Станислав Николаевич Токарев
КАЖДЫЙ ПЯТЫЙ
Извечная вокзальная тревога — беспомощная. Говорят, близ Урала заносы. Да что близ Урала — рядом, за Сортировочной, всё замело. Состав подали поздно, он пятится, безголовый, вдоль перрона, а толпа уже всколыхнулась, вспенилась навстречу. «Па-а-аберегись!» — разбойно залились носильщики, орудуя тележками, как таранами.
Кречетов не медлил: взялся за углы ящика с боксом камеры, подсел, напрягся, выпрямился, и вот уже поплыла над шапками, кепками, шляпами, головными платками двугорбая, окованная сталью махина.
— Это же какая сила в человеке! — сказал Иванов.
— Если мне не изменяет память… — Берковский обвёл спутников озадаченным взглядом, — там не менее семидесяти кило.
— Изменяет, — уколол Сельчук. — Восемьдесят пять не хотите?
— Надорвётся, безумец!
Тут и Сельчук поудобнее взялся за металлическую ручку неподъёмного даже на вид чемодана.
— Послушайте, я уже поверил, что вы тоже чудо-богатырь, но что мы станем делать, если вы разобьёте сменную оптику? Постойте, — обратился он к присутствующим, — ведь стоимость переноски, вероятно, заложена в смету…
И услужливо подскочил было дедок с бляхой на чёрной казённой шинели. Но поздно — вернулся Кречетов. Румяный, победоносный — ядрёный банный пар валит из под распахнутой на крутой груди заграничной нейлоновой стёганки:
— Не мылься, земляк, мы сами физкультурники. Вадик — мне оптику, тебе — яуфы, Петровичу — штативы. Нет, нет, нет, Натан Григорьевич, вам не позволю. Это мы у вас стальные руки-крылья. А вы наш уважаемый пламенный мотор. Не откажите в любезности постеречь оставшееся. Тут делов-то на две ходки, и порядок.
То, что было задумано, всё исполнилось в срок: Кречетов ошеломил, обаял съёмочную группу.
Недавний, недолгий офицерский опыт: сам когда-то не ожидал, что с ходу, с лёту покорит и личный состав вверенного огневого взвода, и командование. Не только части, но и соединения.
Командование — когда прибыла новая усовершенствованная пушка и при опробовании принялась вдруг без удержу крутиться на станине. Останавливалась только если питание отключить, дура. Майоры и полковники судили-рядили, скребли дублёные потылицы. Звёзды-то на погонах выслужили в войну, пуляя из семидесятишестимиллиметровок; а сейчас бес разберёт, что у современной техники на электронном уме. Плюнули, пошли курить. Оставшись у орудия, выпускник зенитно-артиллерийского училища Кречетов открыл ЗИП, достал и наудачу заменил двойной диод. Пушка замерла, как миленькая. «Соображает выпускник», — переглянулись полковники.
Взвод был покорён на стрельбах. Палили в ту ночь на редкость неудачно. И всё по вине прожектористов, которые, суматошно шаря по дикому рваному небу, не могли, хоть убей, поймать злополучный конус. Одни залёт производил «Ил», волочивший в воздухе мишень (стрельба велась визуально, согласно вводной локатор вышел из строя), другой… пятый… шестой — последний. По рации гробовое: «Отставить огонь». Сочувственный вздох проносится по батареям, шелестят горячим песком: теперь бедолагам битый месяц тренироваться, жариться на адовой сковородке. Бедолаги, скрипя зубами, убийственно взирают на своего недотёпу-лейтенанта. Лейтенант клянёт недотёпу светилу, который ещё в училище портянку не мог наловчиться заматывать, и на тебе — свела с ним здесь судьба-индейка. Комбат предвкушает от комполка «неполное служебное соответствие» и готовится вынуть душу из комвзвода.
По рациям над полигоном: «Стреляет взвод Кречетова!» «Снаряды на лоток, готовность один!» Бах — мимо. Трах — мимо. И уже когда павший духом комбат затянул безнадёжное: «Отста-а…», в этот самый миг в перекрестье лучей жидко мелькнуло привидение в форме воронки, и прервал лейтенант роковую команду своей, отчаянной: «Огонь!»
Разом взлаяли глотки «каэсов».
Семь наводчиков изрешетили конус. Восьмой, лопух, от усердия едва не вмазал «Илу» в хвост. Семеро получили по пятёрке, восьмой — двойку, среднеарифметическое — четыре. «Смазать стволы!»
Так поняло подразделение, что командир не пальцем делан — с ним не пропадёшь.
«Пруха тебе, Толян, — говорил кто-нибудь из других лейтенантов, рассудительный аржаной простец. — Что у тебя десятилетка, что у меня, только я кончал в Нижней Муховатке, а где она, не только ты, облоно не знало, ты же — фу-ты ну-ты, Москва, столица мировой интеллигентности, вот и пруха». В этих речах не было неприязни, но покорность судьбе — и отчуждённость. Её нужно было побороть, чтобы не оказаться на отшибе. «Интеллигентность, Вася, от слова „интеллект“, по-нашему, „соображаловка“. Вопрос стоит: мозги у тебя под пилоткой или мякина. Маршал Жуков — военный гений, а с чего начинал? Два класса и коридор?» При этих словах лейтенанты принимались тормошить вихрастого уроженца Муховатки, зная за ним грех мечтательного честолюбия и боязнь щекотки: «Мала куча, верху дай!»
Весть о том, что новичок, без году педеля телекомментатор Кречетов пробил у начальства собственный сценарий трёхчастёвки, и не о важном событии международного или внутреннего значения, а всего-навсего о спортивном финале зимней спартакиады, получил под начало квалифицированнейшую творческую группу, выгрыз двухнедельную командировку, западногерманскую камеру «Аррифлекс», каких и на Шаболовке — раз-два и обчёлся, — плёнку в роскошном лимите один к десяти, заставила, кажется, слегка пошатнуться даже Шуховскую башню.
— Почту за честь, — сказал ему Берковский, обменявшись рукопожатием, церемонно склонив венозный голый лоб в нимбе редкой седины. Операторы в ту пору были баре, боги, их диктат держался на несовершенстве техники — не камеру влекли к объекту, напротив, объект к камере: «Правее. Нет, левее. Подальше. Нет, поближе. Ну и куда вы его поставили, голова же тыквой!» — Слушайте, — маэстро Берковский воззрился на комментатора ввиду собственной малорослости снизу и сбоку, сорочьим глазом, — может быть, вы энтузиаст? Феномен? Тогда сработаемся. Я работал с Дзигой Вертовым, вам это что-нибудь говорит?
Звукооператор Вадим Сельчук был Кречетову ровесник, но ветеран Шаболовки и член месткома. Внешне истый викинг, культивировал сходство ношением грубошёрстных свитеров с силуэтами оленей во всю грудобрюшную преграду.
— Связи? — спросил он лаконично и как равного.
Сила убеждения.
— Пора бы вам активней включаться в общественную жизнь.
Скромняга же, русский умелец Николай Петрович Иванов, супертехник, враз влюбился в комментатора на вокзале. Вот ведь не погнушался белы руки измарать, как некоторые. Да и денежки, которые могли за здорово живёшь перепасть живоглотам-носильщикам, не возразит, должно, употребить на более приятные статьи расхода.
Ужинали в купе, положив ноги на ящики — больше было некуда. Николай Петрович припас в дорогу банку груздей домашнего засола, пироги с картошкой и капустой; завёрнутые в вощёную бумагу, а поверх в чистую холщовую тряпицу, они были ещё тёплые. Натану Григорьевичу дочь нажарила котлет — с чесночком и согласно давнему, прабабушкиному рецепту с сыром, придававшим яству особую пикантность. Сельчук приобрёл языковой колбасы, имевшейся в продаже лишь в колбасной на углу Пушкинской улицы и Художественного проезда.
Кречетов о съестном не позаботился. С матерью они питались порознь. Когда-то, уходя на службу, она оставляла ему укутанную в старую шаль кастрюлю с твёрдо-скользкой, как мокрая мостовая, перловой кашей — но то в далёком прошлом. Деликатесы готовила некая женщина, всем поведением намекавшая, что вопрос надо решать. Командировка пришлась кстати ещё и потому, что откладывала вкрадчивые намёки и бурные выяснения отношений не только на время, означенное в приказе, но и на более длительный срок; возвращения вызывали в стосковавшейся женщине порыв страсти, тут уже не до выяснений.
Провожать? На вокзал?
— С цветами и поцелуями? А может, с бодрыми песнями? «Едем мы, друзья, в дальние края…»
— Какой ты жестокий! Ты же знаешь, во сколько я кончаю работу, а раньше меня не отпустят, а я, как дура, в свой обед, обегала все кулинарные.
— Положи покупки и холодильник, вернусь — закатим банкет. На две персоны.
— Честное слово?
— Под салютом всех вождей.
— Только вдвоём, и забудем о времени!
Брр…
Поездное радио бесстрастным баритоном долдонило: «…Каждый, кто посмотрит фильм „Застава Ильича“, скажет, что это неправда. Даже наиболее положительные из персонажей не являются олицетворением нашей замечательной молодёжи. Они показаны так, словно не знают, как им жить и к чему стремиться…»
— Вадим, выключите, пожалуйста, — попросил Берковский, осторожно подцепив чайной ложечкой груздь.
— Не выключается, — сказал Сельчук.
— Нет бы поставить двухпрограммный, — сказал Николай Петрович, — музычку бы послушали.
— Между прочим, я видел «3аставу Ильича», — сказал Натан Григорьевич. — На просмотре в Доме кино. Петрович, слушайте, подвиньте яуф, у меня затекла нога… Не понимаю, что их в нём не устраивает? Талант? Искренность?
— А почему называется «яуф»? — спросил о другом Кречетов.
— Яуф — кажется, немецкое слово, — сказал Сельчук. — Кажется, был такой писатель — Яуф. Возможно, по его произведениям снимались фильмы, и поэтому ящик так назвали.
— Вы, как всегда, всё знаете, но, как всегда, неточны, — заметил Берковский. — Вы спутали яуф с Гауфом, который действительно был писателем. Между прочим, вы год как взяли у меня «Наполеон» Тарле и, похоже, не собираетесь отдавать.
— Могу отдать вам деньгами, — надменно ответил Сельчук.
— А! Как же я не догадался? «Наполеон» — ваша настольная книга?
— Значит, это, — вступил и разговор Петрович, — яуф — дело обыкновенное. Ящик упаковки фильмов.
— Характерная иллюстрация к нашей беседе. Яуф, Гауф — какая разница? Искусство или, допустим, кукуруза. Что, «нам сверху видно всё»? Что, всё повторяется? Сначала как трагедия, потом как фарс?
— Поменьше бы вы распространялись, — посоветовал Сельчук.
— А кстати, какое изречение вам милей: «Когито эрго сум» — перевожу специально дли вас: «Мыслю, следовательно, существую» или «Индюк много думал и потому попал в суп»?
— Не паясничайте.
Кречетов тем временем разлил коньяк в вагонные стаканы, поцвенькивающие на ходу в эмпээсовских подстаканниках.
— Но пора ли, — сказал, — взбодриться? Рука бойцов держать устала, правда, Петрович? Ну, за успех предприятия!
Он выпил залпом, Петрович тоже, Берковский — издавая горлом страдальческие звуки, но до дна; лишь Сельчук отхлебнул и поставил.
— Вы мне напомнили, — торопливо зажёвывая, заговорил Берковский, — одного генерала бронетанковых войск. «Съёмщик, вы бодры?», так он меня звал — «съёмщик». «Нет, вы недостаточно бодры. Налить съёмщику всклянь». А вы знаете, что такое «всклянь»?
Петрович продемонстрировал стакан, накрытый ладонью до краёв.
— Именно! «Товарищ генерал, — говорю я, — я же не могу так много, я увижу в объектив два танка вместо одного». Так он ответил: «Увидишь три и снимай средний». Ничего себе шуточка?
— У нас в войну тоже один старшина шутник был, — поддержал разговор Петрович. — Эт само — рояль приволок своим ходом. Запряг в него пару битюгов — и по шоссе. Говорит, для самодеятельности. В Австрии было. Чуть под трибунал не пошёл.
— Бойцы вспоминали минувшие дни, — язвительно подытожил Сельчук, принимаясь расстилать постель.
Предрассветная серость за окном взорвалась, разлетелась в клочья внезапной метелью.
Так же внезапно в коридоре вскричало радио:
«…лась массовая проверка готовности колхозов и совхозов к весеннему севу. Как никогда активно помогает практике сельскохозяйственная наука, проводя в жизнь передовые взгляды о направленных изменениях наследственности растений. Мы многого ждём от нынешнего года, и это не пассивное ожидание. Нельзя ждать милостей от природы, взять их у неё — паша задача. А мы ни у кого не просили и не просим милостей. Эти слова Никиты Сергеевича Хрущёва, обращённые к труженикам сельского хозяйства…»
Из туалета боком вывалился юноша в тельняшке, с разбухшим от старательного умывания лицом, и потребовал у Кречетова закурить.
— Не курю.
— Шьтэ? — с тихой угрозой спросил юноша голосом отчаюги-маремана и надвинулся бортом. — Я т-тебя не понял.
Накануне он, вероятно, чрезмерно распахнул морскую душу среди сухопутных просторов, плывших за окном вагона-ресторана, и теперь эту душу обуревали угрюмство и драчливость.
— Понюхай — поймёшь.
С этими словами Кречетов поднёс к его кнопке-носу внушительный кулак. Салага страдальчески крутанул башкой, зыбь вагонного пола откачнула его, и в спину серьёзного собеседника он успел лишь молвить:
— Друг, не узнал, не серчай…
Новая игрушка эпохи, электронный ящик, рождала новых героев. Верней, в героях они хаживали и прежде, и пословица «У отца три сына, двое умных, третий — футболист» звучала по отношению к этому третьему скорее добродушно, чем уничижительно. Голубой же экран позвонил рассмотреть крупным планом, какие симпатяги эти «третьи». Возникая и исчезая, точно на конвейере, они поочерёдно, но неизменно волновали и радовали. Их портреты не вывешивали к светлым праздникам, не вздымали над колоннами демонстраций, но и прах не выносили из усыпальниц, имён не вычёркивали, не выскребали. Умники-то с течением времени оставались порой в дураках, третий же сын, вроде бы никудыха, побывав в воде студёной, а потом в воде варёной и в ключом кипящем молоке (то есть, проделав с высокой нагрузкой положенные тренировочные процедуры), всё являлся молодцом и красавцем. За что и любили его народ и отцы народа.
А те, кому выпадало счастье славить героя, сами удостаивались славы, поскольку, что ни день, мелькали рядом с ним на телеэкране. Кречетов быстро привык к тому, что на улицах, в трамваях и метро непременно на него глазеют. Женщина удивилась однажды, как метрдотель в ресторане радушно приветствовал её спутника, проводил за удобный столик.
— Становишься популярен. Что ж, ты обаяшка. Хотя у тебя — ух, — она протянула руку и стиснула всей горстью его мясистое лицо, — порочная морда, но это приятные пороки. А знаешь, тебе пойдёт причёска а-ля Титус. Ты похож на проконсула времён упадка империи.
— Российской, что ли?
— Римской, и, пожалуйста, но корчи из себя бурбона. Может, публике ты такой и по вкусу, но я знаю тебя другим.
— Нет, я не Байрон, я другой, ещё неведомый изгнанник…
Она уколола его коготками:
— Садист.
Заоконные виды сделались разнообразней, поросли кирпичными домиками пригородных станций, зазмеились сплетениями пристанционных путей, забитых пёстрыми стадами товарняка, колоннами грузовиков за шлагбаумами, возле которых торчали непреклонные тётки в путейских фуражках поверх домотканых платков. Колёса застучали бойчей, радио разразилось маршем, предварявшим записанную на плёнку торжественную фразу: «Наш поезд прибывает в столицу Урала».
Затем навстречу поезду выплыло под красным парусом транспаранта «Привет участникам спартакиады!» здание вокзала. Из соседнего вагона на перрон посыпались ражие молодцы со взваленными на плечи вязанками лёгкого дерева — хоккеисты со своими клюшками. Над головами покачивались разноцветные расписные лыжи. Шагали в нагольных тулупах, синих шапочках с помпонами и с карабинами на ремнях военные лыжники — биатлонисты. Нарядные хлопотливые дамы безуспешно сбивали вместе разбегающийся кружок длинноногих девочек — это привезли с московского стадиона Юных пионеров юных фигуристок, чтобы продемонстрировать их не по годам зрелую грацию и спортивность местной публике во время показательных выступлений. А сам вокзал имел вид подчёркнуто, приподнято парадный, здание с облупленной штукатуркой стояло как бы грудь колесом.
Тут, предшествуемый нарядом милиции, оттеснившим в стороны приезжих и встречающих, прямо к поезду подкатил микроавтобус РАФ. За ветровым стеклом красовалась табличка со всесильной подписью: «Телевидение». Из «рафика» повыскакивали ловкие ребята, принялись выгружать и загружать поклажу творческой группы. Вслед за ними, заранее отдуваясь в предвкушении встречи, вылез большой, толстый и старый корреспондент по городу и области Борис Борисович Бородулин, более известный как Бэбэ и охотно на это прозвище откликавшийся. Он был доволен тем, как ладно всё устроил: номера в гостинице заказаны, «рафик» местной студии полностью в распоряжении группы, жена печёт кулебяку, и такой предстоит замечательный вечер в обществе симпатичных людей, могущих порассказать о новостях и на Шаболовке, и в театральной и литературной жизни столицы, а то в глубинке мхом обрастаешь.
Над вокзальной площадью гремели физкультурные марши.
В это самое время в гостинице «Большой Урал» в штабном номере спортивной делегации Московской области шло собрание лыжников.
«Слушали, — протоколировал заслуженный мастер спорта Константин Бобынин, обладатель аккуратного почерка, — задачи команды, а также — разное: поведение заслуженного мастера спорта тов. Одинцова И.Ф.».
Ведущий собрание руководитель делегация Валерий Серафимович Сычёв кратко сформулировал задачи менее чем за год до всемирной Олимпиады, а именно: повысить идейную закалку, мастерство, проявить предельную самоотдачу и порадовать трудовой народ выдающимися победами, чему, как видим, противоречит поведение Одинцова, отколовшегося от коллектива.
Старший тренер команды Павел Быстряков доложил, что «тов. Одинцов как военнослужащий, офицер обязан быть образцом, но в последнее время о нём сказать этого нельзя. Он стал недисциплинированным и грубым по отношению к окружающим его товарищам — тренеру тов. Прокудину, а также к жене, мастеру спорта Одинцовой Нелли Трофимовне. Вчера, поссорившись с женой, так что она вынуждена была уйти ночевать в номер к заслуженному мастеру спорта Ртищевой Полине и мастеру спорта Шарымовой Галине, он сделал хулиганский поступок: изрезал на мелкие полоски лыжные ботинки своей жены, нанеся ущерб также и всей команде, за которую Одинцовой Нелли стартовать».
Иван стоял, прислонясь к стене, вполоборота к собранию, машинально тёр большим пальцем правой руки жёлтую ороговелую мозоль между большим и указательным пальцами левой — пожизненный след ремня лыжной палки — и искоса смотрел в окно. За окном, в сквере на площади, мелькали по кругу лыжники, пробовали скольжение. Иван любил зернистый уктусский снег, по нему славно бежалось, но когда — в январе-феврале, в ядрёную пору. А нынче подкатывал март. Вот сейчас утренняя метель мельчала, унималась, но дом напротив словно обесцветился и потерял очертания. Густел туман, и чутьём прирождённого лесовика, рыбака и охотника Иван ощущал сырой дух оттепели. Чья ж голова, елова шишка, что ни сезон, назначает главные старты на эту ненадёжную переломную пору?
Так стоял он и думал думы, унылые и тягучие, как бесконечный тягун, пологий подъём, пока эти мысли не прервал начальственный голос:
— Одинцов! Повернитесь лицом к коллективу!
Голос принадлежал Валерию Серафимовичу Сычёву, был волевым и мужественным под стать его крутобровому обладателю.
— А? — очнулся Иван.
— Ворона кума, — как деревенская дурочка, подъелдыкнула Галка Шарымова, но тотчас заткнулась под взглядом Валерия Серафимовича.
— Народу, Одинцов, смотрите в глаза.
— Видать, все ждут моего слова, — поднялся с места Лев Николаевич Прокудин, писавшийся в документах личным тренером Одинцова. — И я скажу. Нет, Ваня, ты не откололся. В это не могу я поверить, а если придётся, это будет для меня тяжёлый, Ваня, удар. Но ты, мой родной, должен обломать свой характер. Ты мужчина уже в годах, тем более не надейся, что от роду такой медведь. Вот ты зарядку не делаешь, со штангой не работаешь. Смотри, как Костик Бобынин трудится, с него бери пример. А тебе что ни скажи, в одно ухо влетело, в другое вылетело, это нехорошо. И с женой достигни, пожалуйста, контакта, хватит над ней воду варить. Я, товарищи, беру Ивана на поруки, хотя он доставлял мне много горьких моментов.