Василий Иванович Немирович-Данченко
Святые Горы
Путь к монастырю. Соловьиная ночь
Еще засветло выехали мы из тихого, спящего у своих соляных озер Славянска. Позади смутно рисовались темные силуэты градирен и высокие, едва опушившиеся весеннею зеленью, березки с черными шапками грачиных гнезд. До Святогорского монастыря было верст около четырнадцати. Пустынная дорога, пустынные луга по сторонам, только и оживляемые тесно сбившимися отарами, когда-то помещичьих, а теперь перешедших в еврейские руки овец. Заходящее солнце обливает окрестности косыми лучами. Над нежною мелкою травой точно вздрагивает золотистое пламя… Какая-то речонка мерещится огнистым зигзагом — далеко-далеко, там где поля уже слились с небом в таинственные голубые сумерки… Прощальное сияние умирающего дня зыблется и на придорожном озерке, мимо которого, мягко шурша по пыльному пути, катится наш экипаж.
— Это все монашеское! — махнул рукою кругом мой спутник, когда мы отъехали верст десять от Славянска.
— И поля, и луга?
— Да… Прежде иноки хлебопашеством сами занимались, ну, а как пошли неурожаи, они и сдали крестьянам… У нас крестьяне малоземельные, бедные. Промыслов скудость. Соляной едва-едва кормит только… Да и тот для горожан. У нас случается, что с крестьянина сходит податей и всяких сборов больше, чем он заработает в год.
— Кто же выручает?
— Обитель. Ей выгодно помогать. Вся окрестная местность поэтому в ее руках. И землю арендуют у монахов. Монастырю лучше и желать нельзя. Посев крестьянский, а треть урожая — обители…
— Это много.
— Да ведь куда денешься… К жиду идти — еще хуже.
Безоблачный день скоро сменился ясною лунною ночью… Дорога от фермы, тоже принадлежащей инокам, пошла по откосу крутой горы. Ущелье внизу сплошь заросло сосновым бором. Свет месяца зыблется только на верхушках деревьев — под нами. Глыбами матового серебра кажутся попадающиеся по дороге меловые скалы. Пахнет ночными фиалками, поднявшимися на горных скатах. Чем дальше, тем оглушительнее орут лягушки. В этих лощинах и болотинах, по реке Донцу и его притокам — мириады их. Ни одной минуты тишины; концерт продолжается до утра, и кажется, что каждая из певиц старается особенно отчетливо выделывать свои однообразные рулады. Впрочем, всякий, кто был здесь, согласится со мною, что в общем это вовсе не так неприятно, как может показаться… Вон вдали мелькнула облитая лунным блеском церковка и снова спряталась в чащу деревьев. За нею пошли рощи, запахло дубовою порослью и послышалась соловьиная песня… Сначала редкая, отрывистая, пропадавшая в лягушечьем концерте, но чем ближе к Донцу, тем все более и более громкая. Скоро вокруг нас пели тысячи соловьев. Я не знаю, с чем сравнить эти звуки ночи. Не хотелось говорить вовсе, только слушалось… Соловьиная песня как-то странно улаживалась здесь с ораньем лягушек. Оно как будто составляло фон, на котором выделывали свои поэтические трели неутомимые певцы красивой Украины… Понятие о ночи не могло здесь ужиться с представлением о тишине. Ночь была крикливее дня; точно каждый лист этих задумчивых рощ проснулся под волшебным светом месяца и трепетал, и пел нам навстречу… И что за очаровательная дорога шла перед нами. Отсюда она уже прорыта на меловой горе. Серебром блещет под луною, голубыми сумеречными тонами уходит во тьму… Слева — стена мелового откоса, справа — обрыв в соловьиную чащу.
Мы вышли из экипажа.
— Вы знаете здешнее поверье о соловье и кукушке? — спросил меня мой спутник. — Кукушка, видите ли, влюблена в соловья, поэтому и кладет яйца в чужие гнезда… Соловью тоже некогда вить, он все поет… закрывши глаза поет — самого себя слушает. Народ верит, хотя мальчишки сотнями истребляют соловьиные гнезда… Вообще здесь кукушки подзадоривают соловья, летом иногда начнет куковать, — соловей, озадаченный, смолкнет на минуту, но потом, точно раздосадованный, зальется такою трелью, что кукушка недовольно отлетает прочь.
Монахи выбрали себе самые лучшие места. Самые красивые, самые живописные. Основатели обителей несомненно были поэтами. В этом соловьином царстве они взяли себе прелестнейший уголок. Да и вообще, куда не заглянешь — если стоит обитель, значит, более поэтического, более красивого места по всей округе нет. Разумеется, я говорю не о подгородных лаврах позднейшего времени. Эти основывались с промышленными целями, не имевшими ничего общего с намерениями древних иноков, обретавших места для своих пустынь среди первобытного захолустья… Нынешние монахи, разумеется, объясняют это несколько иначе.
— Зачем именно здесь поставлена обитель? — обратился я к одному из них, попавшемуся нам на пути.
— По указанию свыше. — Инок напирал на «о». Совсем волжский говорок.
— Это как же?
— На темя гор подобает. Ближе к Богу. Не сказано ли: «тако глаголет Господь: яко будет в последняя дни явлена гора Господня и дом Божий на версе гор, и возвысится превыше холмов, и приидут к ней вси языцы, и пойдут языцы мнози и рекут: приидите и взыдем на гору Господню и в дом Бога Иаковля и возвестит нам путь свой, — пойдем к нему». Вы, по новой моде, поди, Исаию не читали. Такими пустяками, по светскому своему мудрованию, не занимаетесь? А? Современные люди?
— Отчего же?
— А коли, не в пример прочим, читали, то таковой текст у него во главе второй отыщете. Посему именно иноку равнина не подобает. На низу нам не добро быти. Вверху дух питается, внизу плоть, а дух отягощается. На верху гор даны бысть ему крылья. И этого текста не знаете?
— Не знаю.
— И не можете знать! — засмеялся монах густым, жирным, точно маслом смазанным баском. — И не можете знать, потому неоткуда. Ибо это я, по малоумию своему, из головы!.. И даны бысть ему крылья — да возлетит!
Прошлое
Успенский монастырь у нас почти неизвестен.
Мало кто из северян посещал этот дивный уголок, хотя художник-природа создала в нем нечто действительно великолепное. Поросшие дубовыми лесами крутогорья правого берега Донца возносятся здесь пятью громадными меловыми скалами, в которых человек, во время оно, пробил себе норы, ходы снизу вверх, спасавшие его от нашествия половчан, от набегов злой татарвы пещеры на высоте воздушной, откуда на восемьдесят верст вперед видны дремлющие под солнечным светом дали. В шестнадцатом столетии, по преданию, здесь уже была обитель, а гораздо ранее на меловых скалах и в захолустьях у лениво струящегося Донца спасались отцы-пустынники, обревшие образ святителя Николая. Имя «Святых гор» впервые официально встречается в Книге большого чертежа, в 1547 году. На Святые горы в то время уже выставлялась стража от городов Рыльска и Путивля, охранявшая эту окраину от крымцев. Филарет, архиепископ Харьковский, полагал, что пещеры в Донецкой скале были ископаны ближайшими последователями преподобных Антония и Феодосия Печерских, а в XIV веке здесь уже существовал монастырь. Убогий храм его, в те отдаленные времена, был сплошь охвачен кругом дубовою чащею; первым инокам приходилось бороться не только с набегами кочевников, но и с могучим лесным царством, наступавшим на обитель отовсюду бесчисленными полчищами своих вековых великанов. Тем не менее о начале монастыря, о том: «кто оное пустынное жительство изобрел и в горе сей церковь устроил», никаких сведений более или менее точных нет «за многими татарскими нахождении и разорении». Из Синодика Святогорского известно только, что уже в 1624 году черный поп Симеон с братиею получал здесь царского жалованья: ржи по двенадцати четвертей, овса по стольку же и, между прочим, из «кабацких» доходов денежного подаяния десять рублев. В одной из меловых скал открыли глубокую подземную пещеру, в которой, как оказалось, еще до основания обители был храм. Несколько веков в безмолвии и мраке ее не слышалось ни одной молитвы, не теплилось ни одной лампады, и только лет сорок назад церковь восстановлена в прежнем виде. Во времена оны, когда святые иноки заботились не об одном благолепии храмов и приумножении благ земных, а стояли стражею на рубеже русской земли — и тут были нарыты монахами батареи, коими правили пушкари из черноризцев. Еще в прошлом столетии в монастыре хранились три медных и одна чугунная пушка. Воинственные монахи Святогорья, случалось, даже у крымцев и нагайцев отбивали целые косяки коней; а русские пленники, бежавшие от мусульман, находили здесь верный приют. Как Соловки на севере были исстари прибежищем для замученного крепостного мужика, так и Святые горы на юге скрывали всех, гонимых Униею, а порою и донцев, преследуемых царскими приставами. В одной из грамот по этому случаю даже изображено: «А будет донецкие воры-черкасы учнут к ним проситься в монастырь для моления — и они бы черкас в монастырь не пущали и от них отговаривались всяким обычаем». Впрочем, усердные молитвенники воры-черкасы не раз и сами грабили монастырь. Так, в 1644 году они явились в обитель, сначала отслужили молебны, честь честью, а потом, подумав, нашли, что пустынножителям, приявшим на себя чин ангельский, вовсе не к лицу мирские блага. По этому резонному соображению они ограбили монастырь дотла.
Благочестивые донцы и после не раз облегчали таким образом инокам пути в царствие небесное. Они, впрочем, никому не давали пощады. Так, помолясь, они напали и на русского посланника, возвращавшегося из Царя-града, а немного спустя умертвили ехавшего в Россию турецкого посла с его шестью сановниками. В те времена Святогорский монастырь стоял на крымской земле, и русские цари называли его обителью «что за чертою», то есть за границею. Будучи, таким образом, передовым, зарубежным форпостом нашим, Святогорье сослужило большую службу России. Уже не говоря о том, что тысячи полонянников-беглецов находили себе защиту за его стенами, на неприступных скалах, игумены обители занимались еще чисто политическим шпионством. Они разузнавали о намерениях крымцев и, не медля, доносили о том белгородским воеводам; посылали переодетых и хорошо знакомых с татарским обычаем полонянников в орду — и эти приносили тоже сведения о силах, собиравшихся для набегов на наши рубежи. Татары, впрочем, не оставались в долгу. Так, в 1679 году они напали на обитель и, встреченные огнем иноков, недурно управлявшихся с пушками, взяли штурмом монастырь, обобрали его и увезли с собою воинственного архимандрита Иоиля и братию… и впоследствии не раз «сакмы» воинских людей чинили всякие обиды и уводили монахов в полон. Зачастую святые отцы пускались в погоню на ладьях и на конях и отбивали таким образом своих полонянников. В это время уже монахам принадлежало множество угодий. Они владели всею землею по Донцу верст на пять кругом, к ним были приписаны села, им были отказаны и рыбные ловы, и промыслы, и кладези Славянские, в которых и тогда уже добывалось достаточно соли. Особенно повезло в этом отношении монастырю в тяжелую годину 1718 г., когда «грехов наших ради, попущением Божиим мор велик начася в Бахмуте и в Тору, а потом и в Изюме и в окрестных градех и селех». В эту пору обитель воссияла, аки адамант, и мнозими пожертвованиями приукрасилась.
— Да, тогда были благочестивые люди! — вздыхают иноки о счастливых временах лютого мора… — И спасение душам своим получали… А ныне обитель — в запустении.
— Да ведь иноку нищета подобает. Помните притчу о верблюде и игольном ушке.
— Кая польза человеку, аще весь мир приобрящет, душу же свою отщетит? Мы не о себе… Мы бедны, но пусть храм Божий будет богат, ему подобает слава и великолепие. Нам не надо! Мы не миряне, кои только о телесех своих пекутся! Мы нищетою величаемся и уничижением возносимся.
К тому же времени относятся и возмущения братии, восставшей против своих архимандритов. Иноки, привыкшие к набегам в татарскую сторону, тот же дух отваги перенесли и на своих владык, хотя действовали против них более в современном вкусе — доносами. Не подчиняясь им в обители, сии «поносные старцы» посылали в консистории различные обвинения против настоятелей, а когда сих последних «за неумеренные поступки» удаляли — братия еще более превозносилась гордынею, за что в 1738 и 1739 годах в монастыре началась моровая язва: все иеромонахи, иеродиаконы, монахи — померли; остались только два инока простых, лет по сто каждому. После того обитель опять воссияла. В нее даже явилось много префектов из харьковского колегиума и профессоров философии, что продолжалось до просвещенного игумена Филарета Финевского, который был смещен за великодушное увольнение монастырских крестьян на свободу. При его преемнике обитель была закрыта, причем иноки и до сих пор с негодованием поминают, как «екатеринославского наместничества господин экономии директор, немчин Корбе, прибыв в оный монастырь самолично, все экономическое и церковное имущество описав, отобрав и не дав никому в приеме оного расписки, монашествующих из монастыря выслал». Имения монастыря, до 2000 крестьян и земли с 30000 десятин леса, подарены Потемкину. Это случилось в 1787 году.
Только через семьдесят лет возникла эта обитель на прежнем своем месте, но уже в ином виде. Некогда, опираясь на свои исторические заслуги и экономическую мощь, монастырь был самым крупным хозяином в крае. Все ему подчинялось, капиталы сами текли в его кассу, приношения копились в ризнице. Монахи варили и добывали соль, рыболовство и звероловство по Донцу приносили им определенный доход. На сотни верст чувствовалось влияние богатой обители, благоприятствовавшей крестьянству. Теперь под монастырь было отведено только 70 десятин земли и записан на него капитал в 10000 рублей. Впрочем уничиженное состояние обители, как это будет видно из наших очерков, продолжалось не долго.
Пока монах делился с нами сведениями о бурном прошлом Святогорья [1], дорога свернула направо, и далеко внизу открылся такой дивный уголок, что мы остановились, как очарованные. Представьте себе извив Донца, освещенный луною. Стены монастыря, колокольни и храмы, белые среди черной рамки леса, как будто сползли к реке с высоких гор и пропали в воде, оставив на спуске часовенки и церковки. Нам сверху были видны дворцы обители, блестящие под лучами месяца купола, длинный ряд келий с черными окнами, кровля храмов, у которых круглятся окутанные серебристым сиянием раины каштанов. В лесах и рощах вокруг обители еще сильнее и громче разливаются соловьи и только меловые горы стоят вдали, молчаливые и величавые, словно сторожа от кого-то эту чудную пустыню.
Лягушки внизу по Донцу орут вовсю.
— Что твоя птица, — заметил инок. — Иная каналья так кричит, что всех превозвышает своим гласом. Будто утка.
Поп на эпитимии. Гостиница
Навстречу нам попался оборванный попик. Впалые глаза страдальчески глядят на поблекшем лице, руки и ноги развинчены — во все стороны ходят. Он подобострастно поклонился монаху.
— Здравствуй, отче! — приветствовал его тот.
Попик поклонился еще ниже.
— Ну что, писем нет?
— Нет, нет их… нет и не будет. Господи, Господи, Господи! И попик как-то растерянно посмотрел на нас.
— Бог милостив!
— К кому милостив, а к кому…
— А ты не ропщи, неразумный! — И монах стукнул попика пальцем в лоб. — Тебе не дано понимать путей Его.
— Я не ропщу, отче… не ропщу… Червь я. Не ропщу, а воздыхаю! От всех скорбей моих воздыхаю… Раздавлен и изнеможен.
— Вот тоже, — бесцеремонно указал на него инок, — на эпитимию к нам прислан в обитель. Жену имеет, деток.
— Пять деток! Пять, отче!.. Охо-хо-хо!.. Пять, пять! Детки малые, неразумные.
— А ты не ропщи! Ну, что заладил — пять! Бог видит…
— Ох, видит! — продолжал растерянно воздыхать тот. — Малых… неразумных…
Лицо его как-то задергалось, искривилось. Из впалых глаз понуренного попика покатились слезы. В горле захрипело что-то. Весь он точно осел разом.
— Ох, видит… Пятеро, отче, пятеро! Благородные господа, пятеро! Гладны и хладны!.. Ножки у них слабые, что они могут? Ох, пятеро!..
— Тоже, — желчно заговорил монах, — прислали к нам, а семья так осталась. Ни копейки у них в доме не было, как уходил. А ныне вестей нет; ни писем, ни вестей. Жестоко!.. А ты не ропщи! — опомнился он.
— Что уж роптать! Пятеро!.. ох, пятеро! Где-то… как-то головки мои?
— Что он сделал? — спросил я потом у монаха.
— Разводку повенчал. Жену, разведенную за прелюбодеяние. Соблазнился — и повенчал. Очень уж жалко ему стало, ну, и сопряг. Им ничего, а его к нам. Попик смирный, немощный попик. А семью жалко, за жестоковыйность отчию — ответствуют младенцы!
Вздохи этого попика до сих пор слышатся мне. Душа болела в них. Видимо, к каждому бросался с своею скорбью этот несчастный, каждому повторял: «ох, пятеро!»
— Кому молиться-то? — вдруг обратился он к иноку уже совсем злым голосом. — Кому?
— Ишь как в тебе нераскаянность твоя мятется!
— Мятется, отче, потому ожесточен превыше меры. Гладные… Кто призрит? Кто? Попадья недужная, болящая — куда ей!.. Ох, головенки мои белые, ножки мои слабые!.. Пятеро!
— Смирись, поп, смирись. Господь призрит.
— Смирялся я, отче! Но испытуй в меру!.. В меру испытуй, не терзай свыше возможности! — кричал уже ожесточившийся попик, подняв впалые глаза к небу, так что жиденькая трепаная бороденка вся выставилась вперед. — Не терзай, ибо возропщу на тя! Возропщу!.. — переходил он опять в рыдание.
Тягучий удар колокола… другой… третий… Звон замирал где-то далеко, далеко за Донцом.
— Отца Мелетия не стало! — перекрестился монах. — Царствие небесное! Со святыми упокой!.. О, Господи, пошли кончину праведную!
А позади шел себе, шатаясь, немощный попик в гору. Видно, невыносимо в келье стало. Белобрысенькие головенки детей сновали перед глазами, тьма давила, кроткая, слезная жалоба матери слышалась. Воздуху, наконец, дышать не стало от тоски, выбежал он и в горы бросился со своими кровавыми, отцовскими слезами.
— Вот и гостиница наша! — ввел меня монах спутник во двор большого дома. — А вот и отец гостинник Иоанн. Богомольцы — господа благородные! — отрекомендовал нас инок, передавая с рук на руки.
— У нас комнаты хорошие, просторные! — таял гостинник. Даже которые простые богомольцы и тем всячески представляет монастырь льготы… А для ипостасных господ мы по две келии отводим и постель даем… Сегодня вот только постели вам не будет. Тут одна боголюбивая харьковская помещица с сыном приехала — все под себя взяла. Вы уже потруждайтесь на диванчике. По простоте. По монашескому чину.
— Все равно нам.
— Из окошек у вас местоположение… На Донец выходят. Ежели — и отворить можно, для воздуха.
— Клопов-то, клопов! — брезгливо заметил мой спутник.
— Клопы? Клопы у нас есть и сколько угодно! — успокоил нас инок. — Действительно, этот зверь к нашей обители очень привержен… Но от него и пользы немало… для умерщвления плоти и для бодрствования!
Гостинник — очень бойкий и юркий монах, глаза которого обладали замечательною способностью в одно и то же мгновение перебегать по лицам богомольцев, по их багажу, по стенам келий. Говорит с вами и в то же время рукою машет в окно послушнику.
— Коли вам что потребуется — вот он вам послужит. Потрудись, брат Афанасий, для господ.
— Не благословите ли нас самоварчиком?
— Отчего же, можно! — И гостинник юркнул в дверь келий.
Комната была неказистая, но просторная — за окнами Донец и обступившие его рощи, залитые таким лунным светом, что при нем легко можно было читать книгу. Листья ясеней серебрились, в каждой струйке реки отражался месяц. Точно расплавленное серебро текло там, внизу, под нашими окнами. Майские жуки шуршали в воздухе и сослепу чмокались в стекла. Теплынь, красота, благодать!
— Соседка ваша, боголюбивая харьковская помещица, посылает вам для души… — И гостинник подал брошюру с какою-то проповедью.
— Кто она такая?
— Благочестивая госпожа… Десятый год вдовствует — обителям благотворит… Ишь, кровопивец! — И гостинник по пути сделал перстом крест из доверчивого клопа, неосторожно выползшего на стену. — У нее сын есть, семнадцати лет, и поверите ли, так она его в чистоте и непорочности соблюла, что он и доселе спит с нею вместе. Одна дочь ее в инокинях. Ангельский чин сподобилась приять. И посейчас она с сыном, став на молитву в девять часов, творит оную. А в двенадцать часов ночи пойдет в собор на утреню.
— Неужели у вас утреня так рано?
— В полночь, ровно! егда апостол Петр Христа отрекся. В четыре часа ранняя обедня. Колокол вас разбудит. В девять часов обедня поздняя, а в двенадцать — милости просим от нашей скудости отведать в трапезную. Мы всегда обедаем в полдень. Завтра полагается рыба — своя, свежая, из Донца. В пять часов — вечерня. У нас богослужение истое… Певчие хорошие. Из Петербурга один сановник приезжал, как «Свете тихий» запели — восплакал. Очень уже в нем дух вознесся от нашего пения. Клир сладкогласный — у нас даже певец есть, говорят, из театра.
— Это как?
— А по слабости своей и по наущению диаволю — ахтером был. Но ныне исправился — хороший монах стал. Находит на него — по горам светские канты воспевает, ну мы его смиряем тогда. Навоз посылаем возить, ибо не подобает иноку!..
— Молитвами святых, отец!.. — Послышалось у дверей.
— Помилуй нас, Боже! — ответил гостинник, и послушник внес самовар в комнату.
Во дворе обители. Трапезная. Чайная
Мне не спалось. Лягушечий концерт и соловьиные песни донимали до измору. Я вышел во двор гостиницы. Здание ее образовало правильный четырехугольник в два этажа, один фасад его — общие комнаты для простых богомольцев, деревянный, на каменных столбах, остальные три — кирпичные, прекрасно выстроенные. К Донцу выходили отдельные номера, к задней стене примыкала столовая и чайная для крестьян. Двор был ярко освещен луною, от стен падала тень. Слышался храп оттуда, подхожу — масса богомольцев прямо на дворе расположилась вповалку. Котомки под головы. Должно быть, в общих комнатах душно стало… Издали — точно груды тряпья навалены; только подойдя, замечаешь, что из-под этих груд выбиваются руки и лица с широко открытыми ртами. Дышат вовсю здоровенные груди. Псы тут же свернулись калачиками и повизгивают во сне. Большинство этих богомольцев с Дону пришло пешком. У иных посещение обители обратилось в страсть. Как весною потянет, так и снимаются с места. Идут сырыми понизями, иной раз по колена в воде разливов. Не дождутся даже, когда спадут они. Случается, что у такой партии богомольцев гроша за душой нет, но в селах по пути их кормят и поят. Этнографу я посоветовал бы провести лето в обители, здесь он может изучить все типы южнорусского крестьянства. Каждый уголок Украины и Новороссии посылает сюда своих представителей. Тут и обожженные солнцем греки из Крыма, и колонисты-болгары, разжиревшие на льготных русских угодьях, и медлительные хохлы, и станичники, и русские кацапы, гнездами засевшие по Украине. Случаются даже и цыгане, хотя трудно сказать, что гонит их сюда, в пеструю массу обычных посетителей монастыря. Богомольцев кормит обитель за свой счет. Им полагается — кулеш, щи и каша ячная, которые готовят на особой кухне монахи. Щи, разумеется, без мяса, а каша без масла, изредка только конопляным мажут. «Для блеска», как выразился один монах-юморист. Едят раз в день на иноческий кошт, в остальное время — хочешь бери втридорога или в лавках монастыря, или в арендуемых у обители магазинах. Во дворе — целые ряды торговок сидят с разными немудреными яствами; у них богомольцы скупают все. Торговки эти монастырю платят не деньгами, а служат, чем Бог послал.
Самая трапезная для богомольцев отдельно от монастырской. Длинная, громадная столовая содержится весьма нечисто. «Божий зверь», как говорят иноки, то есть таракан, чувствует себя здесь полным хозяином. На кухне в трех котлах помещается 120 ведер щей, часто и этого впрочем не хватает. Котлы эти привели бы в неистовый восторг Петра Петровича Петуха; их работали по специальному заказу; в одном, самом большом, варится 70 ведер, в двух других — по 25.
— Кладязи Авраамовы! — заметил монах, показывая мне кухню.
— Почему же Авраамовы?
— Да люди тогда, сказывают, больше были и исторические доказательства есть на то; каков, например, должен быть осел, если одною челюстью оного Самсон перебил столько народу?
Квасная для богомольцев отдельно. Бочки — целые дома. В столовой буфет каменный, за ним старик-монах, подслеповатый ворчун.
Кроме этой столовой, монастырь выстроил для богомольцев чайную. Такая же громадная казарма, поддерживаемая двумя рядами столбов. Обитель дает от себя только посуду и кипяток, за буфетом опять монах.
— Мы тут мирволим рабам Божьим.
— Как же это?
— Чиновницы, которые есть, сажаем отдельно — по сословиям: кесареви кесарево воздаем. Вон за тот стол чиновниц, за этот которые попроще, а в самом углу, уж если настоящие господа пожелают.
Чайная рассчитана на 350 человек, кипяток готовится в двух кубах на 40 и на 50 ведер.
И это все обитель создала в тридцать лет существования, ничем на торгуя и ничего не производя. Придешь невольно к убеждению, что на Руси у нас устройство монастырей самое выгодное промышленное предприятие.
В Соловках положение богомольца гораздо лучше. Ему идет и уха, и рыбы вволю, и хлеб белый! Там они наедаются до отвала. Святогорье — экономит и дает в обрез, хотя зачастую богомолец, несмотря на свои рваные лохмотья и истощавший вид, жертвует в пользу обители по нескольку сот рублей.
— Вон он, оборванец какой, — показывал нам служитель гостиницы одного богомольца, к которому подойти нельзя было. Свинья свиньей! А вчера пришел и на обитель восемьсот рублей пожертвовал. Вот и поймите его, каков он. Иные из них, побогаче, нарочно нищими одеваются, по обету… Идет — подаяние собирает, тем и кормится; а в лохмотьях-то у него сотни зашиты… Тут, в одной обители, какое дело было! Станичник, казак, пришел и тысячу рублей пожертвовал. Свои-то знали его, диву дались, откуда у него благодать такая. Ну он только молчит, ни слова. Потом уже оказалось. Это он, казачишка-то, полагая Господу Богу угодное сделать, ограбил по дороге госпожу одну и деньги эти целиком в обитель, ни единой копейки на себя не истратил. Вот у них какое понятие. Усердия много, но и невежество притом самое неистовое. Необузданность в них эта самая торжествует.
— Что ж потом с этим казаком было? — заинтересовались мы.
— Бог, ради обители, все же его вызволил из беды. Госпожа его простила и деньги в обители оставила.