Томке тренер втолковывал:
— Главная твоя цель какая? Чего от тебя ждём я и коллектив? Чтобы не быть ниже второй десятки. Ведь подумай, какое к тебе отношение? Квартиру получила? Матери путёвки в санаторий-профилакторий — регулярно? Так это ради неё, что ли, передовой, конечно, ткачихи — да мало ли на фабрике передовых? Или ради кого? На сборах сколько сидишь, на четыре пятьдесят в день кушаешь — икра красная тебе, чёрная, зернистая-паюсная, виноград «дамские пальчики»? Это в цехком, не фабком, ты в цех дорогу-то забыла. Всё из директорского фонда. Семён Палыча хлопотами и буквально молитвами. А формочка — разве на нижнереченских она такая? В сборную страны попасть надо, чтобы такие штанишки на попку натянуть, а Семён Палыч эк вас одел, обул… И забудь ты про свой зуб, эко дело — зуб: я сам, как сейчас помню, один раз на лыжне об берёзку, метр в обхвате, лбом саданулся. И не потому, что не обладал техникой — просто весь пылал за коллектив. Лицо как есть раскровенил, а утёрся — и вперёд. Так и ты должна, потому что патриот своего предприятия.
Подобной психологической подготовкой Семён Павлович Теренин, тренер лыжниц Среднереченской прядильно-ткацкой фабрики, занимался загодя, перед собранием команды. Знал: стоит Тамаре Лукашёвой заканючить про больной зуб, остальные тоже найдут причины для скулежа и малодушия. Томка, тем более, хоть он и любит её, как родную дочь, главная у них заноза, просто пятая колонна; а женский контингент вообще тяжёлый, только бы жрать за казённый счёт и шлындрать с кавалерами. Интересы команды, требующие расшибиться в лепёшку, но победить сборную Нижнереченского швейкомбината, для них — тьфу, пустой звук.
— Распишись за талоны, — заключил Семён Павлович, торовато отматывая от рулона кусок бумажной ленты, испятнанной фиолетовыми печатями ресторана «Большой Урал».
«Интересно, сколько притырил?» — подумала Томка. Больше всего сейчас раздражали её в Теренине не подходцы, они сто лет одни и те же, а что на ушах у него кустились длинные лохмы.
— Ой, Семён Палыч, разрешите… — пропела она, и Теренин ощутил на ушной раковине лёгкий укол. — Случайно вырос некрасивый волосок.
Насмешничала? Нет, предпочёл он подумать, просто по-своему, по-глупому выказывала благодарность. Видно, проняло. С женским контингентом надо больше лаской, чем таской.
На собрании Теренин поставил задачу твёрдо: нижнереченские швейницы должны быть обойдены по всем статьям.
— Какая у них продукция: «Акуля, что шьёшь не оттуля?» — «Да я, матушка, ещё пороть буду», — с тем и здесь должны остаться. Весь индустриальный Среднереченск доверил в наши руки замечательные трудовые и спортивные традиции.
…— Эхма, не посрамим земли русской! — после собрания Томка первой заскочила в номер и плюхнулась на кровать. Вошедшая следом Антонида Данилова, белотелая дева с чудо-косой, поучающе заметила, что ботинки бы надо скидывать, а не пачкать накидушку.
— Антонида, любовь моя незабвенная, золотые твои слова! — воскликнула Томка, наподдев ботинком накидушку.
— Чего это ты раздухарилась? Может, один известный человек на твои чувства ответил? — подозрительно осведомилась Данилова.
— Один известный человек завтра полсотни вёрст стегать будет, тут не до чувств.
— А вот мне, подруги мои дорогие, всегда до чувств, — проговорила Светка Полуэктова, юное дарование, третья жиличка в номере. — Бегу вот десятку, а сама вся размечтаюсь, как он меня на финише встретит, да обнимет, да поцелует…
— Све-эт, а Свет, — позвала Томка, и Антонида подпёрла щеку ладошкой, предвкушая спектакль.
— Аиньки? — отозвалась Светка, неизменно попадавшаяся на эту удочку.
— Знаешь ли ты, Свет, в чём моя главныя жизненная трагедь? — Томка умело изобразила хоккеиста Голубчикова. — Главныя моя жизненная трагедь в том, что такая ты, Свет, красивыя. Такая ты, Свет, красивыя… — Томка обхватила голову руками и закачалась, зашлась якобы в любовном томлении, — и такая ты, Свет, глупая!..
Антонида захохотала, откинувшись на подушку, но тотчас её и взбила.
— Смейтесь, смейтесь, — необидчиво сказала Светка. — А он не так говорит. «Светочка, — говорит, — ты у меня один свет в окошке». Он меня любит, а это главное.
— Молодая ты ещё, — заметила Томка.
Мама когда-то сказала: «Будет на двойках-то плестись, иди-ка, доча, к нам на фабрику». Пошла — ученицей мотальщицы. Тут — лыжный кросс, «Все на старты ГТО», а кому бежать, если бабы в большинстве детные? Становись, Томка, на лыжи.
На финише инструктор за плешь взялся, секундомер выронил: «Девонька, где ж ты раньше была? В школе совсем, что ли, дуботолы — не углядели такую ласточку?»
Стал товарищ Теренин с ней индивидуально заниматься — показывать ходы, их смену, отрабатывать скольжение, толчок, она всё на лету схватывала, он на неё нарадоваться не мог и был, вправду, как родной отец — для безотцовщины. «Ты сегодня завтракала? Небось чайку гольём похлебала? Нет, „ешь вода, пей вода“ — это не по-лыжному. А я, гляди, специально для тебя припас». Четыре бутерброда с красной рыбкой, свежая булка, масло — в два пальца. Томка от восторга колесом прошлась по снегу. С куском сёмги в зубах. Невоспитанная? Какая есть — на базар её не везть.
Потом сборы пошли — районные, областные. И хотя Семён Павлович строго за ней приглядывал: «Нам с тобой сейчас не про шуры-муры, про объёмы надо думать, про интенсивность, брысь отдыхать», — приголубил всё же один залётка. А она, неумёха, не убереглась. Девчата постарше посоветовали: «Таз с кипятком, туда горчицы — от души». Все бёдра в волдырях, Семён кричит: «Что бежишь раскорякой?» Толку — ни-ни, а четвёртый месяц на носу, Томка в петлю готова. Семён приходит, сияет: «Ласточка, пляши — в феврале стартуешь на юношеских республиканских. Знаешь, чего это Семён Палычу стоило? Москва слезам не верит и посулам тоже. Хрустальную вазу у меня в горке видела? Больше не увидишь. Зато — верный твой шанс». Тут и обрыдала она ему весь свитер. Черней тучи стал: «Незадачливая ты моя. Я же обязан видеть твою перспективу. Ну, родишь. Прочерк в метрике. Не догадываюсь, что ли, с кем это у тебя? Отопрётся. Задаст лататы — уже намылился, заявление в кадрах лежит. И будешь ты мать-одиночка. Среднегорск, он мне, конечно, родной, но — горькая же правда! — мухами засиженный. Навсегда! Навсегда!.. За что судьба нас с тобой бьёт? Твой талант не сегодня, так буквально завтра заметят, орлицей взовьёшься. И хоть Семён Палыч ничего с этого не поимеет, уведут тебя у Семён Палыча, но как отец возрадуюсь — лети! Славь себя и отечество. А другое всё успеешь, там в сборной один к одному гвардейцы. И любовь найдёшь, и семью. И достаток, что немаловажно. Сколько, говоришь, — восемь недель? Самое оно, неуж Семён Палыч тебе в таком деле не помощник? Доктора меня уважают. Да ко времени старта ты всё равно как девочка будешь, ласточка моя».
Доктор, молодой интеллигент, сухо сквозь марлевую повязку спросил: «Возможно, передумаете, Тамара? Вдруг это первый и последний шанс?»
Там шанс, тут шанс…
В феврале на республиканских была пятой. Включили в молодёжную сборную. Летом же — честь такая, что у Семёна телеграмма в руках дрожмя дрожала: вызвали на сбор в эстонский городок Отепя, где совершенствовали свою специальную физическую подготовку лучшие из лучших.
Вышла на первой же зорьке на волю размяться. Вдохнула просторного хвойного воздуха. Огляделась: под откосом серебристо зыбились круглые озерца, соседствуя с аккуратными лесистыми холмами, — всё точно игрушечное. Нетронутая отава посверкивала росой, из-за окоёма восходило огромное апельсиновое солнце. Живут же люди!
Снизу — от шоссе — послышалось надрывное, со стоном, дыхание. Три спортсменки промчались гуськом, раскачивая руками — сплошь жилы — мерно, точно поршнями. Первой бежала известная Ртищева, за ней Лиференко (потом она стала Бобыниной) и, мотая головой, как на ниточке, сама не своя от усталости, Шарымова. Окатили горячим потным духом — и в гору.
В столовой, ещё не освоясь, Томка высмотрела себе местечко поудобней, у окна, за которым пенится сирень, а на столе компот из ананасов прямо в банках, пей — не хочу. Только расселась:
— Это что за рыжая? Вас сюда не звали, брысь вон в тот угол, малявка.
Шарымова, хорошая лыжница, такая грубая оказалась, нахальная.
— Пусть сидит, — авторитетно поправила её Лиференко Гликерия, ещё не Бобынина. И сама Ртищева хрипловато, по-мужицки:
— Пусть гужуется.
— Здесь же в сутки на шесть рэ новыми, — посопротивлялась Шарымова, — а юниоркам положено по три.
— Не объест, — как отрезала Лиференко.
Некрасиво ели они — насыщались. Не уважай их так, подумала бы: «Нажираются». Словно вся наготовленная еда была им безразлична — споро, но равнодушно перемалывали её зубы, двигались скулы костистых лиц, глаза ушли в надбровья. Ели молчком.
— Десятку побежим? — отложив ложку, спросила Шалимова.
— Я — пятнадцать, — отозвалась Ртищева, и подруги — со вздохом:
— Перевыполнять так перевыполнять. Ну, рыжая, — это она Томке, — присоединяешься к бригаде комтруда?
— Нечего, — сказала Лиференко. — Не разбегалась, мышцы забьёт, потом будет в лёжку лежать.
— Мы, значит, страдай, а юная смена за те же шесть новыми загорай поправляйся? Вон какая задастая.
— Мы — старые жилы, — сказала Лиференко и первой пошла к двери. На ней была чёрная безрукавка, от плеча к бедру цветастый змей или дракон. Не иначе заграничная. Томку завидки взяли, она бы в такое только по праздникам наряжалась, а эта в нём тренируется, не жалеет, богачка. Но со спины увидела, сколь застирана маечка, вдоль позвоночника — от шеи до пояса — белёсая полоса: верно, солёный пот выел.
Уравнение — не как в школе на математике. В числителе — пыльный, правда, что мухами засиженный Среднегорск, день ко дню привязан верёвками, на которых сохнут пелёнки. Знаменатель — дом, семья, муж. Пусть попивает или погуливает, но свой. Дитя сопливое, орущее, накаканное, но ручки тянет: «Мама, мама». Такая перспектива. Другой числитель — целый свет тебе открыт, повиданные города, в витринах кофточки с драконами, идёшь красуешься, все оглядываются на тебя — ужли та самая? Знаменатель — «мы — старые жилы».
Томка как была двоечницей, так ею и осталась — филонила. Питалась на ширмака на три рубля новыми, а когда кросс, непременно сворачивала с трассы во все ореховые, малиновые, земляничные тамошние места.
Влюбилась ненароком. Шёл Геркулес какой-то, Аполлон из учебника древней истории — голый по пояс, мускулатура сказочная, чистый мрамор, только волосы льняные, греки-то, наверное, брюнеты. Одинцов Иван Фёдорович, олимпийский чемпион, по пути с ней шёл на ужин. И она, хулиганка:
— В кино хотите вечером? Билет лишний.
— Что кажут?
— Из заграничной жизни.
— М-м-м, — мурлыкнул он, — глаз-то крыжовенный.
Вот ведь все: «рыжая, да рыжая, да конопатая», а он приметил, что глаза у неё необычного, совершенно оригинального оттенка.
— Должно быть, про любовь, — предположила она с деланной скромностью и стрельнула сквозь ресницы. По системе — как старшие девчонки когда-то учили: «в угол — на нос — на собеседника».
Усмешка у Одинцова сделалась другой. Сперва улыбался неотразимый мужчина, принимая завлекательную женскую игру: всмотревшись — добрый богатырь со своей крепостной башни девчонке-несмышлёнышу у подножия.
— А кисел крыжовник, пока не поспел.
Всего и знакомства. Но сердцу не прикажешь, и, чтобы это избыть, она извертелась, присушила однолетков-юниоров, и Андрюха Свежев подрался из-за неё с Игоряшей Гомозовым. Что тот, что другой были ей безразличны: две извилины в голове, пять слов на языке и две подцепленных от взрослых лыжников универсально-глупые приговорки на все случаи жизни: «Эх, тайга нерадиофицированная» и «Ух, даёт стране угля, мелкого, а до хрена». Томка, спасаясь от приставаний, после отбоя лезла в окно спальни — попалась. Вышибли со сбора. Покатилась колбаской в родной Среднереченск. Дорогою нафантазировала, дома наврала о жуть страстном романе с самим Иваном Одинцовым, который потерял сон, аппетит, снизил физические показатели, из-за чего её и отчислили.
«Вертихвостка, — ругался Семён. — Обманула все мои надежды». Но был, если честно, доволен, поскольку его с нею в Отепя не вызывали, дулю преподнесли, а вернувшись несолоно хлебавши, она и урок получила, и укрепила, конечно, его команду.
С мечтой прославиться Томка рассталась. Но бросить спорт не смогла. Куда теперь без того, что испытано? Без длинного и глубокого, до конца лёгких, вдоха на старте и нырка в снежное раздолье… Бывало, взыграет пурга, исхлещет, собьёт дыхание, хочется упасть на обочину лыжни, пусть с головой засыплет. Но хлопья, тающие на горячих щеках, омывают, обновляют. Усталая ты чище. И мысли усталые — чистые: слава богу, живём.
Отдышишься в палатке, вынешь из сумки зеркальце, сильно продерёшь полотенцем красную физиономию, посечённую белыми морщинами — от прищура на ветру. Кремом смажешь, марафет наведёшь — ничего ещё кадрик. Ни одна компания не обходится без Томки: спеть, поржать, сбацать твист, шейк, летку-енку — тут она первая.
Главное — не загадывать вперёд. Загад не бывает богат — так в народе говорится.
В ресторане гостиницы «Большой Урал» столовались исключительно спортсмены. Кухня не утруждала себя разнообразием — медицинская служба спартакиады разработала единое для всех высококалорийное меню. Стол, за которым ужинала группа Центрального телевидения, тоже был уставлен творожными пудингами, киселём и бутылками кефира.
— Послушайте, уважаемая, — позвал официантку оператор Берковский, — у меня от молочной диеты уже буквально чёрная меланхолия, нельзя ли…
— Нельзя, — отрезала та. — Спиртное категорически.
— Послушайте, я совсем не о том!
— Знаем, о чём. — Удалилась, вульгарно перекатывая бока.
— Наше общественное питание всё-таки донельзя распущено, — молвил Берковский. — Помню, снимали мы в Венгрии — ну совсем же другое дело: маленькое частное кафе, а какая деликатность и чуткость!..
— Эт само — до событий или после? — поинтересовался Петрович.
— В разгар, — сострил Сельчук.
— Не нахожу смешного. Имейте в виду, наши документалисты никогда не боялись выстрелов. Я, например, не снимал тогда в Венгрии, но я снимал в таких местах, что…
— Вчера в пивбаре видел классный плакат, — перебил Кречетов. — «Пейте пиво! Пиво — наш жидкий хлеб. Одна кружка заменяет одну шестую суточной калорийности пайка человека».
— Мы ещё помним о пайках, — вздохнул Берковский.
— Прошлый год недород был, — сказал Петрович. — У меня, эт само, в Калининской области родня в деревне, так ржи, можно сказать, ничего не взяли. Кукуруза эта — одни будылья торчат.
Зал наполнялся. Ватагой протопали столичные хоккеисты, принялись сдвигать столы, чтобы сесть всей командой, и хоккеисты сибирские тотчас последовали их примеру, тесня мускулистыми спинами, шутливо лягаясь, возник дружеский переполох. Конькобежная героиня прошлой Олимпиады, играя известными по журнальным обложкам ямочками на щеках, подчёркнуто крутым виражом обогнула столик, за которым воспитанно отщипывала пудинг единственная в мире её соперница, бестелесная, прекрасная, роковая. Мелькнул обладатель бесчисленных рекордов Мишин, прозванный «лордом», но похожий скорей на матёрого волка, впрочем, на волчьего лорда с литой неповоротливой шеей и оскалом клыков, означавших улыбку: с ним здоровались все, но по-разному, он — только так. Бочком потеснился, сел к своим Палагин, чемпион мира по биатлону — за теми столами, как и среди лыжников, людей тоже всё больше деревенского происхождения, ели истово, за собой не оставляя, по вековой привычке сгребая в заскорузлые ладони крошки.
Палагин увидел Кречетова, отложил ложку, подошёл угостить американской жвачкой в обёртке с ярко раскрашенным мышонком: «Вкусная забава, только неотвязная, как семечки». Туда же, в лыжную часть зала, прошагал, пожимая множество тянущихся к нему ладоней, огромный мужчина, простовато-величественным лицом напоминавший портреты Шаляпина, — Иван Одинцов…
По соседству с группой угнездилась компания девчонок в свитерах, в брюках эластик и лыжных ботинках.
— Задрыги, — сказал Сельчук. — В чём тренировались, в том и припёрлись. Наверное, и руки не помыли. Производственницы, надо думать. Боятся, что в нормальной одежде их за настоящих спортсменок не примут.
— Оголодали, эт само, жрать не терпится будь здоров, — взял их под защиту Петрович.
— Я знаю, как после тренировки хочется есть, — настаивал неумолимый Сельчук. — Но внешняя культура определяет внутреннюю.
— Между прочим, наоборот, — заметил Берковский, — внутренняя — внешнюю. Однако, Анатолий Михайлович, одна из этих красавиц явно удостаивает вас вниманием. А что — в ней есть шарм…
— Тельная, — по-своему одобрил и Петрович.
— Алё, дяденька! — Из-за соседнего столика и впрямь помахала Кречетову симпатичная рыжая особа. — Алё, как ваш зубик? — И надула щеку.
Ах, вот это кто — здоровила из коридора физкультдиспансера. Кречетов надул обе щеки и оглушительно изобразил звук откупориваемого шампанского. За соседним столиком это вызвало смех и безуспешные попытки подражать.
— Неотразим, — сказал Берковский.
— Пойду спать, — сказал, вставая, Сельчук.
Прямо от городской окраины начинаются невысокие отроги Уктусских гор. Утро, тени сосен пересекают, словно перекрывают лыжню. Но расползается серый облачный платок, среди ветшающего кружевца всё шире синие прорехи. Солнце пронзило, позолотило сосенный строй, и тени исчезли — открыт крестный путь. Бор искрится мириадами хвоинок, идиллически позванивают синицы.
Идиллия, впрочем, лишь для зрителей, зевак. Тренеры, сгрудившиеся возле судейской избы, у столба с приколоченным к нему термометром, сокрушённо качают, головами. Расходятся порознь, гадая, какую мазь-то выбрать на эту чёртову погоду.
Мало-помалу оживают улицы палаточного городка, где подле каждой брезентовой обители торчат таблички с наименованиями областей и автономных республик, а также лыжные палки, на которых висят рукавицы. По улицам снуёт народ в тренировочных костюмах и анораках: пробегаются, приседают, машут руками, отбивают земные поклоны.
Поодаль маркировщик, насупленный ввиду важности задачи, шлёпает треугольной печаткой по пяткам и носкам лыж, испещрённых штампами других, давних гонок. Румяная бабёнка, ненатурально толстая от того, что белый пищеторговский халат напялен поверх дохи, поплясывает у бидона с витаминизированным питьём. Связисты в солдатских шапках с наушниками, расхристанные вопреки уставу, с катушками на спинах, волокут по снегу провода контрольных телефонов к натянутому между двумя столбами белому полотнищу, на одной стороне которого красные буквы «старт», на другой — «финиш», и дальше, за старт и за финиш. Сперва по прямой, потом на подъём и в лес, куда ведут ало-синие флажки на лучинках, обозначающие трассу. Оттуда в судейскую избу предстоит стекаться скупым вестям, именам и цифрам, скрывающим драмы большой гонки — на пятьдесят километров.
Творческой группе пора было приступать к работе. Комментатор Кречетов помахал водителю «рафика» и, пятясь перед машиной, решительно повёл её прямо на канаты ограждения.
— Давай, давай, не бойся.
К нему поспешил поинтересоваться, кто это пренебрегает установленным порядком, милицейский офицер. Ковырнул:
— Майор Матюнин.
— Центральное телевидение.
Комментатор отстегнул кнопку нагрудного кармана, вынул удостоверение. Майор не прикоснулся к книжечке с золотым тиснением, лишь почтительно козырнул:
— Понял — Центральное. Какая требуется помощь?
— Вас как по отчеству?
— Сергей Иванович. А вы — лицо, гляжу, знакомое — товарищ Кречетов?