Черная щель, совсем нора, вела в этот храм. Нора шла вниз, так что нужно было некоторое усилие удержаться на месте. Сырой и тяжелый воздух этого мрачного подземелья стеснял дыхание. В ходах меловой скалы стены белые, здесь они совсем черны. Несмотря на свечу, я едва различал перед собою силуэт монаха. Капает сверху, течет с боков, мокро внизу. Щель эта идет в алтарь, для прихожан проведена другая. Странное впечатление производит бедная обстановка подземного храма. Не страшно, а жутко; тянет скорее на свет Божий.
— Вот она эта самая могила! Зарыться бы, ничего не видеть, не чувствовать, — шепчет отец Антонин.
Сурово смотрели лики икон, освещенные трепетавшими огоньками лампадок. Точно под стать этому подземелью поднялась с земли сгорбленная, хилая фигура монаха. Черная риза… Скелеты на ней, черепа… Капюшон на голове такой же… Шепчет что-то нам бескровными, совсем мертвыми губами. Уже не седая, а даже пожелтевшая борода падает космами. Не хочется вглядываться пристальнее в это лицо, так и кажется, что из-под капюшона неотступно вперились в тебя черные впадины голого костяка. Едва-едва идет к нам, видимо, не различая, где мы.
— Схимонах! — шепнул мне отец Антонин.
— Кто здесь?.. Кому надо?.. Что надо? — шептал схимонах, блуждая взглядом по всему подземелью.
— Это мы, святой отец.
— Монашествующие или мирские? Иноки?.. Иноки?.. Где?.. Простите меня недостойного.
— Один мирской есть.
— Где?.. Где мирской? Зачем мирской?.. Зачем мирской?.. Где он тут?
Я откликнулся.
Темные впадины глаз уставились в мою сторону. Смотрит и ничего не видит. Точно сквозь меня.
— Отчего не монашествуешь? Почто не спасаешься? Почто? Адских мучений восхотел! Иди, скорее иди!.. Преклони колена, моли о посвящении. Иди, раб, иди!.. Се секира лежит у древа! Пламя геенское пышет, скрежет греховный слышен… О Господи! Господи! Господи!
И схимник падает перед образом, всхлипывая совсем уже по-детски.
Еще недавно здесь умер другой замечательный схимонах, в мире Семен Голубь; прослужил он в полку двадцать пять лет, был ранен. После отставки пошел на Афон, в Черноморский монастырь, где и постригся. Там он получил мантию и был назван Серафимом. Греки его стали выживать. Должен был он уйти и нашел себе приют в Киево-Печерской лавре, а потом в Глинской пустыни. Отсюда его перевели в Святые горы, где он, уже под именем Феодосия, принял схиму и даже пророчествовал. Этот прожил более ста лет и умер в полной памяти, даже работал накануне смерти.
Мы поскорее вышли из подземелья.
— Вот моя судьба, — тоскливо говорил отец Антонин. — Мечтал, мечтал, а под такую же схиму уйду. Что уж!.. Смерть зовет… Не совлечь!
Как отраден показался теплый воздух и дневной свет. Из подземелья мы попали на кладбище, где схоронены разные благодетельницы и благодетели обители. На одном из памятников между прочим изображено:
«Артиллерии подполковница Феодосия О.»
Хорошо здесь! Хорошо именно с пункта, где лежит эта артиллерии подполковница. Вдали смутно синеют таинственными очертаниями, уходя одни за другие, горы, покрытые сосновым бором. В расселине, налево, приютилось село, сползая в сочную понизь. Луга изумрудными коврами покрыли скаты позади… Кони бродят там…
Вон, на мысу, точно сбежался в одну кучку, монастырь… Смотрится в донецкие воды. Лесные плоты ползут по ним… А в самой вышине — те же дивные меловые скалы, точно облитые солнечным блеском, сияющие будто в ореоле…
Монахи скорбящие. Больница
— Что? Нашу больницу смотреть? Никого вы там не увидите.
— Почему?
— Не монашеское дело. Монах у медика небесного лечится!
Действительно, больница почти пуста. Камеры выходят в церковь, так что прикованные недугом к кровати слышат службу. Воздух скверный, пахнет щами. Слоняются два монаха, страшно бледные. Отекшие, безнадежные лица; так и видно, что на днях придется опять монастырскому колоколу ударить три раза, оповещая скиты и пустыни святогорские о кончине еще одного из монашествующей братии. Большинство больных страдают малокровием и чахоткой. Весною и осенью больница переполнена тифозными. Чахоточных и между монахами, живущими в самой обители, чрезвычайно много. Видимо, не дешево достаются эти послушания, эта замкнутая, аскетическая жизнь. Сгорают чаще других иноки из образованных. Они, разумеется, находят в монастыре не то, чего искали. Назад возврата нет, и тают, «яко свечи возженные».
— Брата Симеона Господь взял! — с завистью говорил мне совсем еще молодой монах, который чуть ли и университета не попробовал.
— Вы выздоровеете… Лето придет…
— Зачем? Кому я нужен?
— Прежде всего самому себе.
— Себе я тоже в тягость… Эх, если бы вы не как гость, а так здесь пожили года два. Такого бы насмотрелись! «Смерть величайшее из благ»… Это у Майкова, кажется… Я, знаете, даже и книжки забыл все. Да оно и лучше. Тут так: пока старое не погасло у тебя на душе — мученик ты. По горам ходишь, в лес уйдешь, а оно все перед тобой. И томит, и зовет… Возьмешь челнок, по Донцу вниз спустишься, а оно из каждой струи, из глубины речной на тебя знакомыми лицами смотрит. По ветру голоса милые до тебя долетают, точно манят! Могилы разверзаются, и из могил дорогие люди встают. Поневоле уйдешь по-монашески в келью, да двести поклонов в землю, пока тут же и не растянешься на полу одеревеневши… Что это за монастырь! Все ездят. На кого ни посмотришь, так на тебя и веет прошлым. Ах нет, не того искал я… Фиваидского жития хотел… На Афоне лучше; но там зависть, интриги, злоба взаимная!
— Отчего же тогда не вернуться.
— Легко! Я богатый человек был. Шел в монастырь, все сестре и братьям отдал, что имел. Да и много еще было другого. Не все расскажешь… Люди злы!.. Люди злы, вот почему вернуться нельзя. Кабы люди злы не были… Вот этот Симеон, о котором я вам говорил. Вы знаете, какая это душа была, чистая, незлобивая, как лампада перед Богом горевшая. Ребенок!.. А к нам ведь он из острога пришел. Довели люди до того, что человек вором стал. Нужно было так — сестру спасал от гибели. Ну, люди — разве Бог. Они судии факта. Налицо он — и в тюрьму! Из тюрьмы вышел сюда. Уже умирая, рассказал он мне всю свою жизнь. Поверите ли, такое ему счастье было, что за темничными затворами легче жилось, чем на свободе. С татями и разбойниками вольнее дышалось, чем с честными людьми… Да что!.. Говорить не хочется. И другие у нас то же чувствуют, только молчат. Случается, идешь тихо по лесу и видишь: сидит монах, голову опустил: услышит тебя — подымет глаза, а они в слезах у него… Много под этой черной рясой похоронено… Не умерло только, жаль, а лишь погребено. Живые мертвецы у нас в груди.
— Я все-таки не понимаю, отчего же назад, в мир, не возвращаются?
— По малодушию, может быть, по слабости характера. Ведь если бы характер был, разве пошли бы в обитель?
Вот и другой монах то же самое говорил мне.
Поехали мы с ним в так называемое «святое место», в скит. По пути горы, в горах пещеры, все руками первонаселенников святогорских ископанные, с узкими норами вместо входа. Дубовые рощи приветливо машут нам руками. Засмотрелся мой спутник на одну гору.
— Это моя Голгофа!
Я попросил объяснения.
— Первое время, как поступил в монастырь, куда как жутко было, — рассказывал он. — Тосковал, мучился. Ну, как только придешь на это место, на самую высь, станешь на колени в одиночестве и молишься… и полегчает, как и Христу на Голгофе, когда он дух свой Отцу Небесному с креста предал. А там встанешь, начнешь места эти оглядывать, совсем светло на душе станет. Господи! — подумаешь: люди издалеча приезжают сюда только полюбоваться, только взглянуть, а ты здесь всегда… Всегда эта краса перед тобою, твоя она… Ну и легко станет, и духом воспрянешь. Вместо слез — смеешься.
— А трудно бывало здесь?
— Как же не трудно! Мука крестная!.. На этой самой горе упадешь и часа два лежишь пластом, словно мертвый. И в келье тоже. Как вечер, так тебя и бьет всего; и в голове мутится, и глаза не глядят. Бывало, в церковь пойдешь: запоют монахи — несносно тебе, так бы и крикнул на весь храм, а что крикнул — и сам того не знаешь. Доктора катарами это называют. Душевный, должно быть, катар, потому дух мятется, простору просит из-под черной рясы-то, как бес из одержимого — вон стремится.
— Ну, я думаю, у отца Серапиона дух не мятется.
— Это у которого? Не у того ли, что все текстами говорит?
— Вот-вот.
— А вы спросите, кого двенадцать лет тому назад из петли вынули. В другой обители это случилось с ним; тогда еще он у нас не был. Он, видите ли, в попы должен был поступить. Кончил семинарию. У него уж и приход имелся. Явился к архиерею, а тот и говорит: приход твой, только ты женись на дочери своего предшественника, попа тоже. Ну, а она баба рябая, злая… Подлая совсем баба. Серапион и докладывает: я, ваше преосвященство, другую люблю и ею любим… — Кого же? — Светскую, дочь чиновника одного себе наметил. — Ты, говорит архиерей, эту блажь из головы выкинь и не думай лучше. Я тебя в такой приход загоню, где ты как скнипа будешь в щели жить. Нет тебе моего благословения на священство, пока не женишься на поповне. Не подобает служителю алтаря на светских девицах жениться… Что ему было делать? Отец, мать — бедные, дьячки простые… Кончил тем, что в монастырь пошел. А года четыре спустя, его-то, на которой он хотел жениться, в обитель Богу помолиться приезжает. Уж и замужем, и дети у нее… Вот тогда-то, сказывают, отца Серапиона из петли и вынули… Иной веселый, веселый, а вы его копните, веселость-то и окажется.
Святое место
Лучше всего путь к Святому месту с пасеки. Не в смысле удобства, а красоты пейзажей.
Он идет по крутому скату, по которому мы сползаем вниз, почти совсем окутанные зелеными облаками орешника и райского дерева. После дождя поднялись белые колокольчики ландышей, запах которых, смешиваясь с ароматом фиалок, густо переполнял воздух. Как все это не напоминало об умерщвлении плоти, о принципах сурового аскетизма! Любить и жить хотелось среди этих очаровательных мест, созданных для веселого пира и обращенных человеком в глухую тюрьму, в душную для мысли и чувства келью схимника. На самом дне зеленой лощины — дорога пропадает в вишневой чаще. Видимо, здесь редко ходят. Ветви хлещут в лицо, всякая лесная птица дерет горло, недовольная вашим приходом, и наконец, сквозь зелень, вы видите смутное очертание келий, обнесенных решеткой, наглухо запертой, и две золоченые главы скитской церкви. В стороне, в той же ограде — отдельно стоящая избушка на курьих ножках. В ней спасается какой-то совсем изможденный и мохом поросший схимник.
— В затвор просится.
— Зачем это?
— Подвига жаждет! Его хотят тоже в меловую скалу. Может быть, скоро и келию ему там приготовят.
Слышно, кто-то поет псалом. Сильный, красивый голос — всю окрестность наполнит собою.
— Как пройти туда?
— В скит?
— Разумеется.
— Этого нельзя. Только четыре раза в год отпирают ограду. А остальное время скитники ото всего мира отрешены. Только на третий день Рождества, в пятницу Светлой недели, 8 мая и 14 августа можно войти сюда. 8 мая память первого нашего настоятеля Арсения, а 14 августа освящение храма скитского.
Вон вышло несколько скитников. Видимо, даже простое любопытство замерло в них. Скользнули сквозь решетку по моему лицу их глаза и опять вниз. Будущие схимники, совсем закостеневшие. Певца мы не видали, должно быть, совсем не похож на этих. Голос нервный. В каждом звуке его точно пульс бьется. Видимо, этот не окаменел еще, живет в душе прежний человек, струится в ней родник восторгов и печалей. Эти, что тут проходят мимо, не поют, а если и поют, то тихо, без экстаза. Обрядовые натуры: все ушло в исполнение устава. И говорят-то, будто боятся, что окрестные деревья соблазнятся звуками их святых голосов.
А как хорошо здесь! Именно прелесть несказанная, как говорят монахи. Птицы заливаются в чаще. Зеленую листву сплошь засыпали цветы, как будто только и ждали дождя, чтобы распуститься. Так бы и ушел сюда забыться от тьмы и зол, отдохнуть душой от подлой клеветы. Где-то ручей звенит, точно в душу к тебе просится, ласково, ласково. От этой пустыньки — просека к берегу Донца.
Словно заснул Донец. Лень ему всколыхнуться… Серая ящерица спешит поскорей зарыться в песок. Скользнула рыбка над водой и опять бултых в нее. Где-то кусок берега в воду рухнул, глухо… Зыбь пошла… А птицы заливаются все громче и громче, все задорнее. Вся природа полна жизнью и счастьем — рядом с этим царством смерти и покоем могилы!
Нет, противны мне, живому, эти обители святые! Не глядел бы на них.
Когда мы всходили на противоположный скат, по нему вниз катились казак с казачкой, оба старые-престарые.
— Что вы опять, рабы? — спрашивает мой спутник.
— Опять, отче, опять.
— Трудно.
— Богу трудимся. Дает Господь сил.
— Поверите ли, двое этих вот уж второй месяц по этой горе в день десять раз, вверх и вниз. В том все свое время препровождают.
— Что же это они?
— По обету. Тут над ними смеются, а я не смеюсь. В чем бы душа ни находила мир и успокоение, лишь бы нашла. Вон, говорят, факиры в Индии на одной ноге по месяцам стоят. Что ж, если это усмиряет его совесть, либо соответствует потребности смущенного духа — пускай!
Уже опустившиеся вниз старики, казак и казачка, когда мы взобрались наверх, медленно стали всползать туда же, чтобы сейчас опять скатиться в лощину.
Прежде чем уехать из монастыря, надлежало проститься с отцом архимандритом.
Признаюсь, мне вовсе не улыбалось это. Отец архимандрит очень благочестивый и строгий монах, так, по крайней мере, изображали его и Антонин, и Стефан, и Серапион с прочею братиею, но собеседник он невозможный. Куклы такие есть — сидят истово, главою помавают медленно, направо и налево взирают стеклянными очами.
Когда я был в первый раз у отца архимандрита, я даже заподозрил его, не проник ли он в греховную душу мою и не обрел ли в ней чего-нибудь уж очень злоехидного. Но потом я отбросил это соображение в сторону, ибо сознавал, что к обители прилежу, к его особе лично отношусь со смирением и кротостью, и чина монашеского не отметаю вообще, а святогорскую обитель в частности и того менее.
Тем не менее вот образчик нашей душеспасительной беседы.
— Сколько иноков всех в вашей обители?
— Иноков? О, Господи, Господи! Иноки есть… есть иноки.
— Богомольцев много у вас? Из каких мест они больше сюда приходят?
Кроткое помавание головою и взгляд в пространство.
— Кушайте! Благословенное!
И, поддерживая рукав ряски другою рукою, отец архимандрит осторожно берет орех, точно боится ожечься. Я, в свою очередь, отодвигаю угощение.
— Остались ли еще монахи из Глинской обители, товарищи Иоанна-Затворника?
— Не подобает говорить: товарищи.
— А как же?
— Сомолитвенники.
— Так есть они?
— Да, была Глинская обитель… Была… Иоанн-затворник был. Был и нет его!
Хотя осторожность с мирским человеком и надлежит иноку, но все же не до такой степени. А то ведь эта смиренная овечка стада Христова ввела меня даже в соблазн.
«Уж не болен ли он?» — думал я, созерцая помававшего главою отца архимандрита.
Так и теперь, прощаясь с ним, я столь же был утешен сладкогласною беседою.
Только когда я уже вставал, отец архимандрит мечтательно посмотрел на небо и изрек:
— Сие небо — истинно небо афонское и обитель сия уставом афонским правоправится.
1886