Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эпизод из жизни трех друзей - Эрнст Теодор Амадей Гофман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Эпизод из жизни трех друзей

Однажды в Духов день так называемая Ресторация Вебера — место, где собираются гуляющие в берлинском Тиргартене, — была до такой степени переполнена всякого рода и разбора людьми, что Александр, лишь неутомимо преследуя и окликая сердитого слугу, в разные стороны увлекаемого толпой, мог оттягать себе маленький столик, который он велел поставить под живописными деревьями в глубине сада у самой воды, где и уселся в приятнейшем расположении духа с обоими своими друзьями — Северином и Марцеллом, успевшим тем временем, не без стратегического искусства, раздобыть стулья. Все они лишь за несколько дней до того прибыли в Берлин: Александр — из отдаленной провинции, чтобы вступить во владение наследством, оставшимся после старой незамужней тетки, а Марцелл и Северин — чтобы снова заняться штатскими делами, которые они так давно оставили ради участия в войне, только что окончившейся. Сегодня им хотелось насладиться всей радостью свидания, и, как это обычно бывает, мысль обращалась не к богатому событиям прошлому, о нет! — прежде всего к настоящему, к той деятельности, что предстояла им теперь.

— Право, — сказал Александр, взяв кофейник, над которым подымался пар, и наливая чашки для друзей, — право, если б вы меня видели в уединенном доме моей покойной тетки, как я по утрам в хмуром молчании торжественно брожу по высоким комнатам, обитым мрачными обоями, как потом девица Анна, экономка покойницы, маленькое, подобное призраку существо, запыхавшись и кашляя, приносит мне дрожащими руками оловянный поднос с завтраком, ставит его на стол, делает, скользя назад, какой-то странный книксен и уходит, шаркая слишком широкими туфлями, словно нищенка из Локарно[1], а мопс и кот, неуверенно косясь на меня, удаляются за ней, и я остаюсь один, слушая воркотню меланхолического попугая, глядя на фарфоровых болванчиков, глупо улыбающихся и кивающих головами, выпиваю одну чашку за другой и едва осмеливаюсь осквернить презренным табачным дымом эти девственные покои, где прежде, бывало, курились только янтарь и мускус, — да, если бы вы меня там видели, вы приняли бы меня по крайней мере за околдованного, за некоего Мерлина[2]. Могу вам сказать, что только прискорбная лень, которую вы уже так часто ставили мне в упрек, стала причиной того, что я, не поискав другой квартиры, сразу же и поселился в опустелом доме тетки, который педантическая добросовестность ее душеприказчика превратила в весьма жуткое место. Согласно воле этой странной особы, которую я почти и не знал, все осталось в прежнем виде до самого моего приезда. Рядом с кроватью, блистающей белоснежными простынями, занавешенной зеленоватым шелком, все еще стоит маленький табурет, на котором, как и прежде, лежит почтенное платье и нарядный, многочисленными лентами украшенный чепец, на полу стоят великолепные вышитые туфли, а из-под кромок одеяла, усеянного белыми и пестрыми цветами, сверкает серебряная, ярко полированная сирена — ручка одного необходимого сосуда. В другой комнате лежит неоконченное шитье, работа, предпринятая покойной незадолго до ее кончины, а рядом раскрыто «Истинное христианство» Арндта[3]; но завершением всей мрачной жути этого дома, для меня по крайней мере, является висящий в той же самой комнате портрет моей тетки в человеческий рост, портрет, писанный лет тридцать пять или сорок тому назад и изображающий ее в подвенечном платье, причем, как рассказывала мне с горькими слезами девица Анна, она в этом самом подвенечном платье и похоронена.

— Что за странная мысль! — сказал Марцелл.

— Весьма понятная, однако, — перебил его Северин, — ведь умершие девицы — Христовы невесты, и, я надеюсь, не найдется такого безбожника, который стал бы осмеивать это благочестивое поверье, не чуждое и старой деве, хоть я и не понимаю, почему это тетка в свое время велела изобразить себя в наряде невесты.

— Как мне рассказывали, — начал Александр, — тетка когда-то в самом деле была помолвлена, настал даже день свадьбы, и она в подвенечном платье ожидала жениха, который, однако, не явился, потому что счел за благо в тот самый день удалиться из города с другой девушкой, уже прежде любимой им. Тетку это очень огорчило, и хотя она ничуть не была расстроена в уме, она с тех пор на свой лад праздновала день неудавшейся свадьбы. С раннего утра наряжалась она в подвенечное платье, в туалетной комнате, тщательно убранной, приказывала накрыть на два прибора небольшой столик орехового дерева с резьбой и позолотой, как это было и в тот раз, подать шоколад, вино и печенье и до десяти часов вечера ждала жениха, расхаживая по комнате, вздыхая и сетуя. Потом она с усердием молилась и, погруженная в свои мысли, тихо ложилась в постель.

— Но это же, — сказал Марцелл, — до глубины души трогает меня. Горе тому вероломному, что стал для этой бедной девушки виновником неутолимой скорби.

— На дело это, — возразил Александр, — можно взглянуть и с другой стороны. Человека, которого ты называешь вероломным и который им и останется, — пускай у него на все это и были свои причины, — может быть, предостерег какой-нибудь добрый гений или, если хочешь, благая мысль овладела им. Он стремился только к тетушкиному богатству: ведь он знал, что она властолюбива, сварлива, скаредна — словом, лютая тиранка.

— Пусть так, — сказал Северин, положив трубку на стол, скрестив руки и устремив вперед сосредоточенно-задумчивый взгляд, — пусть так, но откуда же эти трогательные тихие поминки, эта проникнутая смирением, лишь мысленно произносимая жалоба на вероломного, как не из глубины нежной души, чуждой тех земных пороков, которые ты ставишь в укор бедной тетке? Ах, ведь слишком часто те огорчения, которым мы почти не в силах противостоять среди суровой жизненной борьбы, слишком часто эти огорчения принимают уродливые формы, и на всем, что окружало старуху, от них мог остаться столь пагубный след; но даже и целый год, полный мучения, искупал бы, по крайней мере для меня, этот неизменно повторяющийся трогательный день.

— Ты прав, Северин, — сказал Марцелл, — старуха тетка, царство ей небесное, не могла быть такой дурной, как утверждает Александр, знающий обо всем этом лишь понаслышке. Впрочем, с людьми, которых озлобила жизнь, я тоже не особенно люблю иметь дело, и лучше другу Александру утешаться рассказом о брачных поминках, которые устраивала старуха, да рыться в сундуках и ящиках или же любоваться богатым убранством комнат, чем вызывать в своем воображении покинутую невесту, которая в подвенечном платье ожидает жениха и расхаживает вокруг столика, где приготовлен шоколад.

Александр резким движением поставил на стол чашку с кофе, которую только что поднес было ко рту, и, всплеснув руками, воскликнул:

— О боже мой! Не приставайте ко мне с такими мыслями и картинами, — даже и здесь, под прекрасным светлым небом, мне чудится, что вот из толпы этих молоденьких девушек выглянет, как привидение, старуха тетка в подвенечном платье.

— Этот страх, — сказал Северин, слегка улыбаясь и быстро пуская из трубки, которую снова взял, маленькие, синие облака дыма, — этот страх — справедливое наказание за твое дерзкое легкомыслие, ведь ты дурно отозвался о покойнице, которая, умирая, сделала тебе добро.

— Знаете ли вы, друзья, — снова начал Александр, — знаете ли вы, что мне кажется, будто воздух в моем доме до такой степени проникнут духом и бытием старой девы, что достаточно прожить там всего лишь два дня и две ночи, чтобы и самому немного заразиться?

Марцелл и Северин как раз в эту минуту подали Александру свои пустые чашки, в которые он умело и ловко в меру положил сахару, с таким же знанием дела налил кофе и молока, после чего продолжал:

— Уже одно то, что у меня внезапно появился доселе совершенно чуждый мне талант — наливать кофе, что я, как будто это моя обязанность и мое призвание, сразу же взялся за кофейник, что я владею тайной правильных пропорций между сладким и горьким, что я не пролил ни одной капли, уже одно это должно вам, друзья, показаться чем-то необыкновенным и таинственным; но вы еще более удивитесь, когда я скажу, что у меня появилось какое-то особое влечение к ярко начищенной оловянной и медной посуде, белью, серебряной утвари, фарфору и хрусталю — словом, к предметам хозяйственного обихода, какие имеются в тетушкином наследстве. На все это я смотрю с известным удовольствием, и мне вдруг стало казаться, что очень мило иметь не только кровать, стол, скамейку, подсвечник и чернильницу, а также и нечто большее! Тетушкин душеприказчик улыбается и полагает, что мне теперь как раз следует жениться и что дело лишь в невесте и священнике. К тому же он считает, что за невестой недалеко ходить. Дело в том, что у него у самого есть дочка, маленькое большеглазое разряженное созданье, которое все еще ребячится, как Гурли[4], наивно в речах и подпрыгивает, точно трясогузка. Пожалуй, лет шестнадцать тому назад это ей и шло благодаря ее маленькому, как у эльфа, росту, но теперь, когда ей тридцать два года, это совсем не приятно и наводит страх.

— Ах, — воскликнул Северин, — и все же как естественно это пагубное странное самообольщение! Где тот рубеж, на котором девушка, отличавшаяся в жизни тем или иным свойством, вдруг скажет себе самой: «Я теперь уже не то, чем я была; цвета, в которые я прежде рядилась, все так же свежи и молоды, но щеки мои поблекли!»[5] Поэтому — нужна снисходительность, нужно терпение! Такая девушка, поддающаяся безобидному заблуждению, внушает мне глубокую печаль, и уже поэтому я мог бы приласкать ее, постараться ее утешить.

— Замечаешь ли ты, Александр, — сказал Марцелл, — что друг Северин проникнут сегодня духом человеколюбия? Сначала он принял участие в старой тетушке, теперь же дочка тетушкина душеприказчика — а это ведь военный советник Фальтер, — да, теперь тридцатидвухлетний уродец советника Фальтера, хорошо мне знакомый, вызывает у него меланхолические чувства, и он тотчас же посоветует тебе взять ее в жены только для того, чтобы избавить ее от этой жуткой наивности, — но от нее-то по отношению к тебе, по крайней мере, она откажется сразу же, как только ты сделаешь предложение. Но не делай этого, ибо опыт учит, что такие маленькие наивные особы иногда или, вернее, весьма часто обладают кошачьими свойствами, и из бархатных лапок, которыми они тебя гладили до свадьбы, вскоре при удобном случае они выпускают отнюдь не тупые когти!

— Боже мой! — перебил друга Александр, — Боже мой! Что за вздор! Ни тридцатидвухлетний уродец господина Фальтера, ни какое бы то ни было другое существо, будь оно в десять раз красивее, и моложе, и очаровательнее, не может обольстить меня и не заставит меня теперь, когда у меня есть деньги и всякое добро, отравить золотые годы юности и свободы. В самом деле, призрак старой невесты-тетушки имеет на меня такое влияние, что со словом «невеста» я невольно связываю зловещее жуткое существо, убивающее всякую радость.

— Жалею тебя, — сказал Марцелл, — что до меня, то, когда я вызываю в своем воображении девушку, одетую к венцу, меня охватывает сладостный тайный трепет, а когда я в действительности вижу такую девушку, то мне кажется, будто дух мой должен обнять ее с любовью, любовью более высокой, в которой нет ничего земного.

— О, это я уж знаю, — ответил Александр, — ты, как правило, влюбляешься во всех невест, и, должно быть, в том святилище, которое ты воздвигаешь им в своей душе, нередко оказывается возлюбленная другого.

— Он любит вместе с любящими, — молвил Северин, — и вот почему я так люблю его.

— Я ему, — смеясь воскликнул Александр, — навяжу старуху тетушку и таким образом избавлюсь от наваждения, Которое мне уже невмоготу. Вы смотрите на меня вопросительно? Ну, так вот! Натура старой девы сказывается у меня и в том, что я страдаю невыносимой боязнью привидений и веду себя, как маленький мальчик, которого няня стращает иногда каким-нибудь пугалом. Происходит со мной вот что: днем, большей частью в самый полдень, когда я заглядываю в огромные сундуки и ящики, тут же, совсем близко от меня, появляется острый нос старухи тетки, и я вижу ее длинные сухие пальцы, которые тянутся к белью, к платьям и роются в них. Когда я, не без удовольствия, снимаю какую-нибудь кастрюльку или котелочек, остальные сами приходят в движение, и мне кажется, что вот рука призрака подаст мне сейчас другую кастрюльку, другой котелочек. Тогда я все бросаю и без оглядки бегу в свою комнату, становлюсь у окна, открытого на улицу, и начинаю напевать или насвистывать, что явно сердит девицу Анну. А что тетка каждую ночь, ровно в двенадцать часов, расхаживает по комнатам, это точно установлено.

Марцелл громко рассмеялся. Северин остался по-прежнему серьезным и воскликнул:

— Так расскажи нам — ведь это, в конце концов, получается какая-то нелепость, — неужели ты, при твоем отчаянном свободомыслии, можешь превратиться в духовидца?

— Ну что ж, — продолжал Александр, — тебе, Северин, и тебе, Марцелл, вам обоим известно, что против веры в призраки никто не восставал с таким упорством, как я. До сих пор со мной никогда не случалось ничего необыкновенного, и незнакома была мне даже та боязнь, словно физической болью сковывающая ум и чувство, которую будто бы вызывает близость духа — выходца из иного, чуждого мира. Но послушайте, что случилось со мной в первую же ночь после моего приезда.

— Говори тише, — молвил Марцелл, — мне кажется, наши соседи стараются нас подслушать и понять.

— Нет, нет, это — ни за что, — ответил Александр, тем более, что сперва я и от вас хотел утаить эту историю с привидением. Но я все-таки расскажу ее! Так вот: девица Анна встретила меня, совершенно убитая горем и тоскою. С серебряным подсвечником в дрожащей руке, стеня и задыхаясь, она провела меня через ряд пустых комнат в спальню. Здесь почтарь поставил мой сундук. Парень принял от меня щедрый дар на водку, который тут же и засунул в карман штанов, отогнув полу своего широкого кафтана, и промолвил: «Премного благодарен»; он весело оглядел комнату, и взгляд его остановила высоко вздымавшаяся постель с зеленоватыми занавесками, о которой я уже говорил. «Эх! — воскликнул он. — Вы, сударь, здесь славно выспитесь, лучше, чем в почтовой карете, да вот уже приготовлен и шлафрок и колпак». Злодей подразумевал тетушкино почтенное ночное платье. Девица Анна, у которой ноги подкосились, чуть было не выронила серебряный подсвечник, я быстро схватил его, чтобы посветить почтальону, который удалился, лукаво взглянув на старуху. Когда я вернулся, девица Анна была в страхе и трепете, она думала, что вот-вот совершится ужасное, а именно —. что я отошлю ее и без церемоний улягусь на девическую постель. Она ожила, когда я вежливо и скромно заявил, что не привык спать на таких мягких постелях, и попросил ее приготовить мне, если можно, в другой комнате постель попроще. Таким образом ужасное не совершилось, но зато произошло неслыханное, а именно — угрюмое морщинистое лицо девицы Анны осветилось радостной улыбкой, чего потом уже не бывало; затем она нагнулась к полу, своими длинными сухими, костлявыми руками ловко выправила стоптанные задки своих туфель, натянула их на острые пятки и засеменила к двери, промолвив тихим, полубоязливым, полурадостным голосом: «Слушаюсь, сударь мой!» — «Я думаю, что долго буду спать. Подайте ж кофе мне часу в девятом». С этими словами почти из «Валленштейна»[6] я отпустил старуху. Я смертельно устал и думал, что сон сразу же одолеет меня, но разные мысли и думы начали роиться в моем уме и не давали мне уснуть. Только теперь со всей живостью осознал я внезапную перемену моей судьбы. Только теперь я, на самом деле владея своим новым достоянием, находясь в непосредственной близости к нему, ясно понял, что я вырвался из-под гнета бедности и передо мной — приятная, полная уюта жизнь. Несносный свисток ночного сторожа проверещал одиннадцать… двенадцать… Я был гак далек от сна, что слышал тиканье своих карманных часов, тихое стрекотанье сверчка, очевидно гнездившегося где-то в комнате. Но как только где-то вдали на башне часы глухо пробили двенадцать, в комнате сразу же послышались тихие размеренные шаги, направлявшиеся то в одну, то в другую сторону, и при каждом шаге раздавался полный тоски стон или вздох, который, усиливаясь все более и более, начинал уже походить на душераздирающие жалобы существа, томимого смертной мукой. А в соседней комнате что-то скреблось в дверь, что-то фыркало там, почти человечьим голосом скулила и повизгивала собака. Старого мопса, теткина любимца, я видел еще вечером, — это стонал несомненно он. Я поднялся с постели и, широко раскрыв глаза, стал пристально вглядываться в бледно мерцающий ночной сумрак комнаты; я вполне отчетливо видел все, что находилось в ней, только не видел никакой фигуры, которая расхаживала бы взад и вперед, и все-таки я слышал шаги, и все-таки вздохи и стоны раздавались, как прежде, у самой моей постели. В эту минуту меня вдруг охватил тот страх перед привидениями, которого я никогда не испытывал; я почувствовал, как на лбу у меня выступили капли холодного пота, а волосы, обледенев, встали дыбом. Я был не в силах пи пошевельнуться, ни разжать губы, чтобы испустить крик ужаса, кровь быстрей пульсировала и стремительней свершала свой круговорот и не давала уснуть сознанию, которое не могло подчинить себе тело, словно застывшее в смертельных судорогах. Вдруг шаги замолкли, стоны также; зато раздалось глухое покашливание, со скрипом открылась дверь какого-то шкафа, как будто застучали серебряные ложки, потом как будто откупорили склянку и опять поставили в шкаф, как будто бы кто-то сделал несколько глотков… странный, отвратительный кашель… долгий, глубокий вздох. В тот же миг от стены отделилась и заковыляла высокая белая фигура, ледяные волны бесконечного ужаса сомкнулись надо мной, я лишился чувств.

Я очнулся словно от толчка, словно падал с высоты; всем вам знакомы такие сны, но то странное чувство, которое теперь овладело мной, я почти не в силах описать вам. Сперва я должен был сообразить, где я нахожусь; потом мне стало казаться, будто со мной случилось что-то страшное, но что воспоминание об этом изгладил долгий, глубокий, непробудный сон. Наконец я постепенно все припомнил, но думал, что это было сновидение и что призрак во сне насмехался надо мной. Когда я встал, мне прежде всего бросился в глаза поколенный портрет невесты в подвенечном (платье, в человеческий рост, и мороз пробежал у меня по спине: мне показалось, что это она расхаживала ночью как живая и что я ее узнал; но в комнате не было ни одного шкафа, и это обстоятельство снова убеждало меня в том, что я всего только видел сон. Девица Анна принесла кофе, пристально-пристально посмотрела мне в лицо и сказала:

— Господи, какой у вас больной вид, какой вы бледный! Уж не случилось ли чего-нибудь с вами?

Отнюдь не собираясь наводить старуху на мысль о призраке, посетившем меня, я сказал, что стеснение в груди не дало мне спать.

— Ну, — забормотала старуха, — это от желудка, это от желудка, ну, ну, тут мы знаем, чем помочь! — И с этими словами она, шаркая, подошла к стене, отворила скрытую обоями дверь, которой я раньше не заметил, и я увидел шкаф, где находились стаканы, маленькие склянки и несколько серебряных ложек. Старуха, побренчав и постучав ложками, вынула одну из них, затем откупорила склянку, налила из этой склянки на ложку несколько капель какой-то жидкости, поставила ее снова в шкаф и повернулась ко мне. Я вскрикнул от ужаса — призрак минувшей ночи превратился в явь.

— Полно, полно, — загнусила старуха, как-то странно усмехаясь, — полно, сударь мой, полно, это всего-навсего хорошее лекарство; покойница тоже страдала желудком и часто его принимала.

Я взял себя в руки и проглотил крепкий и жгучий желудочный эликсир. Глаза мои были неподвижно устремлены на портрет невесты, висящий как раз над стенным шкафом.

— Чей это портрет? — спросил я старуху.

— Ах ты господи! Да ведь это же покойница тетушка! — ответила она, и слезы полились из ее глаз. Мопс начал скулить, совсем как ночью, а я, с трудом преодолев внутреннюю дрожь, с трудом овладев собою, сказал:

— Анна, мне кажется, покойница тетушка нынче ночью в двенадцать часов стояла вон там у стенного шкафа и принимала капли?

Старуха как будто нимало не удивилась, только какая-то необычайная смертельная бледность погасила на ее сморщенном лице последнюю искру жизни, и она тихо промолвила:

— Так разве сегодня уже опять Воздвиженье? Третье мая ведь давно уж прошло!

Я был не в состоянии спрашивать дальше; старуха удалилась, я быстро оделся, к завтраку даже и не притронулся и выбежал на улицу, лишь бы освободиться от страшной гре-(ы, которая снова овладела мною. Вечером, хотя я и не приказывал, старуха перенесла мою постель в уютный кабинет с окнами на улицу. С тех пор я ни слова не говорил о призраке — ни с нею, ни с военным советником; будьте добры и также храните молчание, а то пойдет несносная болтовня, не будет конца нелепым, бесцельным расспросам и начнутся докучные изыскания любителей духовидства. Даже в кабинете, где я сплю теперь, мне каждый раз ровно в полночь чудятся шаги и стоны; но я несколько дней еще собираюсь побороться с наваждением, а потом возьму да без всякого шума постараюсь найти себе другую квартиру.

Александр умолк, и только через несколько секунд Марцелл возобновил беседу:

— То, что ты рассказывал о призраке старухи тетушки, в достаточной мере удивительно и страшно, но, хоть я и глубоко убежден в существовании чуждого мира духов, которые тем или иным образом могут явиться нам, все-таки твоя история, по-моему, слишком уж близка к обыденной материальности; шаги, вздохи и стоны — это все я допускаю, но вот что покойница, как в жизни, принимает желудочные капли, — это напоминает мне рассказ о той женщине, которая, являясь после смерти, стучала, словно кошка, в закрытое окно.

— Это, — сказал Северин, — опять-таки самообман, вполне свойственный нам: установив возможность проявления чуждого духовного начала и его хотя бы кажущееся воздействие на органы наших чувств, мы тут же навязываем этому началу соответствующие правила поведения и поучаем его, что ему подобает или не подобает. По твоей теории, дорогой Марцелл, дух имеет право расхаживать в туфлях, вздыхать, стонать, но только не откупоривать склянок и уж никак не пить из них. Тут следует заметить, что дух наш, грезя о высшем бытии, открывающемся нам лишь в предчувствиях, часто наталкивается на общие места обыденной жизни, которая, однако, отвечает на все это горькой иронией. Неужели же эта ирония, которая коренится в самой нашей природе, осознающей свое вырождение, не может быть присуща и душе, сбросившей с себя оболочку и вырвавшейся из мира призраков, если ей дано возвращаться в покинутое тело? Таким образом сила воли и влияния чуждого духовного начала, наяву увлекающая человека в мир призраков, могла бы обусловливать любое явление, которое, как ему кажется, он воспринимает органами чувств, и было бы смешно, если бы мы этим явлениям стали предписывать какие-либо житейские правила, созданные нами же. Замечательно, что лунатики, эти люди, чьи сны переходят в действие, часто вращаются в узком кругу самых обыкновенных движений и поступков: вспомните о том человеке, что всякий раз в новолуние выводил из стойла свою лошадь, оседлывал ее, расседлывал, ставил обратно в стойло и возвращался в постель. Все, что я говорю, это лишь membra disjecta[7], я только хочу сказать…

— Так ты веришь в старуху тетку? — перебил своего друга Александр, довольно сильно побледнев.

— Как не поверить? — воскликнул Марцелл. — Да и я — разве я неверующий, хотя, правда, и не столь заядлый духовидец, как наш Северин? Ну, теперь я уж тоже не стану скрывать, что меня в моей квартире чуть не до смерти напугало привидение, еще более страшное, чем то, которое видел Александр.

— А мне разве больше повезло? — пробормотал Северин.

— Я сразу же, как только приехал сюда, — продолжил Марцелл, — нанял на Фридрихштрассе опрятную меблированную комнату; я, так же как Александр, смертельно усталый бросился на постель, но не проспал и часу, как вдруг на закрытые веки мне словно упал яркий жгучий луч. Открываю я глаза, и — представьте себе мой ужас! — у самой моей постели стоит длинная, худая фигура со смертельно бледным, странно искаженным лицом и неподвижно смотрит на меня своими впалыми, как у призрака, глазами. Белая рубашка закрывает плечи, а грудь совершенно открыта и кажется окровавленной; в левой руке — подсвечник с двумя горящими свечами, в правой — большой стакан, наполненный водой. Безмолвно глядел я на отвратительное привидение, которое вдруг с каким-то жутким повизгиванием начало широко раскачивать подсвечник и стакан. Так же, как это было с Александром, и меня охватил страх перед призраком. Все тише и тише раскачивало привидение подсвечник и стакан; наконец раскачиванье прекратилось. Тут мне почудилось тихое, словно шепот, пение, и призрак, как-то странно оскалившись, улыбнулся и медленными шагами удалился в дверь. Я долго не мог прийти в себя, потом быстро вскочил и закрыл дверь на задвижку, — ее я, как теперь заметил, забыл запереть, когда ложился спать. Как часто случалось со мной в походе, что вдруг, когда я открою глаза, рядом с моей постелью оказывается чужой человек! Меня это никогда не пугало; таким образом в том, что здесь должно быть нечто необычайное, потустороннее даже, я был твердо убежден. Утром я собрался спуститься к хозяйке, чтоб рассказать ей, какое страшное видение потревожило мой сон. Как только я вышел из комнаты в коридор, напротив открылась дверь и навстречу мне вышла худощавая длинная фигура, закутанная в широкий шлафрок… Я сразу узнал смертельно бледное лицо и тусклые впалые глаза злого духа минувшей ночи, и хоть я теперь и знал, что призрак при соответствующем случае можно было бы поколотить или вытолкать вон, все-таки я почувствовал отголоски ночного страха и хотел поскорее сбежать с лестницы. Но этот человек загородил мне дорогу, тихо взял меня за руку, на лице его появилась добродушная улыбка, и он спросил мягким приветливым тоном:

— О многоуважаемый мой сосед! Как изволили вы нынче ночью почивать на новой квартире?

Я не задумался подробно рассказать ему о случившемся со мною и прибавил, что, как мне кажется, он сам был у меня ночью, и выразил ему свою радость, что не заставил его обиднейшим образом обратиться в бегство и не поддался иллюзии нападения в неприятельском городе, а это легко могло бы мне прийти в голову после похода. За будущее я ему не ручался. Пока я говорил, он, улыбаясь, качал головой, а когда я кончил, очень мягким тоном сказал:

— Ах, не сердитесь только, многоуважаемый сосед! Полно вам! Я ведь сразу же подумал, что так оно и должно быть, я уже сегодня утром знал, что так оно и было, ибо чувствовал себя так хорошо, ощущал столь полное спокойствие. Я человек немного боязливый, да как бы и могло оно быть иначе! А тут еще говорят, что послезавтра… — И с этими словами он перешел к обыкновенным городским новостям, за которыми последовали другие сведения, ценные для всякого иностранца или приезжего, а сообщал он их с живостью и не без иронической приправы. Но так как этот человек весьма заинтересовал меня, то я все же снова вернулся к событиям ночи и попросил его рассказать мне без всяких церемоний, что могло его заставить потревожить мой сон столь странным и жутким образом.

— Ах, только не сердитесь, многоуважаемый сосед, — начал он снова, — что я, сам не знаю как, решился на это. Я это сделал лишь затем, чтобы узнать, каких вы мыслей обо мне; я человек боязливый, и новый сосед может причинить мне сильную тревогу, пока я не узнаю, как он ко мне относится.

Я стал уверять этого странного человека, что до сих пор ничего не понял; тогда он взял меня за руку и повел к себе в комнату.

— Зачем мне скрывать от вас, дорогой господин сосед, — сказал он, подойдя вместе со мной к окну, — зачем таить, каким удивительным даром я обладаю? Господь являет в слабых могущество свое, и вот мне, бедному, ничем не защищенному от стрел недругов моих, в защиту и в спасение дана удивительная способность — при известных условиях заглядывать в души людей и угадывать их сокровеннейшие мысли. Я беру этот прозрачный кристально-светлый стакан, наполненный самой чистой водой (он взял бокал с подоконника, это был тот самый, который ночью он держал в руке), все чувства и мысли направляю на того человека, чьи тайны стремлюсь угадать, и начинаю раскачивать стакан особым, одному только мне известным способом. Тогда в стакане подымаются и опускаются маленькие пузырьки, образующие словно зеркальную амальгаму, я гляжу на нее, и вскоре как будто мой собственный дух ясно и отчетливо отражается в ней, и некоему высшему сознанию становятся зримы образ и отражение того чуждого существа, на которое была направлена мысль. Часто, когда меня слишком уж тревожит близость чуждого, еще не изученного существа, мне приходится орудовать и в ночную пору, и это как раз случилось последний раз, ибо я должен чистосердечно вам признаться, что вчера вечером вы немало обеспокоили меня.

И вдруг этот странный человек стал обнимать меня и, словно в порыве вдохновения, воскликнул:

— Но какая радость, что я так скоро убедился в вашем расположении ко мне. О дорогой, почтеннейший мой сосед, ведь я не ошибаюсь, не правда ли? Мы уже с вами весело, счастливо жили на Цейлоне, тому всего лет двести, не больше?

Тут он стал путаться в самых поразительных комбинациях, я уже не сомневался, с кем имею дело, и был счастлив, когда мне не без труда удалось от него избавиться. Подробно расспросив хозяйку, я узнал, что мой сосед, долгое время пользовавшийся известностью разностороннего ученого и человека опытного в делах, недавно впал в глубокую меланхолию, и ему стало казаться, что все замышляют против него недоброе и тем или иным способом стремятся его погубить, пока наконец он не решил, что изобрел средство узнавать своих врагов и делать их безвредными для себя, после чего и погрузился в то радостно-спокойное состояние постоянного безумия, в котором находится и теперь. Он почти целый день сидит у окна и производит опыты со своим стаканом; его добрый от природы, простодушный нрав сказывается, однако, в том, что он почти каждый раз открывает добрые намерения, а если кто-нибудь покажется ему сомнительным или внушит опасения, он не сердится, а впадает лишь в тихую грусть. Безумие его, таким образом, совершенно безвредно, и его старший брат, под опекой которого он находится, позволяет ему без строгого надзора жить там, где ему нравится.

— Так, значит, — молвил Северин, — твое привидение относится именно к тем, которые описаны Вагнером в «Книге о призраках»[8], да и твое объяснение, как все естественно происходило и как при этом твоя фантазия сделала все возможное, столь же скучно и тягуче, как и пошлые истории этой пустейшей из всех книг.

— Если тебе непременно нужны привидения, — возразил Марцелл, — то ты прав; впрочем, мой безумец, с которым мы теперь в самых лучших отношениях, крайне интересное лицо, и только одно мне в нем не нравится — то, что он начинает уделять место и другим навязчивым идеям, например, будто он был королем Амбоины[9], попал в плен и будто его в течение пятидесяти лет показывали за деньги, как райскую птицу. Такие вещи могут с ума свести. Мне вспоминается человек, который по ночам страдал мирным и спокойным видом безумия и воображал себя месяцем, днем же приходил в бешенство, когда желал светить в качестве солнца.

— Однако же, друзья! — воскликнул Александр. — Что это за разговоры у нас сегодня, при ярком свете солнца, среди тысячи нарядных, празднично одетых людей? Теперь только не хватает, чтобы и Северин, у которого, по-моему, тоже слишком хмурый и задумчивый вид, рассказал нам какой-нибудь еще гораздо более страшный случай, происшедший с ним за эти дни.

— Да, правда, — начал Северин, — призраков я не видел, но все же я так явственно ощутил близость неведомой таинственной силы, что мне мучительными показались те узы, которыми она окутала и меня и всех нас.

— Разве я не сразу же подумал, — сказал Александр Марцеллу, — что странное расположение духа Северина должно быть следствием каких-нибудь необычайных обстоятельств?

— Сейчас мы услышим много удивительного, — смеясь, заметил Марцелл, а Северин молвил:

— Если покойная тетушка Александра принимала желудочные капли и если секретарь Неттельман, — ибо он и есть тот самый сумасшедший, и я давно его знаю, — в стакане воды увидел добрые намерения Марцелла, то мне будет позволено сослаться на странное предчувствие, которое, таинственным образом воплотившись в благоухание цветка, явилось мне. Вы знаете, что живу я в отдаленной части Тиргартена, около придворного егеря. В первый же день, как я приехал…

В эту минуту Северина прервал какой-то старый, весьма прилично одетый человек, вежливо попросив отодвинуть немного стул, чтобы дать ему пройти. Северин встал, и старик, приветливо поклонившись, прошел вместе с пожилой дамой, по-видимому своей женой; за ними следовал мальчик лет двенадцати. Северин собирался уже снова сесть, как вдруг Александр негромко воскликнул:

— Погоди, вот эта девушка как будто тоже принадлежит к их семье!

Друзья увидели прелестное созданье, которое, оглядываясь назад, приближалось робкими, неуверенными шагами. Девушка, очевидно, старалась отыскать глазами кого-то, быть может, мимоходом замеченного ею. И вот сразу какой-то молодой человек протеснился сквозь толпу прямо к ней и сунул ей в руку записочку, которую она быстро спрятала на груди. Старик между тем занял только что освободившийся столик, невдалеке от трех друзей, и обстоятельно излагал торопливому кельнеру, держа его за куртку, что ему надлежит подать; жена заботливо смахивала пыль со стульев, и, таким образом, они не заметили, как замешкалась их дочь, которая, совершенно не обратив внимания на учтивость Северина, все еще стоявшего возле отодвинутого стула, теперь поскорее присоединилась к ним. Села она так, что, несмотря на большую соломенную шляпу, друзья хорошо могли видеть ее очаровательное лицо и черные томные глаза. Во всем ее облике, каждом движении было что-то бесконечно милое и привлекательное. Она была одета по последней моде, с большим вкусом, даже, пожалуй, слишком элегантно для прогулки, и все же без какой бы то ни было вычурности, вообще весьма свойственной девицам, любящим рядиться. Мать поклонилась даме, сидевшей поодаль, и обе, встав, пошли друг другу навстречу, чтоб поговорить; старик тем временем подошел к фонарю — закурить трубку. Этой минутой и воспользовалась девушка, вынула записку и поскорее ее прочла. Тут друзья увидели, как кровь бросилась бедняжке в лицо, как слезы заблестели на прекрасных глазах, как от внутреннего волнения стала вздыматься и опускаться грудь. Она разорвала бумажку на множество мелких клочков и стала медленно, один за другим, разбрасывать их по ветру, как будто с каждым из них сочеталась прекрасная надежда, с которой трудно расстаться. Старики вернулись на место. Отец пристально посмотрел на заплаканные глаза девушки и, по-видимому, спросил: «Да что с тобою?» Девушка сказала несколько тихо-жалобных слов, которых друзья, правда, не могли разобрать, но так как она сразу же вынула платок и закрыла им щеку, можно было решить, что она жалуется на зубную боль. Но именно поэтому друзьям показалось странным, что старик, у которого было немного карикатурное, насмешливое лицо, стал строить забавные гримасы и так громко рассмеялся. Никто из них — ни Александр, ни Марцелл, ни Северин — до сих пор не промолвил ни слова, и все они внимательно глядели на прелестное дитя, переживавшее большое горе. Мальчик теперь тоже сел, и сестра поменялась с ним местами, повернувшись спиной к трем друзьям. Чары рассеялись, и Александр, встав с места и слегка похлопав Северина по плечу, сказал:

— Ну, друг Северин, где же твоя история о предчувствии, воплотившемся в благоухание цветка? Где этот секретарь Неттельман, покойница тетка, куда девались наши глубокомысленные разговоры? Ну, какое же это видение явилось теперь всем нам, что язык наш скован и взоры неподвижно уставились в одну точку?

— Скажу только, — произнес Марцелл с глубоким вздохом, — что эта девушка — прелестнейший ангел, очаровательнейшее дитя, которое я когда-либо видал.

— Ах! — воскликнул Северин со вздохом еще более глубоким и скорбным. — Ах, и это небесное создание в плену у земных страданий и должно их терпеть!

— Быть может, — сказал Марцелл, — в эту самую минуту ее коснулась грубая рука!

— Я думаю то же самое, — заметил Александр, — и для меня было бы большой радостью и удовлетворением, если бы я мог отколотить этого длинного дурацкого невежу, что подал ей злополучную записку. Это, несомненно, и был ее желанный, который, вместо того чтобы непринужденно сблизиться с ее семейством, вдруг из глупой ревности или из-за какой-нибудь нелепой ссоры вручил ей свое мерзкое письмо.

— Но, — нетерпеливо перебил его Марцелл, — какой же ты жалкий наблюдатель, Александр, и как мало знаешь людей! Твои удары обрушились бы на совершенно невинного и безобидного почтальона, чья спина, правда, могла бы их привлечь благодаря своей ширине. Разве ты не заметил по лицу, глуповато улыбающемуся, разве ты не заметил по всем его ухваткам, даже по походке, что молодой человек лишь передавал письмо и не был его автором? Как ни старайся, но когда свое собственное письмо передаешь от собственного имени, содержание можно прочесть по лицу! Лицо — это, во всяком случае, тот краткий пересказ, который обычно предпосылают официальным донесениям и который должен пояснить, о чем идет речь. И можно ли было бы без иронии, самой злой, но вместе с тем и слишком явной, подавать возлюбленной письмо с таким низким поклоном, в позе вестника, как это сделал молодой человек? Кажется несомненным, что девушка надеялась встретить здесь человека, тайно любимого ею, с которым она не смеет или не может видеться. Возникло непреодолимое препятствие, или, может быть, как думает Александр, его удержала глупая любовная ссора. Он послал друга передать письмецо. Но что бы там ни было, эта сцена терзает мне сердце.

— Ах, друг Марцелл, — начал говорить Северин, — и это глубокое, раздирающее душу горе, которое терпит бедняжка, ты объясняешь такой обыкновенной причиной? Нет! она любит тайно… может быть, против воли отца, вся надежда возлагалась на какой-нибудь случай, который сегодня, сегодня должен был все разрешить. Неудача! Все погибло… закатилась звезда надежды, в могиле — счастье всей жизни! Вы видели, с какой безнадежной тоской во взоре, проникавшем в самую душу, она на мелкие клочки рвала злополучное письмо, как Офелия — лепестки сухоцвета, как Эмилия Галотти — розу[10], и разбрасывала их? Ах, я готов был плакать кровавыми слезами, когда ветер, словно издеваясь над ней, с какой-то жуткой злобой весело крутил эти убийственные слова! Неужели на земле не найдется утешения для этого дивного небесного существа?

— Ну, Северин, — воскликнул Александр, — ты опять увлекся. Трагедия уже готова! Нет, нет, мы не станем лишать красавицу всех надежд, всего счастья жизни, да, я думаю, она и сама еще не отчаивается, — сейчас она, кажется, очень спокойна. Взгляните только, как бережно она положила на белый платок свои новые белые перчатки и с каким удовольствием макает в чашке чая кусок пирога, как приветливо кивает старику, который налил ей в чашку немного рома, а мальчишка без церемоний уписывает огромный бутерброд! Пуф! вот он уронил его в чай, обрызгал себе лицо… старики смеются… смотрите, смотрите, девушка так и трясется от смеха.

— Ах, — перебил наблюдателя Северин, — ах, в том-то и ужас, что бедняжка должна таить в сердце глубокую мучительную боль, стараясь ничем не возбудить внимания. И к тому же — разве не легче смеяться, чем притворяться равнодушным, когда в сердце смятение?

— Прошу тебя, Северин, — молвил Марцелл, — замолчи; если мы будем продолжать смотреть на эту девушку, мы только взбудоражим наши чувства себе же во вред.

Александр вполне согласился с мнением Марцелла, и вот друзья стали прилагать усилия к тому, чтоб завязать веселый разговор, который прихотливо перескакивал бы с предмета на предмет. Это удавалось им лишь в той мере, в какой они с великим шумом заводили речь о самых незначительных предметах, находя их бесконечно занимательными. Но все, что говорил каждый из них, окрашивалось в особый цвет, звучало на особый лад, отнюдь не подходивший к делу, так что слова казались условными знаками, имеющими совсем иной смысл. Прекрасный день свидания они решили ознаменовать еще холодным пуншем, и уже за третьим стаканом со слезами упали друг другу в объятия. Девушка встала, подошла к перилам над рекой и, прислонясь к ним, устремила меланхолический взгляд на летящие облака.

— Облака быстролетные[11], странники воздуха! — начал Марцелл нежно-жалобным голосом, а Северин, залпом выпив стакан, стал рассказывать о том, как он при лунном свете блуждал по полю битвы и как бледные мертвецы устремляли на него полные жизни сверкающие взоры.

— Боже, сохрани нас и помилуй! — закричал Александр. — Что с тобою, брат!

В эту минуту девушка снова села за стол, друзья внезапно вскочили с места и взапуски бросились бежать к перилам; смело перепрыгнув через два стула, Александр опередил друзей и прислонился к тому самому месту, где стояла девушка, и упорно не желал двинуться с него, хотя Марцелл и Северин, прикидываясь, что хотят дружески обнять его, пытались его оттащить, один — в одну, другой — в другую сторону. Северин в очень торжественных и мистических выражениях завел речь об облаках и об их течении, громче, чем это, в сущности, было нужно, истолковывая те образы, которые они принимали; Марцелл, не слушая, сравнивал Бельвю[12] с римской виллой и, хотя возвращаться из похода ему пришлось через Швейцарию и Франконию, находил великолепной и даже романтической эту пустынную местность, сравнивая громоотводы на пороховых складах[13], подымавшиеся точно виселицы, с мачтами, поддерживающими звезды. Александр ограничился тем, что с похвалой отозвался о ясном вечере и очаровательном времяпровождении в Ресторации Вебера. Семейство красавицы, по-видимому, собралось уже уходить: старик выбивал трубку, женщины укладывали свое вязанье, а мальчишка с громкими возгласами искал свою шапку, которую ему наконец услужливо поднес резвый пудель, давно уже игравший ею. Друзья присмирели, все семейство приветливо поклонилось им, тут они встрепенулись и с такой чрезмерной быстротой отвесили поклон, что даже слышно было, как они столкнулись лбами. Пока они предавались изумлению, семейство исчезло. В угрюмом молчании вернулись они к холодному пуншу, который им показался отвратительным. Облака с причудливыми очертаниями превратились в бесформенную мглу, Бельвю теперь снова стало Бельвю, громоотвод снова стал громоотводом, а Ресторация Вебера — обыкновенным кабачком. Так как уже почти никого не оставалось, веяло неприятным холодом и даже трубки как следует не разгорались, то друзья удалились, продолжая разговор, который, точно догорающая свеча, лишь время от времени вспыхивал более ярким пламенем. Северин расстался с ними еще в Тиргартене, чтобы направиться к себе, а Марцелл, свернув на Фридрихштрассе, предоставил своему другу в одиночестве брести к отдаленному дому покойницы тетки. Именно потому, что жили они так далеко друг от друга, приятели решили выбрать в городе определенное место, где и могли бы встречаться в обусловленные дни и часы. Так оно и повелось, но сходились они более для того, чтобы сдержать данное слово, чем по внутреннему побуждению. Тщетны были все усилия снова найти тот простой дружеский тон, который прежде царствовал среди них. Казалось, каждый носил в душе нечто такое, от чего исчезала радость и непринужденность, как будто он должен был хранить мрачную, губительную тайну. Немного времени спустя Северин внезапно исчез из Берлина. Вскоре затем Александр с каким-то отчаянием стал жаловаться на то, что безуспешно просил продлить ему отпуск, и, не успев привести в порядок дела, связанные с наследством, он должен уехать и оставить свой чудесный, удобный дом.

— Но, — молвил Марцелл, — ведь ты, мне казалось, говорил, что в твоем доме жутко жить, разве тебе не приятно снова оказаться на воле? А что стало с призраком покойницы тетки?

— Ах, — с досадой воскликнул Александр, — она уже давно не является. Могу тебя уверить, что я всей душой стремлюсь к домашней тишине и, вероятно, скоро уйду в отставку, чтобы спокойно заниматься искусством и литературой.

Действительно, через несколько дней Александр уехал. Вскоре затем снова вспыхнула война, и Марцелл, изменив своим намерениям, опять вступил в военную службу и отправился в армию. Таким образом, друзья снова расстались, даже прежде чем в собственном смысле слова успели опять сойтись.

Прошло два года, и вот в Духов день Марцелл, снова оставивший военную службу и вернувшийся в Берлин, стоял в Ресторации Вебера, облокотясь на перила, и, занятый разными мыслями, глядел на воды Шпрее. Кто-то тихонько похлопал его по плечу, он обернулся, — перед ним стояли Александр и Северин.

— Вот как ищут и находят друзей! — воскликнул Александр, с живейшей радостью обнимая Марцелла. — Менее всего рассчитывая на то, — продолжал Александр, — чтобы встретить именно сегодня кого-нибудь из вас, шел я по делу и вдруг на Унтер-ден-Линден прямо перед собой вижу человека… не верю своим глазам… Да, это Северин! Я окликаю, он оборачивается, радость его не уступает моей, я приглашаю его к себе, он наотрез отказывается, потому что какая-то непреодолимая сила влечет его к Ресторации Вебера. Что мне остается, как не бросить свое дело и не отправиться вместе с ним? Предчувствие его не обмануло, он сердцем знал, что ты очутишься тут.

— Действительно, — заметил Северин, — я совершенно ясно чувствовал, что здесь я должен увидеть и тебя и Александра, и просто не мог дождаться радостной встречи.

Друзья снова обнялись.

— Не находишь ли ты, Александр, — молвил Марцелл, — что болезненная бледность Северина совсем исчезла? Вид у него замечательно свежий и здоровый, и мрачные роковые тени уже не ложатся на этот открытый лоб.

— То же самое, — возразил Северин, — я мог бы сказать и о тебе, дорогой Марцелл. Ведь если ты и не казался больным, как я, в самом деле страдавший и телом и духом, то все же ты до такой степени был во власти внутреннего разлада, что твое лицо, хотя и юношески живое, прямо превращалось в лицо угрюмого старца. Кажется, мы оба прошли через чистилище, да, в сущности, пожалуй, и Александр тоже. Разве и он не лишился под конец всей своей веселости и не строил такое кислое лицо, словно собирается принимать лекарство, и разве нельзя было на нем прочесть: «Каждый час по целой столовой ложке»? То ли его так пугала покойница тетка, или, как я готов думать, его томило что-нибудь другое, но и он воскрес подобно нам.

— Ты прав, — сказал Марцелл, — но чем дольше я гляжу на этого молодца, тем яснее для меня становится, чего только не в силах сделать в этом мире деньги. Разве когда-нибудь у этого человека были такие румяные щеки, такой округлый подбородок? Разве не блестит он от довольства? И не говорят ли эти губы, как будто всегда готовые к улыбке: «Ростбиф был хорош, а бургундское — самого высшего сорта!»

Северин рассмеялся.

— Обрати внимание, пожалуйста, — продолжал Марцелл, взяв Александра за плечи и тихонько поворачивая его, — обрати внимание на этот модный фрак из тончайшего сукна, на это ослепительно белое, искусно выглаженное белье, на эту роскошную цепочку от часов с тысячью печаток? Нет, ты только скажи, дружище, как ты дошел до такого непомерного, совсем не свойственного тебе щегольства? Право же, мне даже кажется, что этот пышный человек, про которого мы прежде, как Фальстаф про судью Шеллоу[14], говорили, что он легко может поместиться в коже угря, начинает принимать округлые формы. Скажи, что с тобой произошло?

— Ну, — возразил Александр, по лицу которого пробежал легкий румянец, — ну, что ж такого удивительного в моей наружности? Уже год как я оставил королевскую службу и живу счастливо и весело.

— В сущности, — начал Северин, стоявший в задумчивости, не слишком внимательно слушавший Марцелла, а теперь словно очнувшийся, — в сущности, расстались мы весьма не по-приятельски, совсем не так, как подобает старым друзьям.

— В особенности ты, — молвил Александр, — ведь ты сбежал, ни слова никому не сказав.

— Ах, — возразил Марцелл, — со мной тогда творилось что-то дикое, так же как с тобою и с Северином, ведь… — Он вдруг замолчал, и друзья переглянулись сверкающими взорами, как люди, которым, точно молния, одновременно блеснула одна и та же мысль.

Пока Северин говорил, они, взявшись под руки, успели пройти вперед и стояли теперь как раз у того столика, где два года тому назад в Духов день сидело дивно прекрасное небесное создание, всем им вскружившее головы. «Здесь… здесь она сидела», — говорили глаза каждого из них; казалось, всем им хочется сесть за этот столик; Марцелл уже отодвинул стулья, но все же они молча прошли дальше, и Александр приказал поставить столик на том самом месте, где они сидели два года тому назад. Кофе, заказанный ими, был уже подан, а они все еще продолжали молчать; наиболее подавленным казался Александр. Кельнер, ожидая платы, стоял возле онемевших гостей, с удивлением глядя то на одного, то на другого, тер руки, покашливал, наконец приглушенным голосом спросил:

— Не угодно ли господам приказать рома?

Тут приятели посмотрели друг на друга и неожиданно разразились неудержимым смехом.

— Ох ты господи, да с ними неладное творится! — воскликнул кельнер, в смятении отскочив шага на два.



Поделиться книгой:

На главную
Назад