— Ну-ну, очки, очки, надевать на нос, вот мои глаза, кароши глаза!
Бормоча так, он вынимал все новые и новые очки, так что, сваленные на столе, они начали странно блестеть и мерцать. Тысячи глаз смотрели на Натанаэля, судорожно мигая; он не мог от них оторваться; все страшнее и страшнее скрещивались сверкающие взгляды и пронзали своими багровыми лучами грудь Натанаэля. Охваченный невыразимым ужасом, он закричал:
— Остановись же, остановись, ужасный человек!
Он крепко схватил руку Копполы, который полез было в карман, чтобы достать очередные очки, хотя весь стол уже был ими завален. Коппола мягко высвободил свою руку и с противным смехом проговорил:
— А, не для вас — так вот еще стекла!
Он сгреб все очки, спрятал их и вынул из бокового кармана множество больших и маленьких подзорных труб.
Как только очки исчезли, Натанаэль совершенно успокоился и, вспомнив о Кларе, сказал себе, что сам вызвал из души ужасный призрак и что Коппола есть просто честный механик и оптик, а не выходец с того света и не двойник проклятого Коппелиуса. К тому же и в стеклах, которые Коппола теперь выложил на стол, не было ничего особенного и еще менее чего-либо призрачного, как в очках; чтобы все загладить, Натанаэль решил и в самом деле что-нибудь у Копполы купить. Он взял маленькую, очень изящно отделанную карманную подзорную трубу и, желая ее испробовать, посмотрел в окно. Никогда в жизни не встречал он стекла, которое бы так чисто и отчетливо приближало предметы. Невольно он стал смотреть в комнаты Спаланцани. Олимпия, как всегда, сидела у маленького стола, положив на него руки и сплетя пальцы. Только теперь Натанаэль хорошо рассмотрел ее дивно прекрасное лицо. Лишь глаза, по-прежнему, казались ему странно неподвижными и безжизненными. Однако, когда он начал пристально рассматривать глаза Олимпии в подзорную трубу, Натанаэлю показалось, что они излучают какой-то лунный блеск. Как будто только теперь обрели они дар зрения, и взгляд их становился все живее и живее. Натанаэль стоял у окна точно завороженный, не в силах отвлечься от созерцания небесно прекрасной Олимпии. Покашливание и шарканье пробудило его от грез. За его спиной стоял Коппола:
— Три цехина — три дуката, — проговорил он. Натанаэль, совершенно забывший про оптика, поспешно отсчитал требуемую сумму.
— Ну как? Карош стекло? Карош? — спросил Коппола своим отвратительным голосом, состроив кривую улыбку.
— Да, да, да! — с досадой отвечал Натанаэль, — прощайте, приятель.
Коппола вышел из комнаты, бросая на Натанаэля странные косые взгляды. Натанаэль слышал, как он громко смеялся на лестнице. «Ну, да, — подумал Натанаэль, — он смеется, потому что я слишком дорого заплатил за эту маленькую трубу, слишком дорого заплатил!» Когда он повторял эти слова, по комнате пронесся чей-то глубокий, предсмертный вздох, и у него перехватило дыхание от ужаса. Но ведь это он сам так вздохнул, он отлично понимал это. «Клара, — сказал он себе, — совершенно права, считая меня глупым духовидцем: это в самом деле глупо, и даже более чем глупо, что меня так тревожит дурацкая мысль, что я слишком дорого заплатил Копполе за его стекло; я не вижу для этого никакой причины». Он сел за стол, чтобы закончить письмо Кларе, но, взглянувши в окно, убедился, что Олимпия все еще на прежнем месте, и в ту же минуту вскочил, точно увлекаемый какой-то непреодолимой силой, схватил трубу Копполы и не мог оторваться от созерцания Олимпии до тех пор, пока его друг и названый брат Зигмунд не зашел за ним, чтобы вместе идти на лекцию профессора Спаланцани. Занавеска на двери в роковую комнату была плотно задернута, и ни теперь, ни в последующие два дня он не мог увидеть Олимпию, несмотря на то, что постоянно стоял у окна и смотрел в подзорную трубу Копполы, На третий день занавесили даже окна. Полный отчаяния, мучимый тоской и пылким желанием, он вышел в город. Образ Олимпии витал перед ним в воздухе, выступал из-за кустов и смотрел на него из светлого ручья большими, сверкающими глазами. Образ же Клары исчез из его сердца; думая только об Олимпии, он громко воскликнул:
— О, прекрасная высокая звезда моей любви! Для того ли ты взошла надо мной, чтобы тотчас же исчезнуть и покинуть меня?
Возвращаясь к себе, он заметил, что в доме Спаланцани царит шумное движение. Все двери были открыты настежь, вносили разную утварь, окна в первом этаже были распахнуты, деятельные служанки сновали взад и вперед с большими щетками, столяры и обойщики со страшным шумом стучали и колотили. Натанаэль в изумлении остановился посреди улицы; тут к нему подошел Зигмунд и спросил со смехом:
— Ну, что скажешь о старике Спаланцани?
Натанаэль ответил, что ничего не может сказать, ибо ничего не знает о профессоре, но что его удивляет непривычное оживление в этом обычно тихом и мрачном доме. Тут он узнал от Зигмунда, что Спаланцани устраивает завтра большой праздник с концертом и балом, на который пригласил половину университета. Говорили, что Спаланцани в первый раз покажет свою дочь Олимпию, которую так долго скрывал от людских глаз.
Натанаэль нашел у себя пригласительную карточку и в назначенный час с сильно бьющимся сердцем явился к профессору, когда уже начали съезжаться экипажи и горели огни в разукрашенных залах. Общество было многочисленно и блестяще. Олимпия явилась в роскошном, изящном платье. Нельзя было не восхищаться ее прекрасным лицом и фигурой. Она была, по-видимому, слишком сильно затянута, отчего и происходил какой-то странный изгиб спины и осиная тонкость талии. В ее осанке и движениях было что-то размеренное и напряженное, что многим не нравилось, но все приписывали это неловкости, которую она испытывала в обществе. Начался концерт. Олимпия с большим искусством играла на фортепиано и так же хорошо спела бравурную арию чистым, почти резким хрустальным голосом. Натанаэль был в совершенном восторге; он стоял в самом последнем ряду, и черты Олимпии показались ему несколько иными при ослепительном блеске свечей. Он незаметно вынул подзорную трубу Копполы и стал смотреть через нее на прекрасную Олимпию. И тогда он увидел, что ее взор устремлен на него, и этот взор, в котором так ясно читались любовь и тоска, глубоко проникал в его душу. Искусные рулады казались Натанаэлю небесным ликованием Души, просветленной любовью; когда же в конце каденции по зале рассыпалась длинная, звучная трель, ему почудилось, что его вдруг обняли страстные руки; он не мог более сдерживаться и в порыве восторга громко воскликнул: «Олимпия!» Все обернулись, многие засмеялись. А соборный органист состроил еще более мрачное лицо, чем обычно, и сказал только: «Ну, ну!» Концерт был окончен, и начался бал. «Танцевать с нею, с нею!» В этом была цель всех желаний и стремлений Натанаэля. Но как отважиться пригласить ее, царицу бала? Однако, когда начались танцы, он, сам не зная как, очутился возле Олимпии, которую никто еще не пригласил, и, с трудом пролепетав несколько слов, взял ее за руку. Рука Олимпии была холодна как лед, на него повеяло холодом смерти! Он взглянул в глаза Олимпии, которые засветились любовью и желанием, и в то же мгновение ему показалось, что по этой холодной руке заструились потоки горячей крови и забился пульс. В душе Натанаэля еще сильнее разгорелась жажда любви, он обнял прекрасную Олимпию и помчался с ней в танце. Натанаэль всегда считал, что танцует в такт с музыкой, но по особой ритмической точности, с какой двигалась в танце Олимпия, направляя в то же время и его, он скоро заметил, как мало держится такта. Тем не менее он не хотел танцевать ни с какой другой женщиной и готов был убить всякого, кто бы ни подошел, чтобы пригласить Олимпию. Но это случилось всего два раза; к его удивлению, Олимпия, когда начинался танец, всякий раз оставалась на месте, и он не упускал случая снова ее пригласить.
Если бы Натанаэль мог видеть что-нибудь, кроме прекрасной Олимпии, то непременно возникла бы какая-нибудь ссора или спор, ибо было ясно, что тихий, с трудом сдерживаемый смех, который возникал среди молодых людей, то в том, то в другом углу, относился к Олимпии, на нее бросали почему-то очень странные взгляды. Разгоряченный танцами и вином, Натанаэль совершенно забыл обычную свою робость. Он сидел рядом с Олимпией, держа ее руку в своей, и с большим вдохновением и пылом говорил ей о любви, выражаясь словами, которых не понимал ни сам он, ни Олимпия. Впрочем, она, может быть, и понимала, потому что не сводила с него глаз и время от времени вздыхала: «Ах, ах, ах!» — «О, чудная, небесная дева! Луч из обетованной страны любви! Глубокая душа, в которой отражается все мое существо!» — говорил Натанаэль и много еще другого в таком же роде, а Олимпия все только вздыхала: «Ах, ах, ах!»
Профессор Спаланцани несколько раз проходил мимо счастливой пары и, глядя на них, улыбался с каким-то странным самодовольством. Между тем, несмотря на то, что он пребывал в совершенно ином мире, Наганаэль вдруг заметил, что в доме профессора стало совсем темно; он посмотрел вокруг и к немалому своему удивлению увидел, что в зале догорают две последние свечи, уже готовые погаснуть. Музыка и танцы давно кончились. «Разлука! Разлука!» — в отчаянии вскричал Натанаэль; он поцеловал руку Олимпии, склонился к ее лицу, и его пылающие губы встретились с ее ледяными устами! Он снова содрогнулся от ужаса: ему вдруг пришла на ум легенда о мертвой невесте[7]; но Олимпия крепко прижала его к себе, и казалось, что поцелуй вдохнул в ее уста жизнь.
Профессор Спаланцани медленно прошел по опустевшей зале, звук его шагов повторяло эхо, и фигура его вместе с колеблющейся тенью имела страшный, призрачный вид.
— Любишь ли ты меня? Любишь ли ты меня, Олимпия? Одно только слово! Любишь ли ты меня? — шептал Натанаэль, но Олимпия встала и вздохнула только:
— Ах, ах!
— Прекрасная, чудная звезда любви! — продолжал Натанаэль, — ты явилась мне и будешь вечно сиять, освещая мне душу!
— Ах, ах! — отвечала Олимпия, удаляясь. Натанаэль пошел за ней; они очутились перед профессором.
— Вы необыкновенно живо беседовали с моей дочерью, — промолвил Спаланцани с улыбкой, — если вы находите удовольствие в разговоре с этой несмелой девушкой, то мы будем рады видеть вас у себя.
Когда Натанаэль вышел из дома профессора, в груди его сияло необъятное небо.
Все последующие дни праздник Спаланцани был предметом толков и пересудов, хотя профессор сделал все для того, чтобы произвести впечатление и блеснуть великолепием, насмешники-студенты не преминули рассказать про разные неловкости и странности, которые были замечены, в особенности же нападали на неподвижную, безмолвную Олимпию, которую, невзирая на красивую внешность, упрекали в совершенной тупости, и в этом видели причину того, что Спаланцани так долго скрывал ее от общества. Натанаэль слушал эти толки с затаенным гневом, но молчал, ибо полагал, что не стоит доказывать этим молодцам, что их собственная глупость мешает им разглядеть глубокую, прекрасную душу Олимпии.
— Сделай милость, братец, — сказал однажды Зигмунд, — скажи мне, как это тебя угораздило втрескаться в эту восковую фигуру, в эту деревянную куклу?
Натанаэль хотел гневно ему возразить, но сдержался и сказал только:
— Скажи мне, Зигмунд, как при твоем живом уме и склонности ко всему прекрасному ты мог не заметить небесной красоты Олимпии? Но я должен благодарить за это судьбу, ибо именно по этой причине ты не станешь моим соперником; иначе один из нас должен был бы погибнуть.
Зигмунд, увидев, что происходит с его другом, постарался переменить тему разговора и, сказавши, что в любви никогда нельзя судить о предмете, прибавил:
— Однако странно, что многие судят об Олимпии так же, как я. Она показалась нам — не принимай это близко к сердцу — неприятно неподвижной и бездушной. Ее фигура и лицо соразмерны и правильны, это верно, ее можно было бы счесть красивой, если бы взгляд ее не был так безжизнен, я сказал бы, лишен зрительной силы. Ее походка как-то странно размеренна, каждое движение выверено, точно у заводного механизма. Ее игра и пение отличаются совершенством поющей машины, то же самое можно сказать и про то, как она танцует. На нас Олимпия произвела какое-то отталкивающее впечатление: все время казалось, что она только изображает живое существо, — тут кроется какая-то тайна.
Натанаэль не дал волю горькому чувству, которое охватило его при словах Зигмунда, он поборол свою досаду и только сказал очень серьезно:
— Очень может быть, что Олимпия не нравится таким холодным и прозаичным людям, как вы. Только чувству поэта открывается то, что сходно с ним по своей натуре. Только в меня проник ее любящий взор, пронизав сиянием мое сердце и мысли, только в любви Олимпии нахожу я отражение себя самого. Неужто, плохо то, что она не изрекает плоских речей, как другие поверхностные люди? Она немногословна, это правда, но ее немногие слова являются настоящими иероглифами внутреннего мира, полного любви и высшего познания духовной жизни через созерцание вечного бытия. Но вам не дано этого понять, и все мои слова напрасны.
— Спаси тебя Бог, брат мой! — промолвил Зигмунд очень мягко и печально, — мне кажется, что ты на дурной дороге. Ты можешь рассчитывать на меня, когда все… нет, я больше ничего не скажу!
Натанаэль вдруг почувствовал, что холодный, прозаический Зигмунд очень ему предан, и он горячо пожал протянутую ему руку.
Натанаэль совершенно позабыл, что на свете существуют Клара, которую он когда-то любил, мать, Лотар, — все улетучилось из его памяти, он жил только Олимпией, у которой проводил ежедневно по нескольку часов, распространяясь о своей любви, о симпатии, возгоревшейся к жизни, о психическом сродстве, и Олимпия слушала его с неизменным вниманием. Натанаэль извлек из недр своего письменного стола все, что он когда-то насочинял. Стихотворения, фантазии, видения, романы, рассказы, вперемешку со всевозможными возносящимися к облакам сонетами, стансами и канцонами, — все это он читал Олимпии часами, не зная усталости. Никогда еще не было у него такой благодарной слушательницы. Она не вязала и не вышивала, не смотрела в окно, не кормила птичку, не играла с комнатной собачкой или любимой кошкой, не вертела в руках бумажных фигурок, она вообще ничего не делала и при этом не зевала и не покашливала, словом, сидела не шелохнувшись, устремив неподвижный взор в глаза возлюбленного, и взор этот становился все пламенней и живее. Только тогда, когда Натанаэль вставал и целовал ей руку, а иногда и в губы, она говорила: «Ах, ах!», а потом: «Доброй ночи, мой милый!»
«О, дивная, глубокая душа! — восклицал Натанаэль, возвращаясь в свою комнату, — только ты одна и можешь меня понять». Он трепетал от восторга, думая о том, какое дивное созвучие было в чувствах его и Олимпии; ему казалось, что вся душа ее внимала его поэтическому дару и что он слышит голос ее души. Вероятно, так оно и было, ибо Олимпия произносила только те слова, которые упомянуты выше. Когда же в моменты просветления и трезвости, например утром, сейчас же после пробуждения, Натапаэль вспоминал о совершеннейшей пассивности и бессловесности Олимпии, то говорил себе: «Что такое слова? Взгляд ее небесных глаз говорит мне больше всяческих речей. Разве можно дитя небес заключить в тесный круг жалких земных потребностей?»
Профессор Спаланцани, по-видимому, был очень рад отношениям, которые возникли между Натанаэлем и его дочерью; его удовольствие являло себя в разных мелких признаках; когда же Натанаэль решился наконец намекнуть на свое желание обручиться с Олимпией, он расплылся в улыбке и заявил, что предоставляет дочери вполне свободный выбор. Ободренный этими словами и весь пламенея любовью, Натанаэль решил на другой же лень потребовать от Олимпии, чтобы она откровенно и ясно высказала то, о чем давно поведал ему ее дивный взор, то есть что она желает принадлежать ему навеки. Он принялся искать кольцо, которое подарила ему при расставании мать, чтобы вручить его Олимпии как символ своей преданности и зарождающейся совместной цветущей жизни. При этом ему попались под руку письма Клары и Лотара, но он равнодушно отбросил их в сторону, нашел кольцо, спрятал его в карман и полетел к Олимпии.
Поднимаясь по лестнице, он услышал страшный шум, доносившийся, похоже, из рабочего кабинета Спаланцани. Раздавались топанье, треск, хлопанье, удары в дверь, и ко всему этому присоединялись брань и проклятия:
«Пусти, пусти, проклятый негодяй! Ты посвятил этому душу и тело? Ха, ха, ха, ха!.. Но ведь и мы не сидели сложа руки! Глаза-то ведь сделал я, я! — А я — заводной механизм! — Болван ты со своим механизмом. — Проклятая собака, безмозглый часовщик! — Пошел вон! — Сатана! — Стой, скотина! Стой! — Убирайся! — Пусти!..»
То были голоса Спаланцани и ужасного Коппелиуса, которые ругались и наскакивали друг на друга. Натанаэль ворвался в комнату, охваченный безотчетным страхом. Профессор держал за плечи какую-то женскую фигуру, а итальянец Коппола держал ее за ноги, и оба, яростно споря, тянули ее в разные стороны.
Натанаэль в смертельном ужасе отпрянул, узнав фигуру Олимпии. Он хотел уже было броситься к ним, чтобы отнять возлюбленную у этих разъяренных людей, но в эту минуту Коппола со страшной силой вырвал фигуру из рук профессора и нанес ею Спаланцани такой сокрушительный удар, что тот повалился на стол, где стояли бутыли, реторты, колбы и стеклянные цилиндры. Все эти сосуды разлетелись на тысячи осколков. Коппола перекинул женскую фигуру через плечо и с мерзким визгливым смехом побежал вниз по лестнице, задевая за ступени ее безобразно свешивающимися ногами, которые вращались и с деревянным стуком бились о ступени.
Натанаэль застыл на месте. Он слишком отчетливо увидел, что на смертельно бледном, восковом лице Олимпии нет глаз, на их месте чернели дыры: это была бездушная кукла. Спаланцани катался по полу, стеклянные осколки поранили ему голову, грудь и руку, кровь текла ручьями, но он собрал все свои силы и закричал: «За ним, в погоню! Что же ты медлишь! Коппелиус, Коппелиус! Он украл у меня мой лучший автомат! Я работал над ним двадцать лет, вложил в него всю душу; механизм, речь, походка — все мое дело, лишь глаза, глаза похищены у тебя! Проклятый мерзавец! Верни мне Олимпию, вот тебе глаза!» Натанаэль увидел на полу пару кровавых глаз, устремленных на него. Спаланцани схватил их здоровой рукой и швырнул в Натанаэля, так что они ударились об его грудь. Тут безумие впилось в него огненными когтями, вошло в его душу, терзая ум и сердце. «Гей, гей, гей! Огненный круг! Огненный круг, вертись веселей, веселей. Вертись, деревянная кукла, вертись, красотка, живей!» Он бросился на профессора и схватил его за горло. Он задушил бы его, если бы на шум не сбежались люди; они оттащили неиствующего Натанаэля и спасли таким образом жизнь профессору, после чего перевязали ему раны. Зигмунд, несмотря на всю свою силу, не мог справиться с беснующимся безумцем, который беспрестанно кричал ужасным голосом: «Вертись, деревянная кукла!» и изо всех сил отбивался сжатыми кулаками. Наконец общими усилиями удалось побороть его, поваливши на пол и связав веревками. Слова его перешли в ужасающий животный вой. В таком состоянии его и отвезли в сумасшедший дом.
Любезный читатель, прежде чем продолжить свой рассказ о несчастном Натанаэле, я могу уверить тебя — если ты принимаешь хоть какое-нибудь участие в искусном создателе механизмов Спаланцани, — что он совершенно излечился от своих ран. Однако он должен был оставить университет, так как история Натанаэля привлекла всеобщее внимание и вообще было признано совершенно непозволительным обманом приводить в общество вместо живой особы деревянную куклу (ведь Олимпия благополучно посещала светские чаепития). Юристы далее называли это искусным и тем более заслуживающим строго наказания подлогом, ибо он был направлен против общества и так ловко обставлен, что ни один человек (за исключением некоторых наблюдательных студентов) его не заметил, хотя теперь все разыгрывали из себя мудрецов и ссылались на разные вещи, которые казались им подозрительными. Эти господа не обнародовали, однако, ничего особенного. Ну, могло ли, например, кому-нибудь показаться подозрительным, что, по словам одного изящного господина, Олимпия против всякого обыкновения чаще ела, чем зевала? Этим, по мнению франта, подпитывалось движение скрытого механизма, отчего заметно слышался треск и т. д. Профессор поэзии и красноречия взял щепотку табаку, похлопал по табакерке, откашлялся и торжественно возвестил:
— Многоуважаемые господа и дамы! Неужто вы не замечаете, в чем тут соль? Все дело в аллегории, это не что иное, как метафора! Вы понимаете меня! Sapienti sat![8]
Но многих из многоуважаемых господ такое объяснение вовсе не удовлетворило; история с механической куклой пустила в их душах глубокие корни, и в них поселилось самое скверное недоверие к человеческим особям. Чтобы удостовериться в том, что они влюблены не в деревянную куклу, многие обожатели требовали, чтобы их возлюбленные не совсем в такт пели и танцевали, чтобы они во время чтения вслух вязали или вышивали, играли с собачкой и т. д., а главное, чтобы они не только слушали, но и говорили сами, да так, чтобы их речи действительно выражали мысли и чувства. У многих любовный союз стал крепче и душевнее, другие же спокойно разошлись. «Да, ни в чем нельзя быть уверенным», — говорили то те, то другие. На чайных вечерах все стали страшно зевать и ничего не ели, чтобы отклонить всякое подозрение. Спаланцани, как уже было сказано, должен был уехать, чтобы избежать разбирательства, предпринятого против автомата, обманным образом введенного в человеческое общество. Коппола тоже исчез.
Натанаэлю казалось, что он пробудился от страшного, тяжелого сна. Он открыл глаза и почувствовал, как в душу его небесной теплотой льется неописуемое блаженство. Он лежал на кровати в своей комнате, в родительском доме, над ним склонилась Клара, а поблизости стояли мать и Лотар.
— Наконец-то, наконец, дорогой мой Натанаэль, ты исцелился от этой страшной болезни и теперь снова будешь мой! — сказала Клара и обняла Натанаэля. У того от печали и радости полились из глаз слезы, и он громко простонал:
— О, Клара! Моя Клара!
Тут вошел Зигмунд, который все это время поддерживал друга в его несчастии. Натанаэль протянул ему руку:
— Ты не оставил меня, верный друг!
Всякий след безумия исчез благодаря заботливому уходу матери, возлюбленной и друзей. Скоро Натанаэль совсем поправился.
Между тем их дом посетило счастье: умер старый скупой дядюшка, от которого никто ничего не ждал, и оставил матери помимо значительного состояния имение в красивой местности неподалеку от города. Туда решили переселиться мать, Лотар и Натанаэль со своей Кларой, с которой он намеревался теперь вступить в брак. Натанаэль стал удивительно кроток и мягок, как ребенок, теперь только открылась ему дивная, небесно чистая душа Клары. Никто не делал даже отдаленных намеков на прошлое. Только когда уезжал Зигмунд, Натанаэль сказал ему:
— Боже мой, друг! На какой плохой дороге я был! Но, к счастью, ангел вовремя направил меня на светлую стезю. То была моя Клара!
Зигмунд не позволил ему продолжать, опасаясь, что могут воскреснуть болезненные воспоминания…
И вот наступило время, когда четверо счастливцев собрались ехать в свое имение. В полдень они, сделав много покупок, шли по улицам города. Высокая башня ратуши отбрасывала на базарную площадь гигантскую тень.
— Давай, — сказала Клара, — взойдем на башню и посмотрим на дальние горы!
Сказано — сделано! Натанаэль и Клара поднялись наверх, мать со служанкой пошли домой, а Лотар, которому не хотелось взбираться по высокой лестнице, остался ждать внизу. Влюбленные рука об руку стояли на самой высокой галерее башни и смотрели на леса, над которыми, точно гигантский город, возвышались синие горы.
— Смотри, какой странный серый кустик, он как будто движется, — сказала Клара. Натанаэль машинально опустил руку в боковой карман и, нащупав там подзорную трубку Копполы, посмотрел в ту сторону… Перед ним была Клара. И вот кровь его судорожно запульсировала в жилах, страшно побледнев, уставился он на Клару, и вдруг огненные потоки полились из его блуждающих глаз, он изныл, как затравленный зверь, высоко подпрыгнул и, страшно захохотав, закричал пронзительным голосом: «Вертись, деревянная кукла, вертись!» — потом с ужасающей силой схватил Клару и хотел столкнуть ее вниз, но она в смертельном страхе крепко вцепилась в перила. Лотар услышал бешеный рев Натанаэля и отчаянный крик Клары. Ужасное подозрение шевельнулось в нем. Он бросился наверх, но дверь на вторую галерею была заперта. Клара кричала все громче. Не помня себя от страха и ярости, Лотар стал колотить в дверь, которая наконец распахнулась.
— Помогите! Помогите! — голос Клары слабел и вскоре замер.
— Этот безумец убил ее! — вскричал Лотар. Дверь на верхнюю галерею тоже была заперта. Отчаяние придало ему силы, он сорвал дверь с петель. Боже праведный! — Клара, переброшенная безумным Натанаэлем за перила, повисла в воздухе. Только одной рукой держалась она за железный прут. Быстрее молнии схватил Лотар сестру, подтянул ее наверх и в то же мгновение ударил безумного кулаком в лицо с такой силой, что тот отшатнулся и выпустил свою добычу.
Лотар сбежал вниз, неся на руках бесчувственную сестру. Она была спасена. Натанаэль один неистовствовал на галерее, высоко подпрыгивая и крича: «Огненный круг, вертись! Огненный круг, вертись!». На этот дикий крик сбежались люди. Над ними возвышался, словно какой-то гигант, адвокат Коппелиус, который только что приехал в город и пришел той же дорогой на базарную площадь; хотели подняться наверх, чтобы схватить безумца, но Коппелиус сказал со смехом:
— Ха, ха! Подождите, он сам сейчас явится! — и стал смотреть вверх вместе с другими.
Натанаэль вдруг остановился как вкопанный, весь съежился и замер, но, увидев Коппелиуса, пронзительно крикнул: «А, короши глаза! Короши глаза!» — и прыгнул через перила.
Когда Натанаэль лежал на мостовой с размозженной головой, Коппелиус исчез в толпе…
Спустя несколько лет в отдаленной местности видели Клару, сидевшую на крыльце красивого деревенского домика рядом с приветливым мужчиной; подле них играли двое веселых мальчуганов. Из этого можно заключить, что Клара обрела спокойное семейное счастье, отвечающее ее веселой, жизнерадостной натуре, которого никогда не смог бы дать ей Натанаэль с его вечным душевным разладом.
Игнац Деннер
В давние, давно минувшие времена в диком, безлюдном лесу неподалеку от Фулды жил бравый охотник по имени Андрес. Он был егерем его сиятельства графа Алоиса фон Ваха, которого сопровождал в дальних путешествиях по прекрасной Италии, и однажды, когда они на ненадежных дорогах Неаполитанского королевства подверглись нападению разбойников, благодаря своему уму и храбрости спас ему жизнь.
На постоялом дворе в Неаполе, где они останавливались, жила бедная девушка, сирота, но писаная красавица, с которой хозяин обращался очень сурово и поручал ей самую грязную работу во дворе и на кухне. Андрес близко к сердцу принял ее участь, постарался, насколько мог, утешить ее ласковыми словами, и девушку охватила такая любовь к нему, что она уже не смогла бы пережить разлуку и пожелала отправиться вместе с ним в холодную Германию. Граф фон Вах был тронут просьбами Андреса и слезами Джорджины и дал свое согласие, чтобы она села на облучок к своему возлюбленному и разделила с ними это нелегкое путешествие. Как только они пересекли границу Италии, Андрес обвенчался со своей Джорджиной, а когда они добрались наконец до владений графа фон Ваха, тот решил щедро вознаградить своего верного слугу и назначил его своим егерем. С Джорджиной и старым слугой Андрес переселился в глухой, мрачный лес, который он должен был охранять от вольных охотников и воров-дровосеков. Однако вместо заветного благосостояния, которое обещал граф фон Вах, они влачили жалкое, тягостное и нищенское существование, и очень скоро их одолели нужда и печаль. Мизерного жалования, которое платил граф, хватало лишь на то, чтобы одеть себя и Джорджину; небольшие доходы, перепадавшие ему от продажи древесины, были редки и сомнительны, а сад, который был им выделен для ухода и пользования, нередко опустошали волки и дикие кабаны, так что нужно было постоянно быть начеку, ибо время от времени в одну ночь рушились все их надежды. При этом жизни Андреса постоянно угрожала опасность со стороны воров-дровосеков и вольных охотников.
Будучи добропорядочным и набожным человеком, готовым скорее жить в нищете, чем неправедным образом нажить богатство, он противостоял всем соблазнам и нес свою службу преданно и отважно; а разбойничье отребье постоянно выслеживало его, и только верные доги спасали Андреса от ночных нападений. Джорджина, совершенно непривычная к местному климату и жизни в диком лесу, увядала на глазах. Смуглый цвет ее лица превратился в болезненно-желтый, живые, блестящие глаза потускнели и помрачнели, а пышный стан усыхал с каждым днем. Часто просыпалась она лунной ночью. В лесу раздавался треск выстрелов, выли доги; муж тихо вставал с лежанки и вместе с ворчащим слугой выскальзывал за дверь. И тогда она принималась страстно молиться Богу и всем святым, чтобы они уберегли ее и ее дорогого мужа от смертельной опасности и вызволили из этой ужасной глуши. Рождение сына вконец сломило Джорджину, и, лежа в постели, становясь все слабее, она уже прозревала конец своего земного пути. Охваченный мрачным предчувствием, метался несчастный Андрес; с болезнью жены все его счастье и везенье улетучились. Словно призрачные существа, дразнящие его, выглядывала из зарослей дичь, но как только он спускал курок своего ружья, она растворялась в воздухе. Он не мог более попасть ни в одного зверя, и только его слуга, искусный стрелок, заготавливал дичь, которую он должен был поставлять графу фон Ваху. Однажды он сидел на кровати Джорджины, устремив застывший взгляд на любимую жену, которая, смертельно изможденная, уже едва дышала. В глухой, беззвучной боли сжимал он ее руку, не слыша стонов мальчика, умирающего от голода. Слуга еще ранним утром отправился в Фулду, чтобы на последние сбережения купить что-нибудь для больной. Вокруг не сыскать было ни единого человеческого существа, лишь буря душераздирающе выла и стенала в черных елях, да скулили доги, словно в безутешном плаче по своему несчастному хозяину. И тут вдруг услышал Андрес звук приближающихся шагов. Он подумал, что это возвратился слуга, хотя и не ждал его так рано, но собаки выскочили наружу и принялись ожесточенно лаять. Значит, то был чужой. Андрес подошел к двери и отворил ее; навстречу ему шагнул высокий, худой человек в сером плаще и низко надвинутой на лицо дорожной шапке.
— Эх, — сказал незнакомец, — я все-таки заблудился к этом лесу! Буря бушует; когда мы спускались с гор, нас настигла ужасная погода. Не будете ли вы столь любезны, чтобы разрешить мне войти в ваш дом, отдохнуть от утомительного путешествия и подкрепиться для продолжения пути?
— Ах, сударь, — грустно отвечал Андрес, — вы попали в дом нужды и печали, и кроме стула, на котором вы можете отдохнуть, я навряд ли смогу предложить вам какое-либо другое подкрепление, моей бедной больной жене самой его не хватает, и мой слуга, которого я послал в Фулду, лишь поздним вечером принесет что-нибудь подкрепляющее.
Они вошли в комнату. Незнакомец снял шапку и плащ, под которым он держал дорожный мешок и небольшой ларец. Кроме того, он достал стилет и пару карманных пистолетов и положил их на стол. Андрес подошел к кровати Джорджины, она лежала без сознания. Незнакомец тоже приблизился, посмотрел на больную долгим, задумчивым взглядом и взял ее руку, нащупывая пульс. А когда Андрес в безграничном отчаянии воскликнул: «О, Боже, она, кажется, умирает!» — незнакомец промолвил: «Это не так, дорогой друг, успокойтесь. Ваша жена не нуждается ни в чем, кроме как в обильном, хорошем питании, а пока добрую службу сослужит ей средство, которое одновременно возбуждает и придает силы. Я, конечно, не врач, скорее, купец, но тем не менее не совсем несведущ во врачебных науках, и есть у меня одно известное еще с древнейших времен чудодейственное снадобье, которое я всегда ношу с собой и даже, пожалуй, продаю», — с этими словами незнакомец открыл ларец, достал оттуда колбу, накапал из нее на сахар несколько капель темно-красного ликера[9] и дал больной. Потом он извлек из дорожного мешка маленькую бутылочку превосходного рейнского вина и влил бедняжке в рот несколько полных ложек. Мальчика он положил в кровать и плотно прижал к материнской груди, а затем оставил обоих в покое. Андресу казалось, что в их глушь спустился с небес святой, дабы принести утешение и помощь. Поначалу колючий, пронзительный взгляд незнакомца испугал его, теперь же, благодаря заботливой помощи, которую тот оказал бедной Джорджине, он почувствовал к нему искреннюю симпатию. Он откровенно рассказал незнакомцу, как в результате милости, которую хотел оказать ему его господин граф фон Бах, очутился в нищете и, видать, до конца своей жизни из этой нищеты не выберется. Незнакомец утешал его, говоря, что нередко даже потерявшим последнюю надежду выпадает нежданное счастье, которое приносит все блага жизни, но нужно суметь не упустить свой шанс.
— Ах, милейший господин! — сетовал Андрес, — я верю в Бога и заступничество святых, которым мы, я и моя верная жена, с усердием молимся каждый день. Что же должен я делать, чтобы раздобыть деньги и скарб? Разве Божья мудрость не говорит о том, что греховно вожделеть сие; и хотя я на все готов ради своей несчастной жены, покинувшей свою прекрасную родину, чтобы последовать за мной в эту дикую глушь, я не решусь ни телом, ни душой неправедно добывать эти презренные мирские блага.
Слушая речи набожного Андреса, незнакомец улыбался странной улыбкою и хотел было что-то возразить, но тут от глубокого сна пробудилась Джорджина. Чувствовала она себя чудесным образом набравшейся сил, и мальчик умиротворенно улыбался у ее груди. Андрес был вне себя от радости, он плакал, он молился, он с восторженными восклицаниями метался по дому. Тем временем возвратился слуга и приготовил как умел из принесенных продуктов скромную трапезу, в которой предложили принять участие незнакомцу. Последний же собственноручно сварил для Джорджины суп, придающий сил, бросая в него всевозможные пряности и прочие ингредиенты, которые были у него с собой. Уже был поздний вечер, и незнакомец был вынужден остаться на ночлег; он попросил, чтобы ему приготовили лежанку из соломы в той самой комнате, где спали Андрес и Джорджина. Так и сделали. Андрес, которому заботы о Джорджине не давали спокойно спать, видел, что незнакомец едва ли не при каждом стоне Джорджины подскакивал, что он каждый час вставал, тихо приближался к ее постели, проверял ее пульс и капал лекарство.
Когда наступило утро, Джорджина выглядела значительно лучше. Андрес благодарил незнакомца, называя его своим ангелом-хранителем, благодарил от всего сердца. И Джорджина тоже сказала, что его, наверное, послал, чтобы спасти ее, сам Бог, услышавший ее страстные молитвы. Незнакомцу же, по-видимому, такое бурное выражение чувств было в некотором смысле в тягость; в смущении он раз за разом повторял, что был бы нелюдем, если бы не помог больной, располагая соответствующими знаниями и лекарствами. И вообще не Андрес, а
— Что вы, сударь, — почти испугался Андрес, — да как я могу взять у вас деньги? Приютить в своем доме заблудившегося в диком лесу человека — это был мой долг христианина, и если вы считаете, что это стоит какой-то благодарности, то вы уже отблагодарили меня, более чем щедро; вы спасли от смерти мою любимую жену. Ах, сударь! Я вовеки не забуду то, что вы для меня сделали, и пусть Бог наградит меня тем, что даст мне возможность своей жизнью и кровью отблагодарить вас за ваш благородный поступок.
— Вы должны принять эти деньги, славный человек, — настаивал незнакомец. — Вы и так уже задолжали своей жене, а с помощью этих денег вы сможете обеспечить ей лучшее питание и уход, ибо в этом она нуждается больше всего, дабы снова не впасть в свое предыдущее состояние и дабы дать пищу вашему мальчику.
— Нет, сударь, — не соглашался Андрес, — извините меня, но внутренний голос говорит мне, что я не должен брать эти незаработанные деньги. Этот внутренний голос, которому я доверяю как высшему руководству моего святого покровителя, до сих пор надежно вел меня по жизни и надежно оберегал мои тело и душу от всех опасностей. Раз уж вы столь щедры и великодушны, то оставьте мне бутылочку вашего чудодейственного лекарства, чтобы моя жена смогла полностью выздороветь.
Джорджина села в кровати, и полный боли, печальный взгляд, который она бросила на Андреса, казалось, молил его не быть на этот раз столь непреклонным и принять сей щедрый дар. Незнакомец заметил это и сказал:
— Ну, если уж вы не хотите принять мои деньги, то я подарю их вашей доброй жене, которая, я надеюсь, не отвергнет мою помощь и спасет вас от нужды, — с этими словами он подошел к Джорджине и протянул ей деньги. Джорджина смотрела на блестящие монеты светящимися от радости глазами, она не могла произнести ни слова, лишь слезы струились по ее лицу. Незнакомец повернулся к Андресу:
— Послушай, добрый человек! Может быть то, что я сейчас сообщу, поможет вам спокойно принять мой дар. Признаюсь вам, что я совсем не тот, кем выгляжу. По моему скромному платью и по тому, что путешествую я пешком, словно убогий бродячий коммерсант, вы, верно, думаете, что я беден и пробиваюсь жалким заработком, торгуя на рынках и ярмарках. Должен вам сказать, что благодаря успешной торговле превосходными драгоценностями, которой я занимаюсь уже многие годы, я стал очень богатым человеком и лишь по старой привычке сохранил простой образ жизни. В этом дорожном мешке и ларце я храню драгоценности и старинные камни, которые стоят баснословные деньги. Я только что совершил во Франкфурте очень удачные сделки, так что то, что я подарил вашей доброй жене, не составляет и сотой части полученной мною прибыли. Кроме того, я даю вам деньги вовсе не задаром, а прошу о кое-каких услугах. Я намеривался, как обычно, выйдя из Франкфурта, добраться до Касселя, но, обходя ущелья, заблудился. При этом я обнаружил, что путь через этот лес, которого странники обычно боятся, весьма привлекателен для пешего путника, и я хочу и впредь пользоваться им, навещая при этом вас. Таким образом, вы будете принимать меня у себя два раза в год; а именно, на Пасху, когда я направляюсь из Касселя во Франкфурт, и поздней осенью, в Михайлов день, когда я следую с Лейпцигской ярмарки по Франкфурт, а оттуда — в Швейцарию и, возможно, также в Италию. За хорошую оплату вы должны будете предоставлять мне кров на один — два, а может, и три дня, и эта первая любезность, о которой я вас прошу.
Далее я прошу вас до будущей осени сохранить этот маленький ларец с товарами — в Касселе он мне не нужен и лишь мешает в пути. Не скрою, товары эти стоят многие тысячи, но я едва ли могу найти для них более надежное место: я уверен, что ваша порядочность и набожность не позволят вам даже прикоснуться к ним и вы будете тщательно их оберегать. Видите, это вторая услуга, которую вы можете мне оказать. И третье, то, о чем я вас сейчас попрошу, наверняка покажется вам самым трудным: для меня же это самое важное. Вам нужно будет оставить вашу жену на один, только на один день и вывести меня из лесу, проводив до дороги на Хиршфельд, где я остановлюсь у своих знакомых, после чего собираюсь продолжить свой путь в Кассель. Ибо кроме того, что я не очень хорошо ориентируюсь в лесу и потому могу опять сбиться с пути, что в такой местности штука не очень приятная, я еще и могу подвергнуться опасности. Во Франкфурте поговаривают о том, что банда разбойников, которая наводила страх на окрестности Шаффхаузена и хозяйничала на территориях до самого Страсбурга, теперь вроде бы переместилась ближе к Фулде, так как путешествующие из Лейпцига во Франкфурт купцы представляют собой более богатую добычу, чем грабители могли заполучить в старых местах. Вполне может быть, что во Франкфурте они взяли на заметку и меня. Так что, если я заслужил вашу признательность за спасение вашей жены, вы можете щедро меня вознаградить тем, что выведете меня из этого леса на верную дорогу.
Андрес с радостью был готов исполнить все, что от него требовали, и тотчас же собрался в дорогу, одев свою егерскую форму, забросив на плечо двустволку и прикрепив охотничий нож, а слуге приказал взять с собой двух догов. Незнакомец же тем временем открыл ларец и достал оттуда великолепные драгоценные украшения — цепочки, серьги, браслеты — и разложил их на кровати Джорджины, которая не могла скрыть своего восхищения. Когда же затем он предложил ей надеть на шею одну из самых красивых цепей, а на ее прекрасной формы руки — богатые браслеты и протянул ей маленькое карманное зеркальце, чтобы она смогла полюбоваться собой, ее охватил такой детский восторг, что Андрес укоризненно сказал незнакомцу:
— Зачем же, добрый господин, вы возбуждаете в моей несчастной жене неосуществимые желания, зачем соблазняете ее вещами, которые никогда не будут ей доступны и вообще ей не подобают. Не посчитайте это за обиду, сударь, но простая красная нитка кораллов, которую моя Джорджина носила вокруг шеи, когда я впервые увидел ее в Неаполе, в тысячу раз мне милее, чем эти сверкающие драгоценности, кажущиеся мне, право, бесполезными и обманчивыми.
— Вы слишком уж строги, — отвечал незнакомец, иронически улыбаясь, — неужели вы не разрешите своей жене хоть раз, пока она болеет, поиграть с этими прекрасными украшениями, которые вовсе не обманчивы, а самые настоящие. Разве вы не знаете, что женщинам такие вещи доставляют огромное удовольствие? А то, что, как вы говорите, такая роскошь Джорджине вашей недоступна, — с этим можно поспорить. Ваша жена достаточно красива, чтобы украшать себя подобным образом, и не известно, не станет ли она когда-нибудь достаточно богата, чтобы обладать такими украшениями и носить их.
Андрес отвечал очень серьезно и непреклонно:
— Прошу вас, сударь, не смущайте своими загадочно-коварными речами мою бедную жену! Иль вы хотите совсем сбить ее с толку, чтобы пробудить в ней страсть к пышной роскоши и нарядам, и тогда она лишь явственнее будет ощущать нашу нищету и утратит покой? Соберите же ваши красивые вещи, добрый господин! Я надежно сохраню их для вас, пока вы не вернетесь, Но только скажите, когда вы собираетесь это сделать, да хранят вас небеса! Вдруг вас постигнет несчастье и вы не возвратитесь более в мой дом. Куда я должен тогда отдать ларец и как долго мне ждать вас, прежде чем передать драгоценности тому, кого вы назовете, и могу ли я вас попросить назвать ваше имя?
— Меня зовут Игнац Деннер, — отвечал незнакомец, — и я, как вам уже известно, купец и торговец, У меня нет ни жены, ни детей, а родственники мои живут в Италии. Однако я не могу ни любить, ни уважать их, ибо они, когда я был бедняком и жил в нужде, даже не попытались мне помочь. Если я в течение трех лет не появлюсь, вы можете оставить ларец себе, а так как я наверняка знаю, что вы и Джорджина вряд ли согласитесь принять от меня это наследство, то я подарю ларец с драгоценными украшениями вашему мальчику, которому, когда будет проходить его конфирмация, прошу дать имя Игнатиус.
Ошеломленный Андрес не знал, как ему реагировать на столь необычную щедрость незнакомого человека. Он стоил перед ним совершенно онемевший, в то время как Джорджина благодарила Деннера за его доброту и уверяла, что будет неустанно молиться Богу и всем святым, чтобы они оберегали его в далеких, нелегких странствиях и всегда приводили к ним в дом в добром здравии. Незнакомец, улыбаясь присущей только ему странной улыбкой, заметил, что молитва красивой женщины наверняка возымеет действие и обладает большей силой, чем его. Посему молитвы он оставляет ей, а в остальном будет полагаться только на свое сильное, закаленное тело и свое испытанное оружие.
Набожному Андресу это высказывание в высшей степени не понравилось, тем не менее он не произнес слов, которые уже вертелись у него на языке, и предложил Деннеру сейчас же отправиться в путь, ибо иначе он возвратится домой лишь поздней ночью и его Джорджина будет сильно тревожиться.
На прощанье Деннер еще раз настоятельно просил Джорджину надевать его драгоценности, если это доставляет ей удовольствие, ведь в этом мрачном лесу ей так не хватает развлечений, Джорджина раскраснелась от радости, ибо, конечно же, не могла подавить в себе присущую ее нации склонность к блестящим нарядам и украшениям, в особенности же к драгоценным камням.
И вот уже Деннер и Андрес торопливо шли по темному, безлюдному лесу. Доги обнюхивали густые заросли и тревожно тявкали, глядя на хозяина умными, выразительными глазами.
— Что-то здесь нечисто, — пробормотал Андрес, взвел курок своего ружья и осторожно пошел за собаками впереди купца. Время от времени ему казалось, что что-то шелестит среди деревьев, вскоре он рассмотрел вдали подозрительные фигуры, которые тут лее снова исчезли в зарослях. Он уже хотел было спустить собак, но Деннер удержал его. «Не делайте этого, добрый человек! — крикнул он. — Могу поклясться, что нам ничто не угрожает». Не успел он вымолвить эти слова, как всего и нескольких шагах от них из кустов вышел высокий человек в черном, с взъерошенными волосами и большой бородой, держащий в руках ружье. Андрес вскинул свое оружие.
— Не стреляйте, не стреляйте! — воскликнул Деннер; черный человек кивнул ему и скрылся за деревьями. Наконец они вышли из лесу на оживленную дорогу.
— Благодарю вас от всего сердца за то, что проводили меня, — сказал Деннер, — возвращайтесь теперь домой. Если вы снова наткнетесь на тех людей, которых мы видели, спокойно продолжайте свой путь, ни о чем не заботясь. Делайте вид, словно ничего не заметили, держите своих собак на привязи, и вы безопасно доберетесь до своего жилища.
Андрес не знал, что и думать обо всем этом и об удивительном купце, который, будто заклинатель духов, не подпускал и подчинял врагов. Он не мог понять, зачем было нужно Деннеру, чтобы он сопровождал его. Андрес благополучно добрался домой, где его Джорджина, почти здоровая и бодрая, встала с постели и бросилась ему в объятия.
Благодаря щедрости нового знакомого маленькое хозяйство Андреса совершенно преобразилось. Когда Джорджина полностью выздоровела, он отправился вместе с ней в Фулду и кроме самого необходимого купил еще кое-что, благодаря чему их домашняя обстановка приобрела вид некоторого благосостояния. После визита незнакомца вольные охотники и воры-дровосеки, казалось, вообще исчезли из этих краев, и Андрес мог спокойно заниматься своим делом. Его охотничье счастье вернулось к нему, так что у него, как прежде, почти не бывало неточных выстрелов. Деннер появился на Михайлов день и оставался три дня. Не обращая внимания на упрямое сопротивление хозяев, он был таким же щедрым, как и в первый раз, причем уверял, что единственной его целью было улучшить их достаток, чтобы тем самым сделать свое временное пристанище более приветливым и приятным.
Теперь Джорджина могла лучше одеваться; она призналась Андресу, что незнакомец подарил ей искусно сделанную золотую заколку, какими девушки и женщины в некоторых областях Италии закалывают заплетенные и уложенные вверху волосы. Лицо Андреса помрачнело, но Джорджина, выбежав за дверь, вскоре возвратилась в такой же одежде и с такими же украшениями, какою Андрес видел ее в Неаполе. На черных волосах, в которые были изящно вплетены яркие цветы, красовалась золотая заколка, и Андрес был вынужден признаться себе, что незнакомец весьма удачно и со смыслом выбрал подарок — чтобы действительно обрадовать его Джорджину.