Болезненное состояние Слащова Оболенский, как и другие мемуаристы, объяснял злоупотреблением кокаином и спиртом — генерал являл собой редчайшее сочетание алкоголика и наркомана в одном лице. Этих обвинений не отрицал и сам Яков Александрович. В книге «Крым в 1920 г.» он привел свой рапорт Врангелю 5 апреля 1920 года, где, в частности, резко критиковал Оболенского и отмечал, что «борьба идет с коренными защитниками фронта до меня включительно, вторгаясь даже в мою частную жизнь (спирт, кокаин)», т. е., признавая наличие у себя этих пороков, протестовал лишь против того, что они стали достоянием широкой публики. Булгаков болезнь своего Хлудова свел, прежде всего, к мукам совести за свершенные преступления и участие в движении, на стороне которого нет правды.
Мемуарист испытывал к былому гонителю смешанные чувства жалости, сочувствия, презрения и осуждения за переход к большевикам (именно Оболенский посодействовал Слащову в приобретении фермы, на которой так и не заладилась у бывшего генерала трудовая жизнь). Оболенский привел комический рассказ, как в Москве один бывший крымский меньшевик, которого Слащов чуть не повесил, перейдя уже в большевистскую партию и работая в советском учреждении, встретил красного командира «товарища» Слащова и как они мирно вспоминали прошлое. Может быть, отсюда в «Беге» родилась юмористическая реплика Чарноты, что он бы на день записался к большевикам, чтобы только расправиться с Корзухиным, а потом тут же бы «выписался». Булгаков наверняка запомнил приведенные Фурмановым слова Слащова о готовности сражаться в рядах Красной армии, подтверждавшие мысль Оболенского, и вряд ли сомневался в карьерных и житейских, а не духовных и мировоззренческих, причинах возвращения бывшего генерала.
Булгаков также был знаком с книгой бывшего главы отдела печати в крымском правительстве Г.В.Немировича-Данченко «В Крыму при Врангеле. Факты и итоги», вышедшей в Берлине в 1922 году. Там, в частности, отмечалось: «Фронт держался благодаря мужеству горстки юнкеров и личной отваге такого азартного игрока, каким был ген. Слащов». А журналист Г.Н.Раковский писал: «Слащов, в сущности, был самоличным диктатором Крыма и самовластно распоряжался как на фронте, так и в тылу… Местная общественность была загнана им в подполье, съежились рабочие, лишь „осважные“ круги слагали популярному в войсках генералу восторженные дифирамбы. Весьма энергично боролся Слащов с большевиками не только на фронте, но и в тылу. Военно-полевой суд и расстрел — вот наказание, которое чаще всего применялось к большевикам и им сочувствующим».
Фигура Слащова оказалась настолько яркой, противоречивой, богатой самыми разными красками, что в «Беге» она послужила прототипом не только генерала Хлудова, но и двух других персонажей, представляющих белый лагерь, — кубанского казачьего генерала Григория Лукьяновича Чарноты («потомка запорожцев») и гусарского полковника маркиза де Бризара. Своей фамилией и титулом последний обязан, вероятно, еще двум историческим личностям. Актеру, играющему де Бризара, по словам Булгакова, «не нужно бояться дать Бризару эпитеты: вешатель и убийца». У этого героя проявляются садистские наклонности, а в результате ранения в голову он несколько повредился в уме. Маркиз де Бризар заставляет вспомнить о знаменитом писателе маркизе (графе) Донасьене Альфонсе Франсуа де Саде, от имени которого произошло само слово «садизм».
Еще одним прототипом де Бризара был обрусевший француз — маркиз, а потом граф дю Шайла, редактор газеты Донской армии «Донской вестник». Вот что писал о нем Г.В.Немирович-Данченко в книге «В Крыму при Врангеле»: «Дю Шайл — типичнейший авантюрист Гражданской войны. По вероисповеданию католик, граф дю Шайл, в бытность свою до революции в Петрограде, сумел войти в доверие некоторых высших представителей нашей церковной иерархии своим желанием перейти в православие. Ему оказывал особое покровительство обер-прокурор Синода В.К.Саблер, и им забавлялись как заморским титулованным гостем, слывшим в наших лаврах и подворьях за масоноведа и знатока сионских тайн. Потом из масоноведа и церковника он сделался апологетом казачьей самостоятельности».
Раковский так же подробно пишет о том, как придерживавшийся эсеровских взглядов дю Шайл по приказу Врангеля был арестован в Крыму вместе с командованием Донской армии генералами В.И.Сидориным и А.К.Келчевским по обвинению в казачьем сепаратизме. Граф пытался застрелиться, ранил себя в грудь, был помещен в госпиталь и в конце концов оправдан судом и эмигрировал. Булгаков, наоборот, сделал своего де Бризара закоренелым монархистом, а близость дю Шайла к православным иерархам спародировал довольно оригинально: де Бризар сперва собирается расправиться с Африканом, приняв его за большевика, и лишь потом, опознав архиепископа, приносит свои извинения. Булгаковский маркиз тоже оказывается ранен, но в голову, и, помутившись рассудком, ошарашивает Врангеля монархическим бредом: «Как бы я был счастлив, если бы в случае нашей победы вы — единственно достойный носить царский венец — приняли его в Кремле! Я стал бы во фронт вашему императорскому величеству!» Тут — тоже пародия на настроения, что преобладали у части крымской публики и о которых писал Раковский: «Усиленно распускаются слухи, что в Крым прибывает, дабы вступить на русский престол, великий князь Михаил Александрович. Одновременно с этим ведется пропаганда в том смысле, чтобы короновали „наиболее достойного“. А таким „достойным“ и является „боярин Петр“ (т. е. Врангель. — Б.С.)».
От дю Шайля у де Бризара — французская фамилия, громкий титул и тяжелое ранение в голову. От Слащова у этого персонажа — роскошный гусарский костюм и казнелюбие, а также помутнение рассудка, которое есть и у Хлудова, но у маркиза оно — следствие ранения, а не раздвоения личности и мук совести.
У Чарноты от Слащова — кубанское прошлое (Булгаков учел, что тот командовал сначала кубанскими частями) и походная жена Люська, прототипом которой послужила вторая жена Слащова — «казачок Варинька», «ординарец Нечволодов», сопровождавшая его во всех боях и походах, дважды раненная и не раз спасавшая мужу жизнь. Некоторые мемуаристы называют ее Лидкой, хотя на самом деле вторую жену Слащова звали Ниной Николаевной. От Слащова у Чарноты также качества азартного игрока в сочетании с военными способностями и наклонностью к пьянству (при том что Хлудов не пьет). Судьба Григория Лукьяновича — это вариант судьбы Слащова, рассказанный Оболенским, тот вариант, который реализовался бы, останься генерал в эмиграции простым фермером. Тогда Слащов мог бы надеяться только на случайную удачу в игре да на возвращение в Россию через много лет, если о нем там забудут.
По свидетельству Оболенского, люди, до революции знавшие Слащова как тихого, вдумчивого офицера, поражались перемене, произведенной Гражданской войной, превратившей его в жестокого палача. При первой встрече с Хлудовым ранее знавший Романа Валерьяновича Чарнота поражается проявившейся в нем жестокости. А в финале, комментируя предстоящее возвращение Хлудова, «потомок запорожцев» высказывает предположение: «У тебя, Генерального штаба генерал-лейтенанта, может быть, новый хитрый план созрел?» У Слащова, как мы убедились, такой план действительно был. Эти слова Чар-ноты оставляют впечатление, что Хлудов в Советской России совсем не обязательно будет казнен.
В момент взятия красными Перекопа Слащов был уже не у дел. После прорыва он выехал на фронт, но никакого назначения не получил. Булгаковский же герой командует фронтом и фактически выполняет ряд функций генералов А.П.Кутепова и П.Н.Врангеля. Например, именно Хлудов приказывает, каким соединениям следовать к каким портам для эвакуации. В книгах Слащова такого приказа, отданного Врангелем, нет, но он есть, в частности, в вышедшем в конце 1920 года в Константинополе сборнике «Последние дни Крыма». В то же время Булгаков заставляет Хлудова критиковать Главнокомандующего почти теми же словами, какими Слащов в книге «Крым в 1920 г.» критиковал Врангеля. Так, слова Хлудова: «…Но Фрунзе обозначенного противника на маневрах изображать не пожелал… Это не шахматы и не незабвенное Царское Село…» восходят к слащовскому утверждению об ошибочности решения Врангеля начать переброску частей между Чонгаром и Перекопом накануне советского наступления: «…Началась рокировка (хорошо она проходит только в шахматах). Красные же не захотели изображать обозначенного противника и атаковали перешейки». Фраза, брошенная Хлудовым Главнокомандующему по поводу намерения последнего переехать в гостиницу «Кист», а оттуда на корабль: «К воде поближе?» — это злой намек на трусость главкома, упомянутую в книге «Крым в 1920 г.»: «Эвакуация протекала в кошмарной обстановке беспорядка и паники. Врангель первым показал пример этому, переехал из своего дома в гостиницу „Кист“ у самой Графской пристани, чтобы иметь возможность быстро сесть на пароход, что он скоро и сделал, начав крейсировать по портам под видом поверки эвакуации. Поверки с судна, конечно, он никакой сделать не мог, но зато был в полной сохранности, к этому только он и стремился».
В позднейших редакциях «Бега», где Хлудов кончал с собой, о своем намерении вернуться в Россию он говорил иронически-иносказательно, как о предстоящей поездке на лечение в германский санаторий, маскируя свое намерение свести счеты с жизнью. Точно так же Свидригайлов в «Преступлении и наказании» о предстоящем самоубийстве говорит как о поездке в Америку. Но германский санаторий возник тут не случайно. Здесь имелась в виду рассказанная Слащовым в мемуарах история, как он отказался от предложения Врангеля ехать лечиться в санаторий в Германии, не желая тратить на свою персону народные деньги — дефицитную валюту.
В качестве антипода Хлудова (Слащова) Булгаков дал сниженный карикатурный образ белого Главнокомандующего (Врангеля). Слова архиепископа Африкана, чьим прототипом был глава духовенства Русской армии епископ Севастопольский Вениамин (Иван Федченко), обращенные к Главнокомандующему: «Дерзай, славный генерал, с тобою свет и держава, победа и утверждение, дерзай, ибо ты Петр, что значит камень», имеют своим источником воспоминания Г.Н.Раковского, который отмечал, что «представители воинствующего черносотенного духовенства с епископом Вениамином, который деятельно поддерживал Врангеля еще тогда, когда он вел борьбу с Деникиным», с церковных кафедр «прославляли Петра Врангеля, сравнивая его не только с Петром Великим, но даже и с апостолом Петром. Он явится, мол, тем камнем, на котором будет построен фундамент новой России». Комичное же обращение к Африкану самого Главнокомандующего: «Ваше преосвященство, западноевропейскими державами покинутые, коварными поляками обманутые, в самый страшный час на милосердие Божие уповаем» пародирует последний приказ Врангеля при оставлении Крыма:
«Оставленная всем миром, обескровленная армия, боровшаяся не только за наше русское дело, но и за дело всего мира, — оставляет родную землю. Мы идем на чужбину, идем не как нищие с протянутой рукой, а с высоко поднятой головой, в сознании исполненного долга». Нищета, постигшая в Константинополе Хлудова, Чарноту, Люську, Серафиму, Голубкова и других эмигрантов в «Беге», показывает всю фальшивость врангелевских высокопарных слов.
Не случайно имя и отчество Хлудова — Роман Валерьянович. Здесь присутствует скрытая полемика с рассказом Всеволода Иванова «Операция под Бритчино» (1924), где Слащов послужил прототипом главного героя — бывшего командующего белыми армиями на Юге России генерал-лейтенанта Валерьяна Митрофановича Сабеева (фамилия созвучна Слащову), теперь служащего в Красной армии и делающего доклад в Военно-историческом обществе об одной из своих операций совместно с бывшим своим противником в этой операции — командармом товарищем Пастыревым. Кстати сказать, во время лекций Слащова, по свидетельствам выпускников школы «Выстрел», часто возникали горячие дискуссии с красными командирами, бывшими противниками генерала в тех или иных боях. У Иванова Сабеев терпит неудачу, потому что стремится еще защитить свою семью и размещает войска с учетом этого. В результате и бой он проигрывает, и семья гибнет. Пастырев же ради успеха жертвует жизнями брата и жены и одерживает победу.
Булгаков видел всю фальшь такой схемы применительно к реальному Слащову. Поэтому Хлудов в «Беге» нисколько не жалеет ни женщин, ни детей, спокойно собираясь повесить начальника станции и оставить сиротами его малолетних детей. Хлудов не имеет родных и близких, он даже более одинок, чем был на самом деле Слащов (с этой целью Булгаков «походную жену» передал Чарноте). Автор «Бега» не сомневался, что ради военных успехов Слащов пожертвовал бы кем угодно, и таким сделал своего Хлудова.
Интересно, что в 1925 году акционерное общество «Пролетарское кино» собиралось делать художественный фильм «Врангель», причем Слащов был приглашен в качестве военно-технического консультанта сценария Л.О.Полярного и М.И.Перцовича, а также на роль «генерала Слащова-Крымского» (роль ординарца должна была сыграть его жена). Любопытно, что если во МХАТе предполагавшийся исполнитель роли Хлудова Н.П.Хмелев не обладал портретным сходством с прототипом, то исполнитель этой роли в киноверсии «Бега», снятой в 1970 году режиссерами А.А.Аловым и В.Н.Наумовым, актер Владислав Вацлавович Дворжецкий, случайно или нет, оказался очень похож на Слащова. Дворжецкий создал лучший на сегодня образ Хлудова. Убедительнее его трагедию больной совести палача не сыграл никто.
Булгакову удалось мастерски слить в «Беге» воедино гротеск и трагедию, жанры высокий и низкий. Конечно, без образа Хлудова пьесы бы не было, но фантасмагоричные «тараканьи бега» или сцена у Корзухина трагического начала отнюдь не снижают. Чарнота в чем-то Хлестаков, но эпическое начало превалирует в образе храброго кавалерийского генерала, «потомка запорожцев», помнящего азарт боев, в сравнении с которыми тараканий тотализатор и эмигрантское прозябание — ничто. Тут реализм и символизм, сугубо достоверные детали эпохи Гражданской войны и беспросветного эмигрантского быта и созданный воображением автора тараканий тотализатор как олицетворение тщетности надежд убежать от родины и от себя самого.
Жаль, что эта гениальная пьеса до сих пор не получила адекватного сценического воплощения, хотя начиная с 1957 года ставилась неоднократно.
«КАБАЛА СВЯТОШ» («МОЛЬЕР»): Мастер против камарильи
После разговора Булгакова со Сталиным «Кабала святош» 3 октября 1931 года была разрешена к постановке, но по требованию цензуры переименована в «Мольера». 12 октября Булгаков заключил договор с ленинградским Большим драматическим театром на постановку пьесы, а 15 октября — договор с МХАТом. Но 14 марта 1932 года БДТ известил автора об отказе от постановки. Спектакль был сорван выступлениями в ленинградской прессе известного драматурга Всеволода Витальевича Вишневского, писавшего 11 ноября 1931 года в «Красной газете»: «…Зачем тратить силы, время на драму о Мольере, когда к вашим услугам подлинный Мольер. Или Булгаков перерос Мольера и дал новые качества, по-марксистски вскрыл „сплетения давних времен“?» В письме П.С.Попову от 27 марта 1932 года Булгаков так охарактеризовал творца этого литературного доноса: «Внешне: открытое лицо, работа „под братишку“, в настоящее время крейсирует в Москве». Впоследствии в «Мастере и Маргарите» автор «Первой Конной» и «Оптимистической трагедии» был спародирован (через лавровишневые капли и устойчивое сочетание древнерусских имен Мстислав — Всеволод) в образе критика-конъюнктурщика Мстислава Лавровича, сыгравшего зловещую роль в травле гениального Мастера. Для Вишневского Булгаков был не только идейный противник, но и опасный, в коммерческом смысле, конкурент.
Репетиции во МХАТе затянулись более чем на четыре года. В ходе их произошел конфликт Станиславского с Булгаковым. Станиславский утверждал:
«Не вижу в Мольере человека огромной воли и таланта. Я от него большего жду. Если бы Мольер был просто человеком… но ведь он — гений. Важно, чтобы я почувствовал этого гения, не понятого людьми, затоптанного и умирающего… Человеческая жизнь Мольера есть, а вот артистической жизни — нет». Эти не лишенные основания мысли «гениальный старик» высказал сразу после того, как 5 марта 1935 года ему был впервые продемонстрирован «Мольер» (без последней картины «Смерть Мольера»), Станиславский как будто чувствовал цензурную неприемлемость главной идеи драматурга — трагической зависимости гениальнейшего комедиографа от ничтожной власти, от напыщенного и пустого Людовика XIV и окружающей короля «кабалы святош». Константин Сергеевич стремился сместить акценты пьесы и перенести конфликт в план противостояния гения и не понимающей его толпы. Даже сатирическая направленность творчества Мольера не казалась Станиславскому столь уж опасной с цензурной точки зрения. Он указывал: «Ведь Мольер обличал всех без пощады, где-то надо показать, кого и как он обличал».
22 апреля 1935 года Булгаков направил Станиславскому письмо, где отказался переделывать пьесу. Он подчеркнул, что «намеченные текстовые изменения… нарушают мой художественный замысел и ведут к сочинению какой-то новой пьесы, которую я писать не могу, так как в корне с нею не согласен», и выразил готовность забрать пьесу из МХАТа. Станиславский капитулировал, согласился текст не трогать, но пытался добиться торжества своих идей с помощью режиссуры, побуждая актеров к соответствующей игре.
Иначе, чем Булгаков, Станиславский видел и декорации к спектаклю. Он хотел, чтобы спектакль был «парадным и нарядным», «из золота и парчи», «чтобы все сияло как солнце». Точно так же хотел передать пышность века «короля-солнца» режиссер спектакля Николай Михайлович Горчаков. Но на этот раз система Станиславского не сработала, труппа отказалась играть так, как он хотел.
С конца мая 1935 года Станиславский отказался от репетиций, и за постановку взялся второй «отец-основатель» Немирович-Данченко. Пышные, с обилием позолоты и бархата декорации художника Петра Владимировича Вильямса призваны были придать спектаклю конкретноисторический колорит и замаскировать нежелательные ассоциации с современностью.
Булгакову и Елене Сергеевне, в отличие от публики, постановка во МХАТе не слишком понравилась. А снятие пьесы после критичекой статьи в «Правде» стало для них тяжелым ударом.
Конечно, Булгаков понимал, что главной причиной запрета послужили опасные аллюзии на современность. Слишком уж напоминало положение Мольера по отношению к королю и придворной «кабале святош» положение его самого по отношению к Сталину и влиятельным литературно-театральным функционерам. Правда, была и существенная разница не в пользу Булгакова. Людовик в конце концов разрешил все пьесы Мольера, а Сталин — только одну пьесу Булгакова: «Дни Турбиных». Если бы информированная публика уподобила Булгакова — Мольеру, а Сталина — Людовику, мог выйти крупный политический скандал. Чего стоила одна только речь брата Силы о «великом, обожаемом и самом мудром из всех людей на земле»!
Можно не сомневаться, что «Мольер» Сталину не понравился, иначе Политбюро не стало бы санкционировать уничтожение спектакля.
Была и еще одна опасная, по советским меркам, тема в пьесе. Советское общество к середине 30-х годов было уже вполне ханжеским во всех вопросах морали, в том числе и сексуальной. А Булгаков рискнул сделать основой сюжета версию, согласно которой Мольер состоял в кровосмесительной связи с сестрой своей первой жены, актрисы Мадлены де Бежар, Армандой де Бежар, которая будто бы на самом деле была его дочерью, о чем комедиограф не знал и сделал ее своей второй женой. Современное мольероведение эту версию как будто не подтверждает, но интригу она позволяла закрутить довольно лихо, тем более что Булгаков в пьесе не стремился буквально следовать мольеровской биографии.
Этот вполне «мыльный» сюжет не помешал драматургу высказать вполне серьезные вещи, показать трагедию внешне как будто совсем благополучного художника. Например, отец Варфоломей, один из членов Кабалы, предлагающий за «Тартюфа» сжечь Мольера, восклицает: «Мы полоумны во Христе!» А Мольер в финале, перед тем как умереть, затравленный и запуганный, играющий свой последний спектакль под бдительным взором врагов, признается:
«Меня никто не любит. Меня все мучают и раздражают, за мной гоняются. И вышло распоряжение архиепископа не хоронить меня на кладбище… стало быть, все будут в ограде, а я околею за оградой. Так знайте, что я не нуждаюсь в их кладбище, плюю на это. Всю жизнь вы меня травите, вы все враги мне».
И это последний спектакль, во время которого Мольер умирает. А он уже собрался сразу после него бежать в Англию. Но как Булгакову ни разу не суждено было вырваться за «железный занавес», так и Мольеру не удается избавиться от могущественной Кабалы. Оба они смогли создать гениальные произведения, но так и не обрели спокойствия обыденной жизни. Впрочем, гениям такой покой, быть может, противопоказан. И еще Булгаков показал в пьесе о Мольере, как из слез комедиографа рождаются бессмертные комедии.
В интервью мхатовской многотиражке «Горьковец» накануне премьеры «Мольера» Булгаков утверждал: «Я писал романтическую драму, а не историческую хронику.
В романтической драме невозможна и не нужна полная биографическая точность. Я допустил целый ряд сдвигов, служащих к драматургическому усилению и художественному украшению пьесы. Например, Мольер фактически умер не на сцене, а, почувствовав себя на сцене дурно, успел добраться домой; охлаждение короля к Мольеру, имевшее место в истории, доведено мною до степени острого конфликта и т. д.».
Драматург намеренно обострил отношения Мольера с королем и придворным окружением, сделал положение великого комедиографа XVII века гораздо более мрачным и безысходным, чем оно было на самом деле. Булгаков явно спроецировал на судьбу Мольера свою собственную судьбу, что, как мы помним, не укрылось от бдительного ока цензоров. Пышное убранство королевского двора только оттеняет духовное убожество самого Людовика и противостоящей Мольеру придворной камарильи. Единственное прибежище для комедиографа — его театр, его дом. Но и здесь заводится червоточина — связь Мольера с Амандой, которая оказывается его дочерью (большинство историков эту версию категорически опровергает), предательство Муаррона, с которым Аманда изменяет Мольеру. Но потом «блудный сын» возвращается, и Мольер вновь принимает его под крыло театра, понимая, что его донос был вызван ревностью. Тут замечателен диалог Людовика с Муарроном:
«Людовик Сообщаю вам благоприятное известие: ваше донесение (донос на Мольера. — Я С.) подтверждено и получит ход. И господин Мольер будет наказан за преступление.
Муаррон
Людовик Нет. О вас сообщение, что вы плохой актер.
Муаррон. На улицу…
Людовик. Нисколько. Вы очень полезный человек Подайте заявление на имя короля, я разрешу принять вас в сыскную полицию. Ступайте.
Муаррон заплакал и пошел».
Этот разговор, присутствовавший еще в первой редакции пьесы 1929 года, удивительным образом напоминает разговор самого Булгакова со Сталиным, состоявшийся через месяц после того, как рукопись пьесы была отвергнута цензурой:
«— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда — вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?
— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.
— Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
— Да, я хотел. Но я говорил об этом, и мне отказали.
— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.
— Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.
— Да, нужно найти время и встретиться обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего».
Сталин в этом разговоре почти повторил слова Людовика. Конечно, Булгаков очень точно передал модель разговора всякого неограниченного властителя со своим бесправным подданным, всецело зависящим от его милости. Но не был ли знаком Сталин с рукописью «Кабалы святош»? Тем более что процитированный диалог был одним из самых крамольных мест пьесы, на которое наверняка обратили внимание цензоры.
У Булгакова Людовик отказывает Муаррону в праве быть актером и предлагает стать полицейским. Сталин же отказал Булгакову в праве быть писателем (по крайней мере, официально признанным, разрешенным к публикации писателем) не потому, что считал его плохим писателем. Наоборот, в таланте Михаила Афанасьевича Иосиф Виссарионович не сомневался, но вот творчество его считал идеологически вредным.
Зато Сталин милостиво разрешил Булгакову стать режиссером-ассистентом Художественного театра, поскольку пользу на этом посту он принести сможет, а вреда — нет. А там, глядишь, перевоспитается и начнет писать то, что надо власти. Но Булгаков не перевоспитался. И в позднейшей редакции «Мольера» изменил последнюю реплику короля, явно под влиянием разговора со Сталиным: «Подайте на имя короля заявление.
Оно будет удовлетворено».
В черновике биографии Мольера Булгаков оставил следующую запись: «Один из мыслителей XVIII века говорил, что актеры больше всего на свете любят монархию. Мне кажется, что он выразился так, потому что недостаточно продумал вопрос. Правильнее было бы, пожалуй, сказать, что актеры до страсти любят вообще всякую власть. Да им и нельзя ее не любить! Лишь при сильной, прочной, денежной власти возможно процветание театрального искусства. Я мог бы привести этому множество примеров и не делаю этого только потому, что это и так ясно».
В «Кабале святош» Мольер и актеры его театра вынуждены любить королевскую власть, поскольку без нее они не могут существовать. Но великий комедиограф сознает, что та же власть играет с ним, как кошка с мышкой, давит на него, лишает творческой свободы. Вот эта психологическая раздвоенность составляет стержень пьесы и делает Мольера фигурой трагической.
В связи со снятием «Мольера» Булгаков окончательно рассорился с Мейерхольдом. Причиной послужило в высшей степени некрасивое поведение Всеволода Эмильевича, выступившего с форменным доносом на булгаковскую пьесу на собрании театральных критиков Москвы 26 марта 1936 года. Е.С.Булгакова 12 июня 1936 года записала в дневнике: «Когда ехали обратно (из Киева. — Б.С.), купили номер журнала „Театр и драматургия“ в поезде. В передовой „Мольер“ назван „низкопробной фальшивкой“. Потом — еще несколько мерзостей, в том числе очень некрасивая выходка Мейерхольда в адрес М.А. А как Мейерхольд просил у М.А. пьесу — каждую, которую М.А. писал». А 14 июня 1936 года сам Михаил Афанасьевич писал своему другу, драматургу Сергею Ермолинскому:
«Когда поезд отошел и я, быть может в последний раз, глянул на Днепр, вошел в купе книгоноша, продал Люсе „Театр и драматургию“ № 4. Вижу, что она бледнеет, читая. На каждом шагу про меня. Но что пишут! Особенную гнусность отмочил Мейерхольд. Этот человек беспринципен настолько, что чудится, будто на нем нет штанов. Он ходит по белу свету в подштанниках».
Номер «Театра и драматургии», который купили Булгаковы, был посвящен дискуссии на собрании театральных работников Москвы 26 марта 1936 года вокруг нескольких статей «Правды» по вопросам искусства, в том числе и статьи «Внешний блеск и фальшивое содержание», из-за которой сняли во МХАТе булгаковскую пьесу «Кабала святош» («Мольер»). Всеволод Эмильевич Мейерхольд утверждал: «Театральная общественность ждет, чтобы я в своем выступлении от критики других театров перешел к развернутой самокритике… Есть такой Театр Сатиры, хороший по существу театр… В этом театре смех превращается в зубоскальство. Этот театр начинает искать таких авторов, которые, с моей точки зрения, ни в какой мере не должны быть в него допущены. Сюда, например, пролез Булгаков». Возможно, эти слова Мейерхольда как-то повлияли на снятие доведенного до генеральной репетиции «Ивана Васильевича» в Театре Сатиры.
Вряд ли творец «нового искусства» мстил Булгакову за нелестный отзыв в «Роковых яйцах» («Театр имени покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году при постановке пушкинского „Бориса Годунова“, когда обрушились трапеции с голыми боярами»), — ведь и после этого он просил у опального драматурга пьесы для постановки. Главным для Мейерхольда было продемонстрировать солидарность с партийным печатным органом в безнадежной попытке спасти свой театр, уже приготовленный к закланию. Спасти, пусть даже с помощью такого малопочтенного дела, как литературный донос. В результате творец «Театрального Октября» и театр не спас, а лишь немного отдалил развязку. Репутацию же при этом сильно уронил и с Булгаковым отношения безнадежно испортил.
В декабре 1937 года Театр Мейерхольда был закрыт, и, судя по записям Е.С.Булгаковой, Михаил Афанасьевич никакого сожаления по этому поводу не выразил. Зато в монологе председателя Акустической комиссии Аркадия Аполлоновича Семплеярова в «Мастере и Маргарите» появилась явная пародия на выступление В.Э.Мейерхольда.
В варианте 1934 года речь Семплеярова звучала следующим образом:
«— Все-таки нам было бы приятно, гражданин артист… если бы вы разоблачили нам технику массового гипноза, в частности денежные бумажки…
— Пардон, — отозвался клетчатый, — это не гипноз, я извиняюсь. И в частности, разоблачать тут нечего…
— Виноват, — сказал Аркадий Аполлонович, — все же это крайне желательно. Зрительская масса…»
В окончательном же тексте председатель Акустической комиссии выражался почти так же, как Мейерхольд на дискуссии в марте 1936 года: «Зрительская масса требует объяснения». На Мейерхольда теперь было ориентировано и описание окружения Семплеярова в Театре Варьете: «Аркадий Аполлонович помещался в ложе с двумя дамами: пожилой, дорого и модно одетой, и другой — молоденькой и хорошенькой, одетой попроще. Первая из них, как вскоре выяснилось при составлении протокола, была супругой Аркадия Аполлоновича, а вторая — дальней родственницей его, начинающей и подающей надежды актрисой, приехавшей из Саратова и проживающей в квартире Аркадия Аполлоновича и его супруги».
В.Э.Мейерхольд, как известно, происходил из немцев Поволжья и поддерживал с Саратовом тесные связи, пригласив, в частности, оттуда на постоянную работу в Театр Революции известного впоследствии режиссера А.М.Роома. Булгаков спародировал слова Мейерхольда о том, что от него требуют самокритики, которая в мейерхольдовском выступлении была заменена критикой других. Аркадия Аполлоновича публично уличают в любовных похождениях и — пусть не прямо, как жертв французской моды, но фигурально — выставляют на всеобщее обозрение в одних подштанниках. Слова о молодой саратовской родственнице-актрисе — это возможный намек на то, что у родственников первой жены Мейерхольда, Ольги Михайловны Мейерхольд (урожденной Мунт) — сестры Марии Михайловны и ее мужа, актера и художника Михаила Алексеевича Михайлова, было имение Лопатино в Саратовской губернии, где до революции 1917 года Мейерхольд часто проводил лето. Кроме того, вторая жена Мейерхольда, актриса его театра Зинаида Николаевна Райх, была на двадцать лет младше мужа, точно так же, как и мнимая родственница из Саратова была намного младше Семплеярова.
«МАСТЕР И МАРГАРИТА»: великий «закатный» роман
Поскольку с весны 1929 года Булгаков всерьез думал о возможности своей временной эмиграции, весьма основательным кажется предположение, что новый роман о дьяволе писался с перспективой его публикации за границей. Тема произведения о Христе и дьяволе была совсем не подходящей для издания в СССР в 1929 году — ведь это был «год великого перелома». Именно его в конце концов выбрал Булгаков как время действия в московских сценах «Мастера и Маргариты».
После сожжения рукописи первой редакции романа в день отправки большого письма Правительству СССР работа над будущим «Мастером и Маргаритой» возобновилась в 1931 году и завершилась в феврале 1940 года, незадолго до смерти писателя.
2 августа 1933 года Булгаков сообщал Вересаеву: «В меня… вселился бес. Уже в Ленинграде, и теперь здесь, задыхаясь в моих комнатенках, я стал марать страницу за страницей наново тот свой уничтоженный три года назад роман. Зачем? Не знаю. Я тешу себя сам! Пусть упадет в Лету! Впрочем, я, наверное, скоро брошу это». Однако Булгаков уже больше не бросал роман и с перерывами, вызванными необходимостью писать заказанные пьесы, инсценировки и сценарии, продолжал работу над романом практически до конца жизни. Вторая редакция «Мастера и Маргариты», создававшаяся вплоть до 1936 года, имела подзаголовок «Фантастический роман» и варианты названий: «Великий канцлер», «Сатана», «Вот и я», «Шляпа с пером», «Черный богослов», «Он появился», «Подкова иностранца», «Он явился», «Пришествие», «Черный маг» и «Копыто консультанта».
Третья редакция романа, начатая во второй половине 1936 или в 1937 году, первоначально называлась «Князь тьмы», но уже во второй половине 1937 года появилось хорошо известное теперь заглавие «Мастер и Маргарита». В мае-июне 1938 года фабульно завершенный текст впервые был перепечатан. Авторская правка машинописи началась 19 сентября 1938 года и продолжалась с перерывами почти до самой смерти писателя.
Фабульно «Мастер и Маргарита» — вещь завершенная. Остались лишь некоторые мелкие несоответствия вроде того, что в главе 13 утверждается, что Мастер гладко выбрит, а в главе 24 он предстает перед нами с бородой, причем достаточно длинной, раз ее не бреют, а только подстригают. Кроме того, из-за неоконченной правки, часть из которой сохранялась только в памяти Е.С.Булгаковой, а также вследствие утраты одной из тетрадей, куда она заносила последние булгаковские исправления и дополнения, остается принципиальная неопределенность текста, от которой каждый из публикаторов вынужден избавляться по-своему. Различные фабульные нестыковки и спорные текстологические моменты каждый из текстологов вынужден решать по-своему, творчески, поскольку руководствоваться какими-то однозначными формальными критериями в случае с «закатным» булгаковским романом в принципе невозможно. Поэтому в принципе невозможно установить какой-то канонический вариант текста «Мастера и Маргариты». Будет столько вариантов, сколько будет текстологов, готовящих роман к изданию.
15 июня 1938 года, перед завершением перепечатки текста «Мастера и Маргариты», Булгаков писал жене:
«Передо мною 327 машинописных страниц (около 22 глав). Если буду здоров, скоро переписка закончится. Останется самое важное — корректура авторская, большая, сложная, внимательная, возможно с перепиской некоторых страниц.
„Что будет?“ — ты спрашиваешь. Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или в шкаф, где лежат убитые мои пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем. Впрочем, мы не знаем нашего будущего.
Свой суд над этой вещью я уже совершил, и если мне удастся еще немного приподнять конец, я буду считать, что вещь заслуживает корректуры и того, чтобы быть уложенной в тьму ящика.
Теперь меня интересует твой суд, а буду ли я знать суд читателей, никому не известно.
Моя уважаемая переписчица (О.С.Бокшанская. — Б.С.) очень помогла мне в том, чтобы мое суждение о вещи было самым строгим. На протяжении 327 страниц она улыбнулась один раз на странице 245-й („Славное море…“) (имеется в виду эпизод со служащими Зрелищной комиссии, беспрерывно поющими хором под управлением Коровьева-Фагота „Славное море священный Байкал…“. — Б.С.). Почему это именно ее насмешило, не знаю. Не уверен в том, что ей удастся разыскать какую-то главную линию в романе, но зато уверен в том, что полное неодобрение этой вещи с ее стороны обеспечено. Что и получило выражение в загадочной фразе: „Этот роман — твое частное дело“(?!). Вероятно, этим она хотела сказать, что она не виновата… Я стал плохо себя чувствовать, и если будет так, как, например, сегодня и вчера, то вряд ли состоится мой выезд (в Лебедянь. — Б.С.). Я не хотел тебе об этом писать, но нельзя не писать… Эх, Кука, тебе издалека не видно, что с твоим мужем сделал после страшной литературной жизни последний закатный роман».
Вероятно, Булгаков, врач по образованию, уже тогда чувствовал какие-то симптомы роковой болезни — нефросклероза, сгубившей его отца. Потому и говорил Михаил Афанасьевич о «закатном романе». И не случайно на одной из страниц рукописи была сделана драматическая заметка: «Дописать, прежде чем умереть!»
Елена Сергеевна так описывала последние месяцы работы смертельно больного мужа над романом:
«Очень плохо было то, что врачи, лучшие врачи Москвы, которых я вызвала к нему, его совершенно не щадили. Обычно они ему говорили: „Ну что ж, Михаил Афанасьевич, вы врач, вы сами знаете, что это неизлечимо“. Это жестоко; наверно, так нельзя говорить больному. Когда они уходили, мне приходилось много часов уговаривать его, чтобы он поверил мне, а не им. Заставить поверить в то, что он будет жить, что он переживет эту страшную болезнь, пересилит ее. Он начинал опять надеяться. Во время болезни он мне диктовал и исправлял „Мастера и Маргариту“, вещь, которую он любил больше всех других своих вещей. Писал он ее двенадцать лет. И последние исправления, которые он мне диктовал, внесены в экземпляр, который находится в Ленинской библиотеке. По этим поправкам и дополнениям видно, что его ум и талант нисколько не ослабевали. Это были блестящие дополнения к тому, что было написано раньше.
Когда в конце болезни он уже почти потерял речь, у него выходили иногда только концы или начала слов».
Трагическая судьба Мастера, обреченного на скорое завершение своей земной жизни, мучительная смерть на кресте Иешуа Га-Ноцри выглядят не так тяжело и беспросветно для читателя в сочетании с по-настоящему искрометным юмором московских сцен, с гротескными образами Бегемота, Коровьева-Фагота, Азазелло и Геллы. Но главным для Булгакова была заключенная в романе оригинальная синтетическая философская концепция и острая политическая сатира, скрытая от глаз цензуры и недоброжелательных читателей, но понятная людям, действительно близким Булгакову.
Писатель не исключал, что политические намеки, содержавшиеся в романе, как и в повестях «Роковые яйца» и «Собачье сердце», принесут ему неприятности. Некоторые наиболее политически прозрачные места романа Булгаков уничтожил еще на ранних стадиях работы. Например, 12 октября 1933 года Е.С.Булгакова отметила, что после получения известия об аресте его друга драматурга Николая Робертовича Эрдмана и пародиста Владимира Захаровича Масса «за какие-то сатирические басни» «Миша нахмурился» и ночью «сжег часть своего романа». Однако и в последней редакции романа осталось достаточно острых и опасных для автора мест.
Первое чтение романа для близких друзей состоялось в три приема: 27 апреля, 2 и 14 мая 1939 года. Присутствовали А.М.Файко с женой, П.А.Марков и В.Я.Виленкин, О.С.Бокшанская с Е.В.Калужским, П.В.Вильямс с женой и Е.С.Булгакова с сыном Женей. Елена Сергеевна передает настроение слушателей в записи, сделанной по завершении чтений на следующий день, 15 мая:
«Последние главы слушали почему-то закоченев. Все их испугало. Паша (П.А.Марков. — Я С.) в коридоре меня испуганно уверял, что ни в коем случае подавать нельзя — ужасные последствия могут быть… Звонил и заходил Файко — говорит, что роман пленителен и тревожащ. Что хочет много спрашивать, говорить о нем».
Такой опытный издательский работник, как бывший редактор альманаха «Недра» Н.С.Ангарский, был твердо убежден в нецензурности романа. Как записала Елена Сергеевна 3 мая 1938 года, когда Булгаков прочитал ему первые три главы, Ангарский сразу определил: «А это напечатать нельзя».
Жанровая уникальность не позволяет как-то однозначно определить булгаковский роман. Очень хорошо это подметил американский литературовед М.Крепс в своей книге «Булгаков и Пастернак как романисты: Анализ романов „Мастер и Маргарита“ и „Доктор Живаго“»:
«Роман Булгакова для русской литературы действительно в высшей степени новаторский, а потому и нелегко дающийся в руки. Только критик приближается к нему со старой стандартной системой мер, как оказывается, что кое-что так, а кое-что совсем не так Платье менипповой сатиры при примеривании хорошо закрывает одни места, но оставляет оголенными другие, пропповские критерии волшебной сказки приложимы лишь к отдельным, по удельному весу весьма скромным, событиям, оставляя почти весь роман и его основных героев за бортом. Фантастика наталкивается на сугубый реализм, миф на скрупулезную историческую достоверность, теософия на демонизм, романтика на клоунаду».
Если добавить еще, что действие ершалаимских сцен — романа Мастера о Понтии Пилате — происходит в течение одного дня, что удовлетворяет требованиям классицизма, то можно с уверенностью сказать, что в булгаковском романе соединились весьма органично едва ли не все существующие в мире жанры и литературные направления. Тем более что достаточно распространены определения «Мастера и Маргариты» как романа символистского, постсимволистского или неоромантического. Кроме того, его вполне можно назвать и постреалистическим романом, поскольку с модернистской и постмодернистской литературой булгаковский роман роднит то, что романную действительность, не исключая и современных московских глав, писатель строит почти исключительно на основе литературных источников, а инфернальная фантастика глубоко проникает в советский быт. По определению же британской исследовательницы творчества Булгакова Дж. Куртис, данном в ее книге «Последнее булгаковское десятилетие: Писатель как герой», у «Мастера и Маргариты» «есть свойство богатого месторождения, где залегают вместе многие еще не выявленные полезные ископаемые».
Как форма романа, так и его содержание выделяют его как уникальный шедевр; параллели с ним трудно найти как в русской, так и в западноевропейской литературной традиции. Михаил Михайлович Бахтин, чью теорию мениппеи часто применяли для интерпретаций «Мастера и Маргариты», впервые ознакомившись с текстом булгаковского романа осенью 1966 года, отозвался о нем в письме Е.С.Булгаковой 14 сентября: «Я сейчас весь под впечатлением от „Мастера и Маргариты“. Это — огромное произведение исключительной художественной силы и глубины. Мне лично оно очень близко по своему духу». Действительно, роман во многом соответствовал признакам Менипповой сатиры (по имени древнегреческого поэта Мениппа). Он представляет собой мениппею, поскольку сочетает смешное и серьезное, философию и сатиру, пародию и волшебную инфернальную фантастику, а столь ценимая Бахтиным карнавализация действительности достигает своей кульминации в сеансе черной магии в Театре Варьете.
Хронология событий как в московской, так и в ершалаимской части «Мастера и Маргариты» играет ключевую роль в идейном замысле и композиции. В редакции 1929–1930 годов события в большинстве вариантов происходили в июне 1933 или 1934 года (как и в повести «Роковые яйца», дистанция от времени работы над произведением взята в 4 года). В 1931 году в сохранившихся набросках начало действия было отодвинуто в еще более отдаленное будущее — к 14 июня 1945 года. Вместе с тем, уже в редакции 1929 года присутствовала и весенняя датировка московских сцен. Там Иван Бездомный захватил катафалк с телом Михаила Александровича Берлиоза, въехал на Крымский мост, слетел с него, раскинув руки, в воду, а следом за ним свалился катафалк с гробом, причем «ничего не осталось — даже пузырей — с ними покончил весенний дождь».
В самых ранних вариантах романа и московские, и ершалаимские сцены были приурочены к одним и тем же июньским дням. Июньская датировка могла быть связана с христианским праздником Вознесения Господня, отмечавшимся в 1929 году 14 июня. Вероятно, поэтому визит буфетчика Театра Варьете к Воланду с требованием замены поддельных денег настоящими на следующий день после сеанса черной магии происходил в первой редакции 12 июня, а следовательно, сатана со свитой и Мастером оставлял Москву как раз в ночь на 14 июня.
Однако месяц нисан, на который в Евангелиях приходятся события Страстной недели — распятие и воскресение Иисуса Христа, в разные годы соответствовал марту или апрелю юлианского календаря (старого стиля), но никогда — июню. А приуроченность визита Воланда со свитой в Москву к Страстной неделе, несомненно, представлялась Булгакову соблазнительной возможностью. Между тем в XX веке православные Страстная неделя и Пасха ни в одном году не могут приходиться на июнь. Если еще в 1933 году в сохранившейся хронологической разметке глав события в московских сценах в первых главах были приурочены к июню, то в последних Булгаков уже стал исправлять июньскую датировку на майскую, вернувшись к весенней приуроченности действия одного из вариантов 1929 года. В окончательном тексте нет точного указания, когда именно происходит встреча Воланда с литераторами на Патриарших прудах, но, оказывается, эту дату несложно вычислить.
Если исходить из предположения, что московские сцены, как и ершалаимские, происходят на православной Страстной неделе, то требуется определить, когда Страстная среда в XX веке приходится на май по григорианскому календарю (новому стилю), принятому в России с 14 февраля 1918 года. Ведь именно в среду, в «этот страшный майский вечер», Воланд и его свита прибыли в Москву. Выясняется, что только в 1918 и 1929 годах Страстная среда падала на 1 мая. Больше в XX веке такого совмещения, по-своему символического, не было. 1 Мая — это официальный советский праздник, отмечавшийся шумными и многолюдными демонстрациями. 1918 год как время действия московской части «Мастера и Маргариты» отпадает — в романе изображена явно не эпоха военного коммунизма, когда не было даже червонцев, которыми так щедро одаривают спутники Воланда публику в Театре Варьете.
Булгаков, очевидно, будучи знаком и с работой С.Н.Булгакова, и с решением церковного Собора, приурочил начало действия к 1 мая 1929 года, когда праздник международной солидарности трудящихся опять пришелся на Страстную среду. Именно вечером этого дня в Москве появляется Воланд со своей свитой и предсказывает председателю МАССОЛИТа Михаилу Александровичу Берлиозу на Патриарших прудах гибель под колесами трамвая — вероятно, также и за то, что Михаил Александрович в этот скорбный день проводит праздничное собрание правления своей организации.
Показательно, что в правлении МАССОЛИТа двенадцать литераторов. В трактире «На пиру богов» так говорится о поэме Александра Блока «Двенадцать»: «Вещь пронзительная, кажется, единственно значительная из всего, что появлялось в области поэзии за революцию. Так вот, если она о большевиках, то великолепно; а если о большевизме, то жутко до последней степени. Ведь там эти 12 большевиков, растерзанные и голые душевно, в крови, „без креста“, в другие двенадцать превращаются» — в двенадцать апостолов новой веры, ведомых Иисусом Христом. В «Мастере и Маргарите» двенадцать литераторов-коммунистов, «голые душевно» и «без креста», смешны, хотя и страшны тоже, ибо способны загубить любой талант, вроде гениального автора романа о Понтии Пилате. С.Н.Булгаков в «современных диалогах» еще задавался вопросом: «Может быть, и впрямь есть в большевизме такая глубина и тайна, которой мы до сих пор не умели понять?», хотя был убежден, что если большевики и покажут «настоящее христианство», то «только снежное, с ледяным сердцем и холодной душой». При этом он признавался: «Для меня вообще перетряхивание этого старья на тему о сближении христианства и социализма давно уже потеряло всякий вкус». Булгаковские литераторы-массолитовцы охладели и сердцем и душой, не годятся на роль апостолов какого бы то ни было учения и, как признается сам себе поэт Александр Рюхин, заливая водкой тоску в ресторане Дома Грибоедова, не верят в то, что проповедуют, о чем пишут. Дом Грибоедова обречен погибнуть в огне пожара, ибо в нем беззаботно предаются мирским радостям литераторы в скорбные дни Страстной седмицы.
Визит сатаны и его свиты происходит в Москву эпохи нэпа, хотя эпоха эта уже на изломе. Действие может происходить только в 1929 году, когда Пасха приходилась на 5 мая (22 апреля по ст. ст.). Этот год был провозглашен Сталиным «годом великого перелома», призванного покончить с нэпом и обеспечить переход к сплошной коллективизации и индустриализации. Тогда же переломилась и судьба Булгакова: все его пьесы оказались под запретом. Если 1918 год оказался годом Гражданской войны и временем действия первого романа Булгакова «Белая гвардия», то другой год столь же рокового совпадения социалистического праздника и Страстной среды стал хронологическим стержнем «закатного» булгаковского романа. Горькой иронией можно счесть здесь то, что повествование начинается в день международной солидарности трудящихся. Люди в Москве оказываются разобщены еще сильнее, чем прежде. А спешащий на первомайское торжественное заседание председатель МАССОЛИТа Берлиоз давно уже думает только о собственном благополучии и следовании конъюнктуре, а не о свободном литературном творчестве. Ночь же на 1 мая — это знаменитая Вальпургиева ночь, великий шабаш ведьм на Брокене, восходящий еще к языческому древнегерманскому весеннему празднику плодородия. Прямо после Вальпургиевой ночи Воланд со свитой и прибывает в Москву.