Да, я знаю, что говорят обо мне недоброжелатели, по мнению которых, мое творчество — апофеоз бейсбольной биты, причем для того, чтобы пролезть в доверие к малолеткам, обожающим кровь, грубость и насилие. Для этих недоброжелателей у меня нет ничего. Даже слова merde[19].
— Не я сотворил нашу реальность. Мы уже говорили об ответственности за продукцию и о зонтиках, выкалывающих глаза. Повторю, ссылаясь на авторитеты в этой области, к тому же вполне солидные, а именно Оливера Стоуна и Квентина Тарантино: не существует product liability в применении к искусству и творцу. Product liability пытались приписать Стивену Кингу: у нескольких схваченных убийц на полках оказались его романы. Я, как и Кинг, не несу ответственности зато, что, прочитав мою книгу, кто-то взял в ванной бельевую веревку и кого-то этой веревкой удушил. Я также не отвечаю за реальность. Повторяю то, что уже говорил раньше: существуют определенные каноны жанра. Трудно снимать вестерны без шестизарядных револьверов и финальных разборок с пальбой. Попытки взорвать жанр, лишая его присущих ему атрибутов, приведут к его полному распаду. Мы можем не убивать дракона в фэнтези, но тогда это будет не фэнтези, а пародия, а это, скажем прямо, уже совсем другой жанр.
— Можно не показывать насилия, так тоже делается. Это так называемая «дамская» разновидность фэнтези в стиле Люси Мод Монтгомери и серии «Harlequin». Но повторяю: есть вкусы и вкусики. Огромное большинство читателей любят фэнтези, поскольку находят в ней что-то из детства: борьбу порядка с хаосом. Иванушка побеждает Бабу-Ягу, Иван-Дурак — Кощея, но эта борьба описывается стилем вестерна, кунг-фу или а ля Джеймс Бонд. Люди ходят в кино на фильмы действия не для того, чтобы увидеть, насколько хорош Пирс Броснан или как прелестна Изабелла Скорупко, а для того, чтобы посмотреть, как Джеймс Бонд врезает одному паршивцу по зубам, а другого превращает в решето с помощью своего верного «Вальтера ППК». Конечно, можно снять фильм без сцен насилия, но это уже будет совсем другой жанр — «История любви» или «Мосты в Медисон-Каунти».
—
— Могут, но — увы — этого не избежать. До тех пор, пока будет существовать искусство, в нем будут присутствовать сцены жестокости. Ведь даже жития святых невозможно писать, не показывая жестокости. Разве можно говорить, например, о святом Георгии, упуская момент убиения им дракона? Писать о святой Аполлонии, обойдя тот факт, что во время ее мученичества палачи вырвали у нее по одному все зубы? Как снять классический вестерн, в котором добрый шериф в одиночку противостоит бандитам, не показав предварительно изуверств злоумышленников? Все самое благородное и самое высокое должно найти в художественном воплощении свой противовес.
Конечно, существуют определенные рецепты, которых обязан придерживаться творец, чтобы избежать эпатирования излишней жестокостью. Я, например, стремлюсь к тому, чтобы уже словесный слой в сценах насилия и агрессии был своего рода фильтром. То есть чтобы садизм содержался в том, что происходит, а не в самом описании. Я избегаю экспонирования жестокости более, нежели это необходимо, не стремлюсь к тому, чтобы она стала сценическим элементом. (
— Ну да, но знаете ли вы, например, что ни одна из множества ходящих в народе версий артуровских повествований с точки зрения грубых сцен не уступает другим? Тут мы возвращаемся к основной проблеме, о которой я уже говорил: чтобы подчеркнуть благородство и праведность сэра Ланселота, надо было в легенде показать сэра Тарквина, который насиловал женщин по лесам. И что с того, если кого-либо из читателей увлечет эта красочная фигура настолько, что он готов будет нападать на женщин? Против этого нет лекарства. Наш мир, наша история и культура изобилуют жестокостями. И что — теперь все подвергнуть цензуре и привести в порядок? Все должно быть ad usum Delphini[22]?
— Мне известны результаты многих исследований, проводимых, например, в среде профессиональных киллеров. Что оказалось у них на полках? Библия! В англосаксонских домах Библия всегда лежит на видном месте, и при каждом приеме пищи домочадцам напоминают, что сказал Иезекииль, что Исаак, а что Иов.
— Изучали-изучали. Однако я не уверен, можно ли на результатах строить какие-либо теории. То есть, пардон, я уверен, что нельзя.
— Приведенный выше пример с Библией я позаимствовал у Стивена Кинга. Действие большинства его романов разыгрывается по одинаковому сценарию — маленький американский городок, «Макдональдс», бакалейная лавка, супермаркет — все реалистично.
И вот в эту Америку неожиданно в пилюлечке проникает чудовище, демон, дьявол, воплощенное зло. Начинается кошмар и жуть. Зло у Кинга и впрямь фантастическим образом зачастую является из потустороннего мира. Но, о диво, самые чудовищные поступки, от которых волосы дыбом встают, совершает не демон, а пресловутый соседский парень, отбарабанивший неведомо в который раз третий класс, местный дурень, дубина с кучкой дружков, таких же, как и он, паршивцев, балбесов, извращенцев. Кинг — фантаст и король ужаса — в этих вопросах реалист, он знает, кто фактически творит зло. Не бес и не сатана, а наша любимая извращенная молодежь.
Вместо того, чтобы понять посыл, Кинга обвиняли, что он якобы создает молодев образцы для подражания, а его книги способны высвободить самые жуткие инстинкты. В качестве доказательства приводили историю некоего убийцы, у которого на книжной полке стоял роман Кинга. Писатель заметил, что рядом с его книгой наверняка стояла Библия.
— Я этого вовсе не утверждаю. Конечно, литература бывает более деликатной, менее буквальной, и от таланта писателя в значительной степени зависит, какой образ создаст себе читатель на основании его слов и фраз. Однако существуют «потребители», в отношении которых невозможно дать каких-либо гарантий, что они надлежащим образом поймут содержащуюся в произведении философию автора. Не будут ли они, к примеру, листать мою книгу, упуская сцены в лазарете, лишь бы как можно скорее отыскать тот абзац, в котором говорится, как кто-то раскроил кому-то череп, а мозг забрызгал шею коня. Такого «читателя» не интересует психологическое состояния лекарей и санитарок из полевого госпиталя, запертых в этом анклаве добра, для которых жестокий мир снаружи практически нереален.
— Будучи писателем-фантастом, я имею массу возможностей для контакта с читателями во время самых различных сборищ любителей литературы такого рода.
Я очень часто встречался с высказываниями, что мои герои слишком много болтают, погружаясь в какие-то надуманные проблемы, а «крови, кольбы и пальбы» в тексте слишком мало. Решительно слишком мало.
Что касается СМИ, использующих изобразительные средства, то здесь дело сложнее, ибо порой визуальный слой жестокой сцены воздействует много сильнее, нежели заключенный в ней моральный подтекст. Разумеется, все снова упирается в сознание «потребителя». Стоун или Тарантино могут показать на экране все что угодно, самые изуверские сцены, но я знаю, зачем они этим авторам нужны и что они этим хотят сказать.
— Здесь сразу же возникает вопрос: разве Сенкевич мог просто написать, что Азия получил заслуженное наказание? Ведь Богуна автор отпустил на волю. Или это жестокое описание действительно служит для дальнейшего развития действия в «Пане Володыёвском»? Ответы могут быть различными. Для меня проблема фабулярного обоснования жестоких сцен чрезвычайно важна. Они должны чему-то служить.
— Подобная картина есть где-то у Парницкого, кажется, в «Гибели «Согласия народов». Кстати, именно у этого писателя некоторые сцены насилия разыгрываются прямо-таки на поэтическом фоне. Что ни писатель, то темперамент. Однако если писатель исходит из предположения, что насилие удвоит ему тираж, то я решительно возражаю! Я не считаю себя творцом, вводящим в повествование сцены насилия только ради того, чтобы привлечь читателей, пускающих слюни при виде кровавой картинки на обложке.
— Это очень сложный вопрос. Ясно, что субъект, с удовольствием взирающий на мучения, — потенциальный клиент психушки. Однако о других проблемах можно бы и поспорить. Например, существует проблема исторической правды. Мне вспоминается известная история Беатриче Ченчи, итальянки, которая, сговорившись с матерью и братом, убила отца. Отец был исключительной сволочью, измывавшейся над родными, а свою дочь Беатриче прямо-таки изводил — как бы мы сказали сегодня — сексуальными домогательствами. В конце концов родным это надоело, и они объединенными силами прикончили подлеца. Правда, все было «оформлено», так сказать, «под несчастный случай», но неудачно, возникли подозрения, и в соответствии с тогдашними обычаями вся компания была подвергнута жестоким пыткам, призналась в содеянном и была казнена. Случай Беатриче Ченчи привлек многих писателей, в частности — Словацкого, который, однако, в своем произведении не стал изображать жестокости. А вот итальянцы сняли на основе этой истории фильм — ну, скажем, скорее класса «Б», — который главный упор делает прежде всего на самом ходе следствия. То есть на пытках. В фильме были такие сцены, что девушка, с которой я был в кино, просто пряталась под кресло. Я убежден, что, сохраняя верность историческим фактам, можно было этого натурализма избежать. Всегда имеются средства, которые не были бы морально амбивалентными. Задача художника в том и состоит, чтобы такие средства найти.
— Слово «определяете» здесь не самое удачное, поскольку очень часто просто руководствуешься собственной интуицией. Я всегда глубоко убежден в правоте своих фабулярных решений. Конструкция произведения принуждает меня делать определенные ходы: например, если в тексте есть «черный» персонаж, надо дать читателю понять, почему именно он изображен негативным. Он должен быть противовесом положительному герою, а читателя следует убедить, что кара, которая постигнет этого стервеца в финале, полностью им заслужена. Негативная фигура, угрожающая общему порядку, будет ликвидирована, и тогда «потребитель» ощутит полное удовлетворение. Способ, которым можно показать зло данного персонажа, состоит, например, в акцентировании удовольствия, получаемого им при наблюдении за физическими мучениями жертвы. Фразы такого типа произносятся порой expressis verbis[24] в тексте диалога. (Подумав.) Но чего ради мы, собственно, вот уже полчаса говорим о пытках и мучениях? Ведь, положа руку на сердце, в моем творчестве можно найти максимум две сцены пыток, причем одна из них разворачивается «за кадром», и только из разговора персонажей читатель может догадаться, что же именно происходит.
— Конечно, в какой-то степени это имеет значение для психики пишущего. Мне не хотелось бы выглядеть в ваших глазах типом, напрочь лишенным эмпатии[25], но для меня сюжет гораздо важнее личной впечатлительности. Конечно, я не могу полностью идти наперекор себе и использовать слова, которые всецело противоречат моей натуре. Однако во многих случаях, когда требования связности рассказываемой истории меня к этому принуждают, я бываю готов превозмочь себя. В конце концов, это ведь жестокость в мире вымысла, а несмотря на множество совпадений и мостиков, существует весьма четкая грань между литературой и реальностью. Творчество — это кредо и манифест, но в равной степени фантастическое, вымышленное повествование. Иногда доводится слышать необоснованное мнение, будто, ежели Кинг описывает в своих книгах всяческие чуткие жути, то и сам он, несомненно, жуткое чудовище, не имеющее права держать дома даже кошку или собаку, потому что наверняка их замучает. Нет ничего более ошибочного.
— Здесь необходимо уточнение. Говоря о «буковках на бумаге», я имел в виду только то, что я не визуалист. Люди часто спрашивают о какой-то целостной картине созданных мною миров, о том, была ли здесь горка, а там лес, а я совершенно не могу на такие вопросы отвечать. Я просто этого не вижу[26]. Для меня создание фабулы — что-то вроде укладывания мозаики: здесь один камушек, там другой, однако я не в состоянии сразу разрисовать все, и, честно говоря, это вообще не кажется мне существенным.
В свою очередь, проблема психологической нагрузки — вопрос совершенно особый. Конечно, она весьма весома, но подчинена священным требованиям фабулы.
Пропуская создаваемые сцены сквозь собственный фильтр, собственную этическую сеть, я могу, если это требуется, сплести эту сеть из чуть более крупных ячеек.
— Проистекающее, вероятно, из неточности формулировки. Говоря о калейдоскопе, я имел в виду скорее некоторые проблески, стоп-кадры, из которых невозможно сложить целостную картину, какой-то другой «Ночной дозор». Это картинки-идеи.
—
— Если какую-то часть моего «Я» можно найти в характере и действиях моего героя, то это происходит лишь потому, что для облечения персонажа в образ человека из плоти и крови мне необходимо немного вчувствоваться в него. Следовательно, его действия и рассуждения несут в себе какой-то отпечаток меня. Мои герои во многих ситуациях ведут себя так, как, вероятно, поступил бы и я. Они так же реагируют.
— Во всех.
— Я стараюсь показывать зло так, чтобы оно всегда было в большей или меньшей степени оправданно. Если я ввожу сцены пыток, то палач причиняет страдания, ибо выполняет свое дело, получает оплату, благодаря которой может накормить детей. Судья отправляет подсудимого на пытки, чтобы получить необходимую для сохранения общественного порядка информацию. Если же некто мучает другого без какой-либо цели, удовольствия ради, то из текста всегда ясно следует, что он не совсем в своем уме. Он человек больной, извращенный — но не воплощение зла или дьявола. Если я показываю зверства, совершаемые армией, то тоже стараюсь ввести в описание элемент чисто человеческой логической мотивировки: солдаты убивают, ибо такова их солдатская задача. Может показаться смешным, но именно такие решения я применяю в своей работе.
— Да, невинным, хотя это, возможно, дурно прозвучит и мне придется что-то придумывать. Убеждение в невинности пишущего следует из моего понимания природы зла и подлости, что я уже, кажется, подробно объяснил.
— Разумеется, какие-то моральные дилеммы и терзания совести писатель порой переживает вместе с персонажем романа. Однако я не очень могу себе представить, чтобы кто-то действительно «пропускал сквозь себя» сцену удара старушки топором по темечку. Нет, этого я не смогу, делайте со мной что угодно.