Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На кладбищах - Василий Иванович Немирович-Данченко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я повторил.

— Нет полутораста, не рублей, а тысяч? Так, может быть, мы удовлетворимся меньшей суммой, только нам придется искать третьего компаньона. И, разумеется, делить этот миллион на несколько долей.

Мне эта комедия надоела. Я решил ее оборвать разом.

— Мне некогда, вы меня простите. Будем говорить серьезно. Вы совершенно напрасно обращаетесь с этим к русским писателям. Все мы настоящие пролетарии. Живем работою и только работою, которая оплачивается очень скупо, а часто и вовсе не оплачивается. Я, например, вам и полутораста копеек не дам. Мы ведь тоже помогаем своим. А вот посоветовать вам могу: не беспокойте вы Чехова, он человек больной, и ему это очень, вредно.

— Право, — говорил мне потом Антон Павлович, — надо завести секретаря писать ответы. Слушайте же, ведь это невозможно. Все денег просят. Какие-то чиновники, дамы…

— Пошлите их к черту.

— Да ведь и эти три слова надо писать, не считая адреса.

— Охота вам отвечать!

— А вы сами? Какая-то девица на приданое требует — и вы ей на трех страницах. Или вдова — на перевоз праха схороненного здесь мужа к месту ее новой службы, а вы сейчас подробно: насколько ее желание неисполнимо. Нет, в этом мы все одним миром мазаны.

Он по отношению к обращавшимся к нему анонимам и просто знакомым был удивительно деликатен. Я помню, как он изводился за границей, составляя письма по-французски и по-немецки (плохо знал языки) к разным переводчикам, библиографам, издателям и просто праздным любителям, интересовавшимся русскою литературою, вообще, и им, в особенности.

— Слушайте же, нельзя не отвечать. Мне Суворин говорил, что я это для популярности, а я о ней и не думаю. По горло сыт — благодарю! Как же бросить письмо в корзинку, да еще с маркой, приложенной на ответ? Ведь это все равно, что не приподнять шляпу на поклон или не пожать протянутую вам руку. Свинство, ведь?

Ему едва удавалось отбиться от самозванцев-актеров.

В Петербурге завелся такой промысел: бритые молодые люди осаждали писателей, имевших какое-либо отношение к сцене. Мне приходилось таким образом отплачиваться, как брату своего брата Владимира — создателя и руководителя Художественного театра. Чехову — как автору великолепных пьес. С раннего утра надо было ожидать паломничества, и, должно быть, оно было организовано очень правильно. Роли распределялись между этими бездельниками в полном порядке. Сегодня один, завтра другой. А потом очередь дам, якобы принадлежащих к театральному миру и застрявших здесь без ангажемента. И те, и другие в совершенстве обладали способностью выбрасывать в минуту тысячу слов. Такой скороговорки я не слышал и в пулеметном бою. Она вас оглушала, лишая всякой способности соображать и думать вообще. Начиналось это перечислением городов и трупп, потом шли пьесы, причем для большей убедительности называлась не только фамилия автора, но и его имя и отчество и адрес. Если у него была жена, ссылались и на обворожительную Анну Кондратьевну. Вам не давали вставить ни одного слова. Очевидно, все это было заучено наизусть и выпаливалось, как зубрилами на уроке, без знаков препинания. Дамы при этом закатывали глаза и обнаруживали готовность здесь же у вас изобразить такую истерику, что весь дом мог бы сбежаться на ее пронзительные вопли. Надо отдать справедливость — дело было основано на весьма правильных заключениях: и бритые молодые люди, и вопленицы никогда не просили более двадцати пяти рублей, причем соглашались принять и красненькую бумажку. Одно, что ставило героинь провинциальных подмостков в затруднение, — это просьба написать свой адрес. Увы, многие из них были совершенно безграмотны. Когда Чехов останавливался у Суворина, к нему не пускали эту орду, в отелях — другое дело. Осада писателя начиналась с утра…

Я говорил уже о продаже Чеховым своих сочинений А. Ф. Марксу. В свое время очень много сплетничали об этом литературные фарисеи; нашли, что Маркс чуть ли не ограбил Чехова. Антону Павловичу надо было обеспечить себе существование, особенно ввиду его болезни. Никто, я подчеркиваю это, не давал ему и половины того, что ему предложил издатель «Нивы». Суворин, принимавший такое участие в делах Антона Павловича и, надо отдать справедливость Алексею Сергеевичу, сделавший много и много для того, чтобы поставить Антошу Чехонте на ноги, — когда ему предложили купить сочинения этого писателя, отказался уплатить ему сумму, предложенную Марксом. Маркс тогда уже начал страдать болезнью сердца, и травля, поднятая на него в газетах (мы ведь всегда великодушны за чужой счет!), значительно ускорила смерть его. Сверх семидесяти пяти тысяч он, когда обозначился успех полного собрания Чехова, никем — и прежде всего самим автором — не побуждаемый, уплатил ему еще двадцать тысяч плюс сумму, следовавшую Антону Павловичу за новые его сочинения. Я встречал Маркса в это время. На нем лица не было. Он очень дорожил репутацией издателя, впервые на небывалую высоту поднявшего литературные гонорары и послужившего, вообще, чужому ему народу. Ни один министр народного просвещения в России не сделал столько для распространения в народе истинно прекрасных произведений русской словесности, сколько Маркс. Этот пришлый немец, составивший у нас большое состояние, с лихвою отблагодарил обогатившую его страну. Поддерживаемый Ю. О. Грюнбергом, управлявшим его конторою, он смело выбросил миллионами экземпляров, по неимоверно дешевой цене, в читающую массу, на погосты, в волости, в уездные города и жалкие местечки, не только старых классиков, но и современных ему лучших русских писателей. До него были невозможны такие издания, как 100 000 экземпляров Достоевского, 250 000 Тургенева, Гончарова, Салтыкова. Если расходилось восемь, девять тысяч какого-нибудь из популярных авторов, это уже считалось небывалым успехом. За каких-нибудь шесть рублей подписчик «Нивы» получал не только журнал с отличным подбором беллетристики, но и, напр., полное собрание Достоевского. Возвращение полуинтеллигентной массы, после Маркса, к старой площадной литературе — было уже немыслимо. Подчеркиваю и повторяю: простой берлинский мещанин, явившийся к нам вторым приказчиком в иностранное отделение книжного магазина М. О. Вольфа, — разумеется, оставил в нашем народном просвещении более глубокий след, чем все не только отрицательные министры этого ведомства, вроде Толстого и Делянова, но и лучшие из них.

Разумеется, Маркс взял большой барыш на издании Чехова — но ведь раньше и после него не нашлось никого, кто бы Антону Павловичу предложил то, что дал Маркс. А потом, когда растерявшийся от нападок издатель «Нивы» соглашался разорвать с Чеховым контракт — никто из других бескорыстных благожелателей книжного рынка не пошел на эту, по их же словам, выгодную сделку, все они бросились в кусты, а А. Ф. Маркс слег окончательно, оклеветанный, и больше всего — писательскою братией, которая до него и не мечтала о гонорарах, которые он начал ей платить. Говорю все это с полным правом, так как он меня не издавал, а за печатавшееся в «Ниве» платил мне минимально. Лично я ему ничем обязан не был, и в данном вопросе мною руководит не чувство благодарности, а только справедливость.

Последний раз жизнерадостным я встретил Чехова у П. П. Гнедича.

Гостеприимная хозяйка Евгения Андреевна собирала у себя и писателей, и артистов. Я не помню вечеров проще, милее и содержательнее. На них так легко, хорошо и искренно говорилось и чувствовалось. Тон безобидной шутки и большого литературного вкуса заставлял многих добиваться приглашения сюда, и не знаю, был ли в те времена, кажущиеся теперь такими далекими, хоть один художник, выдающийся актер или беллетрист, который не побывал бы в этой скромной гостиной. Кажется, в день, о котором я вспоминаю, здесь были Антон Павлович Чехов, Влад. Алексеевич Тихонов, С. И. Соломко, только что вернувшийся из Индии убежденным буддистом, Вас. Пант. Далматов и красавицы дочери писательницы Желиховской — Надежда, потом вышедшая замуж за славного генерала Брусилова, командовавшего галицийскйм фронтом, и Елена. Тогда засиживались долго. Приезжали пить чай после театра и расходились, когда уже светало. Улицы по ночам были безопасны, никто у вас не спрашивал паспорта и не кидался из-за угла снимать с вас на морозе шубу и сапоги. Извозчики тоже еще не стали Вандербильтами и Морганами и не грабили вас, как грабят теперь. Я помню, как в этот вечер Соломко читал буддийские молитвы, из которых мы уловили первые строки: «Будда-будда-брысь» — кличка, которая за ним так и осталась. Далматов впал в горделивый транс и горячо доказывал, что князья Лучичи (его фамилия, только без неизвестно откуда прилепившегося к ней титула) имеют право на далматинскую корону, «а может быть, и хорватскую», и при этом принимал вид такого неистового величия, что Чехов рекомендовал ему поступить в качестве натурщика в мастерскую надгробных памятников монументных дел мастера Кузьмы Стоеросова на Швивой площадке в Москве. Влад. Алекс. Тихонов был мрачен и, впав в покаянное настроение, объявил неизменное решение ехать к заутрене в Исаакиевский собор.

— Грешники мы… Пьяницы… Блудники… — лопотал он всю дорогу туда.

Красное вино у Гнедича было превосходное и страшно подняло в Тихонове ужас перед бездною его нравственного падения.

— Нет нам прощения!

— Отчего же, — протестовал Далматов. — А я надеюсь. Вот например, Ной, на что уже безобразничал, последние штаны пропил, а все-таки попал в святые. А Лот… Обрадовался, что жена в соляной столб обратилась и сейчас же с собственными дочерьми. Да еще как с пьяных глаз тоже…

— Не ври, Вася. Соляной столб был потом…

— А все-таки ради него Господь чуть Содом не помиловал. Вот какие были праведники!

— Неужели праведники?

— А то как же! Надейся!

— Не верю. Не может этого быть. Впрочем, в Ветхом Завете чего не было!

— Вспомни Давида! Надейся, Володя.

— Боже мой, Боже мой! Весь я в грехе, весь по уши в грязи.

— У тебя дома ванна есть.

— Нет, я по субботам в баню.

— Ну так вот. Авось до субботы не умрешь. На тот свет чистым попадешь. Точно на бал.

Я простился с ними у Исаакиевского собора и пошел к себе. Жил я тогда в Hotel d'Angleterre, напротив. Потом уже В. П. Далматов очень картинно рассказывал, что происходило за ранними обеднями в это утро. Сцены, переданные им, совершенно не сходятся с «Воспоминаниями» Вл. Тихонова, напечатанными в «Историческом Вестнике». Где правда — не знаю. Вл. Тихонов этому эпизоду придал мрачный характер покаянного самобичевания, участие в котором не совсем свойственно было тогда еще жизнерадостному, неудержимо веселому и скептическому Чехову. Впоследствии он очень изменился, но в ту пору А. П. умел и любил посмяться и всех заражать комизмом создаваемых им положений. Думаю, что сам великолепный импровизатор В. П. Далматов уже от себя прибавил хождение по церквам после Благовещенской. Как ни кратко было посещение каждой из них и как ни длинны ранние обедни, едва ли бы эта компания, точно целиком выхваченная из сцен Бомарше, успела все рассказанное проделать, даже если бы к ее услугам были буцефалы Александра Македонского. Привожу все это полностью, потому что уж очень характерна была в них фигура самого рассказчика, тоже крупного лица в истории русской сцены. Надо прибавить еще, что действующие лица иногда собирались у меня, а так как перед тем в Петербурге была холера, то в моем шкапу хранился еще большой запас коньяку, настоянного на калгане. О нем-то и упоминает В. П. Далматов в своем, как мне кажется, анекдотическом сказании.

Весь рассказ этот идет уже от лица В. П. Далматова.

Приехали в Исаакиевский. Сумрак. Трепет огоньков. Чуть мерещатся тусклые ризы. Длинная черная фигура едва выступает из мрака. Читает.

Тихонов бух на колени.

— Пьяницы мы, грешники… Прости меня, непотребного.

Слезы на глазах.

— Никогда! Обет даю. На изнанке иконы напишу: вина отнюдь.

Опомнился.

— Этого вина! Крепкое оно, Господи, выдержанное в погребе у Рауля! Плоть наша немощная.

Чехов рядом серьезно:

— Кстати, Володя, вспомни: у Немировича — от холеры спирт на калгане настоянный остался. Клянись и его никогда! Ишь, как он тебя прошиб.

— И калгана ни под каким видом. Негодяй Василий Иванович: он не меня одного. Он и Кигна (Дедлова) этим калганом свалил. Господи, это уж не на мне, а на нем грех. С него, нераскаянной души, и взыскивай.

Чехов опять суфлирует:

— Плачь, Володя, плачь! Много тебе за твои пьяные слезы простится. Слушайте же, ну если человек обеты даёт этой марки не пить! Как же Богу не обратить на него внимания! В Москве у нас есть водка такая — «Очищенная слеза».

— Свинья я перед тобою, Господи! Ты видишь — свинья.

— Копченая!

— А все-таки я знал, что ты меня любишь…

— Неужели Бог ветчину ест! Опомнись.

— Больше, чем Чехова и Немировича. Зачти мне, Господи, их издевательства надо мною…

Отмолился он, вышли.

— Мало! — решил Чехов. — Слушайте же, неужели чуть поплакал и довольно? Валяй к Благовещению.

— Да, хорошо у Благовещения, — пускал Тихонов слюну на губы. — Очень хорошо у Благовещения… Дьякон там. Двенадцать рюмок поставит в одну шеренгу и сейчас им перекличку. И закусывает только по двенадцатой, да и то — хлебца понюхает. Святой человек.

— Какие у тебя мысли, Тихонов? А еще каяться едешь! Опомнись!

— Бог мне теперь радуется… Больше, чем девяносто девяти праведникам… Праздник я ему устроил, Богу! Немирович будет гореть в геенне неугасимой, а я прохладою райской упьюсь…

— Даже и в раю упиться хочешь… Ах, Володя, Володя!

У Благовещения Тихонов уже не плакал, но усердно бил себя кулаком в богатырскую грудь. «Я старик железный!» — любил говорить он. Действительно, человек был силы необыкновенной. Сам на себя врал: был-де гусаром гродненским, а через полчаса: я крючником на Волге — на пароходе во какие тюки носил. Начнешь разбираться, и понять не можешь, когда он гусаром служил, а когда крючником. Выходило как будто — в одно и то же время.

— Молись, Володя, молись! — поощрял его Чехов.

— Господи! Прости и Немировичу. Вспомни, как он, не предупреждая, угостил меня спиртом на калгане. Чем я тогда виноват был, что немецкого булочника за нос в вас ист дас вытащил? Пусть и Немирович ответит. Из-за него я в участок тогда попал… Хорошо, что к знакомому приставу. Пили мы тогда с ним ликеры. Джинджер! Прости меня, недостойного!

И окончательно распустил губы.

— Нет… Ты многомилостив. Ты и Немировича простишь… У него в шкапу всегда хорошая мадера есть…

— Мало! — мрачно чудил Чехов. — Всю жизнь, слушайте же, пакостил и думает двумя церквями отделаться. Тоже гусь… Гайда на Сенную.

Продемонстрировал Тихонова у Спаса на Сенной и потом повез его к Владимирской Божьей Матери.

На Сенной наш кающийся был гораздо спокойнее и молился уже за нас.

— Господи, прости их, подлецов. Насмешники они. Негодяи! Нашли, кого по домам Божиим возить.

У Владимирской — уже озлился и начал нас Богу ругать.

— Тебе, Господи, нечего рассказывать. Ты сам сверху отлично видишь, какие они. А еще писатели! Соль земли — подумаешь! Везде печатаются, а кто их читает! Какие гонорары им платят!

Но под конец — когда мы его хотели в Александро-Невскую лавру возить — остервенел и чуть не с кулаками полез на нас. На обратном пути остановил извозчика.

— Пойду топиться.

— Слушай же, Володя. Ведь ближайшая прорубь далеко. Лучше же завтра со свежими силами. Нельзя же на такое дело, не отдохнув. Сам ты говоришь, что у Немировича в шкапу какая-то особенная мадера есть…

— И херес!

— Ну вот видишь: и херес. Что ж, их так оставлять? Побойся Бога.

— Я доказал, что боюсь: зарок дал.

— Так зарок на красное: понте-кане, выдержанное в погребах…

— Рауля.

— Как видишь. Я свидетель, что о хересе и мадере ни в одной из церквей никаких обетов не произносил.

— Верно?

— Еще ж бы!.. Ну, а завтра я, как доктор, осмотрю тебя. Мы подпишем протокол, что ты в полном разуме и твердой памяти. Надень чистое белье — и ступай топиться. Никто тебе не помешает.

— Никто? Побожись.

— Ах, Володя, а еще только что молился. Забыл: не призывай имени Божьего всуе!

— Тогда клянись гробом своей матери.

— Да она у меня, слава Богу, живая!

— Все равно… Бабушка умерла?

— Да…

— Именем бабушки! У меня бабушка была! Какие наливки делала! Много я потом разных бабушек видел, но таких наливок нигде не пивал.

Чехову принадлежит и знаменитый устный рассказ о белых слонах на Знаменской площади. Действующими лицами в нем являются опять-таки железный старик Влад. Тихонов, Дедлов (Кигн) и уж не помню кто еще. Он настолько известен (кто только над ним не смялся!) — что я не привожу его здесь.

У нас не раз ставили вопрос: что такое Чехов в политическом отношении? Пытались определить эту крупную литературную фигуру как гражданина, и ни к чему не пришли. Сейчас в известной части печати (в Москве) началась даже травля Антона Павловича, как писателя совсем не нужного, для борьбы непригодного, нытика и т. д. Короче, не крупнейший талант, отметивший собою целую эпоху в нашей словесности, — а отброс и в лучшем случае только легкое чтение для сытых буржуев. И несправедливо, и глупо, как всякая оценка, производимая узкопартийными людьми в шорах, с миросозерцанием короче своего вздернутого ноздрями вверх носа. Но в одном нельзя отказать этим новым судебным приставам печати. Они, действительно, признав Чехова непригодным для своей пропаганды, — стали на верный путь. Он сейчас в этом хаосе, тщетно ожидающем всемогущего «да будет свет!», был бы не нужен. По существу, Антон Павлович и в свое время был врагом всяких насильственных переворотов. Сколько раз в той же Ницце подымался вопрос о неизбежности революции в России. Мы — Ковалевский, я, Джаншиев — горячо отстаивали ее своевременность и необходимость, Чехов, один из убежденнейших сторонников эволюции, с чувством внутренней боли отзывался о возможности переворота, продиктованного злополучным, тупым и невежественным царствованием Ананаса III, как звали тогда императора Александра Александровича за роковую фразу его вступительного манифеста — «а на нас лежит обязанность», — отменявшего всякое поступательное движение вперед и санкционировавшего эпоху «точки». Поклонник эволюции — (помните в «Трех сестрах» у полковника Вершинина?) «этак лет через двести», Чехов в политическом отношении был человек довольно беззаботный и на все партийные программы, вожделения и работы смотрел сверху вниз и настолько сверху, что даже не замечал, есть ли там что внизу или нет. Еще ошибочнее было бы считать его кадетом. Я никак не мог бы представить себе Антона Павловича в Государственной Думе, заседающим под отеческим крылом Милюкова, Винавера и их присных, как бессилен был бы вообразить его сотрудником газеты «Речь», если бы он дожил до созыва нашего парламента. Замысловские и Келеповские в нем вызвали бы брезгливое отвращение, а Репетиловы вроде Керенского — веселый смех. Если хотите, это был скорее анархист-индивидуалист, хотя оригинальный склад его души вывел бы Чехова из каких бы то ни было рамок. Он никак не умещался бы в них и стер бы себе до крови локти и колена в их рожнах, решетках и заставах. Я думаю — художник прежде всего, Чехов как гражданин был неисправимый мечтатель о всеобщем счастье человечества, мечтатель об идиллии вечного мира, благоденствия — опять повторяю, лет через двести, когда нас с вами не будет, а нам лишь бы дожить в тишине и спокойствии. Поэт и мечтатель — он, как только дело касалось лучшего устройства нашей жизни, отходил в сторону, терял все свои драгоценные свойства реалиста и трезвого наблюдателя. Впрочем, был ли он настоящим реалистом? Ведь в самых его реальных произведениях действительность является обвитою полупризрачными сумерками, скрадывающими резкость и определенность очертаний. И самый смех его — не тот презрительный, оплевывающей маленьких людей ядовитою слюною, оподляющий будничные недостатки серенького мира, а добродушный, снисходительный, в котором каждый почувствует доброжелательного брата, всем своим любвеобильным сердцем прилепившегося к этой изображаемой им яви.

Да, Чехову, разумеется, сейчас не было бы места в печати.

Не потому, что самой печати нет. В громах и ураганах нашего катаклизма никто не услышал бы его голоса.

А может быть, и не захотел бы услышать.

Чехов ведь не умел ни предостерегать, ни вести за собою толпу, ни удерживать ее от стихийных порывов. Он бы остался — в своем темном кабинете, в углу под слабым светом закутанной в зеленый абажур лампы, — рембрандтовской фигурой, одинаково чуждой и подлому насильническому прошлому, и вихрю социалистической мести, творящей сейчас свой, быть может, и жестокий, но вполне заслуженный нами правеж.

Поэт отечественной протоплазмы, любивший Россию такою, как она есть, — он бы не угадал того таинственного будущего, к которому бурно и бешено стремятся ее творческие силы, и не только не угадал, но, пожалуй, и проклял водополье, смывшее все, чем он привык любоваться. Как бы он представил себе Епиходовых, несущих во главе революционных воплениц красные знамена в багровый мрак, разрываемый мгновенными зигзагами гневных молний!

Не сомневаюсь, что его вера в Россию выдержала бы и такие испытания, через которые наше отечество сейчас проходит. Я помню, как-то у меня собрались случайно Владимир Соловьев, Чехов и еще не помню кто! Это было задолго до Маньчжурской войны, и Соловьев прочел свое известное стихотворение, проникновенно предсказывавшее страшные события на нашем Дальнем Востоке. Они были первым предостережением отечеству, внезапно остановленному в своем движении вперед гибельною эпохою точек. Чехов задумался, потемнел даже. И потом вдруг встал и заговорил горячо, возбужденно, даже, я сказал бы, гневно, совсем не похоже на него и по возбуждению, и по языку:

— Выдержим, и не такое еще выдерживали. Край громадных масштабов. Нельзя его судить и отпевать по событиям сегодняшним. Они пройдут, а Россия останется. Останется! Мы переварили и монгольское иго. Оно только сплотило нас. Пожалуй, тогда удельные княжества впервые поняли, что они только отдельные члены великого народа. И 1612 г. мы сумели пережить и еще сильнее стали после. Я уж не говорю о 1812-м. Это была ошибка Александра I Германского на русском престоле. И я вижу, что нас ждут великие бедствия. России надо рассчитаться за все свое прошлое. Родовые боли мухи или слона различны. Представьте, в каких гигантских страданиях должна родиться новая Россия в конце XX века. И они неизбежны. Великому народу и гигантские болезни. Только не надо терять веры в свой народ, какой бы он ни был!

Сейчас я вспоминаю эти слова. В самом деле, то, что мы предвидели, пришло на 50 лет раньше, да ведь и события, его вызвавшие, — пятилетняя мировая война — могли взболтать громадный океан России, а бури этого океана нельзя сравнивать с бурей в стакане воды. Ведь с Петра Великого мы не переживали такого страшного перелома. Тогда в преобразованиях венценосного революционера (потому что П. В. был настоящий революционер!) перерождалась новая Россия, а теперь в недрах нашего отечества перерождается весь мир, вся вселенная. Если нам так тяжко — не надо забывать, что императорская власть, со дня освобождения крестьян, более 50 лет — полвека — боролась с народным образованием. В 35 лет выросли из безграмотных болгарских райи грамотные Болгария, Сербия, Греция. И ход нашей революции в просвещенном народе был бы иной. Думаю, и Чехов — с его верою в великую свободную Россию — не поколебался бы в ней и теперь.

Перед Маньчжурской войной я его еще раз встретил за границей.

Он очень поддался. Недуг изменнически, неотступно делал свое…

— Вы все счастливцы… Все, кроме меня.

— Это как? Теперь, когда вас уже не пугает нужда я вы можете работать, когда и как хотите!

— Вы будете жить, когда меня зароют.



Поделиться книгой:

На главную
Назад