– Не то слово. Ты меня уже научишь?
– Рецепт, как в анекдоте. Сыпьте больше заварки. Вот и вся наука.
– А потом? Когда заварка кончится?
– Высыпать спитую заварку в помойное ведро…
– Что ты говоришь? Ее же можно еще раз…
– Как хотите, но тогда такой вкусный не будет. И потом, это… врачи не рекомендуют. Спитой чай может еще дать немного цвета. Но ни запаха, ни вкуса, ни действия такого уже не будет. Это – мусор.
– Что ты говоришь… И что же, каждый день заваривать?
Чувствовалось, что каждый день заваривать для бедной женщины было невероятно. Нарушались все статьи семейного бюджета.
Он не хотел ее обидеть словом «старуха», и потому сказал иначе:
– Московские женщины вашего возраста очень любят почаевничать. И иногда заваривают чай несколько раз в день. У них считается, что пить можно только «пятиминутку»…
Роман Милорада Павича «Пейзаж, нарисованный чаем» он смаковал, прихлебывая из чашки, кружки, стакана. Посуда большой роли не играла. Хотя чашечка тонкого фарфора, если она случалась, бывала не лишней. Чай благороден и заслуживает благородной оправы.
Его детство совпало с хорошими советско-китайскими отношениями. Настолько хорошими, что об этой нерушимой дружбе слагались песни. Не в каждом, конечно, табачном киоске, но в специализированных, всегда почему-то миниатюрных, табачных магазинчиках можно было купить китайские сигареты. В витрине каждой булочной и булочной-кондитерской можно было увидеть целую пирамиду из цибиков китайского чая.
Его родители были южане, а на юге как-то не очень принято пить чай. Там слишком много вина и фруктов. Став москвичами, чай они, конечно, пили, но без всякого смысла, привычки и понимания. Чай – это было нечто, завершающее трапезу. И скучное. На случай, если не успели сварить компота или киселя. Прозрел он случайно, в гостях у маминой подруги, лет в тринадцать. Впервые он тогда, выпив чашку, попросил другую. Так вот что такое чай! Запомнилось на всю жизнь, что то был цейлонский. Это был красный, прежде всего очень красивый, напиток. Он нравился всем: и цветом, и запахом, и вкусом.
Но главное, конечно, было в его действии. Чай вышибал забитые крест-накрест окна и двери в домике воображения. Он не хмелил, но развязывал язык, откуда только появлялось красноречие?.. Он говорил тормозам: стоп! Но не в смысле стопьте! а в смысле – поехали!
Как некоторые «завязавшие» становятся кофеманами, так другие делаются поклонниками чайного куста. И даже на время, снова отпав от благородного напитка и уклонившись в сторону сивухи и иже с ней, возвращаясь в память, борясь, – на возвратном переходе, скажем, в спецбольнице, – они компенсируют «лишение» чаем. Не самым лучшим – каким придется, но самым крепким. Чифирь.
«Ну что, забодяжим? – спрашивает доброхот. – Я это к тому, что Витек договорился с буфетчицей насчет кипятка». Эта, сравнительно сложная, фраза была изысканной редкостью в устах чифириста. Но это не беда, у них были другие достоинства.
Через пятнадцать минут в туалете пятеро в серых пижамах сидят на корточках. Деготь в кружке обжигающий. Втянул два-три раза с воздухом, чтобы не обжечься, передай соседу. То, что в тебя попало – даже не полглотка, но его действие уже начинается. Действует не только он сам, но его запретность, круг друзей по несчастью, некое братство. «Гдей-то вы, козлы, забодяжили?» – спрашивает внезапно вошедший человек с кружкой в руке. Он достает из кармана пижамы пакетик сухой заварки, высыпает ее в рот, жует. Потом выпивает подряд две кружки воды из-под крана. «А смысл?» – спрашивает один из пятерых. «Там, – он похлопал себя по волосатому животу, – заварится».
Ночью проще. С дежурной медсестрой всегда можно договориться насчет кипятка. А буфетчицы, о! это корыстное племя! Нет! Это алчное, ненасытное племя. Последний раз заварили в час ночи. Пачка на кружку. Надо два-три раза поднять с кипением и пенкой. Называется «купец». Вот те на! Так это еще не чифирь? Опыт показал, что понимание рецептуры и действия чифиря – индивидуально. Я понял по-своему. Если напиток помогает тебе раскрыть память, сознание, а может, и подсознание, – то это еще не чифирь, это – «купец». Если ты под этим легким кайфом начинаешь юморить, то это «купец», если тебе становится легче общаться и ты перестаешь ревниво считать свои, при этом общении, ошибки, то это «купец». А вот если ты запел или пошел вприсядку, уж извини, брат, это чифирь. Я этого сам не испытал, но как другие пляшут и поют, видел. Видел. И зело дивился…
Лег – сердце колотилось. Как уснуть? Заснул в полпятого. Ровно в пять тронули за плечо:
– Все в ажуре! Мы уже забодяжили.
– Ах, чтоб вас!..
– Ты давай не ругайся, а лучше, это, приходи…
Когда тянули «купца», со всхлипом и присвистом, кто-то сказал:
– Так и погибли аборигены, больше всего на свете возлюбив огненную воду… Вот ведь в чем штука. Для них это был не самоценный напиток, но лишь временный заменитель «огненной воды». Для него, полюбившего не «чифирь» и не «купца» в те лета, когда еще и не знал вкуса алкоголя, – все было иначе. Это, конечно, не значит, что он был сложней и лучше, а они дурней и проще. Но у них, как уже сказано, были иные достоинства. Они, например, эти, с виду самые простецкие мужики, абсолютно все умели делать руками. А, значит, – и головами. Хоть по-слесарному, хоть по-столярному. Часы там починить или компьютер – без разницы…
«Клянусь! – клялся он как-то в одной компании, – ни смородинный лист, ни мята мне и даром не нужны». Дерзко думать, что чай можно усовершенствовать. Это законченное произведение природы. Притом, чай и мята – разнонаправленны. Чай яснит, немного возбуждая. Мята – напротив – успокаивает, сводя действие чая к нулю. Это – как пить водку, растворяя в ней какой-нибудь «опохмелин». Однажды, впервые попав в Среднюю Азию, он с первого глотка влюбился в чай зеленый. Не всякий зеленый, а тот, что подавали в богатых домах. В «хижинах» подавали чай попроще, не такой вкусный и, главное, без того небольшого хмелька, не для всех местных, может быть, и заметного. На Востоке много видов кайфа. И все местные, так или иначе, всегда, постоянно под кайфом. Немного. Или все это ступени одного и того же? Что-то ведь вкладывают в это, когда говорят: «Чай – не водка, много не выпьешь». Да мало ли, что говорят. Он по опыту знал, что есть, есть оно, есть это родство, есть оно, есть! Те люди в серых пижамах, а их не обманешь, неслучайно заменили отнятое одно полузапрещенным другим. Одно – пшеничное и виноградное, другим – с чайного куста. Но одно проходит через сложные процессы брожения, перегонки и очистки, другое, просто попав в кипяток, уже дает готовый продукт. Но важно, что и первое и второе – растительного мира. Все, так или иначе, больше или меньше – расширяют сознание. А оно же инертное, никакое. В лежку лежит, если не подстегнуть. Шиллер для возбуждения творческих сил нюхал гнилые яблоки, у Леонида Андреева самовар всю ночь со стола не сходил, когда писал. А когда не писал – пил водку с городовым, порой заливая ее даже в его, городового, винтовку, в самое, так сказать, дуло царизма.
Что же теперь? Куда плыть? Что и чем заменять?..
В производственном отделе
…Когда я, красивый и двадцатидвухлетний, начинал в производственном отделе Завода счетно-аналитических машин, п/я В-2230, антисоветскую пропаганду, – как это у нас в шутку называлось, – то сидевшая за мной татарочка Валя Галямина всегда говорила:
– Ты-то здесь при чем? У тебя же никто не пострадал.
– А при том. Все вот вашего благополучия родители вполне могли побывать ТАМ. И неизвестно, вернулись бы?.. И неизвестно, успели бы народить вас? Может быть, ты, здоровая и красивая, родилась бы не в 1940-м, а году так в 1956-м. От больного физически и надломленного психически человека. И была бы ты сейчас такая, что на тебе и глаз-то не остановился бы. От самого рождения желтая, морщинистая кожа лица, рук и всего остального, потухшие, без твоих звезд, глаза. И все-таки, пока сидишь, еще куда ни шло, но как встанешь и пойдешь – просто караул! Походка, как у уточки, вперевалку, да еще правую ногу подтягиваешь… И как тогда? А я бы сидел и говорил: «Тебе-то что? У тебя же никто не пострадал». А ты не могла бы мне даже ответить. Потому что вечно в страхе, каждое слово пропускаешь сквозь мелкое ситечко.
Делая акцент на женских прелестях, я предполагал, что действую разумно, что это ее зацепит.
– Заливай другим, – играя глазами, совершенно спокойно сказала она, – ты лучше скажи, как вы, евреи, фаршированную рыбу делаете?
Вряд ли она была безразлична к вариантам своей внешности. Так ведь все, что я говорю, не всерьез. Но можно ли надежно укрыться от всех, прежде нас бывших, страданий? Или рано или поздно они затронут ленивое сердце и высекут в нем искру сострадания? Ну и что в том, что открылось мне ее равнодушие? Разве она стала меньше мне нравиться? Да еще и равнодушие ли то было, а не все тот же уверенный в себе страх? Чуть ослабленный, конечно, временем и выступающий теперь под именем опаски и даже простой осторожности?
Но она верно сказала, что у меня никто не пострадал. Маму, правда, за связь с «троцкистом» могли «затаскать». Но следователь, ее однокорытник по железнодорожному техникуму, земляк и давний поклонник, дело замял. Имел ли он ввиду вдаль идущие варианты «благодарности», или действовал вполне бескорыстно – об этом теперь не у кого спросить. Но мое сыновнее чувство больше склоняется ко второй возможности. Он знал, что мама замужем и, «закрывая дело», сказал ей на прощание:
– Учти, брак разрушать не буду (гуманность людоеда, потому что мог бы все, а проще другого – сжечь и развеять любой брак), не буду, хотя и мог бы… Да, мог бы! Но глаз не спущу! (Ой, мамочка! Лучше что хошь порушь, только глаза-то свои бесстыжие отведи…) Я, Андревна, вот что тебе скажу: я – подожду!
Это же чудо, не правда ли, папочка, не правда ли, мамочка, что попался такой огромный, такой благородный человек! Влюбленная сволочь… Такого не бывает. Думаю, мама недостаточно оценила, в какие малые потери ей вылилась «связь с троцкистом». Случись этому земляку вклиниться между двух мужей мамы, быть может, и я родился бы не совсем как я, потому что – от него. Непостижимая связь – между вторым мужем мамы и ее возможным мужем. Оба шили. Но один шил белыми нитками «дела», другой – вполне приличную одежду. Странный хлеб – хлеб чекиста. То ли дело – мой папа! Он, как всякий ремесленник, умел зарабатывать на хлеб (в том числе и на водку) своими руками и уменьями. От сшитого папой дела еще никто не плакал и выбитыми зубами не плевался, но всякий, одетый по моде, был доволен.
Если бы мама тогда «загремела» по 58-й статье, слал бы ей папа посылки? А если бы папа? А он невоздержан был на язык. Чего стоило и на сколько лет лагерей потянуло бы одно это его, когда быстрыми портновскими движениями иглы он вытаскивал наметку, приговаривая:
– Нитки, сынок, гнилье. Крепки, как советская власть…
Когда и в мороз жарко
Памяти Виктора Ершова
Ребенком, в жару на меня накатывало оцепенение. Видимо, голову напекало. Почему-то у мамы не находилось для меня ничего другого, кроме панамки. А панамку я презирал. Я считал ее в принципе невозможной на моей голове. Я – пацан, а панамки… Пусть их девчонки носят.
Летом день длинный, времени полно. Жаль только, ребят почти никого нет – играть не с кем. Ну и сидишь на солнышке, втыкаешь полусонно в землю какой-нибудь дурацкий ножик. Растопило меня солнцем, развезло почти в лужицу. В этом-то разморенном оцепенении даже двухминутное выпадение из действительности субъективно воспринималось как безначально и бесконечно долгое. Как маленькая вечность. Время прессует нас, но и мы его прессуем.
Однажды неожиданно для себя я очутился в Питере. Первым делом я позвонил начальнику в Москву, что не могу выйти на работу по причине неправильного географического положения своего тела.
– И потом, – сообщил я ему, – клянусь, тут нет ни одного трамвайного маршрута до Нагатина…
– А голова у тебя сейчас где? – раздраженно отреагировал он. – Не между ног случайно? Так вот, запомни этой головой. Сегодня пятница… Чтобы в понедельник был на работе, как штык, и трезвый, как стекло!
Вот правильная постановка вопроса. Не надо требовать от подчиненных невозможного, а возможное… Возможное-то мы завсегда, с дорогой душой. Но то был русский начальник – широкий и незлобный человек. Незабвенный Игорь Степанович…
Время тут делает восьмерку. Потому что русский начальник был послан мне уже потом, видимо, в награду за претерпленного мной другого начальника, совсем не такого широкого. Скорей, даже узкого. Тот, прежде бывший и претерпленный мной, был элементарен, но это не делало борьбу с ним простой. Может быть потому, что он все-таки был не так уж прост?
На минуту отступлю. Вот два абзаца, а в них целых два начальника – так полетело время. Известно, в разные годы оно неодинаково на вкус и ощупь. Все реже ты ощущаешь время, как маленькую вечность. Все актуальней не маленькая, а большая. Но не одно ли и то же – маленькая и большая вечности? Не есть ли маленькая – лишь бессознательная детская интуиция о Бессмертии? Но и эта безошибочная детская интуиция о Большой Вечности с годами изнашивается в лохмотья…
Возвращусь к прерванному.
Меня он совсем не принимал во внимание. Он глядел на меня почти как на собственность. Я был его рабовладельческой единицей.
– У нас, в Тыбилиси, когда молодой парень хочет получить такой престижный профессия, как фотограф, он пият лет работает на свой шеф совсем бесплатно, – частенько говаривал он. Тут я, видимо, должен был смекнуть, что восемьдесят рублей, которые платит мне государство, – есть уже серьезный шаг в сторону от прямого рабовладельчества. И потом, вот сливы он иногда приносил с нашего базара, угощал. Немного презирая себя, я их все-таки ел, а больше – утаивал для сынишки. Живя в непосредственной близости от этого базара, я даже в волшебном сне нагрезить себе не мог, что однажды пойду на базар и куплю своим что-нибудь не по магазинной, а по рыночной цене. Настолько я был небазароспособен. Мама приучила не травить себя мечтами не по карману.
Шеф – и это я вынужден подчеркнуть – не принадлежал к грузинской нации. Я бы не осмелился затронуть именно грузин, этих мужественных, как виноградная лоза, женщин, этих нежных, как горная фиалка, мужчин…
Свои восемьдесят колов я получал за прием заказов, и эту работу выполнял безукоризненно. У меня в кассе никогда не было ни лишней, ни недостающей копейки. Неформально же мне вменялось в обязанность составление растворов, проявка пленок, печать всех фото на документы: паспорта, удостоверения, комсомольские и партийные билеты, промывка-сушка-глянцевание, позитивная и негативная ретушь, и наконец, съемка. Качество той фотографии, которую я делал, было настолько приличным, что со стороны клиентов не было претензий, даже и разговоров не возникало. А должность моя, между тем, была самая скандальная. Любой человек, единственно на том основании, что каждый день смотрится в зеркало, полагает, что отлично знает свою внешность. Мало того, это отражение почему-то ему безумно нравится. Однажды я случайно подсмотрел, как добрели и расправлялись усталые лица у проходивших мимо зеркала в универмаге. Фотография же, пропущенная через объектив, насквозь субъективна. Некоторые не узнают себя на ней часами, пока не укажешь им десять несомненных совпадений. Потому-то в нашей работе для неполного взаимопонимания – простор.
Испитой миллионом своих обязанностей, всегда безжалостно прессуемый временем, в разговоре с клиентом я мог и сорваться, и выйти из берегов. Первая добродетель подобных профессий – умение улыбаться и демонстрировать раздраженному человеку свое предельное расположение. Этого во мне было неощутимо мало.
И вот тут мой заведующий со своим провинциальным обаянием, поддерживаемым полыханием изо рта двух золотых коронок, был незаменим. Он как-то умел обволакивать клиента, умел нравиться ему. Не в шутку иногда я думал, а чем они нравились друг другу? Клиент в смысле алчности мало или вообще не уступал шефу. Может быть, мирило их то, что они воровали в разных местах? Интересы не пересекаются, нет и конфликтов. Грубое слово – «воровал», особенно для уха нынешних нуворишей. Скажем иначе, клиент добывал в другом месте, а здесь, у нас в фотографии, тратил. Потому что выход всей семьей на фотосъемку – тот же шопинг. Это и времяпрепровождение и удовольствие. Здесь деньги текут, как вода. Да, текут, но что особенно в этом случае ценно, ими, наконец, можно принародно тряхнуть. Слегка легализовать свое подполье. (Сейчас, когда все, прежде стыдливо укрываемое в подполье, бесстыдно обнажено, это нелегко понять.)
Обычную психологию воскресных трат шеф не где-то там, в тайниках ума, учитывал, он из нее, как из крантика винной бочки, цедил и цедил пьянящие вина червонцев и четвертаков – красное и лиловое.
И тут подоспела эта мощная халтура – обмен партбилетов. Причем шесть фотографий в отличие от двадцатикопеечных паспортных стоили пятьдесят копеек. Не удивительно: спецбумага, спецтехнология. Сейчас, когда четыре фотографии на документы стоят от двухсот до четырехсот рублей, это звучит немного смешно. Но в то время даже копеечное повышение цены надо было как-то объяснить. Нам звонили из Объединения и разъяснили, что фотки в личном деле члена КПСС должны храниться вечно, не желтея и не осыпаясь. Так вот за что взимались лишние тридцать копеек. За слабый, почти насмешливый аналог бессмертия. Неплохо придумано это «хранить вечно!». Все прейдет, и небо и земля, и звезды, но не прейдут никогда личные дела членов КПСС. Так и будут вечно хламиться и истлевать на безымянных полках никому не известных архивов. Не листаемые и не рассматриваемые никогда и никем…
Сказав, что эта мощная халтура подоспела, я, конечно, оговорился. Она что, сама подоспела? Да, нет! Шеф где-то в очень больших кабинетах вовремя улыбался и полыхал двумя золотыми коронками, и обволакивал. Он вовсе не выиграл тендер, прежнее время таких понятий не знало, он просто вырвал у кого-то из горла право быть головным фотоателье на ответственном мероприятии. Подарки? Никаких подарков! Исключительно – лесть. С кем-то – потоньше, с другим – погрубей.
Он правильно рассчитал. Близость автогиганта подразумевала наличие гигантской парторганизации. Иногда я думаю, что он слишком поздно родился, ему бы в те легендарные годы, в Цюрих, в Женеву… Нет, не подумайте только, будто у него были какие-то идеалы. К чему такие преувеличения? Но действуя в политике и как бы в политических целях, уверен, что он очень скоро превратил бы политику не в фарс, как Парвус, а в бизнес. То есть превзошел бы Парвуса. То есть плод социализма сгнил бы на корню, даже не завязавшись. А иногда я думаю, что он слишком рано родился, ему бы в наше сегодня. Срединное – социализм – ему претило. Наилучшим образом он мог бы реализоваться либо до революции, либо после контрреволюции. Хотя лучше бы – до. Марксистско-ленинская теория напрасно отрицает роль личности в истории. А я в нее, то есть в роль личности, конечно, а не в теорию, свято верю. Верю и в то, что шеф, с его мощным инстинктом коллекционирования денежных знаков, мог бы значительно затормозить, а то и вовсе остановить развитие революционных событий.
Соседственный нам автогигант, хотя сам и не производил дефицитных «Жигулей», но имел на них некоторую квоту. Где-то в районе 150 штук в год. В основном – для руководящего состава. Что останется – для передовиков. Кто ж его знает, сколько оставалось и оставалось ли? Местный автомобиль шефа не интересовал, и он прицелился на «Жигули». Расчет был прост: кто откажет человеку, отвечающему за проведение спецмероприятия, и притом в самый его бум?
– Ты грамотный, – сказал он мне. – Напиши заявление на имя Генерального. Опиши там, что вот, человек возглавляет ответственное мероприятие по обмену партбилетов. И что он просит выделить ему один «Жигуль». Понял? Когда сделаешь?
– Когда ты мне выделишь свободную минутку.
– Об этом не мечтай. Пиши, вай! ну, я не знаю когда. Хоть ночью пиши.
Но что же такое была эта спецбумага, которая веками не желтеет? Говорили, что в ее светочувствительном слое повышенное содержание серебра. Куда более наивная дореволюционная фотография не знала таких заказов – «хранить вечно!» Но содержание серебра в ее фотобумаге и фотопластинах было куда выше. В моем доме и до сих пор есть такие дореволюционные фотографии, которым и сто и более лет, и которые действительно не желтеют.
Но даже и зная обо всем этом, то есть о повышенном содержании серебра в сегодняшней фотобумаге, мне бы никак не пришла в голову мысль перевести это серебро в слитки. А шефу она пришла в голову и не со временем, а тотчас.
– Ми же, Воледя, каждый месяц сдаем отработанный фиксаж. Зачем сдаем? В нем – все серебро от фотопроцесса. Здэсь его будет в три-и раза болше. Понимаешь мой мысел?
Конечно, этот «мысел» был тупиковый. Как взять то серебро из раствора? Этого мы оба не знали.
– Знаешь, – сказал я ему, – если мое письмо к генеральному сработает, и ты по госцене купишь свой «Жигуль», то и это неплохо.
– Вай! – презрительное «вай». – «Жигуль» – это мелочь. Надо иметь очен много таких мелочей, чтобы получилось то, что мне нужно.
– Есть выход. Пошли меня с отрывом от производства в институт. Каких-нибудь пять лет, и на следующем обмене партбилетов мы наварим с тобой такие бабки!..
– Я ценю твоего юмора, но есть вещи поважней, – почти траурно сказал он.
Трудность моего маневра состояла в том, что мне надо было как-то выстроиться из той почти рабовладельческой системы, в которую я невольно вляпался. Честно говоря, меня просто воротило от всех тех маленьких шалостей, которые ежедневно надо было совершать помногу раз в день только для того, чтобы э-ле-мен-тар-но набить ему мошну. Другого смысла в нашей работе не было. Раз только я заикнулся о том, что фотография – искусство. Я ему честно сказал:
– Гамлет! Давай делать настоящее фото!– Знаиш, – ответил он честно, – меня этому не учили. Я – ремесленник. Но хороший. Лет двадцать назад я сам мечтал об этом. Но с годами у цели делается другое лицо. Ты даже не заметишь, как лицо и твоей цели изменится…
И тут на нас покатило. Только с автозавода от двух до трех «Икарусов» в день. Партийный заказ нагнул нас в такой конвейер, что не только покурить, иногда и по малой нужде сходить было некогда. Вечером, когда мы уже, наконец, закрылись и оба с удовольствием закурили, он спросил:
– Сколько получилось квитанций по партбилетам?
– Двести десять.
– Слушай, покажи в книге движения не все. Покажи сто.
– А как же деньги? Лишние деньги в кассе?
– Лишнее оставь на кассе. Если, чуть что, проверка, – извините, ошибся. Да, квитанции не показал, а деньги-то вот они, целы.
– Да зачем?
– Забыл? Мы же переходим на хозрасчет. Нам не надо делать болшой выручка. 550–600 рублей в месяц, не болше. Тогда нам не повесят болшой план от выручки. Самое болшое, два плана. 1200 рублей – не болше. Остал-ное – твое! И никаких ревизий. Вот тогда будем работать по-настоящему.
– Но как же я тебе сделаю месячную выручку 550, когда только сегодня у меня – 140?
– Как? Думай, крутись. Представ, завтра будет опять наплыв. Пият «Эка-русов». Сегодняшнюю съемку придется сейчас пахать. И завтра в книге движений показатель опият низить.
– Это уже интересно… Допустим, один раз я ошибся, а два? Ты мою жопу подставляешь? Главная заповедь для кассира: недостача в кассе еще возможна, лишние деньги – тюрьма.
– Слуший, у тебя хороший жена, хороший сын…
– Э, брось!
Тогда он показал мне червонец. Я протянул за ним руку.
– Э, нет, – отдернул он руку и даже немного присвистнул. – Сначала напечатаем, да?
За время моего рабства он стал владельцем кооперативной квартиры и тех вожделенных «Жигулей». Машину я обошел со всех сторон, проверил как работают амортизаторы, постучал ботинком по скатам, оценивающе прищурился и сказал:
– Хорошая штука. – Он глядел настороженно. – Хорошая. Мне особенно цвет нравится. – Тут я выдержал огромную, невероятно большую паузу, чтобы продолжение прозвучало, как гром. – Но, согласись, Гамлет… (опять замедление), согласись. Из четырех колес два…
– Что два, что? – нетерпеливо воскликнул он.
– Как что? Два – мои.
Конечно, я имел в виду не два колеса, а полмашины. Он понял, что я имел в виду, потому что, кажется, впервые посмотрел на меня не как на пустое место. Каким-то очень долгим и внимательным взглядом.
А квартира, что ж… Квартиру, хотя это были все те же деньги, я ему с легкостью молодости прощал. Ездить можно и на трамвае, а жить надо в своем жилье. Квартира – необходимость, машина – приятное излишество.
– У нас, в Тыбилиси, когда молодой парень хочет приобрести такой престижный профессия, как фотограф, – завел было он привычную песню, но я остановил его жестом руки. Он огорченно замолчал. Досадно, но, кажется, я был для него слишком умен. Бытовые фотографы, как правило, люди малокультурные, что уж там – откровенно серые. Я совсем немного от них отличался, но для Гамлета даже это было чересчур. Если ты немного возвышаешься над общей средой, то, следовательно, – и надо мной?
Когда на обмене партбилетов он в одну минуту (хапнул, загреб, сграбастал, присвоил – все эти глаголы никуда не годятся, так говорят с досады, завидуя)… он в одну минуту увеличил свое достояние на целых четыреста рублей, он, смягчившись, сказал:
– Ладно. Теперь не будиш подставлять свой ж…, а будиш дополнительно к зарплате получать сорок рублей.
А как это вышло? Я долго тормозил заказы в книге движения, то есть, можно сказать, обездвижил их. Дело дошло до криминальных величин. Не было показано две тысячи квитанций, то есть тысяча рублей. Но сама эта лишняя тысяча, ежедневно приумножаясь, болталась в кассе. И вдруг из конторы звонок:
– По просьбе ветеранов партии с сего дня (такого-то) стоимость шести фотографий на партбилет снижена до тридцати копеек.
Что бы ты, читатель, сделал? Надо подумать? Гамлет не думал ни минуты.
– Воледя, дай мне из кассы четыреста рублей. Хорошо. Теперь можешь все задержанные квитанции показать сегодняшним числом по тридцать копеек. А лучше – раскидай на несколько дней.
Он не пользовался ни калькулятором, ни счетами. Весь подсчет произошел в одну секунду в его голове. А вот мне понадобилось, чтобы все сообразить, минут двадцать. Но и после этого у меня осталось впечатление иллюзии, циркового фокуса…
В системе образования некоторых братских республик не всегда хорошо было поставлено изучение русского языка, но альфа и омега малого бизнеса – арифметика и устный счет – замечательно! Великолепно! Интересно отметить такую черту. Совершенно безошибочное сложение и деление, и даже возведение в степень, как и другие операции, часто не дают русскому человеку ровным счетом ничего. Тогда как другие народы очень лично понимают науку. Очень.
– А хозрасчет, Гамлет? Я одним махом внесу в сберкассу шестьсот рублей. Это не дневная, а месячная выручка!
– Обмен партбилетов – кампания. Она пройдет. Пуст нам повесят не 1200, пуст 1400 рублей плана. Все равно, столько же пройдет мимо кассы, прямо в наши карманы. Но, надеюсь, ты теперь понял, где много денег? Много денег там, где много труда и… болшой рабочий день. Притом, где он еще, тот хозрасчет, а четыреста рублей – вот они, на кармане.
– Ну да, у тебя на кармане.
– Я же сказал, что у тебя тоже будет прибавка.
Тут было над чем призадуматься. Что это такое – «болшой рабочий день»? Наша фотография находится на первом этаже девятиэтажного жилого дома. Я в нем и живу. Но на свой седьмой этаж я поднимаюсь только ночевать. И это еще, видимо, нормальный рабочий день. А что же такое «болшой»?..
Случайность ли то, что он сначала тормозил наши показатели, а потом еще и наварил на этом? Нет и нет. Все его решения были продиктованы единой логикой наживы. Важна и мера постоянства. Линия его поведения, в отличие от линии партии, никогда не колебалась. Возможно, на специальном графике это было бы особенно наглядно. Я так и вижу, как линия его постоянства регулярно пересекается с синусоидой линии партии на ее пиках…
Когда он стал мне выплачивать эти сорок рублей, всегда частями, больше пятерками, я всякий раз смущался. В сфере неформальных доходов я еще был неполовозрелый щенок, но все-таки дрейфовал в одну и ту же с народом сторону. Я всякий раз смущался, когда Гамлет утверждал, как документ визировал:
– Постав на карман. Пуст будет!
– Не пуст, а полон пусть будет, – уточнял я. Он понял эту невинную игру слов, улыбнулся, мягко полыхнув золотом коронок, и выпустил скудное «хе-хе». Кажется, ему не дано было смеяться… В это-то время, полное трудов и забот, я как-то в очередной раз неожиданно проснулся в поезде.
– Где мы? – с ужасом спросил я попутчика.
– К Питеру подъезжаем, – равнодушно ответил он.
Я прошелся по карманам – билета не было, но это не удивительно. Он, билет-то есть, должен быть у проводника. Вообще-то. Но, тьфу ты, нервы совсем ни к черту! я совершенно был не уверен, что он и действительно там лежит себе, в этаком специальном кармашке. Положим, сам-то кармашек я еще кое-как мог себе нафантазировать, а вот билета в нем, представить так и не сумел, что, конечно, для вечного зайца не удивительно. Не только я не помнил, как я его покупал, но вообще ничего не помнил. С кем, что, когда, как? Вставало множество вопросов, от которых я отмахивался как от мух, и они, вставшие было на ноги, валились кто куда до лучших дней. Но вот что отрадно и от чего без всяких преувеличений меня забила крупная дрожь, – деньги-то были! И целых шестьдесят рупий! Как это вам, а? Ничего, что мятые-перемятые, главное – есть! Отца ихнего переотцевать, чтобы пере-отец был. А то все мать, перемать… Во рту было такое… Ну, это много раз описано. Как будто там сожгли резиновый шнур…
– Я это, – неуверенно спросил я попутчика, – насчет кефира…
– Так это ваш кефир? – сказал он мне, а себе под нос пробурчал: – Нажрутся, как… А потом и не помнят ничего, как…
– А, так это мой кефирчик.
Ну-ка, батенька, иди-ка, брат, сюда. Будем с тобой лечиться. Обменяемся самым дорогим, брат, и ценным. Ты мне – свое добро, я тебе – без утайки все свои яды. Обогатимся, так сказать, взаимно. Я, брат, давно мечтал о встрече с тобой. Но все недосуг, братец. А уж как, бывало, хотелось встретиться! Это уж поверь на слово. Все как на духу, без утайки… Молчать! – это я сам себе. А то – на духу, без утайки… При виде шестидесяти рублей от одних предчувствий, подлец, захмелел… Эх, и подлец же ты, расподлец. Такого какой-нибудь Мартынов застрелил бы на благородной дуэли…
Когда поезд внезапно дернуло, я долго не мог понять, куда это, в какое такое время я выпал, о чем была моя греза? «Не в будущем ли я побывал?» – робко подумал я. Фотография, грезы, туманы – это дело мало предсказуемое, вообще – темное. А нервы все-таки ни к черту! Сейчас бы рюмашку! Понять – все равно ничего не поймешь, но хоть было бы немного помягче. А то ведь одна жесткость кругом. Да и на работе предстоит…
За время его, Гамлета, отпуска, я ему только на зарплату заработал 230 рублей. Ведь все эти проявки и печать официально делал он. Даже в свое отсутствие. Как относительно гуманный рабовладелец, из этих 230 рублей он милостиво отстегнул мне целый тридцатник. Ходи изба, гуляй печь!
Меня всегда интересовало: мечтают ли такие жесткие прагматики, как Гамлет, и если мечтают, то о чем? Как-то, в минуту откровенности он мне говорил:
– Ты знаиш, есть у меня в Москве двоюродной брат, Алик. Между прочим, работает завбазой. Какая, слуший, база! Пальчики оближиш. Все есть! Икра-шмикра, колбаса-шмалбаса, балыки-шмалбыки… Я ему, чтобы не напугать, тихонько говору: «Алик, давай делать дела»! Он говорит, как будто он уже под следствием: «Что ты, Гамлет, я боюсь». «А-а-а! – как бы застонал мой шеф. – Волком бояться, так у вас, русских, говорят? Только попробовали бы, только дали бы мне любую, самую вшивую базу! Пуст там били бы одни ржавые трубы – я би такие дела делал!
В это как-то верилось, настолько он был убедителен в своей непритворной скорби, что базы сплошь и рядом достаются не тем ребятам. Он был убедителен, как актер в своей главной ударной роли. Скажу больше, он походил даже несколько на Наполеона после Аустерлица. Только с принцем датским, от которого ему досталось такое завидное имя, у него не было ничего общего.
Наверное, в своем Тбилиси он, как и Наполеон до Москвы, вообще не знал страха. Когда б кто знал, из каких медных полушек составлялись его тысячи, какой мелочной была технология его обогащения, боюсь, немногие захотели бы повторить этот подвиг самоотречения. Только в Москве, как и великий полководец, он стал немного побаиваться… подстраховываться… Всегда был готов щедро угостить проверяющего. Он мог мне сказать:
– К нам едет директор нашего Объединения. Сходи в магазин, да? Возми бутылку водки. И шоколадку за… за… за двадцать четыре копейки. Одна нога – здэс, другой – здэс! Ты еще здэс?
Я ему показывал тремя пальцами: «Не я, а ты угощаешь. Гони куны!»
– А, – как бы опомнясь, говорил он, скупо отсчитывая жалкие рублевки, которых, как в руках фокусника Акопяна, становилось все меньше.
– Что так мало? Ты же говорил – бутылку.