В меловой стене выбита приступка. Верно, подвижник что-нибудь клал сюда. Вон крест выдолблен в стене. Видно, что здесь жило живое существо. Но все-таки это могила — и могила страшная. Из кельи дыра вниз — в подземную церковь. Прикладывая ухо к этому отверстию, заточник слушал божественную литургию. Иногда и запах ладана доносился к нему сквозь этот волосной сосуд мелового организма.
— Сколько же он так-то?
— Семнадцать лет вытерпел, пока Господь его не призвал к себе!
Иоанн Заточник в высшей степени любопытный характер; я посвящу ему отдельную главу. Кажется, что это не от копоти восковых свеч, а от его дыхания почернели стены. Глаза невольно искали по сторонам изможденного лица, на котором только глаза горели бы из-под седых, нависших бровей, выдавая жизнь еще не закостеневшего в этой подземной келье человека. Во второй пещере — пара покрытых ржавчиною вериг. Отец Серапион набожно приложился к ним и потом предложил мне поднять. Они гвоздили к земле. Глядя на эти острые обручи, невольно думалось, как они должны были въедаться в тело! В углу изображен Христос распятый. Обнаженное тело его выглядывает как-то особенно мертвенно на закоптелом мелу. Внизу черное место — тут стоял гроб заточника.
Ужас охватывал сердце. Семнадцать лет таких страданий! Среди этой тьмы, среди этой сырости. В безмолвии, куда достигал только печальный отголосок молитвенных напевов, где звенели тяжелые вериги. Огонек лампады теперь нервно вздрагивает здесь перед иконою. Точно и ему жутко в этой могиле. Точно он собирает последние усилия; чтобы не потухнуть под этою массою сырости, мрака и камня.
Нет, прочь скорее!..
Отец Серапион, очевидно, понял мое состояние и вывел меня на площадку, откуда опять сверкнул мне в глаза Божий мир со всею его прелестью, с его светом и жизнью. Разом охватило теплом.
Раза два в год и затворник приходил сюда любоваться на оставленную им землю. Тут залетали к нему голуби, отсюда он слышал соловьиную песню, видел Донец, струящийся внизу… Представляю, с каким жадным и больным чувством следил он за извивами реки, за перебегающею тенью облаков, за трепетом листвы, за колыханием ветвей под легким ветром свежего утренника. Как он пил целебный аромат полей, запах весенних цветов. Неужели его не тянуло вон, совсем вон из этой кельи! И потом опять полгода тьмы, безмолвия, холода, потому что Иоанн и зиму проводил в этой келье, в тех же веригах, в той же скудной, убогой ряске… Зверь уходит на зиму в логовище, но у того хоть шуба есть, благо снабдила природа…
Опять подземная жила. Опять идем щелью. Опять пещера, но в ней мигают лампады, тускло поблескивают убогие иконы без окладов. Это — церковь древнего монастыря. В нее, по сторонам, выходят устья меньших пещерок, где жили иноки, лет четыреста тому назад. Отсюда, по сторонам подземного хода, то и дело попадаются келийки, но окна в них уже четверти на полторы. Хоть свет есть. Эти-то черные точки отверстий мы и видели в скале снаружи. Тем не менее, мне кажется, что в этих сырых ходах, в этих мокрых пещерках, ни один крот не в силах пожить долго. В одной из них найдено было семь черепов и костяки. Их похоронили в одном гробе. Щель к ним ведет узкая и низкая. Нужно идти сгорбясь. Воздух тут таков, что, кажется, дышишь испарениями разлагающегося трупа. Тут уже много келий, по две, по одной. Если по две вместе, то вход из одной в другую просто дыра, сквозь которую нужно ползти, как ползет змей. Очевидно, что в этих пещерах жили не пустынники. На стенах нет крестов; ничто не указывает, что в норах по сю сторону меловой скалы молились и каялись. Тут нет даже и окон наружу. Только безрассветная тьма!
Я, войдя в одну из них, затушил свечу. Заживо схороненный — иначе не могу определить своих ощущений. И притом какое отсутствие жизни! В земле хоть червяк копошится, сверху мышь полевая норку роет — до могилы докопается, корни растений тянутся к тебе; тут же — в мелу — только вода отлагается на стенках. Тишина подавляющая. Разве капнет сверху и брызнет по сторонам. В этом безмолвии и стук капли болезнен для уха. Чудится Бог знает что! Под конец кажется, что вот стены кельи раздвинулись и какие-то фосфорические силуэты шевелятся в ней. Вот они приподымаются снизу. Вот какие-то невидимые в этой тьме руки протягиваются к тебе. По холоду, веющему на лицо, ты ощущаешь их. Влага, отлагающаяся на нем, мерещится прикосновением чьих-то сырых и скользких пальцев.
Нет, света скорее! Воздуха! Воздуха!
Когда я вышел совсем из этой пещеры и сел — мне казалось, что меня, заживо схороненного, отрыли и вновь вернули жизни. Надо мной колышется зеленая листва, задорно свищут в ней птицы и громко, громко, раздражающе громко внизу поет свою страстную песню украинский соловей… Солнце… Сегодня первое мая, но оно греет как у нас в июле, и только прохладный горный ветер умеряет зной. Я, впрочем, рад был жаре. Только что выбравшемуся из жилища мертвых нужно было отогреться и высохнуть прежде всего.
Пахнет смолистым запахом преющих на земле сосновых шишек и, порою, грибами. Должно быть, они только что поднялись в сырых пролесках после дождя. Откуда-то нет-нет да и обнесет розами, видимо из настоятельского сада. И непонятно становится, как от всей этой прелести уйти под землю, спрятаться живьем в гроб? Вон она позади — черная щель пещеры с могильною сыростью и с запахом трупа. Вон оно, это царство смерти и безмолвия, это подземелье, где только и встретишь что изможденного монаха, слепнущего на солнце, да застывшие в одном выражении равнодушия ко всему земному лики икон.
— Вот каковы наши старцы были! — восхищается отец Серапион. — Ныне таких нет, да, по грехам нашим, и не будет.
— А не приходило ли вам в голову, отче, что прятаться во тьму от света, значит, презирать творение Бога своего? Не думаете ли вы, что закопаться в землю от зелени, от цветов, от фимиама полей, кадящих небу, — кощунство?
— Это еретические рассуждения, отрицаемые церковью. В умерщвлении плоти — могущество духа. Для монаха ничего не должно быть привлекательнее добровольного заточения в келию. Вы почему полагаете, что для него жизни нет?.. А созерцание? А воспоминание земной жизни Христа?.. Во тьме еще ярче краски ему представляются. По наитию — и лик Спасителя в молитве явлен бывает. Иоанн-Заточник, под конец своего пребывания в меловой скале, не раз со Христом беседовал и сими беседами несказанно утешен был…
Иеросхимонах Иоанн-Затворник
Семнадцать долгих лет добровольного пребывания в могиле заживо!
«Какой фанатизм!» — воскликнут многие, отступая совершенно справедливо перед этой страшной эпопеей страданий. Позвольте, почему же фанатизм, а не характер? Будь направлена та же громадная сила воли на достижение благих целей, на дело, которому мы могли бы сочувствовать, и перед нами был бы, несомненно, характер, и никаким иным именем мы бы его не назвали. По-моему, и в данном случае это не что иное как характер — упорный, настойчивый, презирающий внешние условия, сбрасывающий прочь все препятствия, побеждающий самую жизнь! Характер, питающийся лишениями и страданиями и укрепляющийся ими, как организм здоровою пищею; характер, как железо в горниле, твердеющий под молотом… Мне возражали на это, что в таком случае и факиры тоже характеры? Несомненно! И еще какие! Именно, не галлюцинаты, а характеры! Галлюцинация потом приходит, а сначала — характер и только один характер. Верит человек, что это добро зело, верит и стремится к нему. Если это добро нам не кажется добром — все равно, характер от этого не делается чем-нибудь иным. Мученичество тоже характер. Мученики ведь только в Четьи-Минеи улыбаются своим палачам; в действительности, они страдали физическими болями и не сдавались только в силу характера, иначе бы и заслуги в мученичестве не было. В самом деле, что за диво быть заживо сожженным, когда перед глазами эдем и, вместо боли, тело чувствует прохладу райских кущ!..
В силу этого и в святогорском иеросхимонахе Иоанне-Затворнике я вижу воплощение изумительного по своей силе характера, как вижу его в затворниках печерских. Дело в том только, что те жили давно, а Иоанн на наших глазах. Те стали легендой, а этот еще вчера был действительностью.
Иоанн родился в Курске, в 1795 году. Окружающие условия с детства подготовляли в нем затворника. Мальчиком он слышал рассказы о заживо схороненных старцах, и когда Сенька Мошнин, один из его товарищей, вспоминал о своем деде-заточнике в каком-то из местных монастырей, Иоанн отзывался на это: «Хорошо так жить и спасаться». Молодежь всегда ищет подвига. Одних эта жажда подвига ведет в бой, в дальние экспедиции к полюсам; других в крепость, на каторгу; третьих — в склеп Святогорской меловой скалы. Иван Крюков (такова была фамилия его) чуть не с восьми лет мечтал о монастыре; в девять — он пристал к отцу с просьбою отдать его в школу, но мальчика побили за это желание. Нищета давила его семью — думать о грамоте было некогда. Из суровой семьи мальчик попал в ученье к мастеру, делавшему изразцы, человеку, не знавшему сострадания. Трудно было бы сказать, что тяжелее, нрав его хозяина или его кулак. Мальчик, взятый по контракту на семь лет, был обязан делать печные изразцы, расписывать их, муравить и выжигать, за что его родителям ежегодно выплачивалось хозяином по 1 рублю 43 копеек ассигнациями. Таким образом, за 10 р. ассигнациями мальчик был продан в безрассветную школу побоев, непосильного труда и непроходимого невежества. В первый же день ребенку дали работу, не объясняя, как ее сделать. Мальчик спутал, за что хозяин ударил его ногою в бок, так что бедняк повалился замертво и долгое время потом был болен. Через несколько времени хозяин спьяна бросил в Крюкова изразцом, острый угол которого попал ему прямо против сердца. У Ивана хлынула изо рта кровь, он упал навзничь, и только вечером удалось вернуть его к жизни. Тихий, безответный Крюков целые ночи проводил, широко открыв глаза и глядя во тьму, где чудились ему смутные лики святых, куда зачастую сам Спаситель сходил утешать измученного и избитого мальчика. Ему, случалось, мерещились ангелы в воздухе, и он радостно плакал, забывая на минуту боль от недавних побоев. Так, мало-помалу стал развиваться в нем будущий аскет.
— Христос терпел — надо терпеть и мне; богу угодно! — говорил он.
Так прошло семь лет. Нелюдимый и мрачный, почти одичавший от побоев Крюков, по окончании срока контракта, поступил к другому хозяину-прасолу приказчиком. Отец и мать стали требовать, чтобы он женился, так как в доме, по их старости, нужна была работница. Требовали с «пристрастием», и Крюков на время должен был оставить мечту о монашестве и женился, хотя, по свидетельству иноков, «с видимым отвращением». Тем не менее он продолжал работать, переменил несколько хозяев, стал известен как искусный лепщик и через восемь лет сам открыл свое изразцовое заведение. В Крюкове, мало-помалу, умирал аскет и развивался просто-напросто кулак-хозяин. Спустя несколько времени у него уже оказываются два постоялых двора и трактир — заведения, ни в каком случае не совместные с мыслью о святости. Так он прожил около девяти лет, когда семейство его стало вымирать: сначала его жена, потом отец. Старуха-мать пошла жить к его сестрам, и Крюков остался одинок. Съездил он в какой-то монастырь, приютившийся посреди пустынного захолустья. Бездорожье и безлюдье, окружающие обитель, напомнили ему, воскресили в нем мечты детства. Трудовая жизнь иноков (тогда еще были такие) пришлась ему по сердцу, созерцательная, чуждая заботам о медном гроше… Крюков по возвращении стал проситься у матери в монастырь; но суровая старуха считала себя вправе и совсем уже взрослого сына удержать в миру. Только через год «сердце ее умягчилось».
— Иди с Богом и молись за меня!
Из дому Крюков взял только тяжелый медный, литой крест, который с тех пор постоянно носил на шее, на толстой и тяжелой железной цепи. Сделал он себе из толстого шинного железа вериги, состоявшие из пояса и наплечников, более полпуда весом, и надел их навсегда «для ради умерщвления плоти».
Купец все-таки сказался в нем при этом. Собираясь отречься от всего земного, он самым тщательным образом стал собирать со всех долги, даже и по суду. Это его еще на год задержало в миру. Наконец, завершив все свои дела, он помолился печерским угодникам и отправился в Глинскую пустынь, которая ото всего мира заслонилась глухою лесною чащей. Там он явился к игумену Филарету.
— Что ты к нам пришел, раб Божий, и чего тебе надо?
— Желаю в обители вашей потрудиться во спасение грешной моей души.
— На какое время?
— Если Богу будет угодно, то по конец моей жизни.
— Документы в порядке? Что умеешь делать?
Крюков пояснил о своем искусстве лепить, делать изразцы, править гостиницей.
— Все это нам не надо. А вот сумеешь ли печку класть?
— Новую не могу, а старую починить сумею.
— Если починить в силах, то Матерь Божия поможет тебе и новую поставить.
Приказал пока служить при гостинице. Ему уже было 38 лет, и полтора года он нес на себе это послушание, когда наконец его перевели в монастырь и дали келью. Тут он присмотрелся к работе печников и прежде всего построил у себя новую печь, вместо старой, угарной. Опыт оказался удачен — он переделал печи и у братий. Отсюда послали его в Глухов: по возвращении, он увидел у ворот обители бешеного, скованного по рукам и ногам. Монахи нашли, что бедный больной одержим нечистым духом. Помешанный катался по земле в конвульсиях, обливался зловонною пеною и богохульствовал. Иоанн взял его к себе в келью, велел снять с него оковы. Озадаченный больной, на которого до тех пор действовали только силою и даже били, присмирел. Оставшись с ним один, Иоанн стал на колени и начал молиться. До полуночи он просил исцеления больному, плача над ним, а тот широко открытыми глазами смотрел прямо в лицо монаху. Пробовал больной начинать бесноваться, но кроткий голос и слезы Иоанна опять озадачивали его — и сумасшедший, смолкая, продолжал только подозрительно наблюдать за иноком. Наконец, больной успокоился и только тяжело дышал. Иоанн прилег к нему, положив ему на сердце руку. Сердце билось и трепетало, как птица в силке. Больной заснул. Утром сумасшедший сознательно отвечал на все вопросы и уехал домой исцеленным. Монахи называют этот случай чудом; мне же он напоминает французских сестер милосердия и монахинь, которые безбоязненно входят в кельи самых опасных сумасшедших и смиряют их одною ласкою и кротостью своего голоса. За труды по постройке печей Иоанна сделали рясофором, то есть возвели его на первую, низшую степень монашества; тем не менее, братия его печами была недовольна и делала Иоанну неприятности. После одной из них Иоанн задумал изменить послушание и внезапно ему пришло в голову юродствовать Христа-ради. Обсуждая это, он заснул; во сне явились ему «двое (традиционных, должно быть) прекрасных юношей», сказавших: «оставь, что думаешь, это не твой путь!» После этого, чуть не сорока двух лет от роду Иоанн начинает учиться читать и писать, опять исцеляет «бесноватого дворянина», делается игуменом братской трапезы и, наконец, экономом всей Глинской пустыни. Когда была открыта обитель Святогорская, новопоставленный игумен Арсений, между прочим, явился в Глинский монастырь «набирать монахов». За ним последовал и Иоанн, которого в Святых горах тоже сделали экономом. Иоанн и тут обнаружил присущие ему характер и решительность. Не предупредив, он распорядился «отсечь» часть горы под гостиницу. Против него поднялось все, но он поборол препятствия, и гора была «отсечена». Иоанн вел войну с управителем Потемкиных, вступался за ограбленное им крестьянство, и хотя на сем пути был смиряем настоятелем, но, как упорное козлище, исполнив наложенное на него послушание, вновь вступал в бой с господскими холопами и отсекал горы. Потом уж его и смирять перестали — рукой махнули. В конце концов, впрочем, оказалось, что Иоанн был прав, за что на него наложили мантию. Вообще, в эту пору своей деятельности, малограмотный, энергический, не знающий устали, упрямый и изобретательный, Иоанн совершенно подходит к типу северного монаха-соловчанина. Затем Иоанн, а в мантии Иоанникий, является опять гостинником, опять «отсекает» горы, роется в земле, как крот, отыскивает и находит старые подземные храмы, собственноручно выбивает для них из цельных диких камней престолы.
К этому же времени относится и эпизод, рассказываемый монахами.
Враг рода человеческого попытался уловить его в сети, но, как и потемкинский управитель, должен был признать себя побежденным.
Одна из посетительниц обители (из типа, очерченного мною в главе III) уязвилась нечистою страстью на простосердечного Иоанникия, зазвала его в свой номер, заперла двери и начала привлекать ко греху. Растерявшись от столь нечаянного искушения, Иоанникий не нашел ничего лучшего, как сверзиться через окно на землю. А чтобы такие уловления впредь ему не предстояли, он упросил настоятеля снять с него послушание гостинника, что и было исполнено. Его посвятили в иеромонахи и определили духовником к богомольцам. Правя свою должность, Иоанникий стал прилежать к келейному уединению.
Ходы в святогорской меловой скале были в то время еще не исследованы, а уже разысканные — запущены. Иеромонах Иоанникий стал очищать их, причем особенно полюбил одну из маленьких меловых келий, куда нередко заходил отдыхать. Тут он сделал деревянный простенок и дверь, и затем стал проситься в затвор. Архимандрит Арсений начал его испытывать. Прежде всего велел ему собственноручно привести в порядок все нечистые места в обители, дабы смирить его помысел, если в оном таится гордыня. Иоанн не погнушался, послушание исполнил, но помысла не изменил. Убедившись, что Иоанникий не превозносится, а жаждет подвига, Арсений приказал ему затвориться в простой жилой келье и запереть ставни. Трудно было одолеть Иоанникию в первое время ужас одиночества, особенно по ночам. Но он привык и затем перебрался в меловую скалу. Настоятель все еще отговаривал его. Стояли холода, печи там не было и устраивать ее не дозволялось, но монах не внял. Наконец, ему разрешили затвориться совсем. Ввели в меловую пещеру — и заперли на замок. В дверях было проделано маленькое оконце для передачи пищи и пития.
Холод стоял там, как в леднике. Узкая щель наружу тьмы не разгоняла. В щели только брезжил свет, не озарявший кельи. Меня здесь в первые же минуты охватило лихорадочным ознобом. Гроб, а в гробу немного соломы — вот все, что дали с собою затворнику. Он удвоил вес вериг своих и, измаривая себя, делал в сутки по семисот поклонов земных, по сто поясных, молитв Иисусовых произносил по тысяче, столько же Богородичных. Так прошел целый год безвыходного пребывания в затворе, самый трудный год, потому что тело заточника еще только привыкало к сырости и холоду. Утомленный ложился он в свой гроб — и вновь подымался от озноба. Сырость стояла такая, что одежда и белье более месяца не выдерживали, истлевали и распадались. Пробовали его испытывать — выводили на свет, приказывали остаться, но Иоанникий неизменно уходил назад. Так прошло еще шесть месяцев, по истечении которых его постригли в схиму и опять назвали Иоанном, разрешили приобщаться два раза в месяц, а в посты еженедельно. Питаемый ужасами своей могильной кельи, Иоанн довел себя до галлюцинаций, которым радовался, как видениям. Он, наконец, перестал чувствовать холод, приучив к нему тело. Сырость тоже на него не действовала. Его точно поросшее мхом лицо, с поблекшими глазами, бескровное, казалось, носило на себе отражение мрака, царившего в затворе. В обители Иоанн не находил поддержки. Слухи, доходившие до него оттуда, сокрушали схимника. Там ему приписывали гордость: говорили, что он впал в «состояние прелести». Схимник только молчал на это; промолчал пять долгих лет, и, только по истечении этого времени, когда у него стали уже делаться судороги в ногах, поставили ему небольшую печку. Из меловых скал выходили к нему призраки и видения, мертвыеруки простирались в воздухе, дикий хохот слышался ему в подземных ходах меловой скалы, чудились стоны и носились звуки цепей.
Чьи-то рыдания потрясали молчание его кельи, а раз, ночью, примерещилось ему, когда он, лежа в гробу, уже смыкал глаза, что вошли сквозь затвор два великана и со злобою смотрели на него.
— Чего вам надо? — прошептал, обращаясь к ним, галлюцинат.
— Съедим этого старика, чтобы он не молился так постоянно.
Иоанн стал читать молитву Иисусову, и великаны рассеялись в темноте кельи.
Камни говорили ему, иконы с ним беседовали.
А зависть и злоба людская никак не хотели оставить его в покое. Сбывались слова Евангелия: «Яко ни который пророк приятен есть в отечествии своем».
Келейники его били, остальная братия презирала. Как полуграмотный крестьянин, он не мог давать книжных поучений приходившим сюда инокам и богомольцам.
— Какой толк от тебя, дурака, — говорили ему монахи, ежели мы показать тебя никому не можем при простоте и невежестве твоем.
Он действительно не был красноречив, этот заживо схороненный человек.
Как все тут верно сказано, — воскликнул он, когда ему прочли «Плач инока» Брянчанинова. — Вот я не могу только выразить по-ученому словами, а здесь вот, на сердце, все так и чувствуется, как там говорится.
От постоянного мрака зрение его, наконец, притупилось. Он с трудом стал читать, не различал лиц допускаемых к нему иноков. Еще при блеске свечей хоть контуры их видел, выводимый же при свете — оказывался слеп. К этому времени и относится целый ряд легенд, рассказываемых монахами.
— Когда он потерял зрение, послали к нему читать благочестивого инока отца Мартирия. Однажды утомленный Мартирий получил от него замечание за невнятное чтение шестопсалмия. Оскорбясь, чтец возроптал и стал упрекать старца, что из-за него лишается возможности бывать с прочею братиею во храме, при службах церковных, и портит зрение чтением в полумраке. «Вот ослепну, как и ты; тогда посмотрим, кто согласится идти к тебе сюда читать». Окончив чтение часа в три ночи, в немирном духе начал Мартирий сходить по лестнице святогорской скалы от затворника, решившись более не возвращаться. Лестница эта идет среди лесной гористой чащи, и вдруг перед ним явились огненные чудовища, щелкавшие зубами и готовые пожрать его. В ужасе бросился бежать Мартирий, а они ему во след: «Ты наш, ибо огорчил затворника». Целую ночь они бросались в окно его кельи, стучались к Мартирию. Так продолжалось, пока Иоанн не простил его.
Точно сказочный колдун, посылал он чудищ из своей меловой скалы, в недра которой ушел от всего мирского. Какая обстановка для фантастических баллад! И этот мрак кельи, и этот подземный ход, ведущий к ней, и позеленевшее лицо инока, ослепшего в самом сердце горы, и самая меловая гора, обливаемая по ночам таинственным сиянием луны! Приставленные к старцу келейники только били его, не заботясь ни о нем, ни о чудовищах, находившихся в его распоряжении. Солома истлевала в его гробу, обращалась в гнилую плесень, в ранах от вериг заводились черви. Так прошло семнадцать долгих лет, страшно долгих, под конец которых старец стал юродствовать. Он стал требовать, чтобы с него сняли портрет, настаивал на сохранении его вериг после смерти, отказывался появляться перед жаждавшими его видеть богомольцами. В минуты просветления он беседовал и производил глубокое впечатление на допускавшихся к нему.
В 1867 году он начал таять, «как свечка, возженная пред иконою», говорят монахи. Ноги его отекли и опухли; наконец, он слег в гроб, но и в гробу непрестанно молился, изредка ел, хотя чаще отказывался от пищи, и в августе умер, не изменив своему затвору. И это не характер!
Вообще изучение наших обителей в высшей степени поучительно. Поставьте рядом два таких типа, как святогорский Эдиссон отец Антонин и затворник иеросхимонах Иоанн. Это в одной и той же обители, почти в одно и то же время.
У обоих натуры одинаково сильные, характеры одинаково твердые и непреклонные, но какими разными путями и к каким разным целям идут они.
Мое дело только наметить, извлечь их из этого темного, малоизвестного иноческого царства.
Отец Серапион. Рабочие
— Не знаете ли, отче?.. Зубы у меня… то есть целую ночь вот… — жалуется под окном моим какая-то барыня.
— Болят? Бывает. А вы, сударыня, вот что. Завтра, ныне уж поздно, завтра помолитесь в соборе за обедней и потом взойдите на наши горы и больным зубом, с верою и со смирением, угрызите кусок мелу.
— Неужели помогает?
— Молитвами святых отцов действует и не токмо что зубную боль превозмогает, но и от нутра большое исцеление.
— А с собою если взять мелу, будет полезно?
— Полагаю.
— Кому бы это поручить отколоть?
— Самой, госпожа, самой надо! Иначе действию препона. И непременно зубами.
— Чудеса у вас! Я уж и докторов…
— Чудес у нас много. На беснующихся мантию Иоанна-Заточника возлагаем, и не было примера, чтобы одержимый не получил себе облегчения.
Слушаю — это мой отец Серапион разглагольствует.
— Скажите, какая в ней сила!
— Свыше, госпожа благородная, свыше… Снисходит!.. По молитве и по вере — исцеление.
— А вот доктора — те ничего не могут.
— Медики земные, что они! Разве у них в аптеке есть мантия Иоанна-Заточника? Их наука от Эскулапа пошла. А нам Матерь Божия и Николай чудотворец снисхождают.
— А ведь какие деньги-то докторам платят.
— Отчего денег не брать, когда дают! Коемуждо потребны по делам его!
— А тот Эскулап, что же?.. Бес был или волшебством?
— Эскулап, сударыня, грек был, язычник, так же как и Гиппократ. Меня за них, за обоих, в семинарии драли неоднократно. Сии оба отцами медицины почитаются.
— От них, значит, и доктора пошли?
— От них наука… А доктора от отцов с матерями. Ну, спаси вас Бог, сударыня! Мне тут тоже к одному надо.
— Не ко мне ли, отец Серапион? — окликаю его.
— Вот именно! Хутор наш монастырский хочу вам показать. Полюбуйтесь на хозяйство наше.
Я сошел вниз. Дама, почитавшая Эскулапа бесом, все еще приставала к отцу Серапиону.
Необходимо отметить эту черту провинциального бабья. Как попадет в монастырь, так сейчас, первым делом, рот разинет и давай всему благоговейно удивляться, точно никогда не видала.
— Во сколько же вы часов трапезуете, отче?
— В полдень.
— Ах ты, Господи! — удивляется уездная дурища, хотя сама жрет тоже в час пополудни. — Скажите! А это что у вас, отче?
— Это голуби.
— Ах ты, Господи, голуби! — И качает головою, и губы поджимает, точно первый раз от роду на голубя наткнулась. — А эта лодочка тоже монастырская? — И чуть не в землю лбом стукается перед обыкновенным челночком. Кажется, кабы не было при людях, так зубами бы попробовала, не сахарная ли.
Поневоле и сами монахи привыкают и убеждаются, что у них все особенное.
— Я вам очень благодарен, что вы меня окликнули, — заметил отец Серапион.
— А что?
— Да госпожа эта пристает. Ей, должно быть, вовсе не зубы лечить. Сама зубы заговаривает.
— Ну вот… Скромная такая дама.
— Сии сластолюбивые Венеры и не такие еще виды на себя принимать могут. Иная так-то глаза скосит — думаешь, одно святое у нее на уме, а она, подлая, агнца себе избирает посреди монашествующей братии. А потом инокам поношение!
Отец Серапион, несмотря на свою смешную внешность, оказался прекрасным человеком. Предлагал я ему деньги — отказывается: монашествующей братии не подобает. И с другими то же самое. Вообще, если исключить монашка, встреченного мною на пароме, то святогорские иноки отличаются от всех других бескорыстием. Навязчивых между ними я вовсе не встречал. Никто не выпрашивает, никто не говорит «пожертвуйте». Какая разница с троице-сергиевскими. Те чуть не за горло хватают богомольца. Правда, и на Святых Горах расставлены во многих местах тарелочки, но никто здесь не следит за вами испытующим взглядом, положите вы или нет. Сидит монах и молчит, дела ему нет до вас. На суеверие тоже не бьют, не извлекают пользы из него; видимо, обитель живет крупными приношениями, не заботясь о том, чтобы на каждом шагу срывать по несколько копеек с богомольцев. Вот, например, отец Серапион, не тот, с которым я шел, а другой, уставщик. Этот, мне кажется, даже не наклонится, если бы деньги ему под ноги попались. Высокая, строгая фигура; взгляд точно сверху вниз. Эффектный красавец чисто аскетического пошиба. В католическом монастыре его бы, как бенефицианта, вперед выставляли. Пишет славянской вязью, как скорописью, и притом изящнее наших литографов. Барыни на него заглядываются. Я таких красавцев редко и встречал. Сам по себе может быть темою для картины… На нерадушие монахов здесь трудно пожаловаться. Еще из дворян — бирюки бирюками. Остальные просто не знают, как принять, куда посадить; по лицу видно, что рады вам, как дорогому гостю, только разговаривать боятся… Как бы от настоятеля за разговор не влетело.
Путь на хутор идет сначала зигзагами в гору. Оглядываясь вниз, видишь то долину Донца, то монастырь — прямо под ногами, с микроскопическими группами богомольцев, то пустынные лесные горы. Поэтому, разумеется, приходится поминутно останавливаться — сил нет оторваться от этих чудесных картин. Меловая дорога под солнцем слепит глаза. Всюду обломки мелового камня. На горе громадные сосны, не уступающие северным. Земля, на которой они держатся, толщиною вершков в восемь, ниже — опять-таки мел. Поэтому корни деревьев не идут вглубь, а распространяются вдоль, переплетаясь один с другим в непроницаемые по своей крепости сети. Добрались мы, наконец, до вершины — тут избенка под соломенною кровлею. Оказалось, живут монахи, присматривающие за наемными рабочими. Здесь же и рабочие рубят бревна, пилят лес. Все куряне. В монастыре они проводят семь месяцев в году до Введеньева дня. Является сюда их человек сто. Каждый получает, смотря по работе, от 80 до 120 рублей — на монастырских харчах. Перволеткам платят по 50 рублей. Кормят рабочих хорошо. Чаю, разумеется, не дают.
— Почему это? — спрашиваю у одного монаха.
— Чай — трава неверная.
Я засмеялся.