— Это она погибла?
— Да. Ее нашли в сгоревшей части виллы. По всей очевидности, ты пыталась вызволить ее из комнаты, пока на тебе не загорелась ночная рубашка. Должно быть, ты побежала к бассейну — он в саду. Я нашла тебя полчаса спустя на нижних ступенях лестницы. Было два часа ночи. Вокруг стояли люди в пижамах, но до тебя никто не решался дотронуться — растерялись, не знали что делать. Сразу после меня прибыли пожарные из Лека. Это они отвезли тебя в Ла-Сьота, в медпункт при верфи. Ночью я сумела вызвать санитарную машину из Марселя. В конце концов прилетел вертолет. Тебя перевезли в Ниццу и утром оперировали.
— Что со мной было?
— Должно быть, ты споткнулась и упала на нижних ступенях лестницы, когда выбегала из дома. Или же решила выбраться через окно и сорвалась со второго этажа. Расследование ничего не прояснило. Как бы то ни было, бесспорно одно: что ты головой вперед упала на ступени. Лицо и руки у тебя были сожжены. Ожоги были и на теле, но не такие сильные — видно, ночная рубашка тебя все-таки защитила. Пожарные объясняли мне все это, но я уже забыла. Ты была голая, черная с головы до пят, во рту и в руках у тебя были кусочки обуглившейся ткани. Волос у тебя не осталось вообще. Люди, стоявшие вокруг тебя, сочли тебя мертвой. На макушке у тебя была открытая рана с мою ладонь. Она-то в первую ночь и доставила нам больше всего хлопот. Позже, когда доктор Шаверес сделал операцию, я подписала бумагу на пересадку моей кожи. Твоя бы сама уже не восстановилась.
Она говорила не глядя на меня. Каждая ее фраза ввинчивалась мне в мозг раскаленным буравом. Отодвинувшись со стулом от стола, Жанна задрала юбку. Я увидела на ее правом бедре над чулком темный прямоугольник: оттуда была взята кожа для пересадки.
Я обхватила голову руками в перчатках и расплакалась. Жанна обняла меня рукой за плечи, и так мы просидели несколько минут, пока не пришла кухарка и не поставила на стол поднос с фруктами.
— Мне нужно было все это тебе рассказать, — сказала Жанна. — Нужно, чтобы ты знала это и вспомнила.
— Я понимаю.
— Ты здесь, больше с тобой ничего не может случиться. Так что это уже не имеет значения.
— Как загорелся дом?
Жанна встала. Юбка ее расправилась. Она подошла к буфету, достала сигарету, закурила. Какое-то время она подержала спичку перед собой, показывая мне.
— Утечка газа в комнате той девушки. На вилле за несколько месяцев до того провели газ. Расследование пришло к выводу о дефектном соединении груб. Причиной взрыва послужила зажженная горелка газовой колонки в одной из ванных.
Она задула спичку.
— Подойди ко мне, — сказала я.
Она подошла, села рядом. Протянув руку, я взяла у нее сигарету и сделала затяжку. Мне понравилось.
— Я раньше курила?
— Вставай, — сказала Жанна. — Пойдем пройдемся. Захвати яблоко. И вытри глаза.
В комнате с низким потолком, на кровати, которой хватило бы на четыре таких иссохших Мишели, Жанна надела на меня толстый свитер с воротником под горло, мое замшевое пальто и повязала зеленый платок.
Взяв мою руку в перчатке в свою, она повела меня сквозь анфиладу безлюдных комнат к выложенному мрамором вестибюлю, где гулко отдавались наши шаги. Мы вышли в сад с голыми черными деревьями, и там она усадила меня в машину, на которой мы приехали сюда днем.
— В десять часов я уложу тебя в постель. Но перед тем хочу тебе кое-что показать. Через несколько дней ты будешь водить машину сама.
— Скажи мне еще раз имя той девушки.
— Доменика Лои. Все звали ее До. Когда вы были маленькие, была еще одна девочка — она уже давно умерла, от суставного ревматизма или чего-то в этом роде. Вас называли кузинами, потому что вы были одних лет. Ту девочку звали Анжеля. Вы все трое были итальянского происхождения. Ми, До, Ля. Понимаешь теперь, откуда взялось прозвище твоей тетки?
Жанна вела машину на большой скорости по широким освещенным проспектам.
— По-настоящему твою тетку звали Сандра Рафферми. Она была сестрой твоей матери.
— А когда умерла мама?
— Тебе было лет восемь или девять, точно не знаю. Тебя отдали в пансион. Четыре года спустя твоя тетка добилась, чтобы ей разрешили взять тебя к себе. Рано или поздно ты узнаешь: в молодости она занималась мало почтенным ремеслом. Но потом стала настоящей дамой, разбогатела. Туфли, которые сейчас на тебе и на мне, изготовлены на фабриках твоей тетки.
Положив мне на колено руку, она сказал:
— Если хочешь — на твоих фабриках, ведь Рафферми-то умерла.
— Ты не любила мою тетю?
— Не знаю, — ответила Жанна. — Я люблю тебя. Остальное мне безразлично. Когда я начала работать на Рафферми, мне было восемнадцать. Я была каблучницей в одной из ее мастерских, во Флоренции. Я была одна и зарабатывала на жизнь как умела. Было это в сорок втором году. Однажды она явилась туда, и первое, что я от нее получила, была оплеуха, которую я ей тут же вернула. Она забрала меня с собой. Последним ее подарком тоже была оплеуха, но эту я не вернула. Это было в нынешнем году, в мае, за неделю до ее смерти. Она уже несколько месяцев жила в ожидании смерти, и это не делало ее привлекательнее для тех, кто ее окружал.
— А я любила свою тетю?
— Нет.
Какое-то время я молчала, тщетно пытаясь вызвать в памяти лицо, виденное на снимках, — старуху в пенсне, сидящую в кресле-каталке.
— А Доменику Лои я любила?
— Кто ж ее не любил? — отозвалась Жанна.
— А тебя?
Она повернулась ко мне, и я увидела ее взгляд, подсвеченный проносящимися мимо фонарями. Энергично пожав плечами, она сухо ответила, что мы скоро приедем. Внезапно мне стало больно — так больно, как если бы я поранилась, — и я взяла ее за руку. Машина вильнула. Я попросила у нее прощения, и она наверняка решила, что это за то, что я дернула руль.
Жанна показала мне Триумфальную арку, площадь Согласия, дворец Тюильри, Сену. За площадью Мобера мы остановились на улочке, спускавшейся к реке, перед гостиницей, освещенной неоновой вывеской: «Гостиница Виктория».
Мы остались в машине. Она попросила меня взглянуть на гостиницу и убедилась, что здание не пробуждает во мне никаких воспоминаний.
— Что это? — спросила я.
— Ты частенько сюда приезжала. В этой гостинице жила До.
— Давай вернемся, прошу тебя.
Вздохнув, она сказала «да» и поцеловала меня в висок. На обратном пути я притворилась, что снова уснула, положив голову ей на колени.
Она раздела меня, поставила под душ, растерла большим полотенцем, протянула пару хлопчатобумажных перчаток, чтобы я сменила намокшие.
Мы сели на край ванны: она — одетая, я — в ночной сорочке. В конце концов это она сняла с меня перчатки, и я, едва увидев свои руки, отвела взгляд.
Она уложила меня в большую постель, подоткнула одеяло, потушила лампу. Ровно в десять, как и обещала. С тех пор как она увидела на моем теле следы ожогов, лицо ее приобрело какое-то странное выражение. Мне она сказала лишь, что следов этих осталось не так много — одно пятно на спине, два на ногах — и что я похудела. Я чувствовала, что она старается держаться естественно, но признает меня все меньше и меньше.
— Не оставляй меня одну. Я отвыкла от этого, мне страшно.
Она села рядом со мной и побыла так немного. Я уснула, уткнувшись ртом в ее ладонь. Она ничего не говорила. И уже в самую последнюю долю секунды перед тем как заснуть, на краю зыбкой грани беспамятства, когда все вокруг нереально, когда все возможно, мне в голову впервые пришла мысль, что вне рассказов Жанны я — ничто. Достаточно Жанне солгать, и я стану ложью.
— Я хочу, чтобы ты мне наконец объяснила. Мне неделями твердят: «Потом, потом!» Вчера ты сказала, что я не любила свою тетю. Объясни, почему.
— Потому что она была неприветлива.
— Со мной?
— Со всеми.
— Но раз она взяла меня к себе в тринадцать лет, то должна была меня любить.
— Я не сказала, что она тебя не любила. И потом, это ей льстило. Тебе не понять. Любила — не любила, ты судишь по одному этому!
— Почему Доменика Лои с февраля была со мной?
— В феврале ты ее встретила. И только гораздо позже она стала следовать за тобой. А вот почему — это было известно тебе одной! Что я, по-твоему, должна тебе сказать? Каждые три дня у тебя появлялось новое увлечение: машина, собака, американский поэт, Доменика Лои — все это были глупости из одного ряда. В восемнадцать лет я отыскала тебя в одной гостинице Женевы с каким-то мелким конторским служащим. В двадцать — в другой гостинице с Доменикой Лои.
— Чем она была для меня?
— Рабыней, как все прочие.
— Как ты?
— Как я.
— И что произошло?
— Да ничего. Что, по-твоему, должно было произойти? Ты швырнула мне в голову чемодан, потом вазу, за которую мне пришлось довольно дорого заплатить, и уехала со своей рабыней.
— Где это все было?
— В резиденции «Вашингтон» на улице Лорда Байрона, четвертый этаж, номер четырнадцатый.
— Куда я поехала?
— Понятия не имею. Я этим не занималась. Твоя тетка ждала только тебя, чтобы отдать Богу душу. Вернувшись к ней, я получила свою вторую оплеуху за восемнадцать лет. Спустя неделю она умерла.
— Я так и не приехала?
— Нет. Не скажу, что я ничего о тебе не слышала, — ты делала достаточно глупостей, чтобы о тебе говорили, — но мне ты месяц не давала о себе знать. То есть приблизительно столько времени, сколько тебе потребовалось, чтобы ощутить нехватку денег. И наделать столько долгов, чтобы даже твои альфонсики перестали тебе верить. Я получила телеграмму во Флоренции: «Прости, несчастна, денег, целую тебя тысячу раз повсюду, лоб, глаза, нос, губы, обе руки, ноги, будь великодушна, я рыдаю, твоя Ми». Клянусь, текст был слово в слово такой, я покажу тебе телеграмму.
Телеграмму она мне показала, когда я одевалась. Я прочитала ее стоя, поставив одну ногу на стул, пока она прицепляла мне чулок — сама я в перчатках не могла этого сделать.
— Какая-то идиотская телеграмма.
— И тем не менее совершенно в твоем стиле. Знаешь, ведь были и другие. Иногда из двух слов: «Денег, Ми». Иногда в день одна за другой приходили пятнадцать телеграмм, в которых говорилось одно и то же. Ты перечисляла мои качества. Или выстраивала ряд прилагательных, относящихся к той или другой стороне моей персоны в зависимости от твоего настроения. Это было очень досадно, очень разорительно для идиотки, у которой и так уже кончались деньги, но, что ни говори, ты демонстрировала воображение.
— Ты говоришь обо мне так, словно ненавидела меня.
— Я не сказала тебе, какие именно слова ты выстраивала в этих телеграммах. Делать больно ты умела. Другую ногу. После смерти твоей тетки я не посылала тебе денег. Я приехала сама. Поставь другую ногу на стул. Я приехала на мыс Кадэ днем в воскресенье. Ты с субботнего вечера была пьяна. Я поставила тебя под душ, выбросила твоих альфонсов за дверь и окурки из пепельниц. До помогала мне. Ты три дня не раскрывала рта. Все.
Я была готова. Она застегнула на мне пальто из серой саржи, взяла в соседней комнате свое, и мы вышли. Я словно пребывала в дурном сне. Я уже не верила ни одному слову Жанны.
В машине я осознала, что все еще держу в руке телеграмму, которую она мне дала. А ведь это доказательство того, что она не лжет. Долгое время мы просидели в молчании, катя к Триумфальной арке, которая виднелась далеко впереди под хмурым небом.
— Куда ты меня везешь?
— К доктору Дулену. Он звонил еще спозаранку. Достал уже.
Повернувшись ко мне, она улыбнулась и сказала:
— Цыпленок, ты чего такой грустный?
— Я не хочу быть той Ми, которую ты мне описываешь. Не понимаю. Представления не имею как, но я знаю, что я не такая. Неужто я до такой степени могла измениться?
Жанна ответила, что я сильно изменилась.
Три дня я провела за чтением старых писем и за разборкой чемоданов, которые Жанна привезла с мыса Кадэ.
Я пыталась систематически познать самое себя, и Жанне, которая никогда меня не покидала, порой бывало затруднительно объяснить происхождение некоторых из моих находок. Например, невесть откуда взявшейся мужской рубашки. Или маленького револьвера с перламутровой рукояткой, заряженного, — она его никогда раньше не видела. Или писем, чьи авторы были ей незнакомы.
Несмотря на пробелы, постепенно передо мной все же восстанавливался образ меня прежней, и он не согласовывался с тем, какой я стала теперь. Я не была такой глупой, тщеславной, нетерпимой. Я не имела никакого желания пьянствовать, хлестать служанку по щекам за оплошность, плясать на крыше автомобиля, падать в объятия шведского бегуна или первого попавшегося парня с красивыми глазами и ласковыми губами. Но все это могло измениться вследствие травмы, так что не это поражало меня больше всего. Самым невероятным представлялась мне та душевная черствость, что некогда позволила мне отправиться на вечеринку в тот самый день, когда я узнала о смерти крестной Мидоля, и даже не удосужиться приехать на похороны.
— И тем не менее в этом была вся ты, — повторяла Жанна. — К тому же это вовсе не обязательно было бездушием. Я-то тебя хорошо знала. Ты бывала очень и очень несчастна. Это выливалось в смехотворные вспышки гнева, а в последние два года — еще и в неодолимую потребность ложиться в постель с кем ни попадя. В глубине души ты, наверное, думала, что все вокруг в заговоре. В тринадцать лет этому дают красивые названия: жажда нежности, печаль сироты, тоска по материнской груди. В восемнадцать — употребляют гадкие медицинские термины.
— Что я такого ужасного натворила?
— Да не ужасного — это было просто ребячество.
— Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Заставляешь меня воображать невесть что, и я, конечно, воображаю всякие ужасы! Ты нарочно так делаешь!
— Пей кофе, — отвечала Жанна.
Она тоже не соответствовала тому представлению, что создалось у меня в день нашей первой встречи. Она все больше замыкалась в себе, отдалялась. В том, что я говорила, в том, что я делала, было что-то такое, что ей упорно не нравилось, и я видела, что это ее гложет. Долгие минуты она наблюдала за мной, не говоря ни слова, потом вдруг принималась говорить — очень быстро и непрестанно возвращаясь то к рассказу о пожаре, то к тому дню за месяц до пожара, когда она обнаружила меня на мысе Кадэ пьяной.
— Лучше всего мне бы туда поехать!
— Мы и поедем — через несколько дней.
— Я хочу увидеть отца. Почему мне нельзя увидеть тех, кого я знала?
— Твой отец в Ницце. Он глубокий старик. Ему будет мало пользы увидеть тебя в таком состоянии. Что до остальных, то я предпочитаю немного подождать.
— А я нет.
— А я да. Послушай, цыпленок, ведь, возможно, еще каких-нибудь несколько дней — и к тебе полностью вернется память. Думаешь, легко мне оттягивать твою встречу с отцом? Он считает, что ты все еще в клинике. Думаешь, легко мне отгонять от тебя всех этих коршунов? Я хочу, чтобы ты встретила их, когда уже совсем выздоровеешь.