Акош Кертес
Кто смел, тот и съел
Сдача первая,
или Два благородных мужа
— Неужели у вас хватит духу прибить ТАКОГО МАЛЯВКУ?
Слово вылетело, когда кулак Хайдика поднялся, — и теперь уже никак нельзя было его опустить.
Янош Хайдик весил больше девяноста кило и ростом был сто восемьдесят шесть сантиметров, а опередивший его со своим вопросом ханурик — чуть длинней полутора метров, и, что имеет к делу прямое отношение, Хайдик в тот день, в ту ничем не замечательную среду в начале лета, не поехал в свой вечерний рейс (хотя день был его, но какая-то там осечка вышла на автокомбинате) и около полдесятого, точнее, в двадцать один двадцать пять, заявился неожиданно домой, и, найдя дверь, как обычно, закрытой, а ключ (тоже как обычно) на вбитом в притолоку гвоздике, ничего не подозревая, открыл, вошел в переднюю, оттуда в комнату, где только ночник под оранжевым абажуром горел у изголовья, в чем опять-таки не было ничего удивительного: по средам к девяти двадцати пяти вечерняя программа кончалась и жена, выключив телевизор, ложилась еще немного почитать перед сном; но на сей раз с ней рядом лежал какой-то совершенно посторонний тип, и это было уже настолько неправдоподобно, настолько уводило от реальности, как в кино, а субъект вдобавок приподнялся на локте и осведомился, уставясь на вошедшего: «Это кто?» — натуральным, будничным почти голосом, и жена так же безразлично, будто между прочим, ответила: «Муж». Хайдик взревел или, лучше сказать, вытолкнул нечто сипло-нечленораздельное из глотки и двинулся к постели.
Все в жизни решает случай, мы же каждый раз склонны отыскивать закономерности, причины-следствия, и не оттого только, что такое уж умствующее создание человек, не может не объяснять необъяснимое, решать неразрешимое, а просто от неистребимой уверенности: все имеет свои резоны, — стоит их распутать, и вот она, суть вещей, а то и нить судьбы, у нас в руках. Хайдик представлял, однако, исключение, Хайдик был фаталист, а значит, покорно и не противясь (разве лишь поворчав себе под нос — себе-то под нос можно поворчать, хотя большого проку в том нет) принимал, что В КНИГЕ СУДЕБ НАПИСАНО; принимал как данность, которую не изменишь, то есть, с одной стороны, признавая логическую связь событий, но, с другой, не веря, будто можно на них повлиять.
И наверняка именно поэтому, когда кулак поднялся, чтоб ударить, в глубине его возмущенной души сквозь бурю ярости послышался и тихий циничный смешок (его собственный) и чей-то голос (тоже его) будто произнес: «Ну да, конечно», или «Ну вот», что на лапидарном языке водителя Яноша Хайдика означало выведенное нами выше, то есть, все это неслучайно, и кулак, увесистый и твердый, как пушечное ядро, завис над головой того ханурика (так как он, голый, щуплый, дрожащий, спросил, посинев и стуча зубами от страха, прикрывая думкой срам, неужто у него хватит духу прибить такого малявку), — и тот же голос повторил с издевкой: вот тебе, с тобой и не могло быть ничего другого; после двух лет безмятежно счастливого супружества ханурик обязательно
Откинув тяжелые темные волосы, Йолан с высоко поднятой головой отступила к гардеробу, — ни тени раскаяния, испуга или намерения извиниться, только гнев, холодное презрение сверкали в ее глазах, когда при виде явного бессилия Хайдика она вскричала: «Ну, убивай, что же ты не убиваешь?» И Янош Хайдик смотрел, молча, с горечью взирал на свою обожаемую полноликую Йолан, в миндалевидные карие очи, обычно такие теплые; взирал со странным чувством:
— Ну, что же ты меня не убиваешь? — повторила Йолан, но он только дернул плечом вместо ответа.
Хайдик был человек немногословный и тяжелодум; но сложное, смешанное чувство обреченности, печали и беспомощности, которое на него нахлынуло, ощущение «ТАК МНЕ И НАДО» ему едва ли удалось бы выразить, будь он даже речистей Белы Вуковича, который под сурдинку успел тем делом натянуть брюки и майку — и о котором Хайдик начисто позабыл. Настолько, что тому, пока шофер сидел в тоскливом отупении на краешке кровати под ледяным взором Йолан, с лихвой хватило бы времени собрать свои манатки и слинять незаметно, предоставив самим супругам расхлебывать заваренную им кашу. Но Вукович, потому ли, что совесть заговорила или ища ретирады достойней постыдного, хотя спасительного бегства, либо по другой причине (как знать?), не воспользовался напавшей на великана апатией и в майке, босиком, но, принимая в расчет ситуацию, довольно самоуверенно обратился к нему с настоятельной просьбой — женщину (Йолан то есть) не убивать, ибо виной всему — он.
Господи Иисусе, до чего же наглые прыщи вскакивают иногда на бедной нашей Земле! Ведь Хайдик понимал прекрасно (зная, что и прыщик понимает): не тронет он теперь ни Йолан, ни эту ходячую бородавку, ибо упустил момент, как всегда в жизни упускал. И через силу привстав, ухватил подонка за брючный ремешок и поднял одной рукой, чтобы тряхануть, по крайней мере, как следует, но и того не получилось: брючный ремень опоясывает тело, как известно, гораздо ниже центра тяжести, и подонок по всем законам физики чуть не перекувырнулся, цепляясь за Хайдикову шею, ровно малый ребенок. Хайдик ощущал на своем лице его дыхание, сознавал его полнейшую беспомощность и, опять устыдясь, выпустил ремень, — и шпендрик растянулся на полу, громко стукнувшись о притолоку головой. «Убил!»- взвизгнула Йолан, и на минуту опять воцарилась тишина. Вукович не шевелился. «Или зашиб?» — встрепенулся Хайдик, совсем этого не желавший. «И не думал убивать, — пробурчал он, — сама прекрасно знаешь, пусть убирается, да поживей». При этих словах Вукович вскочил, опасливо косясь, не схлопотать бы под зад коленкой, — подхватил ботинки, рубашку, сгреб по-быстрому мелочь со стола: часы, документы, связку ключей, от машины в том числе. «Ага, он с машиной, — отметил про себя Хайдик, — мог и этим купить. И часы предварительно снял, вот мерзавец; в точности как я, пряжкой чтобы не оцарапать». И от этой мысли погрузился снова в глубокую тоску, глядя на Йолан, в чьих глазах засветилась легкая тревога: не пришлось бы отвечать, оставшись с мужем наедине.
А Яноша Хайдика качали волны тоски, то бросая в пучину отчаяния, то подымая на гребень ненависти, ибо сейчас он уже ненавидел жену и соболезновал бедолаге, который нечаянно попал в такое положение (Йолан ведь наверняка не сказала, что замужем). «Одевайтесь, чего так торопиться», — буркнул он ему, сам же, чтоб не видеть их, вышел на кухню, достал из холодильника бутылку и, сорвав укупорку, выпил единым духом: позор смыть — не кровью, так хотя бы пивом.
Это принесло некоторое облегчение. И он решил подождать, пока уберется этот коротышка и Йолан выйдет к нему, не самому же идти, она должна взять на себя инициативу в единственном деле, которое занимало его в тот миг: в деле примирения. И Хайдик ждал, когда дверь (наружная) откроется, снова закроется и гаденыш этот, похититель его сокровища и самого его погубитель, выметется к чертям собачьим, — и отворится другая дверь (кухонная): Йолан кающейся Магдалиной возникнет на пороге и оросит ему ноги жаркими слезами, отирая их (ноги) своими густыми каштановыми волосами, а он, склонясь, подымет ее и осушит слезы поцелуями, простит, и весь этот бред забудется навек. Ждать-то ждал, но и побаивался, а вдруг Йолан не выйдет, не пойдет навстречу, не захочет мириться, и придется самому сделать первый шаг, это же немыслимо, несовместимо с мужским достоинством, Йолан уважать его тогда не будет — и он себя перестанет уважать, если поступит по своему желанию: пойдет и попросит со слезами на глазах простить его и любить по-прежнему; она ведь просто так не простит, у нее прощение надо
В дополнение к вопросу о диалектике случайного и закономерного не мешает объяснить, как же вышло, что Вукович вопреки всякой здравой логике еще два часа оставался в квартире после нежданного появления Хайдика, пустясь даже в высокопарные рассуждения с рогоносным квартирохозяином (ибо, хотя Вукович много раз повторял, что «того», главного, не было и он не овладел Йолан, чем, к чести его будь сказано, отнюдь не свою невинность хотел подтвердить, признавая, что помешал ему единственно приход Хайдика; однако еще древние христиане понимали: помысел и грех — близнецы, помысел — тот же грех, если одни лишь внешние обстоятельства не дали его содеять, и, значит, рога красовались-таки на шоферовом лбу); словом, чтобы не утерять нить повествования: Хайдик стоял на кухне и ждал, но дверь не отворялась, ни наружная, ни кухонная, и беспокойство его все росло.
Вукович между тем с позволения хозяина неторопливо одевался, Йолан тоже накинула халат, не без зависти наблюдая за гостем: уйдет, а ей тут оставаться. Не уверенная в муже, в том, что его ярость улетучилась, начала она всерьез побаиваться: улизни этот пройда, скандала не миновать. А по физиономии Вуковича разлилось уже довольное предвкушение свободы (это явственно было видно в апельсинно-оранжевом свете ночника), и каждое его движение выдавало, что помышляет он единственно о собственном спасении, даже не замечая Йолан, будто не перед ней разливался соловьем четыре недели подряд в прессе, где она работала, не ее на бешеной скорости катал по всему городу на своем спортивном «фиате-850», не ее простыни грел десять минут назад, — и он сразу стал противен Йолан, противней таракана, и она тихонько, чтобы приросший к полу муж на кухне не услышал, пропела: «Что, крохотуля? Спешим? Паленым запахло?» На что Вукович, уже было схватившийся за ручку двери, выразительно указал на нее: у самой, мол, рыльце в пушку и посоветовал одними губами катиться куда подальше.
— Ох, уж эти мне педики, смелые какие за рулем, сшиб да бросил на дороге, — сообщила свое мнение Йолан, и Вукович, вместо того чтобы удалиться, пустился в спор, говоря, что это уж следующий пускай ее подбирает, кого она сначала предупредит, первое: что замужем, второе: что муж у нее такая туша, третье: домой является как раз когда… но не успел договорить, потому что Йолан, залившись нежной флейтой, на самых сладких нотах осведомилась, уж не обмочился ли ее крошка ненароком. Ее хвастунчик. Рыцарь ее бесстрашный.
— Крошка, но не идиот. Ясно тебе? — со своей стороны поинтересовался Вукович, но и Йолан хотелось доспросить свое.
— Бежим, значит? Убегаем, свистунчик? Надоело заливать?
— Сказать, драгоценная, что не надоело? — ответил Вукович вопросом на вопрос.
Но пойти в своем взаимном любопытстве дальше им не удалось: кухонная дверь распахнулась, и Йолан так и не узнала, что же не надоело Беле Вуковичу — завидев великана, молодой человек сразу забыл про спор и опять ухватился за ручку двери (наружной), которую распахнул срыву, но опоздал буквально на сотую секунды: Хайдик поймал его за шиворот и сам захлопнул дверь у него перед носом.
Воистину, не только пути господни неисповедимы, но и тропы души нашей. Ибо вполне закономерно (или, проще, естественно), что Йолан охватила гадливость при виде Вуковичевых сборов, и столь же понятно, что он не желал заводиться из-за нее, — как и то, что нервы Хайдика не выдержали, но, с другой стороны, промолчи Йолан, не дай себе волю (и не ответь ей Вукович, уйди поскорее, а Хайдик проторчи на кухне чуть подольше), все сложилось бы иначе. Ну, а так и Йолан струсила, и Хайдик, как сказано, трусил перед ней, опасаясь, не взяла бы над ним верх (что в данной ситуации казалось очень вероятным; Йолан побаивалась, правда, тяжелой мужниной руки, но угрызений совести не испытывала, — одно горькое озлобление против обоих мужчин и вообще всех мужиков, против целого света, и чем сильней трусила, тем больше озлоблялась). Однако нахальство спускать ей Хайдик тоже не собирался, а поскольку его расстроенные чувства не могли дольше выносить пребывание на кухне, решил: все что угодно, только не с глазу на глаз с Йолан, даже паршивца этого лучше попридержать пока вместо громоотвода, — Вуковича-то Хайдик ничуть не боялся (а что Вукович его боялся, контрдоводом вообще служить не могло).
Итак, Хайдик за шиворот направил Вуковича прямиком на кухню, и для стороннего наблюдателя молодой человек не представлял импозантного зрелища, наоборот, вид у него был решительно презабавный, Йолан даже усмехнулась про себя и вместе со злорадством удовлетворение проступило в ее взгляде, удовлетворение и признательная любовь к своему исполину-мужу впервые после его возвращения домой; ее карие миндалевидные глаза залучились той самой веселой теплотой, что так пленяла Хайдика, но он не смотрел в ее сторону. И вот вам опять случайность: глянь он на нее, засеки согласную с ним ухмылку, и не потащил бы Вуковича на кухню, а тут же выкинул, в чем есть, за порог и, облегченно расхохотавшись, супруги с довольным хрюканьем полезли бы в постель, — даже хранимое еще подушкой чужое тепло шофера бы не смутило. Но слишком он был занят своими переживаниями и Вуковичем, — у того ноги стали как ватные, пришлось волочить его, как тряпичную куклу, — и, не глядя по-прежнему на Йолан (и упуская опять благоприятный момент), шмякнул его на стул, а сам уже две бутылки достал из холодильника, одну поставил перед Вуковичем, с другой сел напротив.
— Пей! — рявкнул он.
И Йолан сразу перестала улыбаться.
Вукович отрицательно затряс головой: он за рулем, тут же пожалев о своем глупом ребяческом промахе, — на это ведь может быть один ответ, а именно: не беспокойся, крутить баранку тебе больше не придется. Но, странное дело, чудной этот нескладеха буркнул только: «Неважно», из чего Вукович заключил: перед ним честный человек, а иначе дурак, — что на уме, то и на языке, и его не пристукнет. Ободренный этим открытием, он ожил, подняв выжидающий взор на Хайдика.
— Пей, говорят! — взревел тот, даже побагровев.
«Ого, с ним надо поосторожней, кажется, с приветом», — подумал Вукович и отпил немножко.
И Хайдик приложил бутылку к губам, одним духом вытянув половину. Молча они уставились друг на друга. Вукович ждал, что скажет Хайдик, но тому сказать было нечего, и, смутясь, он отворотился. А на пороге явилась Йолан в ожидании, что будет. Свои длинные, до бедер, темные волосы она собрала в пучок, халат стянула пояском, что выгодно обрисовало ее роскошную фигуру, — в домашних туфлях, с соблазнительно выглядывавшими из-под халата ладно вылепленными икрами, она была желанна и прекрасна. Ослепительное ее явление еще сильнее смутило Хайдика, и он отвел взгляд, чувствуя, что от него чего-то ждут, — уж коли втащил молодца, давай, действуй, — и опять приложился к бутылке, допив оставшуюся половину, но на ум так ничего и не пришло.
Здесь история наша достигла своей мертвой точки. Иначе говоря, такого момента, когда действие могло повернуться и так и этак, ибо все трое с совершенно пустыми головами бессмысленно таращились, не зная, что делать и чего ждать друг от друга. Некоторое время длилось это молчание, пока наконец Йолан не прервала его взрывом хохота, охарактеризовав создавшееся положение присказкой:
Популярная эта присказка, вероятно, известна читателю и ведет начало от детской игры, смысл которой в том, чтобы как можно дольше сохранять серьезность, а кто первым прыснет, тому и надлежит съесть содержимое упомянутых ведер. У Вуковича на лице не дрогнул ни один мускул, не до хаханек ему было, но Хайдик рассмеялся, хотя с тяжелым сердцем, не облегченно, а судорожно, с надрывом, ему и не хотелось, а вот не мог, ржал без причины, да еще с подвывом, как идиот, словно Йолан невесть какую шутку отмочила, а ведь ровно ничего не изменилось: сидит, рогатый, душа не на месте, сердце кровью обливается, и все-таки ржет и, чем ясней сознает несообразность этого, тем пуще, всегда с ним так, да так и будет, уж это верняк, даром что силен, как буйвол, куда ее деть, силу-то, добрый, но никто спасибо не скажет, ездят только на нем, пользуются, погоняют, а он все на том же месте, как в первом браке, и она ведь, и Маргит, обдуривала его, пользовалась его простотой, — что послушный такой, знай возит, надрывается, как ломовая лошадь, и все до филлера ей отдает (ну, мелочь какую утаишь, это не в счет), все для семьи, и вот, пожалуйста, и Йолан туда же, с которой они так славно, душа в душу жили, Йолан изменяет и его же еще смешит дурацкими шуточками, подлюка, а он и рад, гогочет, хотя впору плакать, паяц, форменный паяц.
Вукович, однако, неправильно истолковал его смех и встал было, полагая, что для первого раза, для визита вежливости, вполне достаточно. Но Хайдик, мигом придя в себя, гаркнул на него без всякого перехода. Повелительное это предложение было очень кратко и, если чуть пространней изобразить его общепринятыми письменами, выйдет нечто вроде: «Ии-эй!» «Да-да», — послушненько отозвался Вукович, прищелкнув даже каблуками на манер бравого опереточного лейтенанта. Битым он вовсе не собирался уходить — напротив, только победителем, и методику помнил с детства. Ему еще восьми не было, когда у них, во втором классе, появился некто Бокоди, дылда десяти-одиннадцати лет, который утверждал свое право верховодить многократным второгодничеством, оказываясь, само собой, сильнее всех и систематически расправляясь с одноклассниками очень простым способом: подойдет к намеченной жертве и заявит: «У тебя в ухе макуха» (или что-нибудь в этом роде), на что естественным ответом было: «У тебя самого», после чего Бокоди с возгласом: «У МЕНЯ? ТЫ СКАЗАЛ, У МЕНЯ В УХЕ МАКУХА?!» набрасывался и избивал простака. Вукович знал, что вот-вот наступит его черед, и заблаговременно приготовился, и когда Бокоди изложил ему мнение насчет его уха, в котором макуха, с готовностью подтвердил: да, точно, у него в ухе. Бокоди оторопел. «Я сказал, у тебя в ухе макуха, ты, малявка, — повторил он. — Понятно?» Но Вукович остался неколебим. «Ага. Макуха. В ухе. У меня», и поскольку уже в свои одиннадцать лет Бокоди обладал достаточно развитым нравственным чувством, чтобы не лупить никого без причины, изобретательности же для выработки новой системы ему не хватило, Вукович не только по уху не получил, но даже дружбы его удостоился, сделавшись в классе властью, настоящей силой, пострашнее Бокоди, его руками избивая, кого хотел. У Бокоди были кулаки, зато у него голова.
Припомнив те давние времена, Вукович даже улыбнулся втихомолочку, чтобы шофер не заметил, он и не заметил, недогадлив; Йолан — та конечно, но и ей откуда знать, в чем смак, она просто ждала, чем это кончится, — на свою же беду, ей бы сразу съездить Вуковичу по морде, уж коли муж-осел не допер, и его, осла, за плечи потрясти, гаркнуть в самое ухо (если иначе не понимает): не видишь, балда, над тобой потешается, и меня заодно дурой считает; но и Йолан (как муж перед тем) упустила момент, даже не подозревая, что он подходящий, только позже спохватясь, уже в неподходящий, когда Хайдик с Вуковичем в полном согласии дружно поносили бабье, а она, сбитая со своих позиций, не удержавшись на высоте положения, покорно подавала этим двум благородным мужам дюлайскую колбасу, траппистский сыр вместо холодного ужина и маринованную паприку к пиву (которое тоже сама притащила, и не из продмага, а из прессе, потрафить мужу, он радебергерское больше кёбаньского любил), снося без звука, как Вукович накачивает ее лопоухого благоверного всякой пошлейшей мутью, пустозвонной мурой, мол, не пристало-де двум высокоумным, высокоинтеллигентным мужчинам вздорить из-за САМКИ и вообще ВСЕ БАБЫ КУРВЫ, — обобщение, в слепую ярость повергнувшее Йолан. И вовсе не оттого, что сама постеснялась, постыдилась бы скурвиться, просто глупа для этого была, а сколько представлялось случаев, господи; еще в школе. Она рано развилась, красивой девушкой была; а окончив, попала в сферу обслуживания, была буфетчицей, кофейницей, старшей официанткой, замдиректора столовой, откупщицей; и на окраине приходилось работать, в невысокого разбора корчмах, и в центре, в фешенебельных кафе-эспрессо, служить в гостинице-люкс и в ночном кафешантане, коктейли смешивать в баре и вино отпускать стопками в распивочной, разносить бутерброды на кинофабрике и заведывать закусочной на Балатоне; сколько народу вокруг увивалось: знаменитые артисты и частники-миллионщики, гинекологи и олимпийские чемпионы, западногерманские промышленники и австрийские дельцы; один африканский дипломат из какой-то арабской страны (у него там, дома, — дворцы, поместья, заводы были) даже предлагал жениться на ней; но она только с теми соглашалась переспать, кто ей нравился: с худенькими студентиками, смазливыми официантами, с броско-чернявыми музыкантами или с шоферами из Волантреста, грузчиками, проводниками; а какой-нибудь бельгийский судовладелец, хотя и раскрасавец мужчина в свои пятьдесят восемь лет, — спортивная выправка, пышная белоснежная шевелюра, или американский киноактер были ей безразличны, хоть они ей виллу в Буде отгрохай и на белом «мерседесе» катай (как арабский дипломат); всерьез ее только Янош Хайдик увлек, водитель пятитонки, лишь он пришелся ей по вкусу, точка в точку, — эта слоновья туша с незабудковыми глазами, который за двоих детей платил алименты (сорок процентов зарплаты, целое состояние!) и которого она пустила к себе в квартиру, потому что с одним портфелем пришел, гол как сокол; нет, бельгийца у нее душа не принимала, а его вот приняла, тяжелодума, большое ручное животное, взрослого младенца; все-таки к тридцати дело подошло, надоело вертихвосткой жить, покоя захотелось. Эх, при чем тут ВСЕ, будь она курвой, она, Йолан Варга, не пришлось бы сейчас бессильные слезы глотать!
Но и не пикнешь ведь; даже не осадят, Хайдик не цыкнет: заткнись, с чужим мужиком лежала (это бы еще можно понять), нет, мимо ушей пропустят, пересмехнутся эдак свысока: ну, понесла, — известно, БАБЬИ ВЫТРЕБЕНЬКИ, язык у бабы проворней ума, ну и мелет, потому как ВСЕГО-НАВСЕГО баба; подумаешь, высшие существа, в лучах своего мужского превосходства купаются, велика заслуга, случайно мужиками родились. И с кем же себе позволяют, с ней, знаменитой «Мамулей Варгулей», да она в уйпештской[2] забегаловке одна весь тамошний сброд в руках держала, всех этих алкашей расхристанных, хулиганистых волосатиков, чумазых угольщиков и подонков, отбывших срок, окоселых люмпенов, даже вышибалы не требовалось, сама буянов выставляла, участковый и тот под ее дудку плясал, делал, что велела, вся пьянь стояла у нее по стойке «смирно», наливала, кому хотела, место свое знали, а кто под юбку лез, того по шеям (если не нравился); тогда небось не САМКОЙ была, тогда — интересно! — никому почему-то в голову не приходило низшим существом ее посчитать, тогда сникшие венцы творения сами перед ней ногами заплетали: «Мамуля Варгуля, да мы всей душой, ты нас знаешь, позволь тебя на секундочку».
И когда Вукович поднялся, собираясь идти, а Хайдик не пустил, Вукович сказал: он и не уйдет, не пожав его честную руку, ибо Хайдик — лучший из всех, с кем ему доводилось встречаться, и протянул ему руку через стол (Йолан только присвистнула, — давни муж всерьез эту лапку, что останется, шлепочек колбасного фарша), но Хайдик, сбычась и хлопая глазами, сразу и не понял, чего хочет Вукович, и того понесло; дирижируя над столом, принялся он ораторствовать: вот это человек, вот настоящая внутренняя интеллигентность и твердость духа, их сразу видно, как жалко, что в столь неудачных обстоятельствах познакомиться пришлось, он просто сгорает со стыда, перед таким человеком провинился, пускай и не было ничего
Ей (тогда) решительно понравилось, как ловко выпутался крошка Вук из затруднительного положения, она не вдруг и сообразила, что теперь, пожалуй, не так легко будет поладить со своим Хайдиком — после того как Вукович наплел столько про его доблести, но понадеялась, он хотя бы откланяется наконец, добившись подавляющего перевеса, а мужа она как-нибудь уломает, не приняв в расчет одного: Вукович почувствовал себя в ударе, в своей стихии (неизвестного ей пока рода) и вместо того чтобы убраться, принялся их мирить, и Хайдик, ее Хайдик, не к черту в пекло его послал, а заныл, не может же он у жены прощения просить, коли не виноват, и Йолан, сперва почти растроганная Вуковичевой рыцарственностью, вскоре догадалась, какая здесь подлая комедия затевается, ведь каждое его слово, призванное якобы смягчить Хайдика, — скрытый выпад против нее. Ведь человек сильный, мужчина С ГОЛОВЫ ДО ПЯТ (так, аккуратным экивоком, начал Вукович), может себе позволить быть слабым, даже нежным, это слабый не может на такую роскошь пойти, вынужден оставаться сильным, держаться, такова уж его участь (и трагедия его собственной, Вуковича, жизни). «Ой, сейчас разревусь», — вставила Йолан беззаботно, не ведая еще, куда гнет Вукович, и посмеиваясь в душе над тем, как развесивший уши Хайдик растет, наверно, в собственных глазах (того гляди, потолок прошибет), но тут Вукович подъехал к вопросу с другой стороны, заметив, что на женщин и обижаться нельзя, это недостойно мужчины, женское сердце склонно К ИЗМЕНЕ И ПЕРЕМЕНЕ, как сказал поэт, и правильно, испокон века так идет, женщины лживы, коварны и вероломны, играют мужчиной, пользуясь мужским постоянством и благородством, и понятно: слабый пол, хитрость — всегда оружие слабых.
— И твое тоже, крохотуля, — попыталась ввернуть Йолан.
Но Вукович не ответил, обратив на Хайдика горестно красноречивый взгляд (что, мол, я говорил?), взгляд скорбный и невинный, как у новорожденного мышонка, которого обвиняют, будто он кошку съел. Йолан попробовала его уличить в противоречиях и фактических неточностях, — прежде всего про «измену и перемену»: не «поэт сказал», а герцог мантуанский поет в «Риголетто», кроме того, если трагедия слабых — заставлять себя быть сильными, хитрость не может быть их оружием, но даже не договорила, поняв: любые ее, самые неопровержимые аргументы будут сочтены здесь «бабьими вытребеньками». Хайдик соизволил ее заметить, только проголодавшись.
— Дай чего-нибудь поесть, — распорядился он величественно. — Мне и этому господину.
«Господин» вскочил, отрекомендовался, щелкнув каблуками: «Вукович Бела, к вашим услугам», и они еще усердней потрясли друг другу руки. Йолан так и подмывало расхохотаться, но она понимала, что тут поставлено на карту, недаром Вукович рассыпался, как дипломат: «Примите мои уверения» и прочее, это распираемый самодовольством Хайдик ничего не замечал, упиваясь самой дешевой лестью (ВСЕ МУЖИКИ ТЩЕСЛАВНЫ, их только похвали, любой нелепице поверят, скажи кругломордому, что у него ангельское личико, кувшинному рылу — что у него римский профиль, недоумку — что он философ, косолапому — что у него сексапильная походка, и твой навек). Вот и Хайдик уверовал, будто никто его до сих пор не ценил, даже сам он себя, и всю горестную повесть своей жизни поведал Вуковичу, про первую женитьбу и про вторую, валя все вместе, Йолан и эту задрипанную лахудру Маргит, плоскую, как доска, ни титек, ни задницы, и оба дружно порешили: все бабы — курвы (как о том было выше сообщено), шофер раскроет рот, Вукович уже кивает, а сам скажет, Хайдик торопится согласиться, и ну поддакивать наперебой, до того дошли, что сидят и в глаза друг дружке смотрят проникновенно, как влюбленные педики.
Помимо своих прочих незаурядных качеств, Йолан Хайдик, в девичестве Варга, обладала умом и решительностью, любила искусство, не ограничиваясь чисто материнской заботой о юных его представителях — музыкантах, питомцах театральных училищ (потому-то в прежние годы, до брака, знавшие ее и звали Мамулей), с удовольствием, если сводят, хаживала в кино и театр, приобрела солидные познания в своей торгово-ресторанной профессии, умела разговаривать с людьми, особенно алкашами, силой тоже бог не обидел, такую оплеуху могла с размаху закатить, любому мужчине под стать (исключая, может быть, Хайдика); но при всех замечательных свойствах Йолан была прежде всего женщиной, истинной дщерью Евы, а следовательно, самообольщалась. И не находя удовлетворительного объяснения, почему Вукович не убирается подобру-поздорову, никто ведь не мешает, остановилась на одном: хочет продолжить приключение и с этой целью заговаривает мужу зубы, каковое допущение, хотя никакого серьезного романа Йолан не собиралась затевать, приятно пощекотало ее самолюбие, — в противоположность мужнину поведению, глубоко ее уязвлявшему. Ведь, кажется, все причины есть на нее обратить внимание, из-за нее запечалиться (или взбеситься от ревности, что в конце концов одно и то же), а вот поди ж ты: инцидент с Вуковичем, которого Хайдик, некстати воротясь, застал в своей постели, навел его на мысли не о ней, Йолан, не об их супружеских отношениях, а о первой его жене, Маргит (зациклился, ненормальный, на этой Маргит), — вот что сбивало с толку, даже злило Йолан, лишая обычной рассудительности, толкая на необдуманные поступки, и она в самый неудачный момент задала мужу вопрос, когда он наконец слезет со своей Маргит. Хайдик, однако, слезать не собирался, удостоив жену лишь уничтожающим взглядом, да и то с высоты недосягаемого мужского величия, и тут, несмотря на самое невыгодное положение, самолюбие Йолан взыграло.
— Ты пойди, детишкам своим поплачься, какого дурака свалял, может, поумнеешь, — прошипела она.
Замычав от боли, Хайдик всем телом повернулся к ней, вместе с табуреткой, в чем не было смысла: табурет без подлокотников, поворачивайся, куда хочешь.
— Чего тебе надо? — тихо спросил он, и его кроткие голубые глаза подернулись предвещающей бурю синевой. — Можешь ты в толк взять, дура чокнутая: обо мне речь; меня, а не Маргит дружок твой хотел объ…! — Голоса Хайдик не повышал, кверху всползла лишь его сивая бровь (левая). — Слышишь, Йолан, не доводи, пожалеешь! Я по-человечески хочу, пойми, по-людски; не пришиб вот его, как кролика, ребер не переломал, — и тебя не отлупил, а заслужила. Чего тебе еще?
— А того, чтоб ты ребра переломал иль меня излупил, все равно, только делай что-нибудь, а не ной, мужик ты или нет, в конце-то концов!
— Если грубый скот тебе нужен, — с оскорбленным достоинством возразил Хайдик, — возьми подонка любого из кафешки своей, но я из-за тебя никого не стану пришибать, а тебя тем более, шлюха мокрохвостая, руки только марать.
Йолан ударилась в истерику (по полу, правда, не каталась, но вопить вопила), — как смеет он эту сухую жердь, дрянь расчетливую, проститутку безгрудую с ней равнять, а впрочем, ВСЕ МУЖИКИ ХОРОШИ, сумасбродок им, психопаток, эгоисток подавай, которые их не ставят ни во что, изгиляются, лишь бы помучить, а те и рады, на все готовы ради таких, поклоняются, по гроб жизни не забывают, и пожалуйста, нужно мне вот так, в упор, до слез, жаль только, сразу не выставила, верна два года была (тут она прилгнула), как мать за сыном-дебилом ходила (а тут сказала правду), и, перекинувшись на Вуковича
— Заткни свою грязную пасть и против Маргитки меня не настраивай, ничем ты не лучше ее, точно так же со мной поступила, и с этого дня больше чтобы про нее не заикалась, права не имеешь, Маргит — мать моих детей, а ты помалкивай, в мужской разговор со своими замечаниями не лезь, покуда не спросили.
С сатанинским хохотом Йолан объявила, что он еще пожалеет, и, передернув независимо плечами, умолкла, примирясь с поражением (временным, в этом она не сомневалась).
Хайдик извлек из холодильника последнюю пару бутылок и спросил, есть ли еще пиво, Йолан с ненавистью отрезала: «Нет». Длинной лапищей Хайдик дотянулся с табуретки до шкафа, открыл дверцу, там на второй полке снизу ровными рядами выстроились полные бутылки, счетом восемь. Йолан, не отводя глаз, упрямо глядела на них.
— Поставишь в холодильник, — устремил на нее Хайдик укоризненный взор. — Две в морозилку положи.
Йолан почла за лучшее покамест не перечить.
Справедливости ради следует сказать, что и у шофера настроение было так себе. Омрачавшая его тоска никак не желала рассеиваться, к тому же зашевелилась смутная догадка, что поступает он довольно глупо, но ничего поделать не мог, зная: все это не случайно, а закономерно, так было и раньше — и нет оснований думать, что не будет впредь. Бальзам на его свежую рану могло пролить лишь чье-нибудь человеческое участие, и он нашел его в лице приятного, внимательного, обходительного молодого человека, который его понял, — понял, что кулаки он не пускает в ход не потому, что такой уж добряк (или тюря, размазня, тюфяк, сказала бы Йолан), а потому что силач и знает: вдарит и — амба, а значит, еще подумает, прежде чем ударить, вообще зря не машет кулаками; будучи СИЛЬНЫМ, уверен, что вынесет УДАРЫ СУДЬБЫ (это один Вукович заметил, поблагодарив даже, что он его не пришиб, не то что другие, пользовались только его добротой, злоупотребляли миролюбием, как Йолан, а до нее Маргит). Но, с другой стороны, и Йолан как-то надо пронять, проучить, хотя бы серьезным мужским разговором с этим парнем, которого она подцепила, демонстративно ее при этом не замечая, а толкуя про Маргит, — тактика, оправдавшая себя, как шоферу показала описанная выше вспышка Йолан. Показала, но не удовлетворила; все портила упомянутая догадка, что женин любовник (или почти любовник, если верить ему) — не самый подходящий собеседник, чтобы перед ним душу изливать. Но как быть, если эта гордячка надутая соломинки ему не протянет, малейшего вида не подаст, что не права, виновата; в такой ситуации не было выбора, только рассказать про Маргит, давая тонкими намеками понять жене, что и она не лучше, так же с ним поступает. Хайдик знал, чем ее допечь (и допек, как мы видели), — Йолан терпеть не могла, на дух не принимала Маргит, и не было для нее ничего оскорбительней, нежели с Маргит ее сравнивать, но хоть усвоит, что не такой он болван, если сносит свой позор с достоинством; что понимает всю тяжесть ее проступка, но до
Сдача вторая,
а именно: Поучительный казус с Маргит и Хайдиком
— Да, ревела, на шее висла, — веско повторил Хайдик. Так ведь и были на то все основания, где второго такого дурака сыщешь, который себя не щадит, возит-надрывается (хорошо еще, хватало сил), на себя буквально филлера не истратил, хотя, прямо сказать, он лучше знал счет деньгам, но Маргит и деньгами распоряжалась, расплакалась как-то, что не доверяет, он и пожалел ее, уступил, да потом так уж заведено: В КАЖДОЙ ПОРЯДОЧНОЙ СЕМЬЕ министр финансов — жена; ну она и выдавала ему десять форинтов в день на пиво, сигареты, и то запилила совсем, что в месяц это триста. Тут Вукович вмешался, уже не с похвалой Хайдику, скорее с добрым советом (и в этой новой роли неприметно перейдя на увещательный, даже наставительный тон, в котором позже послышались и фамильярные нотки; Йолан их уловила, хотя не утратила к нему симпатии, напротив, — она второй год напролет слово в слово долбила то же своему недопехе-мужу). Итак, вмешался Вукович: вот где Хайдик и прошляпил с самого начала, деньгами тот распоряжается, кто их заработал, это лишь справедливо, а так у нее глаза и зубы разгорелись, нельзя добротой, уступчивостью баловать, — и Хайдик на этот раз только потому не согласился, что сама Йолан поддакнула больно уж поспешно.
— Тебя не спрашивают, — огрызнулся он и продолжал рассказ, обращаясь по-прежнему к одному Вуковичу.
У них так же было в семье: отец все домой приносил и отдавал матери, и у сестренки тоже, у всех («только не у нас, — опять попробовала Йолан его сбить, — тебе после алиментов даже на карманные расходы не остается»), словом, хотелось ему, чтобы Маргит ПОЛНОПРАВНОЙ хозяйкой чувствовала себя, ни в чем не знала недостатка, даже отдаленно не догадываясь, чем ему обязана, она ведь и не то, что хорошенькая была, просто славная (тогда еще) и молодая; мойщица с той же станции техобслуживания, где он работал; но оттуда сразу, как сошлись, ее пришлось взять и устроить на склад, кореш один, мастер, помог, а когда оказалось, что она и там не тянет (хотя тупой ее не назовешь, нет, свою выгоду очень даже понимала), короче, когда на складе все сикось-накось пошло — неинтересно ей было, не старалась (или не хотела) разницу усечь между креплением и сцеплением, про тормозной барабан или там колпак думала, что настоящий
— От этого вернулась уверенность? — удивился Вукович.
— Роды — все-таки большое дело, достижение, — отважился высказать Хайдик свое мнение, но Вукович возразил, что рожать все умеют.
— Попробуй-ка, милок, — из духа противоречия ввязалась Йолан, невольно встав тем самым на сторону Маргит.
Вукович, снисходительно приняв к сведению и эти «вытребеньки», поправился: ну, то есть, если женщина здорова, все у нее в порядке, какое уж особенное достижение — ребенка на свет произвести.
— То и дело, что не здорова, — сказал Хайдик.
— Какая же у нее болезнь?
— Нервная, нервами страдала, невроз у нее, врач сказал, она даже в больнице наблюдалась, — принялся Хайдик объяснять, но Йолан с Вуковичем дружно расхохотались.
Тщетно Хайдик, обескураженно мигая, пытался растолковать, что бывают и нервные болезни; чем дальше, тем очевидней становилось: его не так понимают.
Сказать по правде, он сам не мог понять, почему его слова приобретали какой-то иной, непредвиденный смысл, но факт остается фактом: Хайдик утверждал, что щадил слабые нервы Маргит по доброте душевной, из любви и человеческого участия, чтобы поддержать в ней уверенность в себе; протестуя против обидного предположения, будто поступал обдуманно, в своих же интересах, из чистого эгоизма (в чем, в общем-то, и нет ничего предосудительного: жить с заедающей себя и всех неврастеничкой — сущий ад); а получалось наоборот, — из уст его помимо воли лились, как он с сокрушением убеждался, одни бесконечные жалобы. Например, как они с Маргит побывали однажды в его бывшем спортклубе, «HFSC», где он в более счастливые времена занимался тяжелой атлетикой и был надеждой секции (занял на общевенгерских состязаниях первое место среди юниоров, медаль посейчас у него), и представил там жену старым товарищам, своим прежним дружкам, известным уже футболистам, играющим в сборной Венгрии, европейским, даже олимпийским чемпионам. И Маргит именно из-за неуверенности в себе, болезненной мнительности показалось, будто с ней недостаточно считаются, даже пересмеиваются у нее за спиной, хотя это было совершенно не так: дружки-то были его дружками, с ним знались, с ним и разговаривали, а с Маргит — несколько обычных любезных слов с обычной вежливой улыбкой; но уж она, черт возьми, постаралась потом привлечь к себе внимание, чтобы не мужем, а ею занимались, — да перестаралась, так себя повела, что ее и точно запрезирали, смеяться стали, под конец просто еле выносили, наперебой жалея его, Хайдика, прямо сквозь землю провалиться, а спросишь ее по дороге домой, в чем дело, надуется и молчит, слова не вытянешь; до того дошел (а уж у него-то нервы как веревки), чуть не на колени посреди улицы перед ней становился, моля хоть на него-то не сердиться, чем он-то виноват; да, а с чего началось (кстати сказать): Маргит вообще не хотела идти в клуб, никто, мол, ее там не знает, да и неважно выгляжу, нечего надеть, ни одной приличной тряпки, так что ее задолго пришлось упрашивать, неудобно же перед дружками, скажут, женился, а жену чего не привел. Наконец взяла и купила за тысячу двести форинтов пуловер какой-то немыслимой серо-буро-малиновой масти, чистая шерсть (и он ей ни слова, хотя за такие деньги три сотни кирпичей или цемента мешков двадцать можно было достать), — и в последнюю минуту все-таки соизволила его проводить.
С Маргит разве можно было куда-нибудь пойти, и к себе корешей звать Хайдик скоро закаялся: и крестины, и новоселье (позже, когда комната была готова), и день его рожденья — все кончалось скандалом. У Маргит развилась настоящая мания преследования: вбила себе в голову, будто все ее сторонятся, не уважают, уродиной считают, все враги — и дружки его, даже товарищ Гербар, его бывший командир роты, который их однажды навестил, все думают, вот как неудачно женился Хайдик, и настраивают его против нее. Все это она доказывала с железной логикой, выводя из признаков
Обещанья обещаньями, но вкалывал Хайдик по-прежнему, кому-то надо было зарабатывать, и Маргит опять стала нервной, истеричной, подозрительной, ходила распустехой, повадилась курить, даже выпивать. Именно тогда взяла она манеру таскаться с ребенком по соседкам, таким же не работающим матерям, молодым
Он в толк не мог взять, как все это получилось, сколько трудов, стараний, самые благие намерения и — такой результат; совсем запсиховал; грозил, умолял опомниться, о детях подумать, а под конец надавал ей по щекам, да себе же хуже, стыдно стало до невозможности: на слабую женщину поднял руку, на мать собственных детей; со слезами на глазах упал на колени перед ней, прося простить, но Маргит только выше задрала нос. И вдруг в один прекрасный день как прозрел: все это ни к чему, такая уж у него натура окаянная, не может он с женщиной ужиться; хоть расшибись, а не уважает она его; старайся не старайся, все боком выходит, собой пожертвуй — один черт, ни терпеньем, ни лаской, ни любовью, никак, и ведь ни разу (исключая тот один, когда психанул с горя и отчаяния) рукам воли не давал; с таким честным трудягой, в таких условиях, какие он ей создал, жить бы да поживать без забот и хлопот, но ВСЕ БАБЫ ХОРОШИ, им дуроломов, невропатов, эгоистов подавай, которые в грош их не ставят, мучают, изгиляются, а те и рады, молятся на таких, по гроб жизни не забывают, — и он сдался; главным образом, из-за детей, ведь все скандалы при них, сил нет глядеть, как оба, мальчик и девочка, таращатся на орущих родителей, в немом ужасе схватясь за ручонки, даже заплакать боятся, бедняжки; ну, он подхватился и, в чем был, с одной сумкой, драла из дому. «С портфелем!» — перебила Йолан, и они заспорили.
— С сумкой, — повторял Хайдик, — мне лучше знать, с чем я ушел.
— С портфелем, — настаивала Йолан, — дала бы тебе эта гнида унести целую сумку барахла. Я же видела, а ты и не можешь помнить, не в таком состоянии был.
И это была правда: что с портфелем и что видела. Так уж получилось: в тот самый день, как он ушел от Маргит, они и познакомились. Неподалеку от дома Хайдиковой матери помещалась корчма «Желтая утка»; туда он и завернул после роковой сцены, с портфелем в руках и безмерной горечью в сердце, — немножко остыть и собраться с мыслями, прежде чем заявляться, да и перекусить, чтобы ни зятя, ни мать не объедать. Заказал азу по-брашовски и пива, потом порцию жареной печенки, потом почки с мозгами, съел все и остался сидеть, погрузясь в мрачное раздумье, пока перед ним в белом фартуке не выросла статная, красивая шатенка с миндалевидными глазами и не сказала, смеясь, что мы всегда рады уважаемым посетителям и в другой раз просим не забывать, но сейчас закрываем, пора и нам домой. Встрепенувшийся Хайдик расплатился, сконфуженно сообразив, что подавленные смешки — они уже давно раздавались, не доходя до его сознания, — относятся к нему: Йолан, работавшая в «Желтой утке» старшей, уже с полчаса, как позже выяснилось, потешалась с двумя официантками над белокурым исполином, который, кажется, не в вине, а в еде хотел горе утопить. Так они познакомились (но все это в скобках, шофер об этом Вуковичу не говорил).
— С сумкой или портфелем — не в том суть, — положил Вукович конец дискуссии. — Главное — что было дальше.
— А дальше то, — продолжал шофер, — что у Шаллаи этого, как у всех у них, у частников, был свой адвокат, тертый калач. Ну и, во-первых, развод оформили по его якобы, Хайдика, вине; Маргит подучили, чтобы все, бывшее у нее с Шаллаи, начисто отрицала, адвокат же зачитал длинный список Хайдиковых прегрешений: припадки немотивированной ревности; замучил ими жену, которую вдобавок бил; отцовскими обязанностями манкировал; а Маргит все упирала на то, что до последнего просила-умоляла мужа не уходить, даже публично заявила на суде: хоть сейчас готова принять его обратно; в конце концов представили дело так, будто он подло бросил семью, — жену и двух малолетних детей. Вот ей и присудили детей и все так называемое «находившееся в совместном владении» имущество, включая квартиру, поскольку эта пристройка к тестеву дому и на его участке, записана на его имя, предупредив, чтобы не вздумал насчет этого апелляцию подавать, разрешение-то на застройку где, тут не все чисто, ну и алименты впороли, сорок процентов зарплаты, по сю пору взимают с него железно, хотя они, Шаллаи с тестем, тоже-мне-артель, вдесятеро против него огребают. Хорошо, хоть носильные вещи унес; больше ни гвоздика не отдали, даже инструменты его, транзистор — все там осталось.
Сдача третья,
когда важную роль приобретает заразительная меланхолия
Меланхолия заразна, как грипп.
Шофер говорил, говорил, излагая свой поучительный казус с Маргит, но, почувствовав постепенно, что мораль сей басни не совсем такова, как хотелось бы, подавленно умолк. И Хайдикова меланхолия каким-то образом передалась Беле Вуковичу. Исчезло у него желание выносить свой приговор, хотя оба этого ждали: и шофер, понурившийся со стесненным сердцем, на круглой табуретке в надежде на какие-то оправдательные слова, и Йолан, которая, все еще готовая к бою, стояла выпрямясь у притолоки. Но Вукович молчал, потому что уже довольно долго, перестав слушать шофера, думал собственную думу, — грустную думу, заползшую в душу и распространявшуюся по всему организму, наподобие помянутого гриппа. И в самом деле: чему Вуковичу было радоваться? Что удачным экспромтом остановил уже занесенный над ним увесистый шоферский кулак? Что лукавой речью купил и перетянул на свою сторону Хайдика, рассорив дружную супружескую пару? Быть может, прежнего Вуковича, того, давнишнего, НЕ-РЫПАЙСЯ-А-ТО-СЛОЖУ-ПОПОЛАМ-И-ВЫКИНУ-НА-ФИГ малявку Вуковича, еще удовлетворила бы такая полупобеда (и тот Вукович обязательно захватил бы из машины магнитофон, позабавить дружков своим документально зафиксированным торжеством, — Вукович работал в мастерской по ремонту телевизоров, магнитофонов, всякой радиоаппаратуры, и у него в машине дремал в уголочке чудесный японский кассетный магнитофончик, взятый у левого клиента и пригретый на несколько недель под предлогом добыть дефицитные детали, — пускай дружки погогочут, а он примет самодовольно к сведению их подмигивание, восторженные кивочки, захлебыванье и хлопанье по плечу: «Ну, Вук, мать твою, это да, оторвал, тот еще парень, нет, ты послушай, во бодяга…» и, само собой, на прощанье поставит им всем). Да, когда-то от таких карт он бы заликовал, завоображал, запижонил, но теперешнего, сегодняшнего Вуковича устроит разве такая игра, в которой и ставки-то нет? Какой он Даниил, укрощающий голодных львов, или Давид, побеждающий надменного злодея Голиафа, если этот лев мигает удрученно, словно верблюд от желудочной колики; если Голиаф так пригорюнился, загрустил, пожалеть только остается; но какого рожна?! С какой стати должен он жалеть этого откормленного, упитанного скота, законного обладателя восьмидесяти килограммов сдобной бабьей плоти? Поделом и разделала его эта Маргит: за глупость надо карать, да-да, глупость равнозначна преступлению, а этому пожирателю азу все сходит с рук, расселся тут на пурпурной Йолановой кухне, на круглом красном табурете, облокотясь на синтетическую красную клетчатую скатерть, и наливается пивом, сало с горя жрет с подноса в красную клетку, глядя тоскливо на ряды кружек в алый горошек на буфете, и ползут, ползут стрелки по циферблату красных стенных часов (любит Йолан красное)… За что его жалеть?! Что Йолан своей распрекрасной засаживает? А он, мозгляк, малявка Вук, не засадил ей, Мамуле Варгуле, из которой двух таких Вуков можно выкроить, прельстясь этими упруго-бархатистыми телесами, этим необъятным задом, грудями и ляжками, — не засадил разве за так; он, никто и ничто (был бы еще КЕМ, артистом, музыкантом, журналистом, а то простой монтеришка-слаботочник, ни диплома, ни даже квартиры); есть, значит, в нем — с его дрянненьким «фиатом-850» и хорошо подвешенным языком, его уменьем травить, заливать, фигли-мигли, трали-вали, — есть, несмотря на пятьдесят семь кило и сто пятьдесят восемь сантиметров, какая-то привлекательность?.. Но это чудо-юдо, куда ему, даже не подозревает: думает, вовремя явился; клюнул на приманку, а ловко подбросил ему признаньице в греховном умысле (все-таки из его же постели вылез). Теперь можно и сматываться, они, довольные, будут себе перепихиваться до самого утра… но он? Ему куда деваться? Его-то кто ждет? Кому нужна его жизнь?
Побредет в свою неуютную, непроветренную комнатенку, успевшую за шесть лет, что он ее снимает, не в силах почему-то переехать, пропахнуть его собственными запахами, — его ногами, подмышками, перепойной и постельной вонью; с обшарпанными, не крашенными уже лет двадцать стенами, которые он вместо обоев залепил кричаще яркими рекламными киноплакатами (новыми и довоенными), а что, терпимо, даже пикантно, девчонки, которых он к себе водил, горячим кипятком в потолок писали: ах, как КЛЕВО, МОДЕРНОВО, как ХИППОВО, ведать не ведая, какие там под ними дыры, да и что им за дело, какое вообще кому дело до него, Вуковича, и его жизни, его чуткой, ранимой души? Вукович может возвращаться восвояси и под своими волглыми, закисшими простынями представлять себе Йолан с шофером, как там под ними прыгают пружины их двуспальной французской кровати в той опрятной квартирке, где каждый уголок сверкает чистотой, заботливо вылизан прилежными руками Йолан, а он лежи тут и гляди на пропыленные книжки, которые сто лет не доставал с полки, охоты нет, на свою съевшую уйму денег, целое состояние, коллекцию джазовых дисков и лент, на блестящие ручки проигрывателя и усилителей, четырехканальный магнитофон и на всю стереоустановку, единственное осязаемое достижение в жизни (кроме машины); созерцать мощные, но немые, навеки немые колонки (потому что хозяйка не выносит музыки, а воевать с ней обрыдло, уж лучше мир), соображая в который раз, где же его занесло, на каком повороте выкинуло на обочину.
Может, еще мальчишкой, в школе, когда обошел того задиру Бокоди, подчинив его себе, — его руками стал со всеми квитаться, отплачивая за поддразниванье, смешки, за оплеухи, чтобы доказать: малявка Вук тоже не слабак, его не задевай? С той поры нет у него настоящих друзей, хотя корешей, дружков-приятелей, братцев-кроликов вагон; и что толку девчонок водить, одну аппетитней другой, если нет, кого по-настоящему любишь, которая всегда с тобой, встретит, расцелует (и двое пацанят тут же пузыри пускают…), если своего дома нет? Да был ли у него когда свой дом? Разве как у тех изгнанников, скитальцев, про которых пелось в старину: «И один приветит дом — под ракитовым кустом». С той разницей, что у него не куст, а машина (все там: смена белья, пуловер, теплая куртка, плед, надувной матрас, газовая плитка, выпивка, посуда, любимые кассеты, блокнотик, расписанный по дням, со счетами и квитанциями, запчасти, инструменты, — все нужное с собой); сросся с ней, как улитка с раковиной, и освободиться не может, носится на ней от постели к постели, с чужбины на чужбину; история, пожалуй, погрустнее Хайдиковой. И вот забирай с собой еще один трофей, используй положение, оно же выгодное, к воротам прорвался, бей хоть в угол, хоть под планку; ничего не стоит Йолан с шофером стравить, заставить передраться насмерть у него на глазах и опять к ней в постель, уже с мужнина ведома, запросто жизнь им обоим испортить, но зачем? Легче ему станет от этого, разрешится что-нибудь? Не измыслить ли новенькое, иначе попытаться, не как прежде, а наоборот? Потому что до сих пор жил в постоянной боевой готовности, защищался, нападая, знал: не выстрелишь — сам пулю словишь, не выкрутишь рук — тебя через голову перебросят. Почему немножечко не расслабиться, не сделать один-единственный раз добро? Можно ведь: они у него в руках, в его власти, чего-чего, а ума, присутствия духа ему не занимать; играть, блефовать, рисковать он всегда умел; из них двоих сильнее он, а не простодушный буйвол Янош Хайдик (в конце двадцатого века, в атомную эру, когда любой хиляк кнопку может нажать — и полстраны на воздух взлетит, только идиот может воображать, будто сила в мускулах, атлетическом росте и сложении); а если он сильнее,
Пока зараженный вирусом меланхолии Вукович терзался своими размышлениями, над головой его разразилась буря, ибо Йолан инфекция еще не коснулась и, поскольку Вукович молчал, взяла слово она, заявив, что, если Хайдик не сгорел еще со стыда, ей во всяком случае стыдно: с каким рохлей связалась, кисляем лопоухим, — паскуда задрипанная вокруг пальца обвела, не баба, а чучело, мочалка на палке; ничтожество он после этого, тряпка, годная только такой вот поб…шке подтереться; но шофера, изнемогшего от печали, шквал застиг неподготовленным, его хватило лишь на то, чтобы, показывая пальцем на стенку, окно, униженно прогугнить, соседи, мол, спят, а нет, так до самого рождества будут их семейные дела пережевывать, хрюкая от удовольствия; тоже ни к чему. При виде всего этого Вукович решил не медля приступить к душеспасительной акции: успокоив страсти, наставить супругов на путь истинный.
С Йолан было сравнительно просто: ей он сказал, что она права, но не настолько, чтобы заводиться, наоборот, радоваться надо, ведь муж с другою счеты сводит, значит, у них с ним все хорошо, просто к хорошему быстрее привыкаешь, а раны — они когда заживут, их долго приходится зализывать, это все нормально, и Хайдик вовсе не кисляй, просто чересчур порядочный человек, отсюда и ошибка:
А ведь Вукович все свое красноречие пустил в ход, подогреваемый непонятным ему самому одушевлением, ревнивым стремлением сдвинуть с места эту каменную глыбу — или груду шлака, но самые его меткие, веские, взрывчатые доводы отскакивали от Хайдика, вернее, тонули, увязали в его упрямстве. Сразу же вскочив, едва села Йолан, и не только умственно, но и физически возвысясь таким образом над Хайдиком, расхаживал он взад-вперед, ударяя по столу кулаком и убеждая, агитируя: нет, матч не кончен, это лишь первый тайм, надо потребовать пересмотра дела, чтобы виновной стороной признали Маргит, доказать, что она полгода была любовницей Шаллаи, из-за этого, и распалась семья; но Хайдик, потирая виски и невнятно бормоча, продолжал уныло обременять табурет, потом выдавил: нет, нельзя, это неправда, у них еще раньше все разладилось, до Шаллаи, просто он закрывал глаза, и, собственно, не сердится на Маргит, что втрескалась в этого парня, каждый имеет право влюбляться, — сердится за другое, что обманывала, ездила на нем, что оболгала, обобрала и детей против него настраивает. «Так отсуди их, — взвился Вукович, — докажи, что неспособна их воспитывать, сам сказал, она с приветом, под наблюдением врача, что истеричка и мания преследования у нее». Но Хайдик только головой покачал: он не говорил, будто Маргит неспособна растить детей, Маргит в чистоте их содержит, нарядно одевает, старший уже в первый класс пошел, отметки приносит хорошие; отнять детей, она погибнет. Тут Вукович совсем потерял голову.
— Ну и что? — вскричал он. — Ну и пускай, тебе-то какая забота!
— А кем же я буду в их глазах? — вопросил с кроткой улыбкой Хайдик. — Убийцей их матери?
Вукович понял, что перегнул, и заверил Хайдика: от этого Маргит не помрет, он ему гарантирует. И, отклонясь от темы и дав себе (и Хайдику) передышку, завел (в сопровождении второго, одобрительного, голоса Йолан) другую песню: стыд и позор, что Хайдик до сих пор простой шофер, мог бы и кем повыше стать, трейлер хотя бы водить за границу, какие шмотки привозил бы Йолан, закачаешься; ладно, я это устрою, у меня связи есть, будьте покойны. «А, заграница, — махнула рукой Йолан, — «трабант» бы наконец, уж и не мечтаю, в Югошку, на море смотаться или в Италию, пизанскую падающую башню посмотреть». «Трабант»?! — возмутился Вукович. — Хайдик Янош, пилот высшего класса, мастер буксировки, водитель большегрузных машин, трейлеров и автопоездов, король автострад, в «трабант» будет втискиваться? Я слежу за рынком, точную информацию имею, я через верных людей вам за полцены такую машину устрою, — Маргит с Шаллаи от злости позеленеют, будь спок!» А если Хайдик о себе не хочет думать, пусть подумает о Йолан: замдиректора эспрессо «Белая лилия» — и на работу на этакой керосинке приезжать, как это будет выглядеть? «В мыслях, в мыслях хотя бы посмелей, товарищ генерал! — таким обращением заключил свои рассуждения электротехник. — Выше надо метить, кто слишком низко берет, обязательно промажет. Вот почему и в шараге своей летаешь невысоко, понял, и бабы обдуривают тебя».
И, воротясь к предмету, Вукович опять перешел в наступление, избрав теперь целью содержание детей, поскольку «обдуривающие Хайдика бабы» снова навели Йолан на мысль о Маргит и, включась в дискуссию, она сообщила: с детьми он имеет право встречаться только в присутствии Маргит, сюда их не отпускают, чтобы эта «курва» (она то есть) не оказала на них дурного влияния, даже к бабке, Хайдиковой матери, не пускают, а Шаллаи они уже называют «папочкой» (Хайдик же просто «отец» и тетю Йолан любит больше них, так им Маргит внушила, — потому и не возвращается домой, а значит, не настоящий папа, раз не ночует дома с сыном и дочкой; правда, он не плохой, просто глупый, глупый, большой мальчик, которого застращала и забрала в руки злая тетя Йолан). «И кончен бал, тут и поставить точку, — сказал Вукович, — детей не дают, и денег не давать», но Хайдик апатично продолжал сидеть на табурете; «деньги идут по суду, по закону, — сказал он, — и будут идти, если даже сама Маргит не захочет»; безнадега это, ему, слава богу, известно, одни обязанности, а прав никаких: точные слова адвоката. А потому что со склеротиком связался, дилетантом, тут гениальный пройда нужен, гангстер, умеющий… крутить; тем более, дураку ясно, на чем их поймать, говорил же Хайдик: его бывший тесть и Шаллаи стакнулись, устроили фиктивную артель; есть у него друг, самые безнадежные дела выигрывает, тот еще дядя, убийцу из петли вытащил, у него везде рука, всех, кого надо, знает, ему дня достаточно разнюхать, как этого Шаллаи прижать. Но шофер заявил, что на такие средства не пойдет, пусть Маргит про него плетет что угодно, он намерен, да, твердо намерен так прожить жизнь, чтобы детям не пришлось стыдиться собственного отца. Тогда на Маргит подать, что детей против него восстанавливает, предложил Вукович, но шофер и тут заартачился, говоря, что свидетелей нет. «Что значит нет, — забушевал Вукович, — хороший психолог в два счета из детей всю правду вытянет». — «Куда же это я их еще потащу, — все неуверенней защищался шофер, — одного развода с них хватит, бедняжек».
Пот струился с Хайдика под гнетом наваливающихся на него аргументов, и невольная зависть охватила, зависть и уважение к этой напористой жизнестойкости, но согласиться он не мог, хотя знал, что окончательно пал в глазах Йолан, превратился в слабодушного труса, мямлю и растяпу. Вукович же, окрыляемый достигнутым перевесом, с увлечением продолжал свои назидания, кромсая последние остатки Хайдикова самолюбия и равно наслаждаясь агонией жертвы и одобрением Йолан. Когда же он поймет наконец: действовать надо, а не плясать под Маргитову дудку, чего прибедняться — и удивляться, что дети писать хотели на него. Ведь что нравится таким вот пострелятам? Чтобы отец сильный был, сильнее всех, все мог, все умел. Тогда он сам господь-бог. Или возьмем Йолан. Думает он хоть чуть-чуть про нее? Или и второй сук вздумал под собой подрубить? Маргит-то и Йолан балдой считает, не только тебя. Маргит ее курвой будет обзывать, а ты поднял стекло, пардон, ничего не слышал, дал газ и до свиданья?! Так не пойдет! И детьми, и женами бросаешься; извини, но ты вроде куклы деревянной, которую Маргит дергает за ниточки.
«Как верно», — подумала Йолан, но на сей раз предпочла придержать язык, а Вукович, остановясь между газовой плитой и холодильником, острым взглядом впился Хайдику в глаза, проникая чуть не в самое сердце, точно маг или гипнотизер, внушая, даже дыхание затаив в ожидании, когда тот сдастся наконец. Шофер не долго выдержал, глаза его затуманились, голова поникла, и упавшим, тусклым, потерянным голосом он пробормотал: ну хорошо, кукла так кукла, все равно ниток, за которые дергает Маргит, не отвязать, не порвать, потому что нитки эти — его двое детей.
Такая непробиваемая кротость вывела в конце концов Вуковича из себя.
— Слушай, да научись ты бить! — напустился он на шофера. — Иначе тебя забьют. Меня и то ударить не посмел, так на, бей, смажь по морде; с женой застал в постели, чего ж ты мне башку не прошибешь?!
Сказал, и кровь застыла в жилах. Опять быстрота опьянила, а тормозить поздно, перевернешься, теперь только на везенье положиться, но он не жалел, впервые так остро наслаждаясь опасностью, которую сам навлек, сам встретил, — острее, чем когда на скорости сто сорок обошел трейлер и у встречного под носом вернулся на правую полосу, на сантиметры шел счет, на доли секунды; острее, чем когда поддатый (на спор: пять косых выиграл) скатился в субботнюю ночь на своем «фиате» с паперти на площадь по ступеням эгерского кафедрального собора, (постовые просто не ожидали, что после такого аттракциона машина останется на ходу, он видел, как они от Катакомб деловито направились к подножью лестницы, куда он станцевал), встроился себе спокойненько в редкий ряд машин и, как ни в чем не бывало, укатил, не дав озадаченным ментам даже номер заметить. Нет, Вукович никогда еще не чувствовал себя вознесшимся на такую высоту, столь дерзостно-свободным, как в ту минуту, когда пронизывал Хайдика взглядом, полубессознательно краешком глаза следя тем временем за его кулаком, который расслабленно покоился меж двумя пустыми бутылками и всей душой впивая ужас и тревожный восторг Йолан в оцепенелой немоте кухни.
И никогда больше не мог простить Хайдику своего судорожного движения, того жалкого и унизительного движения (едва кулак шевельнулся, он, быстро заслонясь, прикрыл лицо, хотя шофер не собирался его ударить, просто махнул рукой), не мог, несмотря на то, что постыдный рефлекс остался незамеченным, — внимание супружеской четы отвлекло другое: неправильно истолковав Хайдиков жест и опять (как уже много раз) вовлекши в игру случай, Йолан вне себя напустилась на мужа:
— Ах, рукой машешь, тебе не важно, с кем я сплю?! Ух, шугану вот тебя, как щенка сопливого!
Между тем Хайдик совсем не потому махнул рукой; махнул, потому что смех один, чего этот Вукович голову подставляет, как тренировочную грушу — боксеру, не ему дать бы хорошенько, этому недоделанному, и не Маргит даже, а виновнику всех его несчастий, перводвигателю бед, кому-то, неизвестно кому, таинственной силе, вечно остававшейся скрытой от шофера, вот почему махнул он рукой, а Йолан, случайно не поняв (случайно или закономерно, кто знает, стоит призадуматься, почему именно женщины часто принимают на свой счет вещи, ни по замыслу, ни по исполнению не имеющие к ним никакого отношения), Йолан, оскорбленная в своем тщеславии и активизированная Хайдиковой пассивностью, сама было собралась закатить ему пощечину, не останови ее Вукович. И при первом его слове она притихла, хотя не пойми она мужа превратно и приметь предательский рефлекс, выдавший Вуковича, который (пусть на одно мгновение) прикрылся рукой, зажмурясь и втянув голову в плечи, он не показался бы ей таким уж героем, а Хайдик таким ничтожеством, и у нее не проснулось бы инстинктивное уважение к козявке-электротехнику, затмившему своей броско-самоуверенной рассудительностью прежний предмет ее любви и уважения, ее сильного, как бык, но кроткого, как ягненок, супруга, — уважение, каковое (мы сейчас увидим) обогатилось еще и чувствами материнскими.