Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: 100 великих картин - Надежда Алексеевна Ионина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На северной стороне собора на троне сидит Богородица, окруженная архангелами, а у подножия трона теснятся толпы смертных, воспевающих «Царицу мира». На южной стороне — сонмы певцов славят Марию, как во чреве носившую избавление пленным». На западной стороне вместо более привычного для южнославянских храмов «Успения» изображена композиция «Страшного суда», в которой Мария прославляется как заступница всего рода человеческого. В восточном люнете храма Богородица изображена в чисто русском, национальном духе — как покровительница и защитница Русского государства. Она стоит с «покровом» в руках на фоне стен древнего Владимира, бывшего в те годы символом религиозного и политического единства Руси. Окружают Марию уже не певцы и не святые, а русские люди.

Собор был расписан Дионисием и его товарищами не только внутри, но отчасти и снаружи. На западном фасаде  хорошо сохранилась фреска, которая встречала входящего в храм и давала нужное направление его мыслям и чувствам (позже в этой части собора была выстроена паперть, и роспись оказалась внутри храма). Роспись посвящена Рождеству Богородицы и состоит из трех поясов: верхний — деисус, средний — сцены «Рождества Богородицы» и «Ласкание Марии Иоакимом и Анной», нижний — архангелы. Справа от портала изображен Гавриил, держащий в руках свиток, на котором написано «Ангел Господень написует имена входящих в храм».

Портальная фреска — это своего рода прелюдия к росписи собора, потому что акафист Богородице начинается именно здесь. До Дионисия другие художники сюжет «Рождества Богородицы» трактовали как чисто семейную сцену в доме Иоакима и Анны — родителей Марии. Дионисий тоже оставил жанровые подробности, продиктованные самим содержанием росписи, и в то же время его фрески резко отличаются от работ его предшественников. В среднем ярусе росписей Дионисий поместил не сцены из жизни Марии, а иллюстрации к двадцати четырем песням акафиста Богородице. Здесь художник меньше всего был связан канонами, и из-под его кисти вышли изображения совершенно самобытные. Он не стал показывать бурные движения души человеческой, художника влечет к размышлениям, к оригинальному толкованию традиционных евангельских тем.

Вот, например, Анна и престарелый Иоаким, узнавший, что его жена ждет младенца. Обычно эту сцену другие мастера изображали как полную драматических объяснений Иосиф устремлялся к жене, и Анна отвечала ему не менее выразительной жестикуляцией. У Дионисия даже похожего ничего нет. Его Иоаким уже знает о «непорочном» зачатии, он благоговейно склоняется перед новорожденной Марией, протягивая ей руку и повторяя жест, обычный для «предстояний». Анна на фреске Дионисия не делает попытки встать, не тянется к еде. Исполненная достоинства и смиренной благодати, она сидит на ложе, и женщина, стоящая за ложем, не только не помогает Анне подняться, но не смеет даже коснуться покрова той, что родила будущую мать Христа. Женщина справа от ложа не просто протягивает Анне чашу с едой, а торжественно подносит ее. И эта золотая чаша, получая особое смысловое значение, становится центром всей композиции. Дионисий показывает зрителю, что перед ним не обычная житейская суета, сопровождающая рождение ребенка, а свершение священного таинства.

Образы всех персонажей из жизни Марии исполнены Дионисием необычайной душевной деликатности. Движения их плавные, жесты только намечены, но не завершены, участники многих сцен лишь обозначают касание, но не касаются друг друга. Это относится, например, к сцене «Купание Марии». Композиционный центр этой части фрески — золотая купель. Женщины, купающие новорожденную, не смеют коснуться ее, а та, что принесла Анне подарок, держит его бережно, как сосуд с благовониями.

Исследователи отмечали, что мягкие закругленные контуры одной формы повторяются в другой, все фигуры написаны легко и живописно, как будто они лишены веса и парят над землей. Фрески собора отличаются нежностью, приглушенностью и высветленностью красок, мягкостью цветовых переходов, в них отсутствуют контрасты и резкие сопоставления. Специалисты (правда, не все) считают, что при росписи собора Рождества Богородицы Дионисий сознательно «заменил» красный тон розовым или бледно-малиновым, зеленый — светло-зеленым, желтый — соломенно-желтым, синий — бирюзовым, поэтому его краски почти утратили силу и мужественность, присущие его произведениям более раннего периода.

В своде юго-западного столпа Рождественского собора есть композиция, изображающая Иисуса Христа и московских митрополитов Петра и Алексея. Под ними, около водоема, стоят седой старик, пожилая женщина и два юноши. Знаток старины С.С. Чураков выдвинул гипотезу, что водоем символизирует источник «божьих щедрот», а получающие их люди составляют одну семью — муж, жена и их сыновья. Может быть, Дионисий здесь и изобразил себя и свою семью, ведь в Ферапонтове вместе с ним работали два его сына — Владимир и Феодосий.

С. С. Чураков считает, что реальные люди введены Дионисием и в другую композицию. Так, в сцене «Страшного суда» среди фрязинов (иноземцев) художник изобразил итальянского зодчего Аристотеля Фиораванти, построившего в Кремле Успенский собор. И действительно, этот портрет очень выразителен: голова изображенного несколько откинута назад, большой лоб, нос с характерной горбинкой, карие глаза, бритое лицо, лысый череп... Перед зрителем предстает человек немолодой, независимый, умудренный опытом и знаниями, не преклоняющийся даже перед властелинами. Пока это только еще гипотеза, на которую, возможно, дадут ответ будущие исследования.

ПОРТРЕТЫ МАРТИНА ЛЮТЕРА

Лукас Кранах Старший

Среди целого ряда немецких живописцев выделяется Кранах Старший, настоящее имя которого — Лукас Зундер. Этот поразительно энергичный человек был придворным художником князя Фридриха Мудрого, его награждали деньгами, орденами и почестями — «за благородство», талант и честность, за верную и преданную службу.

Это был первый и лучший саксонский живописец, достойный соперник Альбрехта Дюрера, которому почти равнялся в таланте, творческой плодовитости и славе. Он никому не подражал, кроме природы, однако же был под некоторым влиянием протестантского воззрения. Картины Лукаса Кранаха Старшего то величественны, то нежны и грациозны. К сожалению, их сохранилось мало, но и оставшиеся поражают зрителя первозданной свежестью красок. На всех своих картинах и гравюрах мастер помещал свою монограмму — маленького красного крылатого дракона.

Творчество Кранаха Старшего не открывает новой страницы в немецком искусстве и не ставит проблем. Это счастливый по своей легкости характер, который и в дни неповторимых исторических сдвигов оставался спокойным и уверенным. А время его жизни действительно было бурное, так как совпало с периодом ожесточенной идеологической борьбы в Германии. Лозунгом этой борьбы стал протест против католический церкви. Не было ни одной общественной прослойки, которая оставалась бы в стороне. Княжеская знать боролась за абсолютную власть, городская буржуазия — за самостоятельность и господствующее положение, крестьяне — за мало-мальски сносные условия существования.

Судьба Кранаха неразрывно связана с жизнью небольшого саксонского городка Виттенберга. В годы Реформации Виттенберг ненадолго стал национальным идеологическим центром Германии. Именно здесь развернулась деятельность доктора богословия Мартина Лютера, в 1517 году всколыхнувшего всю Германию своими «95 тезисами», обличавшими торгашеский дух католической церкви. 

Еще в 1476 году некий Ганс Бейгем, прозванный Иванушкой-свистуном, вдруг заговорил о новом царстве Господнем, в котором «не будет ни князей, ни папы, никаких господ и повинностей, где все будут братья». Епископ Вюрцбургский велел схватить его и сжечь, и волнения стихли. А потом образованный богослов Лютер сказал, что «время молчания прошло и время говорить настало». И это было своевременно, так как уже давно крестьянский башмак с развевающимися подвязками — в противовес рыцарскому сапогу — утвердился на знамени восставших за свои права крестьян. 

Кранах Старший был лично знаком почти со всеми выдающимися людьми своего времени и писал портреты некоторых из них. Он был другом Мартина Лютера и одним из первых принял его исповедание. Лукас Кранах подружился с ним во время пребывания Лютера в Виттенберге и до конца жизни оставался одним из самых близких ему людей. Кранах Старший иллюстрировал книги Мартина Лютера — «Страсти Христа и Антихриста», его катехизис, перевод Библии, выполнил ряд гравюр и т. д. «Страсти Христа и Антихриста» было тем самым политическим произведением Лютера, в котором жизнь и страдания Спасителя так зло противопоставлены роскошной жизни и надменности Его наместника на земле. Христос обмывает ноги своим ученикам, а римский папа требует, чтобы императоры целовали ему туфлю. Христос изгоняет торгующих из храма — папа отправляет своих посланцев во все концы света торговать «божественной благодатью».

В начале XVI века лозунги Лютера звучали как пламенный призыв к борьбе. В первый этап Реформации как будто падают все преграды, все дозволено, все средства оправданы волей нового протестантского бога, который позволяет человеку бороться за свою свободу. Но в самую решительную минуту с небывалой силой сказывается компромиссный характер нового учения. Ужас перед стихийным крестьянским движением заставил немецкую буржуазию соединиться с княжеской властью для совместной борьбы. В период наибольшего напряжения крестьянской войны тот же самый Мартин Лютер, вспыльчивый и самовлюбленный, в памфлете «Против разбойных и грабительских шаек крестьян» призывал: «Их нужно бить, душить и колоть, тайно и открыто так же, как убивают бешеную собаку. Поэтому, господа, спасайтесь. Колите, бейте, давите их, кто как может, и если кого постигнет при этом смерть, то благо ему. Ибо более блаженной смерти быть не может».

Оставим сейчас в стороне политическую суть движения Реформации и остановимся на портретах кисти Кранаха, которые считаются одной из самых приятных сторон творчества художника. Хотя немецкий драматург, теоретик искусства и литературный критик Лессинг писал, что Кранах «не может вложить в голову портрета больше, чем сколько имеется в его собственной голове. А способностью читать в душах великих людей почтенных Кранах, по-видимому, не отличался». Немецкий профессор Рихард Мутер тоже считал, что портреты Кранаха вызывают сожаление, что рядом с великими людьми не оказались Дюрер или Гольбейн. Когда художник имеет дело с простыми бюргерами или крепкими мужицкими фигурами, у него бывают удачные приемы. Но его Лютер и Меланхтон?! Разве его лютеровские портреты не возбуждают только мысль о том докторе Лютере, о котором поют студенты в погребках? Кранах не является истолкователем духовного величия, он рисует великих людей в местном колорите Виттенберга, а не в их вечном значении. Он рисует Лютера, заведовавшего в Виттенберге церковным приходом, а не пылкого Лютера, удары которого расшатали всю Европу». 

Так вот случается с великими произведениями. Прошло несколько веков, и теперь портреты Мартина Лютера и его сподвижника Меланхтона, написанные Лукасом Кранахом, считаются единственными и лучшими портретами этих людей. Художник изобразил их с палицами, пробивающими брешь в Ватикане. Он не гонится за чуждым ему художественным претворением действительности, не тянется за итальянским искусством, а просто и искренне воспроизводит то, что видит.

Первые портреты Лютера, относящиеся к 1520—1521 годам, были написаны художником по просьбе гуманистов, сочувствовавших новому реформатору. Это такие произведения, как «Портрет Лютера в монашеской рясе», «Портрет Лютера в образе юнкера Йорга», «Портрет Лютера на фоне ниши». Особенно выразителен портрет 1521 года, на котором Лютер изображен в профиль, и самый профиль его лица экспрессивной линией выдается на темном фоне. Кранах обратился в нем к мало привычной для себя технике резцовой гравюры на меди. Выражение непоколебимой уверенности, целеустремленности и какая-то особая одухотворенность обращают на себя внимание в некрасивом, грубоватом лице молодого доктора богословия. Дополняя резец иглой, художник создает исключительное по живописности произведение. Кранах использует мягкую густую штриховку фона и теней для контраста бледному пятну лица и одежды, почти лишенной складок. Этот портрет стоит особняком в творчестве Кранаха, так как, по мнению исследователей, живописностью эффекта и выразительностью художник словно предвосхищает офорты Рембрандта. 

Большой известностью пользуется и ксилография «Портрет Лютера в образе юнкера Йорга». История ее такова. Как известно, после Вормского рейхстага Мартин Лютер какое-то время вынужден был прятаться в крепости Вартбург. Он одевался в светскую одежду, отрастил волосы и бороду и в довершение всего принял имя Йорг. Зимой 1521—1522 годов он тайно провел несколько дней в Виттенберге, вот тогда Лукас Кранах Старший и нарисовал этот портрет, который впоследствии разошелся по Германии в бесчисленных гравюрах. Считается, что это наиболее одухотворенное изображение реформатора. Образ Лютера мужествен, но лишен брутальности более ранних его изображений. В нем есть нечто романтически-взволнованное — и в умном, как бы вопрошающем взгляде, и в порывистом повороте головы.

МЕРТВЫЙ ХРИСТОС В ГРОБУ

Ганс Гольбейн Младший

В то время, когда Лукас Кранах писал портреты Мартина Лютера, другой немецкий художник — Ганс Гольбейн Младший — создавал картину «Мертвый Христос в гробу», возможную разве только что в тогдашней сумятице религиозных беспорядков и противодействий. Юноша Ипполит в романе Ф.М. Достоевского «Идиот» называет эту картину странной. Сам писатель увидел ее в Базеле в 1867 году — в ту пору, когда, измученный болезнью и кредиторами, он через два месяца после свадьбы с молодой женой буквально бежал из России. Не раз высказывалось предположение, что интерес к этому полотну зародился у Ф.М. Достоевского с «Писем русского путешественника». Н. Карамзин первым из русских писателей написал о Гольбейне и его картине: «...с большим примечанием и удовольствием смотрел я... на картины славного Гольбейна, базельского уроженца и друга Эразмова. Какое прекрасное лицо у Спасителя на вечери! Иуду, как он здесь представлен, узнал бы я всегда и везде. В Христе, снятом с креста, нет ничего божественного, но как умерший человек изображен весьма естественно»

Это, действительно, была страшная картина. Спаситель — и на кресте, и снятый с креста — по обычаю всегда изображался в покое и величии телесной красоты, как бы не тронутой смертными мучениями, не подверженной разрушительным законам разложения. Гольбейновский Христос перенес неимоверные страдания: израненный, иссеченный ударами стражников, в синяках и кровоподтеках — следах побиения камнями, в ссадинах от падения под тяжестью креста. Глаза его полуоткрыты, но и это, может быть, самое ужасное — в них мертвая остекленелость; губы судорожно застыли, словно в оборвавшемся на полуфразе стоне: «Господи! Отец мой, зачем ты оставил меня...».

Самое дерзкое и загадочное из произведений Ганса Гольбейна Младшего произвело на Ф.М. Достоевского неизгладимое впечатление. Он будто окаменел перед жутким откровением образа, в глазах — смятение и страх. Вот запись его жены, Анны Григорьевны: «Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед ней как бы пораженный... В его взволнованном лице было то испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии». Сам писатель никому и никогда не писал о своих впечатлениях от картины Гольбейна. Запись жены зафиксировала лишь внешнее потрясение, а глубинные импульсы воплотились только в романе «Идиот»:

— Это копия с Ганса Гольбейна, — сказал князь, успев разглядеть картину, — и хоть я знаток небольшой, но, кажется, отличная копия. Я эту картину за границей видел и забыть не могу. 

— А на эту картину я люблю смотреть! — пробормотал, помолчав, Рогожин. 

— На эту картину! — вскричал вдруг князь, под впечатлением внезапной мысли, — на эту картину! Да от этой картины у иного вера может пропасть! 

— Пропадает и то, — неожиданно подтвердил вдруг Рогожин.

...Ганс Гольбейн создал одно из самых значительных и самых странных своих произведений — «Мертвый Христос в гробу» — в 1521 году. Все в этой картине вызывает недоумение: странный формат, назначение картины, трактовка образа Христа. Кроме того, ученые до сих пор не пришли к окончательному и однозначному выводу, действительно ли это произведение — одна из сохранившихся частей утраченного алтаря. И если это так, то каким тогда был его первоначальный вид? Однако трудно представить эту вытянутую по горизонтали картину частью алтаря. Не случайно поиски остальных частей алтаря не дали результатов. Перед нами самостоятельное произведение — редкая и старинная форма картины «Мертвый Христос в гробу», восходящая, может быть, к византийским плащаницам и связанная с пасхальной литургией.

Изображение мертвого Христа, лежащего на погребальном столе, знали и немецкая, и итальянская традиции. Такого рода образы встречались вплоть до XVI века, особенно в венецианском искусстве (например, картина Карпаччо «Положение во гроб»). В Германии эта традиция проявила себя с особой полнотой. Немецкие художники второй половины XIV века часто изображали поруганное мертвое тело Христа. Матис Грюневальд, например, смог придать величие израненному и измученному Христу тем, что не побоялся утрировать размеры фигуры, землистый оттенок мертвого тела, когтистость исковерканных судорогой пальцев. Каждая колючка тернового венца величиной и остротой своей напоминала кинжал, а вопиющее к небесам горе предстоящих людей еще больше усиливало эмоциональное воздействие картины. В скульптурных изображениях Христа еще больше достигалось пугающее сходство с мертвым человеком: одеревеневшее тело трупного цвета, закатившиеся зрачки, жуткий оскал зубов. Ощущение это еще больше усиливалось от парика со спутанными, торчащими волосами, надетого на голову деревянной статуи.

Но все эти иконографические истоки не объясняют образного звучания картины Ганса Гольбейна, который разрушил все традиции иконографической схемы. Художник отказался от всех этих выразительных средств, прибегнув к другим — не менее впечатляющим. Он изобразил не просто мертвого Христа, он написал Христа одинокого в своей смерти — нет рядом ни учеников его, ни родных. Гольбейн Младший изобразил труп со всеми признаками начавшегося разложения. Страшны закатившиеся зрачки приоткрытых глаз, страшен оскал рта, вокруг ран появились синие пятна, а конечности стали чернеть. Нет здесь ничего одухотворенного, ничего святого. Мертвее мертвого лежал перед зрителем человек со всей своей устрашающей угловатостью наготы. Христа Гольбейн рисовал с утопленника, ему безжалостно придал он страшную величественность. Связанный с Христом евангельский сюжет Гольбейн низводит до скрупулезной анатомии мертвого тела, что даже говорит о некотором безбожии самого художника. Перед нами смерть в самом неприглядном виде: сведенное судорогой лицо, застывшие и потерявшие блек глаза, всклокоченные волосы, вздыбленные ребра, провалившийся живот...

Но в скрупулезном изображении мертвой плоти есть своя экспрессивная сила и свой эстетический подход к теме. Форма картины, подогнанная под размеры фигуры, придает образу монументальное величие. Низкая точка зрения и вытянутая поза фигуры еще больше усиливают это впечатление. Образ Христа лишен у Гольбейна Младшего евангельского содержания, в нем видно уже ренессансное понимание древней темы: религиозное учение об искупительной жертве Спасителя получило у художника ренессансное толкование в форме художественного размышления о жизни и смерти Человека. Этим и объясняется двойственное отношение Ф.М. Достоевского к картине: восхищение и ужас. От лица юноши Ипполита русский писатель дает следующее гениальное описание:

...когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их?.. Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, — в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себе глухо и бесчувственно великое и бесценное существо... Картиною этой как будто выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено... Эти люди, окружавшие умершего, которых тут нет ни одного на картине, должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования. Они должны были разойтись в ужаснейшем страхе, хотя и уносили каждый в себе громадную мысль, которая уже никогда не могла быть из них исторгнута. И если б этот самый учитель мог увидеть свой образ накануне казни, то так ли бы сам он взошел на крест и так ли бы умер, как теперь?

Действительно, задавался (вслед за Ф.М. Достоевским) вопросом литературовед Юрий Селезнев, «в чем же тогда он, высший смысл законов природы, по которым она с холодным безразличием отправляет даже единственное, неповторимейшее из своих созданий в бездну небытия своей темной утробы? Или действительно высший смысл именно в этой бессмысленности: и страсти, духовные муки совести, полет мысли, порывы творческого вдохновения, непоколебимость веры не более чем чудовищная ухмылка над бедным человечеством, пустая игра воображения, чтобы хоть на краткий миг забыться, отвлечься от жуткой неминуемости этой последней правды, от этого вселенского, паучьи ненасытного бога — чрева? И пока не пришел твой черед идти на заклание, пока не выпал твой номер в этой бешеной круговерти слепого колеса всемирной рулетки — живи, человече, для своего маленького личного пуза, все тебе дозволено, ибо все только на мгновение, ибо вечно одно только это, бездонное, невообразимое чрево...»

ЧЕТЫРЕ АПОСТОЛА

Альбрехт Дюрер

Его считают знаменитейшим и самым блестящим живописцем Германии. Воспитанный в мастерской серебряных дел мастера, Альбрехт Дюрер был не только удивительным художником и гравером, но (подобно Микеланджело) он занимался еще архитектурой, скульптурой, музыкой и словесностью.

Уже первая картина А. Дюрера «Орфей» принесла ему известность, а потом стала распространяться и его слава гравера. Знаменитый итальянский гравер Марк Антоний Раймонди, желая сделать себе богатство, принялся подделывать гравюры немецкого художника, даже стал ставить его монограмму. Узнав об этом, А. Дюрер предпринял путешествие из родного Нюрнберга в Венецию. По его жалобе венецианский сенат сжег все подделки Раймонди, которого впоследствии заключили в тюрьму. В Венеции А. Дюрер написал свою знаменитую картину «Мучение святого Варфоломея», которую ему заказали для собора Святого Марка. Картина эта вызвала такое удивление у австрийского императора Рудольфа II, что он повелел приобрести ее за какую бы то ни было цену и на руках принести к нему в Прагу. 

Альбрехт Дюрер жил в драматическую пору истории Германии, был свидетелем движения Реформации и великой крестьянской войны — взлета надежд и горького крушения всех народных чаяний. Это была эпоха, когда поистине «распалась связь времен». С одной стороны — это еще живое, реальное средневековье с его суевериями и жестокостью, которая перестала уже не только возмущать, но даже удивлять людей. Костры, на которых сжигали людей, и казни на городских площадях стали бытовым явлением. С другой стороны, начинались бурное пробуждение человеческого разума, стремление к знаниям и свободе мысли.

Некоторые исследователи творчества А. Дюрера считали художника бесспорным сторонником Реформации, однако его отношение к ней не было столь прямолинейным. Когда движение за реформу католической церкви только еще разгоралось, большинство сторонников Реформации считали себя добрыми католиками. Среди жаждавших реформ были люди, которых устраивали и самые незначительные изменения в литургии. Радикалы же требовали самых коренных изменений — вплоть до пересмотра Священного писания. К тому же Реформация быстро превратилась в социально-политическое движение, в котором крестьяне и городские низы требовали отмены десятины и возврата к «примитивной религии». Альбрехт Дюрер примкнул к лютеровскому движению с момента первых выступлений реформатора, но впоследствии разочаровался в Реформации, как и многие другие художники. К тому же его, зажиточного и высокочтимого бюргера, пугали народные выступления. Многочисленные изображения крестьян у Дюрера тоже далеко не однородны: иногда они полны симпатии к сословию-кормильцу, а в другой раз в них сквозит пренебрежение к грязным и грубым мужикам. Открыто А. Дюрер опасался высказываться по вопросам Реформации и революции, некоторые усматривают в этом тот факт, что художник остался равнодушным к борьбе религиозных страстей своего времени. Но его Гений и его произведения являются точным отражением той бурной эпохи.

Около 1525 года Альбрехт Дюрер начал работать над последней своей картиной «Четыре апостола», на которой изобразил Иоанна, Петра, Марка и Павла и которая подводит итог всей его творческой деятельности, является своеобразным завещанием великого художника грядущим поколениям. Так картина воспринимается и поныне. Она написана на двух узких вертикальных досках, скрепленных между собой. Апостолы изображены в одном пространстве и композиционно тесно спаяны между собой, духовно кажутся абсолютно едиными. Никогда еще художественный стиль Дюрера не достигал такого отточенного языка, таких монументальных, исполненных величия и красоты форм, как в этом произведении. Создавая своих апостолов, А. Дюрер стремился показать совершенные человеческие характеры и умы, устремленные в высокие сферы духа. Именно такие характеры выковывались в эпоху Реформации и Великой крестьянской войны в Германии — время, предназначенное не для слабых душ. Осенью 1526 года Альбрехт Дюрер преподнес обе доски городскому совету Нюрнберга со словами: «Я никого не считаю более достойным сохранить на память мою картину, на которую я потратил больше труда, чем на какие-либо другие, нежели вашу мудрость».

Каллиграф И. Нейдерфер, друг и соратник А. Дюрера, писал, что в образах апостолов художник хотел изобразить четыре темперамента. Молодой и спокойный Иоанн персонифицирует темперамент сангвинический; Петр, старый и усталый, — флегматический; свирепого вида, сверкающий белками глаз Марк — типичный холерик; настороженный и злой Павел — меланхолик. Темпераменты подчинялись влиянию небесных светил и означали наклонность и способность человека к тем или иным занятиям. По дюреровской картине можно даже проследить иерархию темпераментов. На каждой из досок выдвинута на первый план и выделена цветом одна из фигур. На левой доске — Иоанн в зеленой одежде и красном плаще на желтой подкладке; на правой — Павел в плаще холодного бело-голубого оттенка. Они представляют самый счастливый темперамент — сангвинический и меланхолический, в глазах Дюрера и его современников — темперамент гениальных людей. Апостол Петр, которого римские папы считали своим покровителем, отодвинут на картине на второй план. 

Картина «Четыре апостола» вызывала и по сей день вызывает большие споры среди искусствоведов. Неясно, является ли она фрагментом триптиха или самостоятельным, законченным произведением. Разъединенные по отдельности, они производят впечатление незаконченное и неспокойное. Именно поэтому Шпрингер выдвинул гипотезу, что посередине должно быть Распятие. Однако тут возникает вот какое препятствие: на левой доске уже изображен апостол Иоанн, присутствие которого у креста по иконографии обязательно. Но на алтаре он не может быть изображен дважды. Если предположить, что в центре должна быть Мадонна, то и эта гипотеза не может быть приемлемой в виду ясно выраженного протестантского духа «Четырех апостолов» и надписей под ними. 

Картина не очень хорошо сохранилась, во многих местах видны следы поправок. Одну из них выполнил сам А. Дюрер еще во время работы над картиной. Сотрудник Мюнхенской пинакотеки Фолль указывал на очевидные значительные pentimenti, в результате которых, возможно, фигура Филиппа была превращена в Павла. На голове Павла, посередине лба апостола, идет линия, которая является границей первоначального варианта лба. Вся передняя часть лба и конец носа приписаны художником позднее. Таким образом, апостол Павел раньше стоял совершенно в профиль и, должно быть, глаз его был направлен иначе. 

Под изображениями апостолов И. Нейдерфер начертал строки из евангелий апостолов, содержащие предостережения от соблазнительных слов лжепророков: высказывание апостола Петра, предостерегающее от «ложных пророков», которые «ради жадности будут к вам приступать с вымышленными словами; слова Иоанна о том же, цитаты из евангелий апостолов Павла и Марка еще конкретнее: «В последние времена наступят ужасные дни. Будут люди, которые опираются только на себя, жадные, гордые, надменные, нечестивые, родителям непослушные, неблагодарные, всем мешающие, насильники, нецеломудренные, недобрые, дикие, предатели, кощунственники, самодовольные».

Сам А. Дюрер так подписал картину: «Все мирские правители в эти опасные времена пусть остерегаются, чтобы не принять за божественное слово человеческие заблуждения». Эти слова были как нельзя более актуальны, ведь годом ранее Нюрнберг официально принял Реформацию, и в его стенах стали проповедовать свои учения люди разных направлений новой веры. И именно подпись под картиной напоминает о верности слову и внутренней стойкости в тех случаях, когда лжепророки проповедуют социальный и религиозный радикализм, грозящий опрокинуть весь строй духовной и материальной культуры. Только в Библии, где ни слова ни убавить, ни прибавить, Альбрехт Дюрер видит твердую основу, на которую следует опираться. Потому он и послал к нам своих современников — людей мятежа и преобразования, мыслителей и борцов, сознающих высшее назначение своего существования. Грубая мужицкая сила органично соединяется здесь с тончайшими проявлениями ума и силой страсти. Курфюрст Максимилиан, в чьи руки впоследствии попала картина «Четыре апостола», понял точный смысл надписи художника и велел отпилить ее. Но божественное слово истины всегда выше тиранов и лжепророков.

ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ СТРЕЛКОВ РОТЫ СВЯТОГО АДРИАНА

Франс Хальс Старший

В XVI веке искусство Голландии (в отличие от Испании, Италии и Франции) развивалось не в придворных центрах и великосветских салонах, а в маленьких провинциальных городках. Заказчиками художников выступали купцы, врачи, учителя, проповедники, ювелиры, граверы, мелкие ремесленники и даже крестьяне. Мужья заказывали портреты жен, жены — портреты мужей, счастливые родители — портреты детей, молодожены — супружеские портреты, гильдии — большие групповые портреты. От таких произведений требовали не величественности и парадности, а глубокой правдивости и бросающегося в глаза сходства.

В одном из таких городков — Гарлеме — почти безвыездно жил и работал до самой смерти художник Франс Хальс Старший, в портретах которого и отразился один из самых совершенных образцов реалистического искусства. Его портреты были самые разные: частные, интимные, совсем маленькие (предназначенные для гравирования) и большие заказные (в том числе групповые). У современников его искусство не получило особенно широкого признания. Впрочем, как показывают некоторые факты его биографии, Хальс к этому не особенно и стремился. И тем не менее он стал фигурой всеевропейского значения: он показал, что можно стать великим художником, будучи портретистом преимущественно одного слоя голландского общества — бюргерства.

Хальс Старший стал блестящим мастером портрета потому, что заменил мелочную передачу сходства острым и обобщенным изображением основных, наиболее характерных черт людей. Модели у него предстают в живом движении и конкретном душевном состоянии. При этом достигается поразительное внешнее сходство, а верность рисунка и мягкая смелая кисть ставят его имя в ряд со знаменитыми художниками той эпохи. По меткой характеристике изображенных лиц, в выражении добродушного, веселого юмора Франс Хальс просто неподражаем. 

Групповые портреты являются наиболее значительными творениями в живописном наследии Хальса Старшего. В Голландии, где фресковая живопись почти не применялась, именно групповой портрет стал единственным видом монументального искусства, предназначенным для украшения общественных зданий. Проникшись сознанием собственного достоинства, почтенные голландские бюргеры стремились увековечить себя не просто в изображениях, а в портретах, свидетельствующих об их воинской славе или гражданских добродетелях. Такие портреты заказывали лучшим голландским живописцам, и они до сих пор являются гордостью музеев Гааги, Амстердама и Гарлема. Отрадно и то, что эти национальные творения (за немногими исключениями) не покинули своей родины. 

Наиболее полное выражение эта направленность творчества Франса Хальса получила в портретах, написанных в 1627 году. Свободно располагая людей вокруг стола, художник показывает их в разнообразных аспектах и положениях. Некоторые сидят, разговаривая друг с другом; другие — стоят, третьи, запоздав и запыхавшись, только входят в зал, вызывая упреки ожидающих. Настроение веселого праздника объединяет всех, и оно находит свое отражение у Хальса и в мимике людей, и в радостном звучании красок... Любой из изображенных — яркий жизненный тип. Например, в «Групповом портрете стрелков гильдии святого Адриана» (1627) в центре стола расположился капитан. Держа в правой руке нож, он повернулся в сторону стоящего слева от него человека и, видимо, что-то объясняет ему. Обрамленное шляпой лицо его выражает самоуверенность. Собеседник — небольшой, плотный человек с маленькими глазками и хитрым выражением лица — полон предвкушения радости от веселого пира. Стоящий у края стола рядом с почтенным полковником нарядный щеголь — знаменосец. Он пристально смотрит на зрителя, так же как сидящий впереди капитан с приятным открытым лицом. За ними симпатичный лейтенант держит бокал, будто только и ждет момента, чтобы поднять его за здоровье присутствующих. 

В ранних групповых портретах Хальс во многом еще следует старой традиции: строит композицию в виде спокойной горизонтали, в расстановке фигур у него еще относительно мало разнообразия и т.д. В «Групповом портрете стрелков гильдии святого Адриана» традиционная горизонталь композиции окончательно ломается. Часть персонажей сидит за столом, некоторые только чуть привстали, другие стоят во весь рост. Благодаря этому контур группы получился волнообразным, что и придает всему полотну динамичность. В основу данного группового портрета положена продуманная до мелочей композиция, поэтому каждый из персонажей, выступая как деятельный участник общей сцены, обладает в то же время полной свободой движения. Кроме расположения людей, свободно сгруппированных вокруг стола в самых разнообразных позах и поворотах (в фас, профиль, три четверти), Хальс подчеркивает движение всеми имеющимися художественными средствами. Если ранее в подобных композициях господствовала изокефалия (равноголовие), то теперь от нее не осталось и следа.

Хальсу удалось добиться впечатления удивительной непосредственности и радости жизни. Черные костюмы и широкополые шляпы, белые воротники, перекинутые через плечо оранжевые и красные ленты, трехцветные знамена, зелень пейзажа — все это вносит в групповые портреты радостное красочное звучание. Жизнь на полотнах Хальса бьет через край, да и сам гарлемский художник любил веселую жизнь и общество. 

В «Групповом портрете стрелков роты святого Адриана» в центре образуется пространственный интервал, а влево и вправо композиция нарастает в высоту. И вся группа распадается на две почти симметричные подгруппы. Чтобы избегнуть этой ненавистной ему симметрии, которая обычно делает картины статичными и уравновешенными, Хальс отодвигает фигуру одного из расположившихся за столом офицеров вправо, заполняя образовавшийся просвет стрелком в широкополой шляпе. Именно этот стрелок стал связующим звеном между двумя подгруппами, полными того живописного беспорядка, который был художественным идеалом Хальса. 

Придавая динамику фигуре, Хальс придавал ее и лицу. И здесь излюбленным приемом художника была улыбка. В тысячах нюансов передал Хальс эту улыбку — от едва заметной усмешки до раскатистого смеха. Но улыбка для Хальса была не только средством оживления лиц, она имела для него и глубокий психологический смысл. Это было своего рода выражение оптимизма, пользовавшееся колоссальным успехом у современников. Благодаря такой улыбке все на портретах выглядели здоровыми, крепкими и жизнерадостными. А еще в «Групповом портрете стрелков роты святого Адриана» присутствовала совершенно особая нотка добродушия и патриархальности, присущая лучшим голландским портретам.

ДАНАЯ

Корреджо

Долгое время жизнь этого великого художника была малоизвестна, а потому наполнена такими неправдоподобными и противоположными друг другу вымыслами, что даже что-то среднее между ними избрать было нельзя. Считалось, что он не учился живописи и даже вообще не думал быть живописцем. Но однажды, увидев в Болонье картину Рафаэля «Святая Цецилия», Корреджо будто бы воскликнул «Anch'io sono pittore» («И я живописец»). С этого момента он и начал ревностно заниматься рисовальным искусством. Другие историки отвергают этот случай как басню и утверждают, что Корреджо учился у Бианки. По их словам, он не покидал родного местечка Корреджио (откуда и произошло его имя) близ Модены, не был ни в Риме, ни в Венеции, ни в Болонье. Правда, и этот факт подлежит сомнению, ибо в картинах художника видно глубокое изучение антиков и великих картин, которых тогда еще не было в Модене. Третьи рассказывают, что Корреджо был так беден и так мало ему платили за его произведения, что однажды, получив в Парме всего 200 медных франков, он так торопился доставить их своему семейству, что по дороге домой от изнеможения умер. Однако в своих записках Орланди свидетельствует, что Корреджо «был человек не бедный и принадлежал к хорошей фамилии, получил хорошее воспитание, в молодости основательно учился музыке, поэзии, живописи и скульптуре»

Таковы противоречивые сведения о Корреджо — художнике, чьи произведения отмечены печатью гения необыкновенного, а прелесть и нежность его кисти просто изумительны. Мало кто превзошел его в таинствах светотени, своим разделением света он производит непостижимое действие, привлекая зрителя сначала к главному предмету, а потом заставляя его отдыхать на обстановке. Дивная кисть Корреджо невольно заставляет забывать и не видеть те недостатки, которые и заметны-то только специалистам (например, они отмечают у художника несоблюдение единства времени и места, некоторое отступление от законов искусства, драпировку его считают по большей части неестественной). Но в картинах Корреджо всегда царит радостное возбуждение, которое постоянно сопровождает игру его творческого воображения и пленяет зрителя.

Когда художник обращается к изображению обнаженного женского тела, его произведения становятся настоящим гимном женской красоте и грации. В эстетическом лексиконе Возрождения «грация» — очень емкое понятие, со множеством всевозможных смысловых оттенков. «Грация» — это не просто то, что в обиходе называется «изяществом». Она лишь отчасти является синонимом «красоты», хотя и очень тесно связана с ней. Как писал Марсилио Фачино, «красота есть некая прелесть (grazia), живая и духовная, влитая сияющим лучом Бога сначала в ангела, затем в души людей, в формы тел и звуки. Она услаждает наши души и воспламеняет их горячей любовью». Граф Б Кастильоне, друг и покровитель великого Рафаэля, понимал «грацию» как врожденное, дарованное небом чувство изящного и способность поступать в соответствии с этим чувством.

Именно к числу таких «грациозных» произведений и относится картина Корреджо «Даная», которая уже давно пользуется мировой известностью. Сюжет для картины художник заимствовал из греческой мифологии. У аргосского царя Акрисия была дочь Даная, славившаяся своей неземной красотой. Акрисию было предсказано оракулом, что он погибнет от руки сына Данаи. Чтобы избежать такой судьбы, Акрисий построил глубоко под землей из бронзы и камня обширные покои и там заключил свою дочь. Но громовержец Зевс полюбил ее, проник в подземные покои Данаи в виде золотого дождя, и стала дочь Акрисия женой Зевса...

Корреджо заменил традиционный золотой дождь светящимся облаком, опускающимся на ложе Данаи. На фоне простынь и темных драпировок выделяется прекрасное, «грациозное», осязательно живое тело юной красавицы. Крылатый Амур подготавливает Данаю к прибытию Зевса. Здесь же восхитительные маленькие путти, которые с детской непосредственностью пишут на дощечке наконечниками своих золотых стрел имя возлюбленной Зевса. Залиты золотистым светом заката комната и виднеющийся в окно гористый пейзаж с развалинами замка и далеким горизонтом под высоким спокойным небом. Море света, равномерно рассеянного по всему полотну, объединяет оттенки цветов в единую гамму золотисто-коричневого тона. 

Корреджо, как Прометей, похитивший священный огонь с Олимпа, первым признал существеннейшей частью картины льющийся волнами свет — всюду проникающий и все оживляющий, окружающий всякий предмет и делающий его видимым. Глядя на его «Данаю», так и кажется, что художник сам поднимался к небу, чтобы увидеть божественный свет, так гениально передал он его божественную сущность. Ложе «Данаи» можно сравнить с волнующимся от ветра озером, по глади которого скользит солнце и вокруг которого, подобно берегам, легли густые тени фона. Нежно холодный цвет тела «Данаи» в сочетании с яркой белизной постели дает картине главный светлый тон. Прекрасное женское тело Корреджо окружил воздушным покровом, и оно словно уходит в высшие сферы.

Картина была написана в 1530 году по заказу мантуанского герцога Ф. Гонзага и подарена им Карлу V во время коронации последнего в Болонье. После длительных странствий, побывав в разных коллекциях, картина в 1827 году была куплена Камилло Боргезе в Париже за 285 фунтов стерлингов и с тех пор является одним из украшений Галереи.

СЛЕПЫЕ

Питер Брейгель Старший

История не сохранила точной даты рождения Питера Брейгеля Старшего. Считается, что он родился между 1525 и 1530 годами, в небольшой деревушке к востоку от славного торгового города Антверпена. Почти пять столетий, миновавшие с тех пор, стерли в памяти людей подробности его жизни, пощадив лишь немногие из созданных им картин. Они и являются бесспорными свидетелями яркой судьбы их создателя. 

Споры вокруг личности и творческого наследия Брейгеля Старшего не умолкают до сих пор. Какие взгляды исповедовал, чьим приверженцем и выразителем был этот один из самых независимых умов в истории человечества? Для одних исследователей он — философ, отвлеченный мыслитель, витающий где-то высоко над действительностью. Другие считают главным в его творчестве то, что он создал концепцию трагического противостояния человека и мира, столь противоположную жизнерадостному духу итальянского Возрождения. Третьи — что его творчество воплощает в себе народные традиции, выделяя в нем создание крестьянского жанра, за что художник и получил прозвище «Мужицкий». И все искусствоведы отмечают на его картинах пейзаж. Это относится не только к знаменитой серии «Времена года», но и к другим полотнам Питера Брейгеля Старшего. Брейгель открывает зрителю цепи вздымающихся гор, безбрежные морские просторы, вереницы плывущих в небе туч. Их роль в ландшафтной живописи была огромной уже в то время, а выражение духа природы поражает зрителя и до сих пор. Но художник не просто пишет пейзаж, он создает через него свою картину мира, в которой его интересуют не конкретные явления природы, а сама природа в своем вечном круговороте и место человека в ней. Для Брейгеля человек и все созданное его руками не существуют вне природы, человек живет в ней и ей же противостоит. 

Творчество Брейгеля как бы сменило своего субъекта — вместо человека им стал мир, природа, а человек уменьшился до микроскопических размеров, затерялся среди великих просторов Земли. Отчасти в этом сказался кризис былой веры в человека, но вместе с тем (в результате великих географических открытий) и беспредельное расширение мира и кругозора. Это была принципиально новая концепция эстетической ценности природы, которая (возвеличивая природу) вместе с тем подчеркивала, что человек — величина бесконечно малая и незначительная.

В некоторых ранних картинах Брейгеля человек просто незаметен, а в ряде случаев он изображается как будто только затем, чтобы оттенить величие природы. Это относится и к его картине «Битва Поста и Карнавала», на которой веселятся маленькие, суетные фигурки гуляк, ряженых, монахов, торговок, музыкантов, зрителей, игроков, пьяниц. Они водят хороводы, устраивают шествия, покупают рыбу, плюют, играют в кости, кричат, дудят на волынках, строят всякие штуки, глазеют по сторонам. На этой картине нет ничего неподвижного: люди снуют между домами, выглядывают из дверей и окон, что-то несут, держат или просто размахивают руками. Даже вещи сдвигаются со своих мест и проникают друг в друга: нож втыкается в хлеб, из превращенного в барабан кувшина торчит пестик, из мисок вылезают поварешки или куриные лапы. Но весь этот веселящийся Вавилон занятен столь же, сколь и ничтожен. Между человеческим лицом и маской карнавального шута разницы порой не существует. Брейгель с пристальным вниманием продолжает вглядываться в людей, он даже находит в их копошащемся муравейнике красоту, и все равно герои его остаются когда забавными, а когда гротескными и даже зловещими.

Только в двух картинах Брейгеля — «Крестьянский танец» и «Крестьянская свадьба» — впервые в качестве героя на Олимп искусства взошел простой мужик, причем не в качестве второстепенного персонажа: зритель получил возможность разглядеть его с близкого расстояния. Пусть эти герои грубые и бесшабашные, но зато они смелые и сильные люди, которые умеют постоять за себя в реальной жизни. 

А действительность тогда была ужасной. Еще в начале 1560-х годов нидерландцам в полной мере пришлось изведать несчастия, которые обрушили на них испанские власти. Тридцатилетний художник видел, как приходили в упадок процветавшие прежде города. Иностранные купцы, опасаясь религиозной нетерпимости испанских инквизиторов, искали гостеприимства в других землях. Сожжение еретиков стало заурядным зрелищем, так же как и десятки виселиц, расставленных вдоль опустевших дорог. С приездом герцога Альбы страна была превращена в гигантский застенок. Волна восстаний, прокатившаяся было по Нидерландам, быстро спала. В этих событиях многие искусствоведы и видят разгадку особенно трагедийного характера последних произведений Брейгеля. Драматический для его народа исход борьбы погасил в сердце художника последнюю надежду. Разуверившись в возможности победы, Брейгель снова направил свое искусство в иносказательное русло, словно у него не стало уже сил писать непосредственные события.

В это время и создается картина «Слепые», в которой отчаяние Брейгеля-человека и величие Брейгеля-художника достигли своего наивысшего предела. В основу «Слепых» легла библейская притча о неразумном слепце, который взялся быть поводырем у своих собратьев по несчастью. Пережитые события словно заставили Брейгеля вспомнить кальвинистское учение о трагической слепоте всего человечества, не ведающего своей судьбы и покорного воле предначертанного зрелища. Шесть фигур, пересекая холст по диагонали, идут, не подозревая, что их путь ведет в заполненный водой овраг. И хотя зрелище это облечено в бытовую сцену, ее внутренний человеческий смысл поднимается до трагедии вселенского масштаба. 

Внимание зрителя привлекает не только вся процессия целиком, но и каждый ее участник в отдельности. Последние идут спокойно, ибо еще не ведают о грозящей беде. Их лица полны смирения, едва прикрывающего тупость и затаенную злобу. Но чем ближе к оврагу, тем уродливее и омерзительнее становятся их лица, тем резче и вместе с тем неувереннее движения, тем быстрее и стремительнее становится темп линий художника. И, наконец, самый последний нищий — падающий. «Взгляд» его пустых глазниц обращен к зрителю. Неудовлетворенная ненависть, жестокий оскал сатанинской улыбки превратили его лицо в страшную маску. В нем столько бессильной злобы, что вряд ли кому придет в голову сочувствовать бедняге. 

Еще ужасней и глубже бездна, в которую человека часто увлекает его собственная глупость. Пороки лишают его жизнь красоты и гармонии, превращая в слепца, для которого навсегда закрыта радость созерцания божественной природы. На картине, словно обгоняя слепцов, взгляд зрителя перескакивает с одной фигуры на другую, улавливает страшное в своей последовательности изменение выражений их лиц. От тупого и животно-плотоядного последнего слепца через других — все более алчных, все более хитрых и злобных — стремительно нарастает осмысленность, а вместе с нею и отвратительное духовное уродство обезображенных лиц. И чем дальше, тем осмысленнее становится соединение порока, все очевиднее духовная слепота берет верх над физической, и порок (как проказа) разъедает их лица, духовные язвы приобретают на картине общечеловеческий характер. Чем дальше, тем неувереннее становятся их судорожные жесты и быстрые движения, а земля уже уходит из-под ног. Потому что слепые ведут слепых, потому что они чувствуют падение, потому что падение это неизбежно.

Эти нищие — не крестьяне и не горожане. Это люди, однако перед зрителем предстают не символ и не аллегория, перед ними только реальный факт, но доведенный в существе своем до предела, до трагедии невиданной силы. Только один из слепцов, уже падающий, обращает к зрителю свое лицо. И «взгляд» его завершает путь остальных — жизненный путь всех людей. Все также светит солнце, зеленеют деревья и даже трава под ногами слепцов мягка и шелковиста. Уютные домики стоят вдоль тихой деревенской улицы, в конце которой видна островерхая церквушка. Светлый и лучезарный мир природы остается как бы вне человеческого недоразумения. Его безмятежная красота позволяет забыть о человеческих пороках и несчастьях, однако фигуры самих слепцов в этой среде кажутся еще более отталкивающими и страшными. Единство человека и природы, отчасти присутствовавшее во «Временах года», здесь распалось окончательно. Лишь сухой безжизненный ствол дерева вторит изгибом своим движению падающего. Весь остальной мир спокоен и вечен — чистый мир природы, не тронутой злобой и алчностью.

БРАК В КАНЕ ГАЛИЛЕЙСКОЙ

Джакопо Тинторетто

Жизнь Венеции XV—XVI веков — это бесконечные карнавалы, празднества, пиршества... Попадавшим в нее иностранцам город казался земным раем, так поражали их сказочные богатства «царицы Адриатики». Один из них в 1484 году писал: «Венецианцы слишком стремятся пользоваться наслаждениями, они всю землю хотят превратить в сад наслаждений». Эти слова говорят о праздничном, радостном мировоззрении жителей «Серениссимы» («Светлейшей», как испокон веков называли Венецию). И действительно, светское начало в культуре Венеции было выражено сильнее, чем в других городах Италии. 

Здесь, в одном из отдаленных кварталов близ пустынного ныне бассейна Мизерикордия, в 1512 году в семье Робусти (владельца одной из красилен) родился сын Джакопо. Старый мастер несказанно обрадовался, чая в нем наследника своего красильного дела и нажитого состояния. Все радовало отцовскую душу: и проявившаяся с детских лет любовь сына к краскам, и мастерство, с которым юный Джакопо смешивал их. Однако то, что хотел сделать из красок сын, было далеко от дела его отца.

И все же сын обессмертил его имя. Да и старший Робусти был настолько благоразумен, что не стал чинить препятствий призванию сына. В 10 лет мальчик начал учиться рисованию, а в 15 лет был уже учеником самого Тициана, который сразу угадал в нем большой талант. Через три года он сказал своему способному ученику: «Этот урок ты выполнил великолепно, больше ты ничему уже не можешь научиться у меня».

А через неделю юный Джакопо находился уже в собственной мастерской, расположившейся на канале Сан-Лука. Он не пренебрегал ничем, что могло служить его художественному совершенству, и потому устроил свою мастерскую так, как никому до тех пор даже и в голову не приходило. На одной из ее стен большими буквами было написано: «Рисунок Микеланджело, краски Тициана». Это означало, что молодой художник хотел бы в своих картинах соединить художественные достоинства двух великих мастеров. А посреди мастерской с потолка свешивалось множество статуэток в самых различных положениях, и все они служили Тинторетто материалом для рисования, для изучения всевозможных положений человеческого тела. А еще он перегородил свою мастерскую несколькими стенками, и получилось у него несколько маленьких каморок, в которых он учился улавливать различное освещение. Для этого он пропускал свет в каморки через нарочно оставленные отверстия то сверху, то снизу, то сбоку. В своей необычной мастерской он проводил целые часы, дни и годы, пока действительно не достиг большого совершенства.

То немногое, что известно о Тинторетто, указывает, что он держался в стороне от шумного праздника венецианской жизни. Он был одержим страстью к работе, а тогдашняя Венеция могла завалить его заказами. Картины Тинторетто рисовал огромные, изображая на них по несколько сот фигур. На одной из его картин их целая 1000! К двадцати двум годам он написал уже 30 больших картин для общественных зданий Венеции, и был приглашен украсить Дворец дожей. Он написал для него гигантские, торжественные полотна, превосходящие по размерам все, что до него было написано.

Страсть Тинторетто к живописи была так велика, что он ни от чего не отказывался, почти не требовал за труд вознаграждения, а иногда писал даже даром. Душа его была переполнена художественными замыслами. Сохранилось несколько легенд о его работе. Так, например, ему, Веронезе, Ральвиати и Цуккаро была заказана картина для конкурса. Конкуренты не успели даже набросать эскизы, а Тинторетто уже написал и поставил на место огромную картину «Апофеоз святого Роха».

В 1561 году для монастыря dei Crociferi он написал картину «Брак в Кане Галилейской», поражающую широтой и свободой своего пространственного дыхания. Немецкий искусствовед Б. Р. Виппер писал, что, пожалуй, «только в станцах Рафаэля зритель испытывает подобное же впечатление». Однако и цели, которые ставил перед собой Тинторетто, и средства воплощения их глубоко отличны от понимания пространства у других мастеров Возрождения. Прежде всего тем, что пространственное построение не является у Тинторетто самоцелью, несмотря на чрезвычайную тщательность перспективной конструкции. Пространство на этой картине — не арена действия, как в классическом искусстве, оно само является активным участником настроения и евангельского события.

На третий день был брак в Кане Галилейской, и Матерь Иисуса была там. Был также зван Иисус и ученики Его на брак. И как недоставало вина, то Матерь Иисуса говорит Ему: вина нет у них. Иисус говорит ей: что Мне и Тебе, Жено? Еще не пришел час Мой. Матерь его сказала служителям: что скажет Он вам, то и делайте. 

Было же тут шесть каменных водоносов, стоявших по обычаю очищения иудейского, вмещавших по две или по три меры. Иисус говорит им: наполните сосуды водою. И наполнили их до верха. И говорит им: теперь почерпните и несите к распорядителю пира. И понесли. Когда же распорядитель отведал воды, сделавшейся вином, — а он не знал, откуда это вино, знали только служители, почерпавшие воду, — тогда распорядитель зовет жениха. И говорит ему: всякий человек, подает сперва хорошее вино, а когда напьются, то худшее; а ты хорошее вино сберег доселе. 

Так положил Иисус начало чудесам своим в Кане Галилейской и явил славу Свою...

Пространство у Тинторетто кажется во всех слоях наполненным фигурами. Благодаря сменяющимся пятнам света и тени, оно становится живым, отражает движения и переживания человеческой толпы и неудержимо уводит глаз зрителя в глубину. Это стремительное движение пространства сближает живопись Тинторетто с современной ему архитектурой, с идеей возрождения древнехристианской базилики (небольшой церкви прямоугольной формы). Недаром современники с восторгом отмечали перспективный эффект картины «Брак в Кане Галилейской», который делает зал более глубоким и обширным, а человеческую толпу более многочисленной, чем она есть на самом деле.

Пространство у Тинторетто сделалось иным и по своей световой и воздушной насыщенности. Впервые оно стало иметь не только объем и протяженность, но и своеобразную эмоциональную температуру: оно может быть холодным и жарким, угрюмым и сияющим, спокойным или тревожным.

Интенсивность пространства приводит еще к одному существенному моменту в замысле «Брака в Кане Галилейской». Если у многих итальянских художников Возрождения событие разворачивается обычно в центре или на переднем плане картины, то у Тинторетто центральный мотив композиции перемещается не только к краю картины, но и в ее глубину. Все перспективные линии, тесные ряды пирующих неудержимо уводят зрителя в глубь картины, к далеким и маленьким фигуркам Христа и Марии. Там основной стержень события, там его внутренний смысл... Там, в тишине молчания, совершается чудо, тогда как шумное движение больших фигур переднего плана является лишь его внешним отголоском. 

Тинторетто сделал здесь великое открытие, в понимании пространства произошел настоящий перелом. И даже более того — новое мировосприятие: он открыл для живописи значение второго плана. Пространство оказывалось теперь живым и действенным во всех планах, во всех направлениях, на любом расстоянии. Не только изображение становится целью художника, но и настроения и переживания, которые в него вложены; не только самодовлеющий человек является героем картины, но и его чувства и мысли. 

Если сравнить «Брак в Кане Галилейской» Тинторетто с одноименной картиной Веронезе, то у последнего она пышнее и богаче по красочному звучанию, разнообразней по мотивам и характерам, пиршественней по настроению. Но насколько глубже, сокровенней и человечней образы, созданные Тинторетто!.. Недаром его иногда называют «первым импрессионистом», потому что он (как и они) никогда не вдавался в мелкий реализм деталей, а всеми средствами художественной техники стремился к грандиозному изображению вселенной. Красота почти не имеет для него значения, не заботится он и о красоте форм и красок.

Вазари назвал Тинторетто «самой отчаянной головой, какая только была среди живописцев». За этой «отчаянной головой» даже не всегда поспевала кисть, настолько безудержно стремился он к иллюзии, оптическому обману, как будто бы им руководило только «сладострастие пространства».

ПИР В ДОМЕ ЛЕВИЯ

Паоло Веронезе

В картинных галереях мира часто можно увидеть большие картины с множеством написанных на них фигур. Это «Брак в Кане Галилейской», «Пир в доме Левия» и другие, под которыми стоит подпись — Паоло Веронезе. Правда, на первый взгляд, эти полотна могут показаться странными. На фоне прекрасных построек эпохи Возрождения, в красивых и богатых залах с колоннами и арками в стиле XV—XVI веков, разместилось многочисленное нарядное общество. И все в этом обществе, кроме Христа и Марии, одеты в роскошные костюмы, какие носили в те времена (то есть в XVI веке). Есть на его картинах и султан турецкий, и охотничьи собаки, и карлики-негры в ярких костюмах... 

Таков был Веронезе, который мало обращал внимания на то, согласуются ли его картины с историей. Ему хотелось только одного: чтобы все было красиво. И он добился этого, а вместе с этим и большой славы. Во Дворце дожей в Венеции есть много прекрасных картин Паоло Веронезе. Некоторые из них мифического содержания, другие — аллегорические, но все фигуры на них художник одел в костюмы своей эпохи.

Большую часть своей жизни Веронезе прожил в Венеции. Бывая в других городах, он знакомился с творчеством своих коллег, восхищался их картинами, но никому не подражал. Веронезе очень любил писать сцены различных пиров и собраний, на которых изображал всю роскошь тогдашней Венеции. Это был не художник-философ, изучающий свой предмет до малейшей подробности. Это был артист, которого не стесняли никакие преграды, он свободен и великолепен даже в своей небрежности.

Любимым сюжетом Веронезе была «Тайная вечеря». Художник обратился к теме отнюдь не традиционной для Венеции. Если для художников-флорентийцев такие темы, как «Брак в Кане Галилейской» и «Тайная вечеря» были привычными, то венецианские живописцы не обращались к ним довольно долго, сюжет трапез Господних не привлекал их вплоть до середины XVI века. 

Первая значительная попытка такого рода была предпринята только в 1540-е годы, когда Тинторетто написал свою «Тайную вечерю» для венецианской церкви Сан Маркуола. Но уже через десятилетие ситуация внезапно и резко изменяется. Трапезы Господни становятся одной из самых излюбленных тем венецианских живописцев и их заказчиков, церкви и монастыри как бы соревнуются между собой, заказывая крупным мастерам монументальные полотна. За 12—13 лет в Венеции создается не менее тринадцати огромных «Пиров» и «Тайных вечерь» (среди них уже упоминавшийся «Брак в Кане Галилейской» Тинторетто, «Брак в Кане Галилейской» самого Веронезе для рефлектория церкви Сан Джордже Маджиоре, его же полотна «Христос в Эммаусе» и «Христос в доме Симона фарисея», «Тайная вечеря» Тициана и др.). Свою «Тайную вечерю» — самое грандиозное из пиршеств (высота картины 5,5 метра и ширина около 13 метров) — Веронезе написал в 1573 году для рефлектория монастыря святых Иоанна и Павла взамен сгоревшей за два года до того «Тайной вечери» Тициана. 

Во всех «пирах» Веронезе присутствует явный оттенок триумфа, почти апофеоза. Они проявляются и в праздничной атмосфере этих картин, и в их величавом размахе, проступают они и во всех деталях — будь то поза Христа или жесты, с которыми участники трапез поднимают чаши с вином. В этом триумфе немалую роль играет и евхаристическая символика — ягненок на блюде, хлеб, вино...

Картина «Тайная вечеря» изображала Христа и его учеников на пиру у мытаря (сборщика податей) Левия, и ни в одном произведении Веронезе до этого архитектура не занимала такого места, как в этой картине. Исчезла и сдержанность, которая была на полотне «Брак в Кане Галилейской»: здесь гости ведут себя шумно и вольно, вступают между собой в споры и пререкания, чересчур резки и свободны их жесты. 

Как повествует евангельский текст, Левий пригласил к себе на пир и других мытарей, и Веронезе пишет их жадные, порой отталкивающие физиономии. Здесь же расположились грубые воины, расторопные слуги, шуты и карлики. Мало привлекательны и другие персонажи, которые выдвинуты на первый план у колонн. Справа расположился толстяк-виночерпий с оплывшим лицом, слева — распорядитель-мажордом. Его закинутая назад голова, размашистые жесты, не совсем твердая походка свидетельствуют о том, что он явно отдал напиткам немалую дань.



Поделиться книгой:

На главную
Назад