Марина Райкина
Москва закулисная — 2
Тайны. Мистика. Любовь
Вступление
Ничего притягательнее, чем чернота кулис, я не знаю. Их таинственность… Конечно, манит. А запах, которому не подобрать названия, вызывает ностальгический приступ. Что там такое за всего-навсего какими-то пыльными, непростиранными полотнами, штандартами, спускающимися из-под колосников? А сами колосники? Эхо птицей летает в их перекрытиях. Может, это «Чайка» символ театра?
Романтика, магнетизм, необъяснимое…
И вдруг вся эта возвышенность рассыпается в тот момент, когда в кулисах мелькнет любимец публики в халате и шлепанцах на босу ногу. Он что-то кричит противным голосом бледной костюмерше, у которой стакан с водой дрожит в руке. А потом вбегает генератор идей — режиссер — и еще более противным голосом требует расправы с молоденькой актрисой, выходящей на разовых ролях. Романтику добивают художник со всклоченной копной немыто-нечесаных волос и дирижер, остервенело грызущий палочку вместо ногтей. О, ребята, как у вас тут все непросто…
Хорошо, что этого закулисного спектакля не видит публика, в это время надраивающая ботинки, подводящая глаза и тщательно подбирающая недорогие украшения к вечернему платью. Потому что она — публика. И идет в театр.
Все попытки понять, что же такое театр — не приближают никого к истине. Самая сладостная и жестокая игрушка для взрослых. Три твердые согласные с двумя гласными по центру оказываются мукой, головной болью, смехом, слезами, радостью откровения, которая на следующий день оказывается иллюзией.
Театр — это такое здание, в которое ходят работать такие люди, и там они надевают чужие волосы, костюмы, поют и очень много разговаривают. И здание такое, как все. И люди такие, как те, что на улице, потому что сами по ней же и ходят. Но такие ли как все?
Вот почти сто лет назад ехал по улице известный артист Иван Москвин в санях и вез гробик. Всем, кто спрашивал убитого горем артиста — что случилось, почтеннейший Иван Александрович? — тот отвечал: мол, младшенький сынок помер. И крестился вместе с сочувствующими, которым и в голову не приходило, что Москвин-младший жив, здоров и с розовощеким видом играет в снежки. Узнав правду, почтенные граждане разводили руками, и только Михаил Чехов, сам артист, объяснял это так: «Вот что значит, когда у артиста нет ролей». Вполне логичное объяснение, хотя за кадром остается множество вопросов морального свойства.
А как объяснить еще более вопиющий факт из истории античного театра и тоже связанный с прахом малютки? Только прах в отличие от гробика был не бутафорский, а самый что ни на есть настоящий. Оказывается, протагонист, то есть главный герой древнегреческой трагедии, принес на спектакль урну с прахом своего умершего дитя. Для чего, вы думаете? Чтобы быть убедительным и правдивым в сцене, когда он будет рыдать на могиле.
Если искать признаки рассудка в таком поступке, то с натяжкой можно предположить, что актеру так легче было забыться в своем горе. А можно выдвинуть более циничную версию — раз уж малютки все равно нет, то пусть хотя бы прах его послужит искусству. Мурашки по коже от подобных предположений и уж тем более от высказанных вслух мыслей.
А вспомним Сару Бернар. Умнейшая и талантливейшая женщина своего времени. Зачем этой умной Саре ни с того ни с сего понадобилось живехонькой спать в гробу? Кровати у нее, что ли, не было? Пока журналисты и все добрые люди искали мотивацию странного поступка, «покойница» вставала из гроба и шла ваять то ли очередную роль, то ли скульптуру, поскольку, как говорят, была неплохой скульпторшей.
Ясное дело, что нормальный человек добровольно в гроб не ляжет и своего ребеночка заживо на тот свет не отправит. Артист — одно слово.
Театр — другое.
Кулисы — третье.
И это такая гремучая смесь, выдержать которую суждено не всякому. Затаитесь, затаитесь в кулисах. Если вас, конечно, туда пустят. Или через двадцать минут не вытолкают взашей. Только тогда вы увидите сначала над головой черную, как космос, бесконечность. Потом в противоположной кулисе премьера в шлепанцах на босу ногу, суетливую помрежку, «заряжающую» реквизит, приму, бьющуюся в истерике или, наоборот, ушедшую в себя, как в летаргический сон. И эти люди сделают нам красиво? Не верю, — сказал бы Станиславский. А я верю. Но не всегда…
Вы услышите, как глухо нарастает шум за занавесом и нестройно хлопают бархатные кресла. Публика пожаловала. А она все хочет знать — и про жизнь, и про любовь, и про слезы. Об актерах и актрисах — до и после спектакля. О простых и непростых штучках для волшебства театра. О природе и антиприроде профессии. И о том, как над этим ремеслом издеваются сами же артисты. Все это во второй части антитеатрального исследования — «Москва закулисная-2».
Еще раз про любовь
ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ
— Вот вам трон. Стул — это не для вас. Откуда цитата? — огорошил он меня с порога не то импровизацией, не то домашней заготовкой.
— Ой, так сразу и не припомню, Олег Николаевич.
— Это Гоголь. «Ревизор». Да вы устраивайтесь, как вам удобно. Это вот я привязан.
И это уже была не шутка, так как художественный руководитель МХАТа в прямом смысле привязан к кислородному аппарату: его прозрачные проводки вставлены в нос и заложены за уши, как дужки очков.
— Если шумит, я могу его выключить.
— Не беспокойтесь. Интервью в медицинских условиях… начинается с разминки.
Рассмеялся.
— Скажите, легко ли вы даете деньги в долг?
— Да в общем, да. Крупные суммы давал.
— Нападение — лучший способ защиты?
— Я на эти темы не размышлял.
— Прежде чем ответить, вы просчитываете каждое слово?
— Нет.
— Вы не боитесь показаться хуже, чем вы есть на самом деле?
— Нет.
— Ну тогда поехали.
Рассмеялся.
— Действительно ли ваше детство прошло в лагерях для заключенных?
— Нет, не детство. Просто-напросто мой отец (он не имел никакого отношения к НКВД) уехал в тридцать девятом году за длинным рублем. Он был замначальника финансово-планового отдела лагерей ГУВЖД (Главное управление военных железных дорог). Их строили заключенные — от Воркуты в европейскую часть. И поэтому, когда началась война, мне было четырнадцать лет, мы с мамой на лето уехали к отцу отдыхать, а вернулись в сорок третьем.
— Чему такому вас научила лагерная жизнь, чему нельзя было научиться на воле?
— Многому, многому. Пролезать в форточку, например. Как зачем? Воровал. Это не от голода. Была определенная компания, почему отец и увез меня в сорок третьем году в Москву — боялся, что я стану вором.
— Интересно, а как пролезают в форточку?
— Голова если проходит, то все пройдет. Да я худой всегда был. И кличка у меня была смешная. Знаете какая — Лисья мордочка. Ну вот так. Но с другой стороны, летом нас перевозили на остров, где мы, школьники, косили и сгребали, и силос делали. И я за лето сорок второго года заработал на трудодни целого оленя, я имею в виду мясо. А когда не трудился, валяли дурака. Там впервые выпил, впервые закурил всерьез, в пятнадцать лет. И выпил не просто водки, а неразбавленный спирт. Это надо сразу водой запивать, иначе кошмар, и опьянение особенное. Ну, а что-то не расскажешь.
— Просто не хотите? Вы же не боитесь показаться хуже, чем вы есть на самом деле.
— Я не боюсь, но про какие-то вещи я не рассказываю никогда. Про свои взаимоотношения с дамским полом. Об этом я не говорю, потому что я не один.
— Первым делом — самолеты. Ну а женщины… Меня больше интересует МХАТ. Я знаю Олега Николаевича Ефремова (по книжкам, историям и рассказам) как главного специалиста по резким, можно сказать, радикальным шагам. Я слышала, вы собираетесь во МХАТе произвести революцию.
— Вот сейчас, когда я был в Париже в больнице, я пошел в «Комеди Франсез». Смотрел «Вишневый сад». Потом разговаривал с директором о построении там всего дела. Поэтому я теперь думаю, как при нашем законодательстве у нас ввести подобное.
— А как там?
— Это государственный театр, дотация большая, нету в мире такой. Спрашиваю: «Значит, хорошо получают?» Директор говорит: «Да нет, средне». «А куда же тогда деньги идут?» «Как? Вы смотрели спектакли?» И действительно постановочная часть там идеальная, у них громадные цеха. А так труппа делится по сути на две части — сосьетеры (члены общества), то, что было во МХАТе, при Станиславском, кстати говоря. Они в конце сезона делят прибыль. И пассионеры — это временные, что ли? И еще есть самые высшие — оноры сосьетеры.
«Ну и где же ваша хваленая демократия, в чем проявляется?» — спросил я. «В одном, — сказали мне. — Сосьетеры тайным голосованием переводят некоторых артистов из пассионеров в сосьетеры. Пассионеры и получают меньше, и не засыпаны ролями. Но зато сосьетеры составляют костяк труппы репертуарного театра».
— Из того, что вы мне сказали, Олег Николаевич, я прихожу к выводу, что вы готовы к переменам. А почему бы и нет — сделайте МХАТ-Четыре или МХАТ-Пять…
— Делить — это значит иметь помещение. Нет, я думаю ввести систему «Комеди Франсез». Вот советуюсь сейчас. Она даст очень много — даст возможность движения труппе. Наиболее талантливые, исповедующие, с моей точки зрения, принципы Станиславского и продолжающих — вот они и будут сосьетеры.
— МХАТ всегда был достаточно взрывоопасным механизмом. Вы не опасаетесь того, что новшества вызовут брожение в труппе, и без того нестабильной? Вы не боитесь вступить в новую игру?
— Ну новая игра… Какая игра? Это же для дела. Потому что надо, надо как-то поднимать театр.
— Когда я посмотрела старый фильм «Еще раз про любовь», ваша роль летчика, которого бросила стюардесса Доронина, мне показалась неубедительной. И знаете почему? Потому что у вас, мне так отчего-то кажется, не было такого в жизни вас женщины не бросали.
(Пауза.)
— Да, вы меня прямо подталкиваете… Знаете, было всякое… Бросали и… все было. Это вам так показалось. Таня, принеси мне сигарету.
Его секретарь принесла пачку «Мальборо лайт».
— Вам же нельзя курить, Олег Николаевич.
— Если шестьдесят лет куришь, то вряд ли бросишь. Но я бросал, бросал и не курил однажды четыре месяца. Потом, как запойный алкоголик — не пьешь, не пьешь, а потом маленький глоточек сделаешь, и все. С куревом оказалось так же, такой же наркотик.
— А пить вы можете бросить?
— Я не пью. Давно. Ну иногда что-то где-то, кого-то поздравить. Хотя мне разрешено при моих делах красное вино.
— А на столетие МХАТа, на глазах всей страны по телевидению, вы пили водку.
— Это столетие. Ну а потом не все время…
— Но вы меня увели в сторону от интересной темы — темы любви. Скажите мне, какая связь между вашими романами, о которых говорила вся Москва, и вашими лучшими спектаклями?
— Любовь, она активизирует человека. Во всяком случае у меня была эта связь.
— Ну а какие конкретно спектакли связаны с какими женскими именами?
(Очень длинная пауза. Курит.)
— Спектакли? Может быть, да. «Голый король». Но имя назвать нельзя. Нет. Это не потому, что я плохой или хороший, а просто нельзя. Мне говорят, что вот Андрюха Кончаловский написал в книжке про все свои романы. Ну зачем? Это же непорядочно, нехорошо.
— Когда вы работали в «Современнике», за глаза вас называли фюрером. Вы знали об этом?
— Конечно. Звали фюрер или дуче. Да какой я жестокий. Не надо это писать. Я добрый человек по сути.
— А правда, что когда в свое время в «Современнике» не принимали спектакль, вы пользовались таким приемом, как симуляция сердечного приступа?
— Всякое бывало. Я другое скажу: когда сразу принимали спектакль, мы собирались и говорили: «Чего-то мы не то сделали». Значит, что-то не задело, не царапнуло.
— Вы работали при многих властях, генсеках. Кто из них вам запомнился?
— Самым интересным из них был Хрущев. Характером. Вот помню — лес. Опушка. Там кидают тарелки и стреляют по ним. Все попадают, а Никита промахнулся. Все смеются. Хрущев требует еще раз. Опять промах. Он стал как бурак — весь красный, отошел в сторонку и сел на пенек. Сидел долго, я за ним наблюдаю со стороны. Потом вдруг вскочил, хватает ружье: «Кидай!» Кидают тарелку, и он попадает. Вот характер. Темперамента был мощнейшего человек.
А Брежнев… это был мумия. Он не любитель театра был, ходил в цирк и на хоккей. Был случай, когда играли ЦСКА с «Динамо» и судья что-то неправильно посчитал, в результате задержал матч. К судье бегут спортивные начальники: «Ты с ума сошел, там Брежнев смотрит». Короче, он дает разрешение и ЦСКА проигрывает. На следующий день его вызывает Гречко: почему вы разрешили? Тот объясняет, что, мол, Брежнев…
— Какой там Брежнев-Фигежнев! За вами армия!
Так они себя ощущали. Когда Брежнев приходил во МХАТ, ему уже, как кукле, генерал ногу на ногу клал или, наоборот, снимал. И там в спектакле «Так победим» была сцена с Хаммером. Брежнев на весь зал спрашивает Громыко: «Кто это?». Громыко говорит: «Хаммер». «Сам Хаммер?» — спрашивает генсек. Самое смешное — никакая это не трансляция была, как любят рассказывать, а просто глухой человек, который не знает силы своего голоса. А сам Хаммер, между прочим, находился тогда в зале, прилетал на спектакль с молодой женой. Посмотрел, пошел за кулисы. А наше театральное хулиганье, значит, стали жене говорить: «Зачем тебе, мол, такой старик? Вон возьми нашего Хаммера». А его играл Киндинов, молодой еще. Ну и так далее.
— Многие руководители театров стараются дружить с новой властью, не отдавая себе отчет в том, какая она будет. Вы ищете эту дружбу?
— Ей-богу, если надо куда-то пойти, чего-то просить, для меня это такая тяжесть…
— Вы можете внести ясность в ту давнюю историю, что произошла на свадьбе Олега Даля и Нины Дорошиной? Бывшие артисты в своих мемуарах пишут, что невеста сидела у вас на коленях, в результате Даль обиделся, сорвался и запил.
— Нет. Дело в том, что мы, наоборот, прощались с Дорошиной… Вот так… То есть с Ниной у меня действительно был долгий серьезный роман. И до свадьбы мы простились, и ей-богу, наше общение на свадьбе — это было совершенно невинно. Да никакой узурпации первой брачной ночи не было. Какая там первая брачная ночь, если до этого у нас с ней их было столько. Да, спектакль «Голый король» — это для нее.
— В свое время, если бы существовал такой термин, вас бы назвали секс-символом «Современника». Ваши романы со всей женской частью труппы — миф, в конце концов, или нет?
— Ну миф, конечно. Лиля Толмачева — моя первая жена. А все остальное — я ничего не буду говорить.
— Вы единственный режиссер, который не позволил ни одной актрисе стать хозяйкой положения.
— Я считаю, что это неэтично. Нехорошо. Я когда поступил во МХАТ, как на меня насели, чтобы я Аллу Покровскую, с которой мы тогда были мужем и женой, взял во МХАТ. Я сказал «нет», потому что понимал, что это инструмент воздействия на меня.
— Некоторые считают, что вы, например, после раздела разрушили МХАТ.
— А, ну это… Пускай считают. Мой уход во МХАТ… Это было трудно в то время. Старики мхатовские и правительство решили, чтобы кто-то был руководящим товарищем в Художественном театре. Обсуждалась фигура Товстоногова, но старики решили меня. Почему? Потому что знали меня все-таки все, и, может быть, им казалось, что со мной легче будет руководить.
— Все старики вас позвали на царствование?
— Кроме одного — Ливанова, который сам надеялся стать худруком. И он повел себя — ну как ребенок… Ведь мы с ним выпивали вместе, и он мне говорил: «Олег, я все передам тебе, а ты — моему Васе» и так далее, и так далее. А тут я в первый день иду во МХАТ: «Здравствуйте, Борис Николаевич». Он отвернулся и все.
— Вы переживали?
— Ну мне казалось неудобным, неприятным это — я-то тут при чем? А Ливанов потом подходил к театру: «Ну как там этот хунвейбин?» Да если говорить, с кем я был в более дружеских отношениях, то с Яншиным (он тоже руководил театром до этого). Да это неважно. Важно другое — старики меня пригласили. И действительно была эта встреча на квартире у Яншина с мхатовскими стариками. Как сейчас помню на столе огромную вазу с черешней. И там я поставил вопрос есть «Современник» и пусть, хотя бы с какой-то автономией, но он должен быть во МХАТе. Старики согласились. Я передал это все современниковцам, но они не пошли. Я помню, сутки, целые ночи их уговаривал, но они считали, что МХАТ это труп.
— А из сегодняшнего дня — какой, по-вашему, был основной мотив отказа пойти за вами, за учителем?
— «Современник» — был уже их театр. И поэтому, сейчас я это понял, они не могли уйти. Вы говорите: «Я увел артистов с собой». Я никого не уводил. Это потом поодиночке некоторые перешли.
— После раздела МХАТа на мужской и женский с Татьяной Васильевной Дорониной вы здороваетесь?
— Здороваемся.
— Вы замирились?