Только уже в колледже Эрнст, казалось, начал браться за ум. Четыре года учился с отличием и вел себя сносно, но потом (ему исполнилось тогда пятнадцать лет) вдруг заявил отцу:
— Знаешь, дэдди[6], я много размышлял и вот что хочу тебе сказать. Мне думается, по некоторым предметам, кроме литературы, математики и географии, я мог бы получать отметки похуже. В моей судьбе они все равно значения иметь не будут.
— То есть как не будут? — От неожиданности сэр Генри опешил. — А честь, достоинство? По-твоему, плохой отметкой человек сам себя не унижает? И с другой стороны… Но, дорогой, что за чепуха лезет тебе в голову?
Пропустив мимо ушей отцовскую «чепуху», юный Эрнст солидно поморщил лоб.
— Я полагаю, дэдди, честолюбию, чтобы оно не потерпело крах, нужен здравый смысл, а не слепое желание быть первым во всем и везде. Ведь ты сам всегда проповедовал здравый смысл, не так ли? Быть первым во всем и везде, несомненно, заманчиво, но возможно ли? Перед тем как разбить армию Наполеона, Веллингтон сознательно шел на проигрыш в боях местного значения и даже отступал по всей линии фронта, но сокрушительно ударил, когда французы устремились к Ватерлоо. Его преимущество заключалось в том, что он не воображал, будто всюду может быть первым, и поэтому берег силы для решающего сражения. А жизнь разве не сражение? Мне кажется, дэдди, человеку, если он намерен чего-то достигнуть, с самого начала необходимо сосредоточить все свое внимание на главном направлении. Я имею в виду концентрацию внимания на основных жизненных интересах.
Никогда не говоривший сыну ничего подобного, сэр Генри, скрывая смущение, сосредоточенно рассматривал собственный живот, на округлой верхушке которого мерно покачивалась квадратная медная пряжка от ремня.
— Конечно, Веллингтон все-таки был ирландцем… Но, Эри, кем же ты собираешься стать?
— Мне очень жаль, дэдди, но не врачом. Я знаю, тебя это огорчит, но что такое врач? Только слуга своих пациентов, не так ли? Прости, но роль слуги, даже очень уважаемого, меня не прельщает.
— Да, но… — Привыкший гордиться своей профессией и считавший себя образцом добропорядочности, сэр Генри изумленно уставился на сына. — Дорогой, ты не уважаешь мой труд?
— Нет, дэдди, твой труд необходим, поэтому не уважать его было бы неразумным высокомерием. — Мальчик говорил почтительно, но держался независимо, и голос его оставался спокойным. — Ты ошибаешься, если подумал, что я неблагодарная свинья. Я помню, чем и кому обязан, и, разумеется, постараюсь об этом не забывать. Надеюсь, в моем желании платить долги ты не сомневаешься?
Сидя в своем массивном кожаном кресле, с белесыми, до дыр протертыми подлокотниками, сэр Генри, словно пойманный с поличным, виновато заулыбался:
— Бог с тобой, Эри, мне и в голову такое не могло прийти. Но я не понимаю, почему врач — это плохо. Лечить человеческие недуги — благородно, Эри.
— Да, дэдди, конечно, — все так же спокойно ответил Эрнст. Неловкую улыбку отца он как будто не заметил. — Но свои недуги умные люди стараются скрывать. В человеческой игре это не козырь, которым можно похвалиться, а карта, у которой мало шансов на выигрыш, поэтому ее прячут, и врач, чтобы не лишать себя заработка, вынужден хранить чужие тайны, а тайна требует забвения, не так ли?
Потрясенный и совершенно сбитый с толку, сэр Генри сердито раскурил трубку. Редко общаясь с сыном, он, как всякий отец, был уверен, что его пятнадцатилетний Эрнст все еще ребенок, бойкий шалун. Но разве ребенок так рассуждает? Откуда все это?
— Ты меня извини, пожалуйста, Эри, но, по-моему, я тебя все-таки не понимаю.
— Я хочу сказать, дэдди, что слава не для хранителей тайн. Иногда врач может добиться такой известности, как у тебя, но иногда — не правило и, прости, возможно, это безжалостно, но правда есть правда: известность в своем округе — еще не слава.
— Тебе так нужна слава?
— Конечно. Слава — это цель, большая цель! Если у человека нет впереди Сверкающей Звезды, он только прозябает.
— Да, но слава, Эри, не может быть самоцелью. Признание нужно заслужить. Если с таких лет ты будешь думать только о славе…
— …ты не сможешь полюбить труд, не так ли? Нет, дэдди, тут за меня ты можешь быть спокоен. Я был бы прожектером, если бы надеялся достигнуть цели без упорства. Настоящую славу приносит только дело, а дело делают.
— И чем же ты намерен заняться?
— Я полагаю, успех в жизни во многом зависит от того, насколько своевременно и точно человек определит свои возможности. Важно знать, на что ты способен, и тогда делать выбор.
— Но у тебя он, мне кажется, готов.
— Видишь ли, дэдди, я думаю, если дело не касается творчества, для того, чтобы возвыситься над толпой, нужно решать не просто какую-то посильную задачу, а одну из задач времени, большую проблему, которую по исторической логике должны разрешить люди твоего поколения. Только в этом случае, если тебе повезет и ты сумеешь обойти конкурентов, можно выбить десятку. Мне кажется, я должен испытать себя в двух направлениях: литература и море. У меня достаточно живое воображение, и, если я буду напряженно работать, наверное, смогу стать поэтом, а нет — тогда море.
Опять море, черт бы его побрал, это море!
— Ты находишь в себе призвание моряка?
— Нет, дэдди, моряком можно быть и без призвания. Но пожалуйста, не думай, что меня привлекает бродяжничество. Ведь ты сейчас подумал об этом, не так ли?
Лохматые брови сэра Генри удивленно поползли вверх. Непостижимо, этот мальчик читает его мысли!.. И снова по мясистому, красному от избытка здоровья и смущения лицу Шеклтона-старшего пробежала рябь виноватой улыбки.
— Да нет, Эри, я абсолютно ничего не думаю…
— Значит, я ошибся, дэдди, извини, пожалуйста. — Не по летам рослый, крутолобый, с копной мягких желтовато-рыжих волос мальчик, вышагивая по рабочему кабинету отца, заговорил с упоением: — Поэты остаются на века, и они всем нужны, без них невозможна никакая цивилизация. Это замечательно, дэдди, — великий поэт! Я попробую, но для этого нужен очень большой талант. У меня его может не оказаться, или он есть, но посредственный. В таком случае делать на него ставку нельзя. Посредственность — помесь мерина и скаковой лошади, с виду смотрится неплохо, но рекорда на ней не поставишь. Оптический обман. Поэтому для страховки я избрал море. Тут, дэдди, я не проиграю, можешь в этом мне поверить, я все взвесил.
Теперь сэр Генри слушал сына зачарованно. «Мальчик мой, дитя мое», — думал он почти со слезами и, чтобы вконец не расчувствоваться, часто пыхтел трубкой — боялся, что его сентиментальность не понравится сыну и этот первый их мужской разговор будет испорчен.
— Джеймс Кук, когда его спросили, что он думает о своей профессии, сказал: «Мир обязан морякам своим открытием, а если учесть заслуги моряков в распространении полезного опыта народов, то придется признать, что без них человечество не имело бы ни современного уровня культуры, ни огромной доли накопленных богатств», — вдохновенно и в то же время деловито продолжал Эрнст. — Конечно, я не так наивен, чтобы вообразить себя вторым Куком. На глобусе ничего больше не нарисуешь, но свою задачу моряки до конца пока не решили. Мы еще не знаем морских глубин, и кто-то должен будет их изучать. Кроме того, белыми пятнами на карте остаются Арктика и Антарктика. Они тоже ждут своих исследователей, и я не думаю, что в этом деле меня успеют опередить. Возможно, я опоздаю в Арктику, но Антарктика от меня не уйдет. Хотя бы потому, что путь в Антарктику лежит через Арктику. Это не согласуется с географической картой, но отвечает законам строительства. Нельзя же предположить, что кто-то начнет строить дом с крыши. Сначала нужно сделать фундамент, возвести стены и только потом — крышу. Арктика ближе Антарктики, поэтому она будет фундаментом, стенами — антарктические моря, а крышей — Антарктида. На первые два этапа строительства меня скорее всего не пустит возраст, но для участия в третьем этапе я родился вовремя. Крыша полярного дома — за мной!
— Хорошо, Эри, — все еще заслоняясь клубами дыма, робко сказал сэр Генри. — Это все убедительно, но для такой грандиозной задачи… Может быть, я ошибаюсь, ты меня прости, пожалуйста, но, по-моему, для решения такой задачи нужно быть образованным всесторонне и очень глубоко образованным. Я не знаю твою точку зрения, но признаюсь, твое намерение получать отметки похуже меня, правду говоря, тревожит. Ты считаешь, это тебе не повредит?
Впервые за все время разговора Эрнст по-мальчишески звонко засмеялся:
— У нас в классе есть один тип, латынь ему кажется важным предметом. А какая от нее польза? Тебе, врачу, она нужна, это ваш профессиональный язык, который дает вам возможность безопасно дурачить своих пациентов. А мне она для чего? И какая практическая выгода от того, что я буду зубрить историю? Чтобы потом не казаться невеждой? Все это ерунда, дэдди. Невежество славных — особая мудрость для толпы. Когда человек возвысится над серой людской массой, любая его глупость тогда сходит по меньшей мере за милую шутку. К тому же дилетанты всегда смелее слишком образованных. Разве лишние знания не умножают осторожность?
Нет, что-то в этом мальчике сэр Генри определенно проглядел. Он уже мыслит такими категориями!..
— Да, Эри, но все же истина состоит в том…
— Ах, оставь, пожалуйста, дэдди. Кому нужна истина? И кто знает, какая она? Людям нужно лишь то, что приемлемо в настоящий момент и не противоречит их желаниям. Это может быть ложь, но ложь утешительная. Кроме того, если бы мы познали все истины, наша жизнь превратилась бы в смертельно скучное занятие. Истина хороша непознанной, пока мы ее ищем и поиск нас увлекает. Тогда в жизни есть настоящий смысл и нет опасности умереть от ожирения мозгов.
— Ты так считаешь, дорогой? — От недавнего умиления у сэра Генри не осталось и следа. «Вот как! Значит, познав истину, получаешь ожирение мозгов, — подумал он с внезапной и пока не осознанной обидой. — Великолепно! Впрочем… В таком возрасте они все максималисты, нахватаются обрывков чужих идей и мнят себя оракулами… Возрастное, пройдет… Да, но, Эри, мой сын… Среди Шеклтонов не было оракулов. И эти фразы. Разве Шеклтоны так говорят? Ни одного натурального слова…»
Между тем Эрнст, не замечая своей театральности и тщетных усилий казаться уравновешенно рассудительным, продолжал с удвоенным вдохновением:
— Я знаю, дэд, ты хочешь сказать, что, по Шопенгауэру, тот, кто ищет смысл жизни, глупец, не понимающий, что жизнь бессмысленная, всего лишь случайное, ничем не объяснимое сцепление органических молекул. Охотно допускаю, но она же не бесцельна. Я говорю не вообще, не абстрактно, как твой Шопенгауэр, я имею в виду жизнь отдельно взятого человека. Зачем и кому она была бы нужна, если в ней нет никакой цели? Я поглощаю горы книг, размышляю, сгораю в огне надежд, злюсь на тиранство проклятой «жизненной лестницы», принуждающей меня обязательно пройти через каждую ее ступень, и это все — бесцельно? Нет, дэдди, философия органических клеток меня не волнует, пусть она останется философам, к черту твоих рыбьекровных мудрецов! «Только взирая на мир со спокойной, неуязвимо бесстрастной улыбкой, начинаешь одинаково спокойно воспринимать добро и зло, хорошее и дурное». К дьяволу! Что я, без страсти? Я желаю, я жажду наполнить свою жизнь великим смыслом, и для меня он — в непрерывном поиске, в постоянном стремлении чего-то достигнуть. Чего — я пока определенно не знаю, но я буду знать, я в этом уверен, как и в том, что двух подвигов в одной жизни совершить невозможно. Для славы боги дарят нам один только миг, но его надо самому подготовить и постараться не упустить. Неудачники истории не нужны, она прославляет только тех, кто добился успеха. При этом неплохо, разумеется, проявить благородство, но если успех блистательный, он искупает все, любую подлость! Да, дэд, твой Шопенгауэр просто германский тупица, жизнь без смысла — дерьмо, прах!
Обрушив на отца очередной свой монолог, Эрнст круто остановился посреди кабинета и, скрестив на груди руки, смотрел на обалдевшего от его красноречия старика, снисходительно улыбаясь. Ну что, мол, каков я, а?
Не сразу опомнившись, сэр Генри, отдуваясь, сказал ворчливо:
— Мне трудно с тобой спорить, Эри, ты, наверное, в чем-то прав, но почему же человек, познав истину, получает ожирение мозгов? Нелепость это, дорогой, бессмыслица, уж ты поверь мне, пожалуйста.
— Да? — живо отозвался Эрнст. — А как по-твоему, если бы я познал истину, о чем бы мне еще думать? Все! Мозгам больше делать нечего, можно спокойно жиреть. Не так ли?
— Выходит, закончив свой трактат, я разучусь думать?
Лучше бы о злополучном своем антибиблейском трактате сэр Генри не заикался. Эрнст словно этого только и ждал, расхохотался, как бес:
— Ха-ха, хо-хо, я тебя понял, дэд, я тебя понял. Тебе кажется, ругая Библию, ты познаешь истину, которую готовенькой бескорыстно отдашь людям, и будешь продолжать учить их здравомыслию. Ха-ха, хо-хо, во-первых, если твой трактат когда-нибудь увидит свет, тебя за него побьют каменьями, как побили Жан-Жака Руссо за его «Общественный договор» и «Новую Элоизу», а во-вторых, ты напрасно тратишь драгоценное серое вещество, истины в твоем трактате не больше, чем в бреднях Шопенгауэра.
Теперь, задетый за живое, сдержаться сэр Генри уже не мог, вскричал почти с яростью:
— Да будет вам известно, молодой человек, своей критикой Библии лорд Болингброк себя обессмертил!
— Положим, не критикой Библии, а «Письмами об изучении и пользе истории», — спокойно парировал Эрнст. — Критика Библии занимает в них лишь малую толику, и, насколько я понимаю, эта толика намного слабее даже твоих размышлений о Моисее.
«Гм, верно», — разом остыв, примирительно согласился про себя сэр Генри. Неожиданная похвала сына ему польстила. Вслух он сказал, насупившись:
— А все же, Эри, успех, не освященный благородством человеческой души, подлинной славы никому не приносит.
И снова взрыв бесовского хохота.
— Ну, дэд, ты меня уморил. Ты что, забыл Наполеона?
— При чем здесь Наполеон?
— При том, дэдди, что он узурпировал святая святых — Великую французскую революцию! — Эрнст опять заговорил с прежним пафосом. — Он всех надул и логически заслуживал только гильотины, но французы, которые еще вчера, опьяненные лозунгом «Свобода, равенство, братство!», боготворили Марата и Робеспьера, с таким же восторгом поддержали узурпатора. Отсюда следует: идеалы чести, добра и благородства — никому не нужные иллюзии. Толпа, составляющая так называемый народ и берущая на себя право решать, кто чего сюит, прежде всего алчно корыстна, затем раболепно беспринципна и дура, позволяющая вертеть собой во все стороны. Только идиот может поверить, будто у нее есть какие-то твердые правила благородства и чести. Она идет за теми, кто сегодня сильнее и больше обещает, и кричит «виват» не честным, но поверженным, а всегда победителям, каким бы бесчестием они себя ни запятнали. Кромвель наобещал англичанам золотых гор, всех ошеломил своей отвагой, казнив Карла Стюарта, — виват вождю революции! Потом вождь превращается в единовластного диктатора — виват величайшему из мудрых, благороднейшему из благородных! Не так ли? А ведь все обман, все бесчестье. Я не прав?
— Нет, Эри, но… — Бедный сэр Генри, слушая столь очевидные банальности и не зная, как на них возразить убедительно, чувствовал себя совсем раздавленным. О небеса, эти долговязые оракулы превращают нас в затравленных кроликов. — Дорогой, по-твоему, на свете нет людей, честно добившихся признания?
На минуту задумавшись, Эрнст посуровел. Сказал наставительно:
— В своей стране человек может рассчитывать на признание в двух случаях: либо когда он приемлет существующие государственные институты и всячески им способствует, либо, сознательно обрекая себя на гонения, идет против них, предлагая что-то лучшее и указывая к нему ясно очерченный путь. В первом случае признание будет временное, во втором — можно надеяться на место в объективной истории. Но объективно история пишется не сегодня и не завтра. Зачем мне памятник, если его воздвигнут в мою честь после моей смерти? Что мне с него? Я хочу жить сегодня и славным быть не когда-то, а сегодня, моя слава должна принадлежать мне, живому!
— Да, но ты же не собираешься заниматься политикой?
И без того уже утомленный откровениями сына, сэр Генри мужественно приготовился выслушать новый монолог, но Эрнст вдруг смутился:
— Политика — это слишком роскошно…
О, взлететь до вершин крупного политического деятеля он, разумеется, желал бы больше всего на свете! Политики — владыки мира. Это и слава, и власть, и серая толпа у твоих ног. Только слюнявый дистрофик не поймет, что одно заурядное место в британском парламенте стоит и поэзии и моря ей впридачу. Но что говорить о парламенте, если для ирландца без связей и хорошего толкача в Лондоне он недостижим? Пустые мечты; он же, Эрнст, реалист. Вот если ему повезет взнуздать удачу в поэзии или на море, добиться настоящей славы, тогда можно будет заняться и политикой. Но не раньше, нет, раньше травить душу незачем…
Не подозревая о пока потаенных, столь далеко идущих планах сына, сэр Генри истолковал его смущение по-своему.
«Благодарение созвездиям судьбы, присущая Шеклтонам скромность со мной не умрет, — отметил он в дневнике в тот день вечером, и этим своим открытием был, видимо, очень горд. — У мальчика первая мозговая течка и оттого в голове каша. Много читает лишнего и, как все они, чересчур спешит в супермены. Для его возраста это естественно. Пройдет…»
Как ни потряс Эрнст безмятежный дух старого отца, одной смущенной улыбки сына сэру Генри было достаточно, чтобы утешиться и во всем его оправдать. Разогретое пылким воображением неумеренное честолюбие — болезнь всех здоровых мальчиков. Потом все станет на свои места. Само собой, по законам бытия.
Сэр Генри все еще был уверен, что, образумившись, Эрнст конечно же изберет традиционную тропу Шеклтонов, нелегкую, без сверкающих фейерверков, но надежную. Слава богу, в Ирландии врач без куска хлеба не сидит.
Скоро, однако, доктору Шеклтону пришлось разочароваться.
В шестнадцать лет, поняв наконец, что второго Шекспира из него не получится и сразу сдав экзамены за два последних класса Далвичского колледжа Эрнст твердо решает начать карьеру моряка и просит в этом содействия отца, так как по малолетству его могли принять на корабль только юнгой; он же считал, что ему следует уходить в море навигаторским практикантом, чтобы, не теряя времени, изучить штурманское дело в море и заодно выплавать необходимый для будущего диплома плавательный ценз[7]. «Я должен торопиться, дэдди, иначе крышу полярного дома построят без меня».
Ничуть не страдая угрызениями совести, юный Эрнст толкал почтенного отца на авантюру. Требовал «раздобыть» ему, то есть незаконно купить, свидетельство гардемарина[8] и, чтобы застраховать себя от возможного разоблачения, просил устроить его практикантом на клипер «Хогтон Тауэр», («Башня Хогтона»), судовладельцем и капитаном которого был Джозеф Молтсед — молодой член ольстерского клуба «Изумрудные холмы»[9], где сэр Генри в течение многих лет состоял на почетной должности хранителя клубных реликвий.
— Я полагаю, дэдди, — сказал Эрнст, — ветерану «Изумрудных холмов» Молтсед не откажет. На клипере он возьмет меня под свое капитанское крыло, и, какой я гардемарин, никто не пронюхает, а когда я войду в курс дела — тем более. Тут ты ничем не рискуешь.
Давно позабыв тот не совсем приятный прошлогодний разговор с сыном и внушив себе веру в его скромность, сэр Генри сейчас не на шутку встревожился.
— Эри, ты решил начинать жизнь с обмана? И тебя не пугает бесчестье?
Ответ у Эрнста, казалось, был готов заранее.
— Хотел бы я знать хоть одну блестящую карьеру, сделанную без искусства лицемерия и лжи! Бесчестье, дорогой дэд, пугает тех, кто не умеет употребить его себе на пользу. Разве вся жизнь Френсиса Дрейка не была бесчестьем? Но презренного пирата возвели в благородные лорды, не так ли? И его потомки до сих пор остаются лордами. Если хочешь, это закон жизни: даже шакал превращается в благородную лань, когда у него есть слава и деньги.
Удрученно опустив голову, сэр Генри долго скреб мизинцем темя. Обнаженный цинизм сына его просто убивал, но, безвольный и совершенно неспособный к сопротивлению, возражать ему он не находил слов. Да и как возразить, когда на каждое твое слово у него — двадцать. И непременно с историческими параллелями, то Наполеон, то Дрейк, то Кук… Ба, да ведь это мысль! И тут сэр Генри, пряча в уголках глаз лукавство, вдруг спросил благодушно:
— А ты помнишь, Эри, что сказал Джеймс Кук об этой твоей полярной крыше?
— О да, помню прекрасно! — обрадованно заулыбался Эрнст. Слова Джеймса Кука об Антарктике он помнил наизусть: — «Я твердо убежден, что близ полюса есть земля, которая является источником большей части льдов, плавающих в этом обширном Южном океане; я также полагаю возможным, что земля эта заходит дальше всего к северу против Южного Атлантического и Индийского океанов, ибо в этих океанах мы всегда встречали льды дальше к северу, чем где-либо еще; этого, я думаю, не могло бы быть, если бы на юге не находилась земля — я имею в виду землю значительной величины… Однако в действительности большая часть этого южного континента (предполагая, что он существует) должна лежать внутри Полярного круга, где море так усеяно льдами, что доступ к земле становится невозможным.
Риск, связанный с исследованием побережья в этих неизведанных и покрытых льдами морях, настолько велик, что я могу взять на себя достаточную смелость, чтобы сказать, что ни один человек никогда не решится сделать больше, чем я, и что земли, которые могут находиться на юге, никогда не будут исследованы. Густые туманы, снежные бури, сильная стужа и все другие опасные для плавания препятствия неизбежны в этих водах; и эти трудности еще более возрастают вследствие ужасающего вида страны, которую природа лишила теплоты солнечных лучей и погребла под вечными льдами и снегами. Гавани, которые могут быть на этих берегах, забиты смерзшимися глыбами снега огромных размеров; если в одну из них и сможет войти корабль, он рискует или остаться там навсегда, или выйти обратно, заключенным в ледяной остров…»
— Вот видишь, дорогой, даже Джеймс Кук считал невозможным проникнуть в Антарктику, а тебе она все мерещится. Или Кук для тебя больше не авторитет? — Сэр Генри знал, что Эрнст, не подумав, немедленно ответит цитатой, и, слушая его декламацию, наперед испытывал удовольствие от того, как сын, опомнившись, повесит нос. Уж со своим-то любимым Куком согласиться ему придется.
Уловка, однако, не удалась.
— В том-то и фокус, дэд, что обставить такой авторитет, хотя бы и после его смерти, — уже слава, — не приняв наивно наигранного благодушия отца, сказал Эрнст серьезно. — Кроме того, ты напрасно думаешь, что, если я иногда восхищаюсь подвигами Кука, для меня его мнение — окончательный приговор. Я не ошибаюсь, ты так подумал?
Сэр Генри сконфуженно пожал плечами. Эта способность Эрнста угадывать его мысли наводила на беднягу прямо-таки суеверный страх. Робея, он тогда весь покрывался испариной и не мог не только что-то сказать — боялся шевельнуть мозгами.
— Я твердо знаю одно, — продолжал между тем Эрнст, грузно вышагивая по отцовскому кабинету, — прогресс в авторитетах не нуждается, они чаще всего вредят ему, как церковь — просвещению. Какой может быть прогресс, если все станут оглядываться на чьи-то закостенелые авторитеты? Громить их, сбивать с пьедесталов — вот в чем задача творцов цивилизации. Прикинь-ка, разве вся эпоха Возрождения не была великим бунтом против авторитетов? — Недавно еще по-юношески пылкий, непримиримо задиристый, сейчас он говорил в спокойном размеренном тоне, не столько обращаясь к отцу, сколько как бы рассуждая с самим собой, и, глядя на его рослую, широкую в кости фигуру, слушая его неторопливую речь уверенного в себе и своих словах человека, нельзя было подумать, что перед тобой все тот же вдохновенно-самонадеянный шестнадцатилетний мальчик. Изменились даже глаза: вместо горячечного нетерпения теперь их наполняли решимость и воля натуры страстной, но не бесшабашной. Куда и как направить свою страсть, этот, теперешний, Эрнст знал отлично. — Разумеется, жизнь Кука достойна того, чтобы им восхищались. Но ведь это он авторитетно утверждал, будто Антарктида недоступна, а Дюмон-Дюрвиль тем не менее потом благополучно высадился на Земле Адели. Другое дело, что продвинуться дальше в глубь материка французы не смогли. Сегодня тоже пока никто не сможет, потому что ни у кого нет еще достаточного полярного опыта. Для этого нужно покорить сначала более близкую и потому более доступную Арктику, тогда все будет ясно. Я полагаю, на это уйдут ближайшие десять — пятнадцать лет, не больше. Затем — Антарктика. Ждать осталось недолго, гораздо меньше, к сожалению, чем требуется британскому моряку, чтобы закончить училище и стать капитаном. По этому, дэд, я и должен попасть на клипер Молтседа незамедлительно и обязательно гардемарином. Терять лишних три года на училище в моем положении было бы безрассудно.
Конечно, сэр Генри не мог предположить, что предсказания шестнадцатилетнего Эрнста относительно порядка и сроков полярных исследований со временем окажутся на удивление пророческими, но, очевидно, логика его доводов была так сильна, а намеченная цель так определенна, что старик наконец сдался, взял на себя и позор, связанный с добычей фальшивых документов гардемарина, и унизительную миссию переговоров с капитаном Молтседом.
…27 апреля 1890 года новоиспеченный «гардемарин» Эрнст Генри Шеклтон ушел в свое первое океанское плаванье, и с этого момента его след для нас затерялся на целых десять лет. Мы знаем только, что на клипере «Хогтон Тауэр» он прослужил четыре года, в течение которых совершил два плаванья в Чили и одно кругосветное. Затем, несмотря на формальное отсутствие систематического морского образования, блестяще сдал штурманские экзамены и был назначен третьим помощником капитана на пароход «Монмоусшайр», ходивший из Англии в Японию, Китай и Америку. Потом во время англо-бурской войны в той же должности третьего помощника капитана плавал на транспортном корабле «Тинтайгл кастл», который перевозил британских волонтеров из Южной Англии к месту боевых действий в Кейптаун. Отсюда, из Кейптауна, в июне 1900 года он и прибыл в Лондон, чтобы начать свои хлопоты о зачислении в первую британскую антарктическую экспедицию. И это было самым удивительным, так как, покидая службу на «Тинтайгл кастл», он отправлялся в Лондон, влекомый лишь собственной интуицией. О том, что там действительно началась подготовка экспедиции в Антарктику, кроме узкого круга учёных и нескольких членов правительства, в Англии еще никто не знал. Опасаясь более предприимчивых норвежско-шведских конкурентов, англичане до поры до времени держали свои планы в строгом секрете. И тем не менее Шеклтон (будем так называть его в дальнейшем) явился к президенту Королевского географического общества с таким видом, словно ему все уже было известно.
«Его неожиданным визитом я был страшно раздосадован, — вспоминал позже сэр Клементс. — Подготовка экспедиции только начиналась, и утечка информации на том этапе нам могла серьезно повредить. Я был уверен, что при нашей неповоротливости норвежцы или шведы нас непременно опередят. Поэтому я сказал, что никакой экспедиции в Антарктику мы пока не планируем. Тогда он спросил: «Может, Адмиралтейство?» — на что я ответил: «Если бы Адмиралтейство предпринимало что-то в этом роде, я полагаю, меня бы известили, но я ничего не слышал». Мой ответ, однако, его не удовлетворил, отчего моя тревога только усилилась. Настойчиво предлагая свои услуги, он проявил такую осведомленность в наших делах, что я скорее поверил бы в дьявола, чем в подобное ясновиденье…»
Потом необыкновенной прозорливостью молодого Шеклтона поражались многие его биографы. Но никакого ясновиденья у него, конечно, не было. Внимательно анализируя ход полярных исследований в Арктике и всевозрастающий в Европе интерес к Антарктике, он просто решил, что время для штурма шестого континента настало. И не ошибся…
В апреле 1890 года, впервые уходя в море на клипере «Хогтон Тауэр», шестнадцатилетний Эрнст написал для себя любопытную памятку:
«Сверкающая Звезда светит тем, чья жизнь наполнена великим смыслом борьбы и побед.
Лучший стимул к победе — честолюбие; лучшая цель — слава.
Обладая богатством, многое можешь купить; обладая славой, легко добываешь богатство.
Что не является необходимым средством для достижения цели, то не обязательно.
Руководствоваться в своих действиях формулой «Цель оправдывает средства» — значит жить без предрассудков.
Кто во всем старается быть честным, тот чаще других остается в дураках.
Искренность и правда хороши лишь в том случае, когда они выгодны.
Человек — животное из разновидности стадных, он нуждается в друзьях. Прочной дружбы без взаимной преданности не бывает, но преданность — тяжелая ноша, поэтому, выбирая друзей, взвесь, не слишком ли себя обременяешь.
Если не хочешь нажить врагов, никому не делай одолжений.
Все, что намерен сказать, сначала проиграй в уме.