нечаева "пылким энтузиастом" и причислял его к "развратникам, до седых волос причисляющим себя к молодому поколению", "говорящим от его имени", а также выражал уверенность, что Сергей Геннадиевич был кем-то подкуплен. Упоминал Катков и Бакунина как возможного автора одной из нечаевских прокламаций, но считал, что слухи об авторстве Бакунина — это скорее всего попытка использовать Нечаевым в своих целях имя известного революционера.

В записных тетрадях к роману есть прямая отсылка к мифическому побегу Нечаева из Петропавловской крепости: "Разве ты не выдавал, что бежал из казематов…"

Настоящим героем газетной хроники С. Г. Нечаев стал после убийства студента Иванова. Об убийстве, совершенном 21 ноября 1869 года, первое сообщение появилось в газете "Московские ведомости" 27 ноября: "Нам сообщают, что вчера, 25 ноября, два крестьянина, проходя в отдаленном месте сада Петровской Академии, около входа в грот заметили валяющиеся шапку, башлык и дубину, от грота кровавые следы прямо вели к пруду, где подо льдом виднелось тело убитого, опоясанное черным ремнем и в башлыке… Тут же найдены два связанные веревками кирпича и еще конец веревки".

29 ноября "Московские ведомости" сообщили имя убитого и некоторые новые штрихи преступления: "Убитый оказался слушателем Петровской Академии, по имени Иван Иванович Иванов… Деньги и часы, бывшие при покойном, найдены в целости; валявшиеся же шапка и башлык оказались чужими. Ноги покойного связаны башлыком, как говорят, взятым им у одного из слушателей Академии, М-ва; шея обмотана шарфом, в край которого завернут кирпич; лоб прошибен, как должно думать, острым орудием". Отсюда в "Бесах" появилась оставленная убийцами улика — картуз Шатова. Здесь Достоевский несколько изменил обстоятельства дела, поскольку в действительности Нечаев в суматохе надел шапку Иванова, а на месте убийства оставил свою шапку.

20 декабря имя Нечаева опять появилось в "Московских ведомостях". Он был назван главарем студенческих беспорядков в Петербурге, ныне якобы перенесшем свою деятельность в Москву. Излагалось содержание двух прокламаций: "В прошлом августе… появилась из Женевы прокламация на русском языке под заглавием "Начало революции". В ней предписывается всем эмигрантам немедленно прибыть в Россию. Лишь некоторым почетным эмигрантам, Бакунину, Герцену и пр., дозволялось быть, где они пожелают. Осенью явилась вторая прокламация, о которой… извещали в иностранных газетах и в которой обозначены враги революции в России, подлежащие истреблению".

И только 25 декабря "Московские ведомости" указали на Нечаева как на одного из убийц Иванова и призвали "разделаться… с этою мерзостью". А 1 января 1870 года та же газета со ссылкой на "Судебный вестник" сообщила о "каком-то сумасбродном заговоре с прокламациями" и что Иванов будто бы "погиб как желавший донести о преступном замысле".

А вскоре на страницах "Московских ведомостей" появилось имя Бакунина.

6 января 1870 года Катков в передовой заявил, что к Бакунину перешел "скипетр русской революционной партии" от издателей "Колокола", о которых "уже не говорят". Он процитировал "Альгемайне Цайтунг", писавшую о Бакунине как об "основателе и руководителе этого заговора", т. е. студенческих беспорядков, имевших целью "уничтожение всякого государственного начала, отвержение всякой личной собственности и воцарение коммунизма". Катков подробно изложил содержание прокламации Бакунина "Несколько слов к молодым братьям в России", проникнутой "все-разрушительным духом". "Уничтожение всякого государства: вот чего хочет наша революция", — сделал вывод редактор "Московских ведомостей", поскольку, по Бакунину, "всякое государство, как бы либеральны и демократичны ни были его формы, ложится подавляющим камнем на жизнь народа". Катков также упомянул, что "Бакунин выставлял в образец для своей молодой братьи" Стеньку Разина.

В той же статье Катков задавал риторический вопрос: "Кто же этот Бакунин? В молодости это был человек не без некоторого блеска, способный озадачивать людей слабых и нервных, смущать незрелых и выталкивать из колеи. Но в сущности это была натура сухая и черствая, ум пустой и бесплодно возбужденный. Он хватался за многое, но ничем не овладевал, ни к чему не чувствовал призвания, ни в чем не принимал действительного участия. В нем не было ничего искреннего; все интересы, которыми он по-видимому кипятился, были явлениями без сущности…"

В августе 1870 года вместо Петра Верховенского на роль главного героя вышел совсем другой персонаж, получивший имя Николай Всеволодович Ставрогин, и главным его прототипом, как впервые убедительно доказал Л. П. Гроссман, послужил видный анархист и один из лидеров международного революционного движения Михаил Александрович Бакунин. Как отмечал А. Л. Бем в статье "Эволюция образа Ставрогина", "Достоевскому в этот период его творчества не давался замысел преодоления греховности. В его герое, вопреки желанию автора, греховность пускает такие глубокие корни, что путь спасения оказывается тщетным".

В июне 1870 года Достоевский сделал наброски диалогов Ставрогина (Князя) с Шатовым и Тихоном. Князь выдвигает концепцию русского народа — "богоносца", призванного нравственно обновить больное европейское человечество. Эта идея изложена уже в "Фантастических страницах", из которых выросли такие главы второй части романа, как "Ночь" и "Ночь, продолжение", где впервые раскрывается духовный мир Ставрогина с его одинаковым тяготением к вере и безверию, к добру и злу.

В наброске, озаглавленном "Фантастическая страница (Для 2-й и 3-й части)" и помеченном 23 июня 1870 г., дана следующая характеристика Князя, как бы предваряющая и поясняющая его дальнейшие религиозно-философские диалоги с Шатовым: "Князь ищет подвига, дела действительного, заявления русской силы о себе миру. Идея его — православие настоящее, деятельное (ибо кто нынче верует). Нравственная сила прежде экономической. (NB. Не верит в Бога и имеет в уме подвиг у Тихона.) ВООБЩЕ ИМЕТЬ В ВИДУ, что Князь обворожителен, как демон, и ужасные страсти борются с подвигом. При этом неверие и мука — от веры. Подвиг осиливает, вера берет верх, но и бесы веруют и трепещут. "Поздно", — говорит Князь и бежит в Ури, а потом повесился".

"ГЛАВНАЯ МЫСЛЬ КНЯЗЯ, КОТОРОЮ БЫЛ ПОРАЖЕН ШАТОВ И ВПОЛНЕ СТРАСТНО УСВОИЛ ЕЕ, — СЛЕДУЮЩАЯ: ДЕЛО НЕ В ПРОМЫШЛЕННОСТИ, А В НРАВСТВЕННОСТИ, не в экономическом, а в нравственном возрождении России". "Нравственность и вера одно…". Православие, сохранившее христианство в его чистом, неискаженном виде, "заключает в себе разрешение всех вопросов, нравственных и социальных" ("Если б представить, что все Христы, то мог ли быть пауперизм?"). Итак, "главная сущность вопроса: христианство спасет мир и одно только может спасти… Далее: христианство только в России есть, в форме православия… Итак, Россия спасет и обновит мир православием… Если будет веровать".

В одной из июньских записей 1870 года Достоевский настаивал: "Нравственность Христа в двух словах: это идея, что счастье личности есть вольное и желательное отрешение ее, лишь бы другим было лучше".

На доказательство невозможности и несостоятельности "научной" нравственности направлена вся аргументация Князя. Князь не верит в способность науки выработать строгие нравственные основания и критерии, поскольку "все нравственные начала в человеке, оставленном на одни свои силы, условны". В доказательство "условности" нравственных принципов, выдвигаемых наукой, князь ссылается на теорию английского экономиста Т. Р. Мальтуса (1766–1834), автора "Опыта о народонаселении". Князь указывает, что, следуя по пути Мальтуса, при росте населения и недостатке пищи наука может дойти до "сожжения младенцев". Доказав таким образом "нравственную несостоятельность" науки, Князь и Шатов соглашаются, что православие заключает в себе разрешение социальных и нравственных вопросов.

А уже в августе Достоевский записал:

"Итог. Ставрогин как характер: все благородные порывы до чудовищной крайности (Тихон) и все страсти (при скуке непременно). Бросается и на Воспитанницу, и на Красавицу. Объясняет Воспитаннице секрет, но до самого крайнего момента, даже в письме со станции, не говорит о девочке… Требует Воспитанницу к себе с эгоизмом, презирая и не веруя в помощь человека. Наслаждается глумлением над Красавицей, Ст(епаном) Т(рофимови)чем, братом Хромоножки, над матерью и даже над Тихоном. Красавицу он действительно не любил и презирал, но когда она отдалась, вспыхнул страстью вдруг (обманчивой и минутной, но бесконечной) и совершил преступление. Потом разочаровался. Он улизнул от наказания, но сам повесился… В письме со станции не зовет Воспитанницу, а только объясняет про Ури… Гордость его в том, что не побоюсь, например, объявления о Хромоножке, и боится. Сознает, что не готов для подвига и что никогда не будет готов".

Обобщающую характеристику Ставрогина Достоевский набрасывает 1 ноября 1870 г.: "Приехал же Nicolas действительно в ужасном и загадочном состоянии духа. В нем боролись две идеи: 1) Лиза — овладеть ею — идея жестокая и хищная. 2) Подвиг, восстание на зло, великодушная идея победить. Он потому сходится сначала с Шатовым, потом с Тихоном. Хочет и исповедовать себя перед всеми, и наказать себя стыдом Хромоножки… Обновление и воскресение для него заперто единственно потому, что он оторван от почвы, следственно не верует и не признает народной нравственности. Подвиги веры, например, для него ложь. Отвлеченное же понятие об общечеловеческой, гуманной совести на деле несостоятельно. Это выставить. Он вдруг падает, хотя, например, распоряжение насчет Ури уже сделано…"

В "Бесах" Достоевский отразил русское революционное движение середины XIX века. Писатель признавался: "Я тоже стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни, и уверяю вас, что стоял в компании людей образованных… Нечаевым, вероятно, я бы не смог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь…"

Деятельность тайного общества "Народная расправа", убийство пятью членами этой организации — С. Г. Нечаевым, П. Г. Успенским, А. К. Кузнецовым, И. Г. Прыжовым, Н. Н. Николаевым — слушателя Петровской земледельческой академии И. И. Иванова, процесс над убийцами Иванова, проходивший в 1871 году в Петербурге, послужили материалом для "Бесов".

Сергей Геннадиевич Нечаев (1847–1882), прототип Петра Верховенского, родился в семье мещанина в селе Иваново-Вознесенском Владимирской губернии. В 14 лет он служил рассыльным в конторе фабрики Горелина. В 1866 году Нечаев переселился в Петербург, где сдал учительский экзамен, получив место преподавателя в Андреевском училище. В следующем году он уже преподавал в Сергиевском приходском училище, а с осени 1868 года поступил вольнослушателем в Петербургский университет, где организовал студенческий кружок, участвовал в студенческих выступлениях весной 1869 года. Спасаясь от полицейских преследований, Нечаев бежал в Швейцарию, где встретился с М. А. Бакуниным и Н. П. Огаревым. Молодой энергичный революционер понравился Бакунину и Огареву. Бакунин попытался с помощью Нечаева организовать в России революционное общество, которое воплотило бы его анархистскую программу и идеалы. Нечаев вернулся в Россию в сентябре 1869 года с выданным ему Бакуниным мандатом мифического "Русского отдела всемирного революционного союза".

Л. П. Гроссман так объяснял, почему на Бакунина столь сильно и убедительно подействовали нечаевские мистификации: "Нечаев объявился в Женеве, когда Бакунин уже отчаялся увидеть и обнять кого-нибудь из русской революционной молодежи, той молодежи, ради которой положили свои жизни "старики", той молодежи, которая делает свое революционное дело не в Женеве, а в России, на родине. Нечаев и назвался таким человеком: при всей своей конспиративной осторожности Бакунин так обрадовался появлению наконец представителей молодой России, что был на этот раз совершенно ослеплен. Он без всякой критики поверил, что Нечаев представляет секретный Комитет некоей разветвленной, действующей по всей России организации, обласкал его, познакомил с Огаревым, дал денег из Бахметьевского фонда, организовал тайное свидание дочери Герцена, Натальи, с Нечаевым, чтобы женскими чарами глубже втянуть его в революционное дело (использование женщины в революционных целях), заставил Огарева посвятить ему стихотворение, выдал ему удостоверение несуществующего, впрочем, "Европейского революционного альянса" № 2271, от имени которого Нечаеву предоставлялось теперь право действовать, но, главное, согласился стать крестным отцом "Народной расправы" и редактором нечаевского "Катехизиса революционера" — одного из самых отвратительных и страшных документов в истории русского революционного движения.

Нечаев даже умудрился подписать у Бакунина всю эту мертвечину, что должно было, разумеется, повлечь за собой распространение в России "Катехизиса" от его, Бакунина, имени, но Бакунин в своем ослеплении ничего не замечал. "Его тигренок", который с первого шага своей революционной деятельности был фальсификатором и провокатором, казался Бакунину образцом революционной собранности, преданности, целеустремленности".

Герцен взглядов Бакунина не разделял, но вспоминал о нем с уважением: "Бакунин имел много недостатков, но недостатки его были мелки, а сильные качества крупны… В пятьдесят лет он был решительно тот же кочующий студент с Маросейки, тот же бездомный. Богема, без заботы о завтрашнем дне, пренебрегая деньгами, бросая их, когда есть, занимая их без разбора направо и налево, когда их нет, с той простотой, с которой дети берут у родителей — без заботы об уплате, с той простотой, с которой он сам готов отдать всякому последние деньги, отделив от них, что следует на сигареты и чай. Его этот образ жизни не теснил; он родился быть великим бродягой, великим бездомником… В нем было что-то детское, беззлобное и простое, и это придавало ему необычайную прелесть и влекло к нему слабых и сильных, отталкивая одних чопорных мещан".

Автор "Былого и дум" также называл Бакунина "Колумбом без Америки", имея в виду, что для него не нашлось достойного его великих способностей дела в виде русской или мировой революции. А Петр Верховенский признается Ставрогину: "Но один, один только человек в России изобрел первый шаг и знает, как его сделать. Этот человек я. Что вы глядите на меня? Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки". Таким образом, Петр Степанович здесь сам претендует на роль Колумба, готовя Николаю Всеволодовичу лишь представительскую и пропагандистскую.

Из письма Бакунина к его другу Таландье видно, что Бакунин не разделял полностью всей тактики Нечаева, а, наоборот, многое в ней осуждал. 24 июля 1870 года Бакунин писал:

"Нечаев один из деятельнейших и энергичнейших людей, каких я когда-либо встречал. Когда надо служить тому, что он называет делом, он не колеблется и не останавливается ни перед чем и показывается так же беспощадным к себе, как и ко всем другим. Вот главное качество, которое привлекло меня и долго побуждало меня искать его сообщества… Это фанатик, преданный, но в то же время фанатик очень опасный и сообщничество с которым может быть только гибелью для всех… способ действия его отвратительный.

Живо пораженный катастрофой, которая разрушила тайную организацию в России, он пришел мало-помалу к убеждению, что для того, чтобы создать общество серьезное и неразрушимое, надо взять за основу политику Макиавелли и вполне усвоить систему иезуитов: для тела одно насилие, для души — ложь.

Истина, взаимное доверие, солидарность серьезная и строгая — существуют только между десятком лиц, которые образуют внутреннее святилище общества. Все остальное должно служить слепым орудием и как бы материей для пользования в руках этого десятка людей, действительно солидарных. Дозволительно и даже простительно их обманывать, компрометировать, обкрадывать и, по нужде, даже губить их; это мясо для заговоров… во имя дела он должен завладеть вашей личностью, без вашего ведома. Для этого он будет вас шпионить и постарается овладеть всеми вашими секретами и для этого, в вашем отсутствии, оставшись один в вашей комнате, он откроет все ваши ящики, прочитает всю вашу корреспонденцию, и когда какое-либо письмо покажется ему интересным, т. е. компрометирующим с какой бы то ни было точки, для вас или одного из ваших друзей, он его украдет и спрячет старательно, как документ против вас или вашего друга.

Он это делал с О., со мною, с Татою (имеются в виду Н. П. Огарев и дочь А. И. Герцена Наталья. — Б. С.) и с другими друзьями, — и когда, собравшись вместе, мы его уличили, он осмелился сказать нам: "Нуда! это наша система, — мы считаем как бы врагами и мы ставим себе в обязанность обманывать, компрометировать всех, кто не идет с нами вполне", — т. е. всех тех, кто не убежден в прелести этой системы и не обещали прилагать ее, как и сами эти господа. Если вы его представите вашему приятелю, первою его заботою станет посеять между вами несогласие, дрязги, интриги, — словом, поссорить вас. Если ваш приятель имеет жену, дочь, — он постарается ее соблазнить, сделать ей дитя, чтобы вырвать ее из пределов официальной морали и чтобы бросить ее в вынужденный революционный протест против общества…

Увидев, что маска с него сброшена, этот бедный Нечаев был настолько наивен, был настолько дитя, несмотря на свою систематическую испорченность, что считал возможным обратить меня; он дошел даже до того, что упрашивал меня изложить эту теорию в русском журнале, который он предлагал мне основать. Он обманул доверенность всех нас, он покрал наши письма, он страшно скомпрометировал нас, — словом, вел себя, как плут. Единственное ему извинение — это его фанатизм! Он страшный честолюбец, сам того не зная, потому что он кончил тем, что отождествовал свое революционное дело с своею собственной персоной; но это не эгоист в банальном смысле слова, потому что он страшно рискует и ведет мученическую жизнь лишений и неслыханного труда. Это фанатик, а фанатизм его увлекает быть совершенным иезуитом. Большая часть его лжи шита белыми нитками. Он играет в иезуитизм, как другие играют в революцию. Несмотря на эту относительную наивность, он очень опасен, так как он совершает ежедневно поступки нарушения доверия, измены, от которых тем труднее уберечься, что едва можно подозревать их возможность. Вместе с этим Нечаев — сила, потому что это огромная энергия… Последний замысел его был ни больше, ни меньше, как образовать банду воров и разбойников в Швейцарии, натурально с целью составить революционный капитал…

…Разве они не осмелились признаться мне откровенно, в присутствии свидетеля, что доносить тайной полиции на члена, не преданного обществу или преданного наполовину, — один из способов, употребление которого они признают законным и полезным иногда? Овладевать секретами лица, семьи, чтоб держать ее в своих руках, — это их главное средство…"

Афишируя свои тесные связи с вождями русской эмиграции в Женеве (в том числе с Герценом, которого он вообще не знал), Нечаев организовал в Москве несколько пятерок, главным образом из студентов Петровской земледельческой академии. Свою организацию он назвал "Народной расправой". Диктаторские замашки Нечаева привели к его столкновению с Ивановым. Убийство последнего по приказу Нечаева стало первым и последним актом "Народной расправы". Все участники убийства были арестованы, а Нечаев опять бежал за границу. Уже после завершения процесса над убийцами Иванова, в 1872 году, он был выдан русскому правительству швейцарскими властями как уголовный преступник Бакунин и Огарев безуспешно пытались предотвратить выдачу, доказывая, что Нечаева преследуют по политическим мотивам. Сергея Геннадиевича заключили в Петропавловскую крепость. 8 января 1873 года Московский окружной суд приговорил Нечаева к лишению всех прав состояния, каторжным работам в рудниках на 20 лет и вечному поселению в Сибири, которые царь заменил бессрочным тюремным заключением. Над Нечаевым был совершен обряд публичной казни, после чего его заточили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

Нечаев считал допустимыми любые средства в борьбе с самодержавием, широко применял метод провокации, нередко мистифицировал. Бакунин, также исповедывавший Макиавеллиево "Цель оправдывает средства", в конце концов постарался откреститься от некоторых наиболее одиозных деяний Нечаева.

Хотя и сам Михаил Александрович по части нравственности был далеко не безупречен. Виссарион Белинский, поссорившись с Бакуниным после четырех лет самой тесной дружбы, писал Николаю Станкевичу о Бакунине: "С Мишелем я расстался. Чудный человек, глубокая, самобытная, львиная природа — этого у него нельзя отнять. Но его претензии. мальчишество, офицерство, бессовестность и недобросовестность — все это делает дружбу с ним невозможной. Он любит идеи, а не людей, хочет властвовать своим авторитетом, а не любить". А Павлу Анненкову Белинский так характеризовал Бакунина: "Это пророк и громовержец, но с румянцем на щеках и без пыла в организме". Пожалуй, эта характеристика в значительной мере применима и к Ставрогину.

2 июня 1870 года Бакунин писал Нечаеву: "…Наша первая кампания, начатая в 1869 году, потеряна, мы разбиты. Разбиты по двум главным причинам. 1 — народ, на восстание которого мы имели полное право надеяться, не встал. Видно, чаша его страданий и мера его терпения еще не переполнились. Видно, вера в себя, в свое право и в свою силу еще не загорелась в нем и не нашлось достаточного количества дружно действующих и по России разбросанных людей, способных возбуждать эту веру. 2 причина: организация наша и по качеству, и по количеству своих членов, и по самому способу своего составления оказалась недостаточною. Поэтому мы были разбиты, потеряли много сил и много драгоценных людей…

Вы, а с Вами вместе, без сомнения, и ваши друзья сознали его прежде, гораздо прежде, чем высказали мне его; да можно сказать, что Вы и не высказывали его мне никогда, я должен был его сам угадать из многих и явных противоречий в ваших речах и, наконец, убедиться в нем по общему положению дела, которое стало говорить так ясно, что не было возможности… скрыть его даже от посвященных друзей. Вы были убеждены в нем более чем наполовину, когда приезжали ко мне в Локарно, а между тем Вы говорили мне с полнейшею уверенностью и самым утвердительным образом о близости необходимого восстания. Вы обманули меня, и я, подозревая или чувствуя инстинктивно обман, сознательно и систематически отказывался верить в него; Вы продолжали говорить и действовать, точно как будто бы Вы говорили мне чистую правду. Если б в свою бытность в Локарно Вы показали бы мне настоящее положение дела и в отношении народном, и в отношении к организации, я написал бы воззвание свое к офицерам в таком же самом направлении и духе, но другими словами; и это было бы и для меня, и для Вас, а главное, для самого дела лучше. Я не стал бы им говорить о предстоящем движении.

На Вас я не сержусь и не делаю Вам упреков, зная, что, если Вы лжете или скрываете, умалчиваете правду, Вы делаете это помимо всех личных целей, только потому, что Вы считаете это полезным для дела. Я и мы все горячо любим и глубоко уважаем Вас именно потому, что никогда еще не встречали человека, столь отреченного от себя и так всецело преданного делу, как Вы.

Но ни эта любовь, ни это уважение не могут помешать мне сказать Вам откровенно, что система обмана, делающаяся все более и более вашею главною, исключительною системою, вашим главным оружием и средством, гибельна для самого дела.

Прежде, однако, чем попробую и, надеюсь, успею доказать Вам это, скажу несколько слов о моих отношениях к Вам и к вашему Комитету и постараюсь объяснить, почему, несмотря на все предчувствия и разумно-инстинктивные сомнения, предупреждавшие меня все более и более против истины ваших слов, я до сих пор не верил и до последнего приезда моего в Женеву говорил и поступал так, как будто я верил в них безусловно…

Итак, единственною целию тайного общества должно быть не создание искусственной вненародной силы, а возбуждение, сплочение и организация стихийных народных сил; таким образом, единственно возможная, единственно действительная армия революции — не вне народа, а сам народ. Народ искусственно возбудить невозможно, народные революции порождаются самою силою вещей или тем историческим током, который подземно и невидимо, хотя и беспрерывно и большею частью медленно, течет в народных слоях, все больше их обнимая, проникая, подкапывая, до тех пор, пока не вырвется из-под земли наружу и, своим бурным течением ломая препятствия, не уничтожит всего, что ему попадется на дороге…

Ограничу свои рассуждения Россиею. Когда грянет русская революция? Мы этого не знаем. Многие, и я, грешный, между прочим, ждали всенародного восстания в 1870 году, а народ не проснулся. Должно ли из этого заключить, что русский народ может обойтись и без революции, что он минует ее? Нет, такое заключение невозможно, было бы бессмысленно. Кто знает безвыходное, просто критическое положение нашего народа в экономическом и политическом отношении, а с другой стороны, решительную неспособность нашего правительства, нашего государства не только изменить, но хоть сколько-нибудь облегчить его положение — неспособность, вытекающую не из того или другого свойства наших правительственных лиц, а из самой сущности нашего государственного строя в особенности и вообще всякого государства, — тот непременно должен прийти к заключению, что русская народная революция неминуема. Она не только отрицательно, она положительно неминуема, потому что в нашем народе, несмотря на все его невежество, исторически выработался идеал, к осуществлению которого он знаемо или незнаемо стремится. Этот идеал — общинное владение землею с полною свободою от всякого государственного притеснения и от всяких поборов. К этому стремился он при Лжедмитриях, при Стеньке Разине, при Пугачеве и стремится теперь непрестанными, но разрозненными и потому всегда укрощаемыми бунтами. Я указал только на две главные черты народно-русс-кого идеала, отнюдь не имея претензии очертить его вполне несколькими словами. Мало ли что живет еще в интеллектуальных стремлениях русского народа и что выйдет на свет с первою революциею. Теперь мне и этого достаточно для того, чтобы доказать, что наш народ не белый лист бумаги, на котором любое тайное общество может написать что ему угодно, — например, хоть вашу коммунистическую программу. У него выработалась, отчасти сознательно, на три четверти, пожалуй, бессознательно, программа своя, которую тайная организация должна узнать, угадать и с которой она обязана будет сообразоваться, если только желает успеха.

Несомненный и равно нам известный факт, что при Стеньке Разине, также и при Пугачеве, т. е. всякий раз, когда народный бунт удавался, хоть на некоторое время, народ наш делал одно: забирал всю землю в общинное владение, отправлял к черту дворян-помещиков, царских чиновников, а иногда и попов и организовывал свою вольную общину. Значит, у нашего народа есть в памяти и в идеале уже один драгоценный элемент для будущей организации, элемент, которого еще нет у западных народов, — это вольная экономическая община. В народной жизни и в народной мысли есть два начала, два факта, на которые мы опереться можем: частые бунты и вольно-экономическая община. Есть еще третье начало и третий факт, это — казачество или разбойнически-воровской мир, заключающий в себе равно протест и против государственного, и против патриархально-общинного притеснения и напоминающий, так сказать, две первые.

Частные бунты, хотя и вызываемые всегда случайными обстоятельствами, тем не менее проистекают из общих причин и выражают глубокое и всеобщее неудовольствие народа. Они составляют как бы обыденное или обыкновенное явление русской народной жизни. Нет деревни в России, которая бы не была глубоко недовольна своим положением и которая не ощущала бы нужду, тесноту, притеснения и не таила в глубине своего коллективного сердца желание захватить всю помещичью, а затем всю крестьянско-кулацкую землю и убеждение, что она имеет на это несомненное право, — нет деревни, которую умеючи не было бы возможности взбунтовать. Если деревни не бунтуются чаще, так это единственно от страха, от сознания своего бессилия. Сознание это происходит от разъединенности общин, от отсутствия действительной солидарности между ними. Если бы каждая деревня знала, могла надеяться, что, в то время как она встанет, встанут все другие, то можно сказать наверное, что не было бы ни одной деревни в России, которая бы не взбунтовалась. Отсюда вытекает первая обязанность, назначение и цель тайной организации: пробудить во всех общинах сознание их неотвратимой солидарности и тем самым возбудить в русском народе сознание могущества — одним еловом, соединить множество частных крестьянских бунтов в один общий, всенародный бунт.

Одним из главных средств к достижению этой последней цели, по моему глубокому убеждению, может и должно служить наше вольное всенародное казачество, бесчисленное множество наших святых и несвятых бродяг, богомолов, бегунов, воров и разбойников — весь этот широкий и многочисленный подземельный мир, искони протестовавший против государства и государственности и против немецко-кнутовой цивилизации. Это было высказано в безыменном листке "Постановка революционного вопроса" и вызвало у всех наших порядочников и тщеславных болтунов, принимающих свою доктринерскую византийскую болтовню за дело, вопль негодования. А между тем это совершенно справедливо и подтверждается всею нашею историею. Казачий воровско-разбойнический и бродяжнический мир играл именно эту роль совокупителя и соединителя частных общинных бунтов и при Стеньке Разине и Пугачеве; народные бродяги — лучшие и самые верные проводники народной революции, приуготовители общих народных волнений, этих предтеч всенародного восстания, а кому не известно, что бродяги при случае легко обращаются в воров и разбойников. Да кто же у нас не разбойник и не вор? Уж не правительство ли? Или наши казенные и частные спекуляторы и дельцы? Или наши помещики, наши купцы? Я, с своей стороны, ни разбоя, ни воровства, ни вообще никакого противучеловеческого насилия не терплю, но признаюсь, что если мне приходится выбирать между разбойничеством и воровством восседающих на престоле или пользующихся всеми привилегиями и между народным воровством и разбоем, то я без малейшего колебания принимаю сторону последнего, нахожу его естественным, необходимым и даже в некотором смысле законным. Народно-разбойничий мир, признаюсь, с точки зрения истинно человеческой, далеко, далеко не красив. Да что же красиво в России? Разве может быть что-нибудь грязнее нашего порядочного чиновно- или мещанско-цивилизованного и чистоплотного мира, скрывающего под своими западногладкими формами самый страшный разврат мысли, чувства, отношений и действий! Или, в самых лучших случаях, безотрадную и безвыходную пустоту. В народном разврате есть, напротив, природа, сила, жизнь, есть, наконец, право многовековой исторической жертвы; есть могучий протест против коренного начала всякого разврата, против Государства — есть, поэтому, возможность будущего. Вот почему я беру сторону народного разбоя и вижу в нем одно из самых существенных средств для будущей народной революции в России.

Я понимаю, что это может привести в негодование чистоплотных или даже нечистоплотных идеалистов наших — идеалистов всякого цвета, от Утина до Лопатина, воображающих, что они могут насильственным образом, посредством искусственной тайной организации навязать народу свою мысль, свою волю, свой образ действий. Я в эту возможность не верю, а убежден, напротив, что при первом разгроме всероссийского государства, откуда бы он ни произошел, народ подымется не по утинскому, не по лопатинскому и даже не по вашему идеалу, а по своему, что никакая искусственная конспирационная сила не будет в состоянии воздержать или даже видоизменить его самородного движения, — ибо никакая плотина не в состоянии воздержать бунтующего океана. Вы все, мои милые друзья, полетите как щепки, если не сумеете плыть по народному направлению, — уверен, что при первом крупном народном восстании бродяжнически-воровской и разбойнический мир, глубоко вкорененный в нашу народную жизнь и составляющий одно из ее существенных проявлений, тронется, и тронется могущественно, а не слабо. Хорошо ли это или дурно, это факт несомненный и неотвратимый, и кто хочет действительно русской народной революции, кто хочет служить ей, помогать ей, организовать ее не на бумаге только, а на деле, тот должен знать этот факт; мало того, тот должен считаться с ним, не стараясь его обходить, и встать к нему в сознательно-практическое отношение, уметь употребить его как могучее средство для торжества революции. Тут чистоплотничать нечего. Кто хочет сохранить свою идеальную и девственную чистоту, тот оставайся в кабинете, мечтай, мысли, пиши рассуждения или стихи. Кто же хочет быть настоящим революционным деятелем в России, тот должен сбросить перчатки; потому что никакие перчатки его не спасут от несметной и всесторонней русской грязи. Русский мир, государственно-привилегированный и всенародный мир, — ужасный мир. Русская революция будет несомненно ужасная революция. Кто ужасов или грязи боится, тот отойди и от этого мира, и от этой революции; кто же хочет служить последней, тот, зная, на что он идет, укрепи свои нервы и будь готов ко всему.

Употребить разбойничий мир как орудие народной революции, как средство для совокупления и для разобщения частных общинных бунтов — дело нелегкое; я признаю его необходимость, но вместе с тем вполне сознаю свою полнейшую неспособность к нему. Для того чтобы его предпринять и довести его до конца, надо быть самому вооруженным крепкими нервами, богатырскою силою, страстным убеждением и железною волею. В ваших рядах могут найтись такие люди. Но люди нашего поколения и нашего воспитания к нему не способны. Идти к разбойникам — не значит самому сделаться разбойником и только разбойником, не значит делить с ними все их неспокойные страсти, бедствия, часто гнусные цели, чувства, действия — но значит дать им новую душу и возбудить в них другую, всенародную цель — у этих диких и до жестокости грубых людей натура свежая, сильная, непочатая и неистощенная и, следовательно, открыта для живой пропаганды, если пропаганда, разумеется, живая, а не доктринерская, посмеет и сумеет подойти к ним. Об этом предмете я готов сказать еще много, если только придется мне продолжать с Вами эту переписку…

Вообразите себя посреди торжества стихийной революции в России. Государство и вместе с ним все общественно-политические порядки сломаны. Народ весь встал, взял все, что ему понадобилось, и разогнал всех своих супостатов. Нет более ни законов, ни власти. Взбунтовавшийся океан изломал все плотины. Вся эта далеко не однородная, а, напротив, чрезвычайно разнородная масса, покрывающая необъятное пространство всероссийской империи всероссийским народом, начала жить и действовать из себя, из того, что она есть в самом деле, а не из того более, чем ей было приказано быть, везде по-своему, — повсеместная анархия. Взбаламученная грязь, которой огромное количество накопилось в народе, всплывает вверх; является на разных пунктах множество новых лиц, смелых, умных, бессовестных и честолюбивых, которые, разумеется, стремятся, каждый по-своему, овладеть народным доверием и направить его к своей личной пользе. Люди эти сталкиваются, борются, уничтожают друг друга. Кажется, ужасная и безвыходная анархия.

Но представьте себе посреди этой всенародной анархии тайную организацию, разбросившую своих членов мелкими группами по целому пространству империи, но тем не менее крепко сплоченную, одушевленную единою мыслию, единою целью, применяемую везде, разумеется, сообразно обстоятельствам и везде действующую по тому же самому единому плану. Эти мелкие группы, никем не знаемые как такие, не имеют никакой официально признанной власти. Но, сильные своею мыслию, выражающей самую суть народных инстинктов, хотений и требований, своею ясно сознанною целию, посреди толпы людей, борющихся без всякой цели и без всякого плана, сильные, наконец, тою тесною солидарностью, которая связывает все темные группы в одно органическое целое, сильные умом и энергией членов, составляющих их и успевших создать вокруг себя круг людей, более или менее преданных той же мысли и подчиненных натурально их влиянию, — эти группы, не ища ничего для себя, ни льгот, ни чести, ни власти, будут в состоянии руководить народным движением наперекор всем честолюбивым лицам, разъединенным и борющимся между собою, и вести его к возможно полному осуществлению социально-экономического идеала и к организации полной народной свободы. Вот что я называю коллективною диктатурою тайной организации.

Эта диктатура чиста от всякого корыстолюбия, тщеславия и честолюбия, потому что она безлична, невидима и не доставляет ни одному из лиц, составляющих группы, ни самим группам ни выгоды, ни чести, ни официального признания власти. Она не угрожает свободе народа, потому что, лишенная всякого официального характера, она не становится, как государственная власть, над народом и потому что вся ее цель, определенная ее программою, состоит в полнейшем осуществлении народной свободы.

Такая диктатура отнюдь не противна свободному развитию и самоопределению народа, равно как и организации его снизу вверх, сообразно его собственным порядкам и инстинктам, потому что она исключительно действует на народ только натуральным личным влиянием своих членов, не облеченных ни малейшею властью, разбросанных невидимою сетью во всех областях, уездах и общинах и в согласии друг с другом старающихся, каждый на своем месте, направить стихийно-революционное движение народа к общему наперед сговоренному и твердо определенному плану. Этот план, план организации народной свободы, во-1-х, должен быть довольно твердо и ясно начерчен в своих главных началах и целях, для того чтобы исключить всякую возможность недоразумения и блуда со стороны членов, которые будут призваны содействовать его исполнению. А во-2-х, он должен быть достаточно широк и естественен для того, чтобы объять и принять в себя все неотвратимые видоизменения, вытекающие из разных обстоятельств, все разнообразные движения, происходящие из разнообразия народной жизни.

Итак, весь вопрос состоит теперь в том, как организовать из элементов, нам доступных и известных, такую тайную коллективную диктатуру и силу, которая могла бы, во-1-х, в настоящее время повести широко народную пропаганду, пропаганду, действительно проникающую в народ, и силою этой пропаганды, а также и организацией в самом народе совокупить разрозненные силы народа в такое могущество, способное сломать государство, и которая, во-2-х, могла бы сохраниться посреди самой революции, не распалась бы и не изменила бы своему направлению на другой день народной свободы.

Такая организация, в особенности же основное ядро этой организации, должно быть составлено из людей самых крепких, самых умных и по возможности знающих, т. е. опытно-умных, самых страстно, непоколебимо и неизменно преданных людей, которые, отрешившись, по возможности, от всех личных интересов и отказавшись один раз навсегда, на всю жизнь, по самую смерть от всего, что прельщает людей, от всех материально-общественных удобств и наслаждений и от всех удовлетворений тщеславия, чинолюбия и славолюбия, были бы единственно и всецело поглощены единою страстью всенародного освобождения; людей, которые отказались бы от личного исторического значения при жизни и даже от исторического имени после смерти.

Такое полное самоотречение возможно только при страсти. Вы не произведете его сознанием абсолютного долга, но еще менее системою внешнего контролирования, опутывания и принуждения. Только одна страсть может произвести в человеке такое чудо, такую мощь без усилия. Откуда же берется и как образуется такая страсть в человеке? Она берется из жизни и образуется совокупным действием мысли и жизни; отрицательно, как ненавистный протест против всего существующего и гнетущего; положительно же, в обществе одномыслящих и одинаково чувствующих людей, как коллективное создание нового идеала; причем надо заметить, что эта страсть тогда только действительна и спасительна, когда в ней в одинаковой мере и тесно связаны обе стороны — отрицательная и положительная. Одна отрицательная страсть, ненависть, ничего не создает; не создает даже силы, необходимой для разрушения, а следовательно, ничего и не разрушит; одна положительная ничего не разрушит, а так как создание нового невозможно без разрушения старого, также и ничего не создает, оставаясь всегда доктринерским мечтанием или мечтательным доктринерством.

Страсть, глубокая, неискоренимая и непоколебимая страсть, значит, — основа всему В ком ее нет, будь он семи пядей во лбу, будь он человек самый честный, тот не в силах будет выдержать до конца борьбы против страшного общественно-политического могущества, нас всех подавляющего, не в силах будет устоять против всех трудностей, невозможностей, а главное, против всех разочарований, которые ожидают и непременно встретят его в этой неравной и ежедневной борьбе; у человека без страсти не будет ни силы, ни веры, ни инициативы, не будет отваги, а без отваги такое дело не делается. Но одной страсти мало, страсть порождает энергию; но энергия без разумного руководства бесплодна, нелепа. Вместе со страстью необходим, поэтому, также разум холодный, расчетливый, реальный, практический прежде всего, но вместе теоретический, воспитанный и знанием, и опытом, широко объемлющий, но не упускающий также из виду никаких подробностей, способный понимать и различать людей, схватывать действительность, отношения и условия общественной жизни во всех слоях и проявлениях, в их настоящем виде и смысле, а не мечтательно и не произвольно, как это делает довольно часто мой приятель, а именно Вы. Потребно, наконец, положительное знание и России, и Европы, и настоящего социального и политического положения и настроения и той и другой. Значит, самая страсть, оставаясь все-таки и всегда основным элементом, должна руководиться разумом и знанием, должна перестать пороть горячку, не утратив своего внутреннего пламени, своей горячей непреклонности, сделаться холодною и тем сильнейшею страстью.

Вот Вам идеал заговорщика, призванного быть членом ядра тайной организации.

Вы спросите, да где же взять таких людей, разве их в России, да и в целой Европе много? В том-то и дело, что в моей системе их совсем не требуется много. Помните, что Вам не нужно будет создавать армию, а только штаб революции. Таких людей, уже почти совсем готовых, Вы найдете, может быть, десять, а людей, способных сделаться такими и уже готовящихся ими сделаться, по крайней мере человек 50,60, — и за глаза довольно. Вы сами, по моему глубокому убеждению, несмотря на все промахи, печальные и вредные ошибки, несмотря на отвратительный ряд пошлых и глупых обманов, в которые Вас вовлекла только ложная система, отнюдь же не личное честолюбие, тщеславие и корыстолюбие, как многие, слишком многие начинают думать о Вас, Вы, с которым я буду обязан и решился разойтись, если Вы не откажетесь от этой системы, — Вы сами принадлежите к числу этих редких людей. И вот единственная причина моей любви к Вам, моей веры в Вас, помимо всего и моей долго-терпимости с Вами, долготерпимости, которой, однако, пришел конец. Помимо всех ваших страшных недостатков и недомыслей, я признал и продолжаю признавать в Вас человека умного, сильного, энергичного, способного к холодному расчету, хотя по неопытности и по незнанию и часто ложному разумению, совершенно отрешенного от себя и страстно и всецело преданного и отдавшегося делу народного освобождения. Бросьте Вы свою систему, и Вы сделаетесь человеком драгоценным; если Вы не захотите бросить ее, Вы сделаетесь несомненно деятелем вредным и в высшей степени разрушительным не для государства, а для дела свободы. Но я крепко надеюсь на то, что все последние происшествия в России и за границею открыли Вам глаза и что Вы захотите, поймете необходимость подать нам руку на искренних основаниях. Тогда, повторю еще, мы Вас признаем за драгоценного человека и с радостью признаем Вас за своего предводителя по всем русским делам. Но если Вы таковы, то, без сомнения, найдутся в России по крайней мере десять человек, подобных Вам. Если они не отысканы, поищите и найдете и заложите с нами новое общество…

Итак, вообразите себе Народное братство для целой России, состоящее из 40, много из 70 членов. Потом несколько сотен членов второстепенной организации братьев областных, и Вы покроете действительной могучею сетью целую Россию. Штаб ваш создан, и, как сказано, в нем приготовлены вместе с строгою осторожностью и с исключением всей болтовни и всех тщеславных пустозвонных парламентских прений истина, искренность и взаимное доверие, действительная солидарность как едино морализирующие и соединяющие элементы.

Все общество составляет одно тело и прочно связанное целое, предводительствуемое ЦК и ведущее непрестанную подземную борьбу против правительства и против других обществ, или ему враждебных, или даже действующих вне его. А где война, там политика, там поневоле является необходимость насилия, хитрости и обмана.

Общества, близкие по цели к нашему обществу, должны быть принуждены к слитью с ним или, по меньшей мере, должны быть подчинены ему без своего ведома и с удалением из них всех вредных личностей; общества противные и положительно вредные должны быть расторгнуты — правительство наконец уничтожено. Всего этого одною пропагандою истины не сделаешь — необходима хитрость, дипломатия, обман. Туг место и иезуитизму, и даже опутыванию; опутывание — необходимое и великолепное средство для того, чтобы деморализовать и уничтожить врага; отнюдь не полезное средство для того, чтобы приобресть и привлечь к себе нового друга.

Итак, в основании всей нашей деятельности должен лежать этот простой закон: правда, честность, доверие между всеми братьями и в отношении к каждому человеку, который способен быть и которого Вы бы желали сделать братом; ложь, хитрость, опутывания, а по необходимости и насилие — в отношении к врагам. Таким образом Вы будете морализировать, укреплять, теснее связывать своих и расторгать связи и разрушать силы других.

Вы же, мой милый друг, — и в этом состоит главная, громадная ошибка, — Вы увлеклись системою Лойолы и Макиавелли, из которых первый предполагал обратить в рабство целое человечество, а другой создать могущественное государство, все равно монархическое или республиканское, следовательно, — также народное рабство, — влюбившись в полицейски-иезуитские начала и приемы, вздумали основать на них свою собственную организацию, свою тайную коллективную силу, так сказать душу, и душу всего вашего общества, — вследствие чего поступаете с друзьями, как с врагами, хитрите с ними, лжете, стараетесь их разрознить, даже поссорить между собою, дабы они не могли соединиться против вашей опеки, ищете силы не в их соединении, а разъединении и, не доверяя им нисколько, стараетесь заручиться против них фактами, письмами, нередко Вами без права прочитанными или даже уворованными, и вообще их всеми возможными способами опутать так, чтобы они были в рабской зависимости у Вас. И к тому же Вы делаете это так неуклюже, так., так неловко и неосторожно, так опрометчиво и необдуманно, что все ваши обманы, коварства и хитрости в самое короткое время выходят наружу. Вы так влюбились в иезуитизм, что забыли все другое, забыли даже ту цель, то страстное желание народного освобождения, которые привели Вас к нему. Вы так влюбились в иезуитизм, что готовы проповедовать необходимость его всякому, даже Жуковскому, хотели даже печатать о нем, пополнить его теориями "Колокол" — как бы в пословицу Суворова: "Помилуй Бог, тот не хитер, про которого все знают, что он хитер". Одним словом, Вы стали играть в иезуитизм, как ребенок в цац-ку, как Утин в Революцию…"

Впервые это письмо было опубликовано только в 1966 году. Достоевский, разумеется, не мог его знать. Но его содержание перекликалось с материалами процесса нечаевцев, а потом и самого Нечаева. Писатель очень точно передал в Верховенском особенность, подмеченную Бакуниным и типичную для многих революционеров. Это — влюбленность в макиавеллиевские приемы ведения борьбы, которые порой становятся для них самоцелью. Сама конспирация и революция делаются целью, а не средством, революционеры упиваются властью, которую они приобретают над другими — над своими соратниками или над всем народом, в случае победы революции.

Достоевский видел Бакунина на конгрессе "Лиги мира и свободы", открывшемся в Женеве 9 сентября 1867 года. Вот как запечатлел выступление Бакунина 10 сентября Григорий Николаевич Вырубов, представлявший на конгрессе Францию: "…Бакунин произнес блестящую речь, которая, как всегда, имела шумный успех. Если оратором считать того, кто удовлетворяет требованиям литературно образованной публики, изящно владеет языком и в речах которого всегда можно найти начало, середину и конец, как поучал Аристотель, — Бакунин не был оратором, но он был великолепным народным трибуном, умение говорить массам постиг в совершенстве и, что всего замечательнее, говорил им одинаково убедительно на разных языках. Его величавая фигура, энергичные жесты, искренний, убежденный тон, короткие, как бы топором вырубленные фразы — все это производило сильное впечатление". В этот день на конгрессе присутствовал Достоевский с женой, и речь Бакунина они слышали.

На конгрессе Бакунин заявил: "Вступая на эту трибуну, я спрашиваю себя, граждане: каким образом я, русский, являюсь среди этого международного собрания, имеющего задачей заключить союз между народами? Едва четыре года прошло с тех пор, как русская империя, которой я, правда, всенепокорнейший — подданный, возобновила свои преступления и убийства над героической Польшей, которую она продолжает давить и терзать, но которую, к счастью для всего человечества, для Европы, для всего славянского племени и для самих народов русских, ей не удается убить.

Вот почему, не заботясь о том, что подумают и скажут люди, судящие с точки зрения узкого и тщеславного патриотизма, я, русский, открыто и решительно протестовал и протестую против самого существования русской империи. Этой империи я желаю всех унижений, всех поражений, в убеждении, что ее успехи, ее слава были и всегда будут прямо противоположны счастью и свободе народов русских и не русских, ее нынешних жертв и рабов. Муравьев, вешатель и пытатель (и наряду с этим — двоюродный дядя Бакунина. — Б. С.) не только польских, но и русских демократов, был извергом человечества, но вместе с тем самым верным, самым цельным представителем морали, целей, интересов, векового принципа русской империи, самым истинным патриотом, Сен-Жюстом и Робеспьером императорского государства, основанного на систематическом отрицании всяческого человеческого права и всякой свободы.

В положении, созданном для империи последним польским восстанием, ей остаются только два выхода: или пойти по кровавому следу Муравьева, или распасться. Середины нет, а желать цели и не желать средств — значит только обнаружить умственную и душевную трусость. Поэтому мои соотечественники должны выбирать одно из двух: или идти путем и средствами Муравьева к усилению могущества империи, или заодно с нами откровенно желать ее разрушения. Кто желает ее величия, должен поклоняться, подражать Муравьеву и, подобно ему, отвергать, давить всякую свободу. Кто, напротив, любит свободу и желает ее, должен понять, что осуществить ее может только свободная федерация провинций и народов, т. е. уничтожение империи. Иначе свобода народов, провинций и общин — пустые слова. Право федерации и отделение, то есть отступление от союза, есть абсолютное отрицание исторического права, которое мы должны отвергать, если в самом деле желаем освобождения народов.

Я довожу до конца логику поставленных мной принципов. Признавая русскую армию основанием императорской власти, я открыто выражаю желание, чтоб она во всякой войне, которую предпримет империя, терпела одни поражения. Этого требует интерес самой России, и наше желание совершенно патриотично в истинном смысле слова, потому что всегда только неудачи царя несколько облегчали бремя императорского самовластия. Между империей и нами, патриотами, революционерами, людьми свободомыслящими и жаждущими справедливости, нет никакой солидарности.

То, что справедливо относительно России, должно быть тоже справедливо относительно Европы. Сущность религиозной, бюрократической и военной централизации везде одинакова. Она цинично груба в России; прикрыта конституционной, более или менее лживой, личиной в цивилизованных странах Запада; но принцип ее все один и тот же — насилие… Горе, горе нациям, вожди которых вернутся победоносными с полей битв! Лавры и ореолы превратятся в цепи и оковы для народов, которые вообразят себя победителями.

Эти принципы, истинные начала справедливости и свободы, должны быть непременно провозглашены именно теперь, когда недостаток принципов деморализует умы, расслабляет характеры и служит опорами всем реакциям и всем деспотизмам. Если мы в самом деле желаем мира между нациями, мы должны желать международной справедливости. Стало быть, каждый из нас должен возвыситься над узким, мелким патриотизмом, для которого своя страна — центр мира, который свое величие полагает в том, чтобы быть страшным соседям. Мы должны поставить человеческую, всемирную справедливость выше всех национальных интересов. Мы должны раз навсегда покинуть ложный принцип национальности, изобретенный в последнее время деспотами Франции, России и Пруссии для вернейшего подавления принципа свободы. Национальность не принцип: это — законный факт, как индивидуальность. Всякая национальность, большая или малая, имеет несомненное право быть сама собой, жить по своей собственной натуре. Это право есть лишь вывод из общего принципа свободы.

Всякий, искренно желающий мира и международной справедливости, должен раз навсегда отказаться от всего, что называется славой, могуществом, великим отечеством, от всех эгоистических и тщеславных интересов патриотизма. Пора желать абсолютного царства свободы внутренней и внешней…

Всякое централизованное государство, каким бы либеральным оно ни заявлялось, хотя бы даже носило республиканскую форму, по необходимости — угнетатель, эксплуататор народных рабочих масс в пользу привилегированного класса. Ему необходима армия, чтобы сдерживать эти массы, а существование этой силы подталкивает его к войне. Отсюда я вывожу, что международный мир невозможен, пока не будет принят со всеми своими последствиями следующий принцип: всякая нация, слабая или сильная, малочисленная или многочисленная, всякая провинция, всякая община имеет абсолютное право быть свободной, автономной, жить и управляться согласно своим интересам, своим частным потребностям, и в этом праве все общины, все нации до того солидарны, что нельзя нарушить его относительно одной, не подвергая его этим самым опасности во всех остальных.

Всеобщий мир будет невозможен, пока существуют нынешние централизованные государства. Мы должны, стало быть, желать их разложения, чтобы на развалинах этих единств, организованных сверху донизу деспотизмом и завоеванием, могли развиться единства свободные, организованные снизу вверх свободной федерацией общин — в провинцию провинций — в нацию наций — в Соединенные Штаты Европы".

Карикатурным воплощением этой речи Бакунина в "Братьях Карамазовых" звучит монолог Смердякова о том, что "в двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе.

Совсем даже были бы другие порядки-с".

Но, конечно же, Бакунин послужил прототипом не только Смердякова (в очень малой степени), но и, что гораздо важнее, Ставрогина, "главного беса". Не случайно у Николая Всеволодовича прописана прямая связь с Швейцарией: он гражданин швейцарского кантона Ури и именно оттуда прибыл в Россию.

Кстати сказать, Ставрогин говорит, что, как и Герцен, "записался в граждане кантона Ури". Это отражает подлинный факт. Александр Иванович Герцен, лишенный в 1851 году всех прав состояния за антиправительственную деятельность и потерявший возможность вернуться в Россию, принял швейцарское подданство, став гражданином одного из кантонов, только не Ури, а Фрейбург.

А. Г. Достоевская вспоминала: "Интересуясь конгрессом мира, мы пошли на второе его заседание и часа два слушали речи ораторов. От этих речей Федор Михайлович вынес тягостное впечатление".

В письме к С. А. Ивановой 29 сентября 1867 года он так описывает происходившее: "Я сюда попал прямо на конгресс мира, на который приезжал Гарибальди. Гарибальди скоро уехал, но что эти господа, которых я в первый раз видел не в книгах, а наяву, социалисты и революционеры, врали с трибуны, перед 5.000 слушателей, то невыразимо. Никакое описание не передаст этого. Комичность, слабость, бестолковщина, несогласие, противоречие себе? это вообразить нельзя. И эта-то дрянь волнует несчастный люд работников. Это грустно. Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру, большие государства уничтожить и поделать маленькие, все капиталы прочь, чтобы все было по приказу и тд. Все это без малейшего доказательства, все это заучено еще двадцать лет тому назад наизусть, да так и осталось. И главное — огонь и меч, и после того как все истребится, тогда, по их мнению, и будет мир".

Сходная характеристика дана конгрессу и в письме Достоевского А. П. Майкову: "Писал ли я Вам о здешнем мирном конгрессе? Я в жизнь мою не видывал и не слыхивал подобной бестолковщины, но я не предполагал, чтоб люди были способны на такие глупости. Все было глупо: и то, как собрались, и то, как дело повели, и то, как разрешили. Начали с предложения вотировать, что не нужно больших монархий и все поделать маленькие, потом, что не нужно веры. Это было четыре дня крику и ругательств. Подлинно мы у себя, читая и слушая рассказы, видим все превратно. Нет, посмотрели бы своими глазами, послушали бы своими ушами".

О Бакунине же в подготовительных материалах к "Бесам" Достоевский отозвался и вовсе не парламентски: "Бакунин — старый, гнилой мешок бредней. Ему легко детей хоть в нужнике топить". Эти слова вложены в уста "Грановского" — так по имени прототипа назывался в подготовительных материалах Степан Тимофеевич Верховенский.



Поделиться книгой:

На главную
Назад