Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гассенди - Бернард Эммануилович Быховский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Движение первично и абсолютно. Покой вторичен и относителен. Абсолютного покоя нет. Неподвижность — результат, вынужденный противодействием. Не движение, а покой требует в каждом случае объяснения при остановке движения. Когда тело находится в покое, его тяготение к движению не исчезает, а встречает сопротивление. Принцип самодвижения не исключает второго рода движения, вызванного внешним воздействием, движением другого тела извне. Имманентное действие не исключает, а обусловливает взаимодействие. Но грубейшей ошибкой было бы сводить к нему движение. Можно понять, что одно тело движимо другим, другое в свою очередь третьим и т. п. Но нельзя понять подобное взаимодействие до бесконечности. Движение извне непонятно, если сами по себе все движущие тела неподвижны. Взаимодействие предполагает первичное самодвижение.

Учение о движении материи можно назвать движущей силой всей натурфилософии Гассенди. Но это не простое воспроизведение эпикуреизма, а его значительное обогащение и обновление. Рошо прав, утверждая, что учение Гассенди о движении далеко превосходит учение Эпикура (65, стр. 93). Теоретические рассуждения тесно переплетаются у Гассенди с наблюдениями, достигнутыми в результате его собственных экспериментов, связанных с изучением падения тел, закона тяготения и закона инерции движения, четко сформулированного Гассенди (4, т. I, стр. 349). Земное притяжение и орбитальное движение небесных тел (в том числе движение Земли!) являются предметом его неустанных исследований. Признав имманентную атомам «тяжесть» (gravitas) «Адамом» и «первопричиной всякого движения» (4, т. I, стр. 338), Гассенди образно уподобляет непрестанное движение атомных сочетаний во всевозможных направлениях с движением «множества мух, заключенных в стеклянной колбе» (4, т. I, стр. 277). Но, конечно, никак нельзя сказать, как это делает Пав, о гассендистских динамичных атомах, что они «бесстыдно (shameless) анимистичны» (54, стр. 25). Это совершенно противоречит не только букве, но и всему духу неоэпикурейской натурфилософии.

Как понимает Гассенди эту первостепенной важности философскую категорию? Какое содержание вкладывает он в понятие «движение»? «Под движением, — гласит ответ Гассенди, — я понимаю лишь переход с места на место…» (5, т. 1, стр. 167). Он проводит грань между таким пониманием движения и его пониманием, как изменения (mutatio) и преобразования (alteratio). Это механистическое понимание он противопоставляет более широкому аристотелевскому (включающему оба значения), считая последнее «крайне темным» (4, т. I, стр. 338). Тем самым он отвергает таящее в себе диалектические мотивы понятие движения как становления в качестве иного и исключает из него переход возможности в действительность. Для Гассенди изменение или преобразование «не есть вид движения, отличный от указанного движения перехода, или местного движения», а подчиненная ему разновидность перемещения (5, т. 1, стр. 167). Всякое изменение является в конечном счете результатом перемещения атомов, не превращением потенциального в актуальное, а одного действительного в другое.

Такое понимание движения не отрицает качественные изменения, преобразования, но подчиняет их механическим и, стало быть, количественным движениям. Для превращения, например, сладкого в горькое или твердого в мягкое, как и для всякого другого превращения, необходимо, чтобы молекулы, образующие данные тела, «совершили движение перехода» (5, т. 1, стр. 168). Ибо «всякое изменение… происходит от перестановки частей или увеличения либо уменьшения их числа» (5, т. 1, стр. 183).

Отнюдь не отрицая качественных различий вещей, Гассенди обусловливает их переходом количественных различий в качественные. Предвосхищение закона перехода количества в качество не допускает определения его учения как последовательно механического в строгом смысле слова, хотя «в том, что физика Гассенди является механической в своих принципах, — правильно замечает Блош, — нельзя усомниться, если брать термин „механицизм“ в широком смысле слова» (28, стр. 202).

Это разграничение получает особенно наглядное выражение при рассмотрении вопроса о первичных и вторичных качествах. Первичные качества материи, присущие атомам, носят количественный характер, и они именно лежат в основе качественных мутаций. Тем не менее в отличие от строгого механицизма вторичные, производные качества не субъективны, а объективны. Они определяются двойной зависимостью: от самих тел, которым они свойственны, и от органов чувств, какими они воспринимаются. Говорит ли Гассенди о цвете, звуке, запахе или вкусе, все они — различные «истечения атомов» и «содержатся в тельцах, из которых состоит вещь», воздействующая на чувства. Он приводит при этом различные доказательства «телесной природы» всех этих вторичных качеств (5, т. 1, стр. 176–180). Таким образом, различение первичных и вторичных качеств основывается им не на противопоставлении реального и феноменального, а на дифференциации сложных образований из атомных первоначал.

Утверждение Пава, что подход Гассенди остается скорее качественным, чем точным количественным (54, стр. 34), содержит в себе «рациональное зерно» именно потому, что неоэпикурейский атомизм механистичен лишь «в широком смысле слова». Ему не свойственно строго механическое сведение высших форм существования материи к низшим. Для него совершенно неприемлем и томистский постулат о невозможности закономерного, естественного перехода от низшего к высшему, используемый схоластикой как одно из доказательств бытия бога, без участия которого такой переход был бы неосуществим. Ничто, по мнению Гассенди, не дает нам права претендовать на то, что все свойства, присущие сложным материальным образованиям, должны равным образом находиться в образующих их элементах (4, т. II, стр. 222): атомы не видят, не слышат, не чувствуют, не мыслят. Признание естественной закономерности возникновения нового, высшего в результате материального движения — ценный вклад Гассенди в теорию развития.

Этот вклад раскрывается во всем своем богатстве в учении Гассенди о живой материи, изучению которой уделено большое внимание в его «Физике». Пограничным понятием между химической и биологической проблематикой служит понятие «семян» (semina), употребляемое в этой связи как синоним «молекул». Само это слово, взятое для обозначения элементарного комплекса атомов, образующего живую материю, зачатка, зародыша новых форм существования, говорит само за себя. Перед нами своего рода «молекулярная» биология[10]. Идентифицируя «семена» с «молекулами», Гассенди стремился сочетать это понятие с атомизмом. «Вот почему, — писал он, — хотя и говорят, что вещи рождаются из семян, это не следует понимать в том смысле, будто семена являются чем-то первичным, ибо они сами образуются из более первичных начал, а именно из атомов» (5, т. 1, стр. 163). «Семена-молекулы» — это определенное соединение определенного рода атомов, притом качественно новое, отличное от своих составных элементов. «При этом не создается новая субстанция, а лишь появляется новое качество в объединенной субстанции», откуда следует, что «всякое рождение есть своего рода изменение, или преобразование…» (5, т. 1, стр. 183). Данное Гассенди объяснение перехода от неживой к живой материи, не нарушая его атомистической концепции, явно выражает его стихийный подход к идее перехода количества в качество. «Синтез первичных элементов образует целое, обладающее качествами, которыми эти элементы не обладают» (69, стр. 223). Вывод Койрэ о том, что «сведение свойств атомов к весу, количеству, величине не помешало попытке развить качественную физику на атомной основе…» (43, стр. 69), вполне оправдан. При этом Гассенди по своему обыкновению опирался не на одни гипотетические построения эпикуреизма, но должным образом оценил новые эмбриологические открытия Гарвея и Фейенса, широко используя их в своих рассуждениях о том, как растут растения, образуя корни, стволы, листья, цветы, плоды, и как формируются многообразные органы животных. Материальные «семена-молекулы», не нуждаясь ни в какой нематериальной субстанции или «форме», заменяют при этом в возникновении нового функцию, выполняемую у аристотеликов нематериальной «потенцией».

Отождествление «семян» с «молекулами» позволяет Гассенди совместить механистическую тенденцию эпикурейского атомизма с принципами качественного различения. Ссылаясь на химические явления кристаллизации, на реактивность физического противодействия, сопоставляя инстинктивные влечения живых существ с магнетизмом, притяжением и тяготением, размышляя о наследственности, Гассенди находит общее в особенном, синтезирует атомистический динамизм с биологическим органицизмом. В его понимании «жить — это сохранять в этом вихре атомов свое собственное лицо и упрочить принадлежность к своему виду». Приводя эту характеристику, Тома замечает: «При всей своей элементарности это поразительно» (69, стр. 102).

Но решающим, критическим пунктом всей проблематики единства и многообразия материального мира является постановка и решение ключевого вопроса об ощущающих, чувствующих, сознающих «вещах» — о своеобразии психического. Острейшая психофизическая проблема, которой Гассенди уделяет должное внимание, не служит камнем преткновения для его материалистических устремлений. Обстоятельно, вдумчиво он старается вскрыть физиологические основы психических процессов, проложить путь научной психофизиологии.

Переход от живой материи к чувствующей материи совершается в соответствии с теми же принципами, согласно которым осуществляется переход от материи неорганической к живой, органической. Динамическая материальная субстанция остается самодостаточной для возникновения этой новой, высшей формы ее существования. Самодвижение как «цвет материи» созревает до расцвета чувствующей материи— «чувственной души» (amina sensitiva), как именует ее Гассенди. Душа эта лишена у него субстанциальности, она причастна высокоорганизованной материальной субстанции. Душа эта, присущая живым, материальным существам и активно участвующая в их физиологических функциях, порождение тех же молекулярных «семян», их качественно новое детище. Бесчувственные вещи перевоплощаются в чувствующие, которые «рождаются из бесчувственных, иначе говоря, совершенно лишенных способности чувствовать первоначал» (5, т. 1, стр. 234). «Душа представляется, таким образом, скорее как некая тончайшая субстанция, — утверждает Гассенди, — как бы цвет материи…» (4, т. II, стр. 250). Снова этот образ, но уже не в смысле движущей силы, а в смысле достигнутого совершенства. Гассенди напоминает при этом об эпикурейском понимании огнеподобности атомов души; и так же как огонь, нуждающийся в питании воздухом, пламя души сохраняется, непрестанно обновляясь. Как же иначе, не будучи материальной, она могла бы взаимодействовать с телом? Душу «следует считать телесной, т. е. неким нежнейшим, сотканным из тончайших частиц телом. В самом деле, те, кто утверждают, что… душа бестелесна, говорят нелепости, ибо, если бы она была таковой, она не могла бы ни действовать, ни испытывать воздействия…» (5, т. 1, стр. 229).

Гассенди в своем исследовании материальной души пристально рассматривает вопросы зоопсихологии, уделяет особенное внимание тому, что есть общего в психике животных и человека. Он отмечает сочетание в обоих случаях элементов наследственного и приобретенного в результате обучения на примере родителей. Внимание его привлекает и «язык» животных как средство взаимного общения. Рассматривая поведение собаки, он находит в нем проявление элементов суждения. Размежевание между психикой высших животных видов и человеческой психикой пролегает по двум линиям: животные лишены способности образования абстрактных понятий и в отличие от человека не обладают самосознанием, т. е. не знают, что они знают.

Вершиной неоэпикурейской натурфилософии является анализ физиологических оснований психической жизни человека. «Ни один философ XVII века не понял так хорошо человеческую душу… никто так не приблизился к современным психологам. Одно лишь неизбежно устарело в этом изучении: те физиологические гипотезы, которые Гассенди выдвигает для объяснения механизма наших мыслей и наших чувств…» (69, стр. 118). Но давно изжившие себя гипотезы нисколько не умаляют исторического значения перспектив, открываемых постановкой Гассенди психологических проблем на физиологическую почву, научной ценности его психофизиологической ориентации, его материалистического подхода к психофизической проблеме, превосходящего все то, что было сделано в этой области предшествующим материализмом.

Очень интересны мысли, высказанные Гассенди о столь существенном психическом процессе, как память, физиологической основой которой являются следы, оставляемые в центральной нервной системе воздействием на органы чувств внешних предметов. Сохраняясь, эти следы дают нам возможность представлять эти предметы и тогда, когда они уже перестают на нас действовать. Опосредствованное этими отпечатками образов вещей, сознание мыслит.

Если следы исчезают, стираются, мы забываем о вызвавших их предметах. Но они способны и восстановиться, и тогда мы вспоминаем забытое. Это учение о следах как физиологической основе памяти, а также размышления Гассенди о сновидениях были (как заметил еще Тома) первыми шагами, ведущими к психологии бессознательного.

Много внимания уделяет Гассенди физиологическому механизму восприятия. Образы вещей постигаются не самими органами чувств, подвергающимися воздействию: через разветвленные в организме нервные пути образы достигают мозга, в котором они и запечатлеваются. Глаза и уши действуют лишь как орудия, обслуживающие мозговой центр, причем они дифференциально локализуются в нем.

Головной мозг для Гассенди — не сосуд. Он и есть «материальная душа»; он чувствует, он ощущает, он регулирует все физиологические и психологические функции организма. Душа в мозгу — это «король на престоле». По сравнению со Вселенной, окружающей его и отражаемой в нем, он бесконечно мал. Но, добавляет Гассенди, по сравнению с атомами, его образующими, он бесконечно велик.

Психофизиология Гассенди, как видно из сказанного, далеко ушла вперед от классического эпикуреизма — от концентрации чувственных образов как миниатюрных копий, излучаемых вещами и проникающих в органы чувств. Утверждение Колаковского, будто Гассенди просто повторяет учение Демокрита об «образах», не поднимаясь над уровнем «наивного воображения Демокрита» (7, стр. XXXVII), не соответствует действительности. Учение Гассенди не воспроизводит этой (для своего времени прогрессивной) схемы. Следы, оставляемые в мозгу воздействием вещей, — не «образы»: они не имеют ни цвета, ни звука, ни запаха, ни вкуса, ни фигуры отражаемых вещей. Это не микрокартинки с выставки Вселенной, не микрогравюры, отчеканенные в мозговой ткани. Вспомним о том, что для Гассенди это — субъективные образы объективного мира, его обусловленные спецификой органов чувств экстраполяции, подвергающиеся суду критической мысли. Для психофизиологии Гассенди, представляющейся теперь нам столь наивной, учение античного материализма об «образах» представлялось не менее наивным. Мало того, догадки Гассенди опережали его век. Впоследствии концепция Гассенди была оттеснена сначала учением о животном-машине, а затем и о человеке-машине. Если материализм Бэкона был домеханистическим, атомистическая натурфилософия Гассенди тоже была еще не механистической, а предмеханистической.

Излагая натурфилософию Гассенди, мы говорили до сих пор исключительно о движущейся материи как единственной объективный реальности и действующей причине всякого существования и развития. Но отличительной особенностью эпикурейского атомизма, при всем его признании материального единства мира, является отрицание им тождества «материи» и «объективной реальности». Последнее понятие не исчерпывается первым, а шире его: материя — не единственная объективная реальность. Кроме нее вне и независимо от сознания утверждается бытие иной, отличной от атомарной материи объективной реальности: нематериальных, бестелесных, не состоящих из атомов и неподвижных форм бытия — пространства и времени. Они не укладываются в универсальные аристотелевские категории субстанции и акциденции. Материя — единственная субстанция. Пространство и время, не будучи субстанциями, не являются вместе с тем и акциденциями ни материальной, ни некоей нематериальной субстанции. Они лишены и всех тех акциденций, которые присущи атомам и их сочетаниям, которые существуют в пространстве и во времени и агрегатные состояния которых обусловлены сочетанием атомов и пустоты.

Пространство (пустота) и время (длительность) сами по себе недоступны чувственному восприятию вследствие своей нематериальности. На чем же основано непреложное убеждение эпикуреизма в их объективной реальности? На умозаключении, согласно которому, не будь простого пространства и времени, не могло бы быть и движения — ни как перемены места, ни как изменения. Будучи неподвижными, они не являются движущей силой атомов, но служат необходимым условием, без которого самодвижение атомов было бы невозможным: будь все заполнено атомами, всякое движение было бы заторможено непреодолимыми препятствиями: «Ясно само собой, что если бы все мироздание было заполнено и как бы плотно набито материальными вещами, то должна была бы царить всеобщая неподвижность: ведь ничто не могло бы двигаться, не расталкивая всего остального и не имея в то же время места, куда можно было бы что-нибудь подвинуть» (5, т. 1, стр. 140). В равной мере движение предполагает и время, в котором оно совершается, переходя из прошлого через настоящее в будущее.

Поскольку движение материи объективно реально, нельзя не признать столь же реальными обусловливающие его пространство и время. Не будучи материальными, они не суть ничто. Это не формы нашего созерцания, не субъективные привнесения познающего мир сознания, а объективно истинные отражения мышлением бытия. Если доказано, что существуют движущиеся тела, тем самым доказано, что существует и пустота. И хотя пространство и время не нуждаются для своего существования в материи, они в реальной действительности сосуществуют с ней.

Гассенди различает пространство и протяженность. В письме к Сорбьеру (от 30.IV 1644) он разъясняет: «В определенном смысле, заключенном в этом понятии, будет верным сказать, что всякая материя протяженна, или, по твоему выражению, протяженность есть сущность материи; но отсюда не следует обратное — что всякое протяжение материально» (4, т. VI, стр. 186, 187). Одно дело «протяженность», когда речь идет о материи, другое — когда имеют в виду пустое пространство. Отказ от этого различения повлек бы за собой отрицание пустоты и тем самым необъяснимость движения.

Эпикуреизм, уловив неразрывную связь движения с пространством и временем, вместе с тем отделил одно от другого, допустив пространство и время без движения, т. е. без движущейся материи. Эпикуреизм гипостазировал пространство и время, приписав им существование, независимое от материи и движения.

Приведенная цитата из письма к Сорбьеру позволяет обнаружить корень этой логической операции: убеждение в необратимости тезиса о протяженности материи, из которого следует убеждение в необратимости тезисов «нет движения без пространства» и «нет движения без времени». Происходит своеобразное раздвоение (даже растроение) единого — материального единства мира, превращаемого в триединство материи, пространства и времени. Вопрос о том, как возможно сочетание и взаимодействие материального начала с нематериальными, в этой связи не ставится. Напротив, нематериальность в данном случае как раз и открывает пути активности материи.

Следует ли из этого, что Гассенди порывает здесь с материализмом? Отнюдь нет. Блош совершенно прав, возражая против такого утверждения Рошо. «Гассендистские понятия представляются нам столь же материалистическими для XVII века, какими были эпикурейские понятия в III веке до н. э. Все дело в том, что „нематериальный“ характер гассендистских пространства и времени, т. е. их несводимость к „материи“ в узком смысле, к телесной субстанции, нисколько не способствовал установлению зависимости природы от некоей реальности иного рода, а напротив — способствовал установлению абсолютной независимости и объективности космической реальности…» (28, стр. 200).

Казалось бы, после аристотелевской критики допущения атомизмом пустого пространства, а тем более после картезианской концепции вихревого движения реставрация физической пустоты была шагом назад в природоведении.

Однако последующее развитие физики не подтверждает это мнение. Пустое пространство прочно утвердилось в последующем развитии естествознания вплоть до начала нашего века. Роберт Бойль под прямым влиянием работ «столь знаменитого Гассенди», на которые он неоднократно ссылается, твердо придерживался этого понимания пространства. Причем «еретический» характер такого понимания был ему настолько ясен, что на не опубликованной им рукописи «Об атомной философии» сохранилась надпись: «Эти рукописи должны быть непременно сожжены» (50, стр. 187, 188). Таким же было материалистическое учение Локка о пространстве и времени (хотя, как уже отмечалось, в своих публикациях он никогда не упоминает знакомых ему и одобряемых им произведений Гассенди). Сторонником пустоты объявил себя и X. Гюйгенс. А великий Ньютон надолго закрепил это воззрение, ставшее незыблемым научным принципом. По свидетельству Вольтера, «Ньютон следовал древним мнениям Демокрита, Эпикура и множества философов, исправленных нашим знаменитым Гассенди. Ньютон не раз говорил некоторым еще поныне живущим французам, что он рассматривает Гассенди как весьма здравомыслящего и очень разумного мыслителя и гордится тем, что всецело придерживается его взглядов по вопросам, о которых идет речь», т. е. о пространстве, времени и бесконечности Вселенной (цит. по 52, стр. 32). В. Фрост утверждал даже, что гипотезы Гассенди о пустоте, хотя и были «чисто философскими спекуляциями», тем не менее «остались до сих пор неизбежными для всякого подлинного прогресса физики» (42, стр. 371). Как ни странно, это было сказано в 1927 году, т. е. после революционного переворота, совершенного в физике гениальными открытиями Эйнштейна!

Гассенди не был — и сам об этом не раз заявлял — ни первым, ни единственным реставратором атомизма в первой половине XVII века. Не только во Франции, но и в других европейских странах его предшественники и современники — Сеннерт, Ван Гоорле, Бассон, де Клав, Беригар, Бекман, Маньен — пропагандировали забытое учение Демокрита. Но Гассенди пришел к своей натурфилософии независимо от них и ничем им не обязан. Совершенно самостоятельно он избрал исходным пунктом своей философии, противопоставленной господствующему, деформированному схоластикой аристотелизму, эпикурейское учение, опираясь на античные источники и обновив это учение на основе новых научных достижений, активным соучастником которых был и он сам[11]. Обновление восходящего к «линии Демокрита» материалистического миропонимания, продвижение по этой линии в соответствии с современными достижениями естествознания, формирование на основе этого синтеза целостной философской системы, отвечающей насущным требованиям молодой, растущей науки, — все это выделяет Гассенди из всего ряда перечисленных выше сторонников атомизма.

При всей своей приверженности к конкретным научным изысканиям «Гассенди был прежде всего философом» (67, стр. 163). Повернув философию, в противовес схоластам, лицом к природе, он тем самым поставил ее на твердую научную почву, стал «одним из зачинателей того, что мы называем научным стилем» (49, стр. 3), одновременно ориентирующимся на научные открытия и служащим, философски их осмысливая, ориентиром для прогнозирования новых открытий.

Фрост оспаривает мнение известного историка атомизма К. Ласвица, согласно которому возрождение атомистики, осуществленное Гассенди, «было творческим достижением в истории физики». Он полагает, что «позиция Гассенди значительна для истории мировоззрения, но не имеет значения… для истории механики и физики. Мир самодвижущихся атомов — важный замысел, однако не открытие и не завершенная теория» (42, стр. 370, 371). Но такая оценка игнорирует роль устремлений и гипотетических вдохновений и дерзаний творческой мысли ученого. Будущее атомизма достаточно убедительно это доказало. «Современное естествознание через два тысячелетия должно воздать должное как своим творцам Левкиппу и Демокриту и, через четыре столетия, — Гассенди как своему обновителю, доказав существование атомов и установив, сколь плодотворна была эта идея в последние столетия и еще будет в дальнейшем» (52, стр. 49). Но, высказав в своей диссертации это правильное суждение, Марван совершает перегиб в противоположную, по сравнению с Фростом, сторону, считая, что в физике нашего времени гассендистский атом остался незыблемым и сохранил свое значение, лишь «изменив название». Нынешние элементарные частицы выполняют, по мнению Марвана, ту же функцию, что и прежние атомы, и, «назовем ли мы это атомом, электроном или протоном, в действительности они представляются такими же, какими их признает Гассенди или Бор» (52, стр. 59, 60). Марван не сделал необходимых выводов из того факта, что «современная модель» атома «более не является механистической» (52, стр. 59). Правильно утверждая, что «философская идея Гассенди об атомах была творческой и перспективной для развития физики», поскольку «исследование атома стало коренной проблемой всего естествознания» (52, стр. 49), он закрывает глаза на революцию, происшедшую в новейшей атомной физике, революцию, которая, как неопровержимо доказал В. И. Ленин, повлекла за собой предсказанный основоположниками марксизма переход от механистического к диалектическому пониманию природы.

Историко-философское значение «Физики» Гассенди состоит в том, что подобно тому, как «Логика» перерастает у него в гносеологию, «Физика» перерастает у него в онтологию: первая дает решение одной из сторон основного вопроса философии, вторая — другой его стороне; первая — в плоскости соотношения бытия и познания, вторая — бытия и сознания, материи и духа.

Упрек Рошо в том, что, «пожалуй, его (Гассенди. — Б. Б.) единственная вина в том, что он не понял необходимости новой метафизики, оживляющей физику» (61, стр. 201), совершенно несостоятелен и вызывает недоумение, что его делает знаток философии Гассенди. Прав А. Койрэ, придерживающийся прямо противоположного мнения: «Он (Гассенди. — Б. Б.) привнес для новой науки эффективную онтологию… в которой она нуждалась… Никто другой… не способствовал подобно ему сокрушению классической онтологии, основанной на понятиях субстанции и атрибута, потенциальности и актуальности» (43, стр. 61, 68). Такого же взгляда с полным основанием придерживается и Блош: «Атомизм — это не только физика, он предполагает онтологию, которая превращает субстанцию не в принцип перманентности или постоянства, а в принцип движения и действия» (28, стр. 178).

Решение коренного вопроса онтологии, как и коренного вопроса гносеологии, данное Гассенди, является в основе своей материалистическим: самодвижущиеся, материальные атомы являются самодостаточной причиной для уяснения всего многообразия реальной действительности как предмета философии природы, включая психофизическую проблему. На критический вопрос: «Как может чувствующая и способная чувствовать вещь быть порождена нечувствующей вещью?» (4, т. II, стр. 343) — он дает недвусмысленно материалистический ответ, соответствующий материалистической онтологии, локализуя эту способность «в мозгу, а не в другой части тела» (4, т. II, стр. 444).

Иной вопрос, являются ли его онтология и его гносеология последовательно материалистическими. Этот вопрос будет предметом нашего специального рассмотрения в дальнейшем.

* * *

Расставаясь с неоэпикурейской натурфилософией, хотелось бы обратить внимание па два непосредственных се отголоска — на две совершенно разные книги, написанные под прямым ее влиянием двумя совершенно различными почитателями и приверженцами Гассенди.

Первая из них вышла в Лондоне, за год до смерти Гассенди, т. е. до опубликования «Свода философии». Она написана Чарлтоном (1620–1707), ее полное заглавие: «Эпикуро-гассендо-чарлтонианская физиология, или Фабрика естественной науки, возведенной на гипотезе атомов, основанной Эпикуром, исправленной Пьером Гассенди и развитой Уолтером Чарлтоном, доктором медицины и врачом Карла, покойного монарха Великобритании». На 475 объемистых страницах своего труда Чарлтон дает пространное систематическое изложение неоэпикурейской натурфилософии, основанное на работах Гассенди, с которыми его познакомил Гоббс.

Как и для его провансальского вдохновителя, «первая нить» философии Чарлтона — самодвижение атомов. «Если, — пишет он, — возникновение, увеличение и уменьшение есть не что иное, как результат движения… то физиолог (этот термин употребляется им, как и Гассенди, в том же обширном смысле, что и „физик“. — Б. Б.), бесспорно, обязан сосредоточить свое внимание на движении, его причинах, видах и всеобщих законах, как первом звене в цепи всех своих естественнонаучных теорем» (33, стр. 435).

Следуя Гассенди, Чарлтон высказывается против софизмов элеатов, отрицающих движение, утверждая не только непреложную реальность движения, но и то, что в природе нет ничего предшествующего ему как источнику всего, что в ней происходит.

Против перипатетического учения о форме и материи он выдвигает три основных принципа: 1) первичность атома как самодвижущегося начала; 2) понимание движения как перемещения (locomotion); 3) противопоставление такого понимания движущей силы аристотелевскому переходу возможности в действительность в результате внедрения формы в материю.

Весьма показательно, что резкой критике подвергли воззрения английского гассендиста кембриджские неоплатоники. Их лидер Генри Мор выступил в 1659 году против Чарлтона с памфлетом «Противоядие от атеизма», которому Чарлтон противопоставил свое учение как «противоядие против нашего невежества». В том же духе, что и Мор, ополчался против Чарлтона и неоплатоник Джон Смит, охарактеризовав его эпикуреизм как «замаскированный атеизм» (цит. по: 50, стр. 185). Эта конфронтация «линии Платона» — «линии Демокрита» в английской философии середины XVII века очень поучительна.

Автором второй книги, проливающей свет на характер воздействия Гассенди на умы его приверженцев, был один из его личных учеников и обожателей Савиньян Сирано де Бержерак (1619–1655). В отличие от «Физиологии» Чарлтона книга эта — не научный трактат, а художественное произведение в жанре научной фантастики. Написанная в 1649 году, она вышла в свет через два года после смерти ее автора. Ее первоначальное название: «Иной мир». Опубликована она была под заглавием: «Государства и империи Луны».

Любознательного путешественника Доминго занесло в Новую Францию (Канаду). Из беседы с просвещенным правителем этой страны он узнал, что тот разделяет убеждение Коперника и Галилея, что Солнце — это центр мира и вокруг него вращается Земля. «Кстати, — добавил вице-король, — я читал об этом предмете несколько книг Гассенди». От своего собеседника он узнал также о том, что и на Луне есть жизнь. Совершив полет на Луну, Доминго обнаружил, что именно там расположен райский сад — Эдем, обитатели которого — четвероногие разумные существа.

Вот что поведал ему на Луне поселившийся там демон Сократа. Он объездил всю Землю, но нигде не мог найти страны, где бы даже воображение могло быть свободным. Это и заставило его покинуть наш мир для Луны. «Видите ли, — сказал он, — если вы не носите четырехугольной шапочки, клобука или рясы и если ваши слова идут вразрез с принципами, которым учат эти суконные доктора, то, как бы умно вы ни говорили, вы все-таки идиот, сумасшедший или атеист. У меня на родине меня хотели посадить в тюрьму инквизиции за то, что я утверждал в лицо педантам, что существует пустота…» (22, стр. 189). Он побывал и во Франции, в которой все «без различия классов» повторяют то, что твердил «педант Аристотель», «ученость которого вы так превозносите» и который, «очевидно, прилаживал свою философию к принципам, вместо того чтобы выводить принципы из философии» (22, стр. 203). Впрочем, находясь во Франции, демон Сократа познакомился и с Гассенди, который «пишет как истинный философ» (22, стр. 173). Иное дело на Луне: «Я продолжаю здесь жить потому, что люди здесь любят истину, что нет здесь педантов, что философы здесь руководятся только разумом и что ни авторитет ученого, ни авторитет большинства не преобладает здесь над мнением какого-нибудь молотильщика зерна, если этот молотильщик рассуждает умно. Одним словом, в этой стране безумцами почитаются лишь софисты и ораторы» (22, стр. 175).

Сочинение Сирано — своеобразная утопия. Она существенно отлична и от «Утопии» Томаса Мора и от «Города Солнца» Томмазо Кампанеллы. Это не социально-экономическая, а интеллектуально-философская утопия, подвергающая критике духовную атмосферу, царившую на Земле, и противопоставляющая ей культуру свободной научной мысли, основанной на материалистическом мировоззрении.

Вот как представляются автору этой утопии основоположения истинной философии, которой учил его Гассенди, опиравшийся на учение «одного великого поэта и философа нашего мира», т. е. Лукреция, в свою очередь развивавшего учение Эпикура и его предшественника Демокрита.

Суть этого учения в материальном единстве мира. «В природе нет ничего, что бы не было материей» (22, стр. 176). Совершенно ложно убеждение жителей Земли в существовании некой духовной сущности, «Если вы хорошенько вникнете в то, что такое представляет из себя материя, вы познаете, что она едина, но что, как великолепная актриса, она только играет множество различных персонажей во всякого рода одеждах» (22, стр. 190). Все без исключения, самые сложные и разнообразные творения природы, самые запутанные проблемы физики, минералы, растения, животные, даже деятельность органов чувств, допускают объяснение сочетаниями непрерывно движущихся атомов. В их движении нет никакого чуда. «Неужели вы никогда не отделаетесь от употребления таких слов, как „чудеса“»? (22, стр. 262). «Вы скажете: непонятно, чтобы в мире была пустота… Я смею утверждать, что, не будь пустоты, не было бы движения…» (22, стр. 193–194). А затем демон Сократа говорит на Луне то, чего никогда не говорил (во всяком случае не писал), не смел и не мог говорить на Земле Пьер Гассенди. «Я его спросил, — рассказывает Доминго, — что он может противопоставить авторитету такого великого патриарха, как Моисей, который определенно сказал, что бог создал мир в шесть дней. В ответ на это, — саркастически сообщает Доминго. — этот невежда только рассмеялся» (22, стр. 210). Разве может кто-нибудь как-нибудь понять, как из ничего могло возникнуть нечто? «Этот невежда» снова расхохотался, когда услышал о бессмертии души, которая «принуждена выходить из нашего тела» (22, стр. 265), и о грядущем воскресении. Сознавая, что он ничем не может опровергнуть аргументов демона, его собеседник ответил, явно имея в виду аргументацию Декарта: «Но дело в том, что так сказал бог, а бог не может лгать». — «Не спешите, — возразил он, — вы уже прибегаете к аргументу: так сказал бог; но прежде нужно доказать, что бог существует. Что касается меня, то я отрицаю это совершенно» (22, стр. 268).

Вот какие страшные, чудовищные вещи услышал герой романа Сирано, находясь среди свободных, разумных существ на Луне. Впрочем, уже до этого герой трагедии Сирано «Смерть Агриппины» провозгласил: «Эти боги, которых сотворил человек и которые вовсе не сотворили человека» (цит. по: 68, стр. 52).

Научная фантастика Сирано наглядно демонстрирует, куда растет последовательно продуманный эпикуреизм. Впрочем, это давным-давно уяснил на грешной земле Тит Лукреций Кар.

VII. Этика

Почему своим философским кумиром Гассенди избрал не Демокрита, как большинство атомистов, а более опасного, опального, подвергнутого анафеме Эпикура? Его привлекала эпикурейская этика. Хотя средоточием научных интересов Гассенди была натурфилософия, завершающей частью его системы, вершиной его философии была «Этика», которую «следует считать главной частью философии» (5, т. 1, стр. 302). «Физика» созерцает и познает мир, она является путем к истине. «Этика» учит, как следует жить в этом мире, чему содействует его познание. Поэтому «часть философии, трактующая о природе… была бы совершенно бесполезна, если бы она не способствовала достижению цели жизни, а это и есть предмет этики» (5, т. 1, стр. 302). Искусство правильно мыслить служит «искусству жить» (5, т. 1, стр. 327). Этика — это «наука или искусство хорошо и добродетельно действовать» (4, т. II, стр. 659), основанная на «способности мышления судить, умозаключать или делать выводы по вопросам практическим» (5, т. 1, стр. 320). А естественная цель жизни — счастье. Это «одна, и притом самая важная, из общепризнанных истин» (5, т. 1, стр. 100). «Точно так же как истинно, что никто не может не дышать или, поднявшись в воздух, не может избежать падения на землю… точно так же истинно, что нет никого, кто не желал бы стать счастливым» (4, т. III, стр. 417). И главная задача этики «сделать людей, насколько возможно, счастливыми» (4, т. I, стр. 4).

Но в чем счастье и как его достигнуть — об этом нет единого мнения, в этом люди расходятся между собой, и задача этики заключается в том, чтобы помочь людям правильно решить этот вопрос всех вопросов, найти верный ответ на него, исцелить от заблуждений, стать «наукой о врачевании духа» (5, т. 1, стр. 318). Конечная задача философии — совершенствование и оздоровление духовного мира разумом, являющимся оплотом против болезней духа.

В этике Гассенди нет того обновления и обогащения учения Эпикура, которое мы наблюдаем в навеянных новыми научными открытиями его физических теоретических построениях. Новое в ней — это прежде всего восстановление в новых исторических условиях подлинного, достоверного эпикуреизма, искаженного, оклеветанного, опороченного, а также вдумчивый, порою проникновенный психологический анализ мотивов и побуждений как нравственных, так и безнравственных поступков.

Как и этика Эпикура, этика Гассенди эвдемонистична — направлена к счастью как высшему благу. Счастье — «это такое благо, которому должны быть подчинены все другие блага, в то время как оно само себе довлеет» (5, т. 1, стр. 305). Достигнуть его — «кульминационная точка мудрости» (5, т. 1, стр. 304). Что же есть высшее благо? Размышление над этим и составляет собственный предмет этики как особой науки. Решение этой первой и главной жизненной задачи, даваемое эпикуреизмом, таково: высшее благо есть максимум удовольствия (voluptas) и минимум страдания.

Можно провести аналогию между этикой и логикой Гассенди. Подобно тому как недостижима абсолютная истина, недостижимо и абсолютное счастье: оно всегда относительно, ибо страдание неизбежно, так как полное избавление от него невозможно. Но точно так же, как цель познания — стремление к максимально возможному овладению истиной, смысл жизни в максимально возможном достижении счастья, в преобладании удовольствия над страданием.

Но как этого достигнуть? Для этого надо прежде всего постичь сущность добра и зла, природу удовольствия и страдания, очистить разум от заблуждений в их понимании. Эпикурейская этика исходит из того, что «удовольствие по своей природе — это благо, а страдание, противоположное ему по своей природе, — это зло» (5, т. 1, стр. 308). Но удовольствие удовольствию рознь. Существуют два рода удовольствий, и вопрос заключается в том, из какого рода удовольствий складывается счастье: из обоих ли видов или оно в одном из них, и если в одном, то в каком именно?

Ответ Гассенди на этот вопрос убедительно доказывает, что эпикурейский эвдемонизм Эпикура отнюдь не тождествен гедонизму Аристиппа. Удовольствие как атом счастья — это не похоть, не чувственное наслаждение. «Вот почему и тогда, когда мы вообще говорим, что удовольствие — это цель блаженной жизни, мы на самом деле далеки от того, чтобы подразумевать под этим удовольствием гуляк или других людей, утопающих в роскоши, смысл которых… в непосредственном переживании наслаждения, выражающегося, конечно, в приятном и сладостном чувственном раздражении. Так толкуют наше мнение некоторые незнакомые или несогласные с нашими взглядами люди… Ибо ни постоянные пиршества и попойки, ни даже любовные утехи с мальчиками и женщинами, ни изысканные рыбные блюда или какие бы то ни было другие лакомства роскошного стола не порождают приятной жизни» (5, т. 1, стр. 314). «Мы обвиняем и по праву считаем весьма достойными презрения тех людей, которые обольщены и испорчены соблазнами минутных удовольствий» (5, т. 1, стр. 309).

Мы привели эти длинные цитаты, поскольку в них Гассенди со всей решительностью опровергает доминировавшую в то время фальсификацию эпикуреизма и отмежевывает свою этику от вульгарного гедонизма. В них он клеймит как лживые утверждения противников, которые «неистовствуют по поводу того, что якобы я под удовольствием понимаю удовольствие низменное и грязное» (5, т. 1, стр. 325).

Два рода удовольствия, которые противопоставляет эпикуреизм, Гассенди именует «статическим» и «динамическим». Впрочем, сам он, как мы увидим, стирает (во всяком случае смягчает) альтернативность этих терминов, не дающих понимания сути контраста между восхваляемым и презираемым им родом «удовольствия». «Статическое» удовольствие противостоит «динамическому» как прочное, устойчивое, стабильное, а не мимолетное, неутолимое, беспокойное, обманчивое, пресыщающее, влекущее за собой неудовлетворенность, разочарование, страдание. Погоня за «динамическими» удовольствиями полна забот и тревог. Под этим углом зрения духовные удовольствия превосходят телесные наслаждения. Знание, радость труда и лелеемая в Саду Эпикура дружба— ни с чем не сравнимые источники удовольствия.

Но эпикурейская этика вовсе не проповедь аскетизма: «Страдальческая жизнь — это величайшее зло» (5, т. 1, стр. 313), и ее следует всячески избегать. Эта этика вовсе не требует пренебрежения к материальным, телесным потребностям. Ей чужда проповедь поста, безбрачия, лишений, мученичества: «Философия счастья — это не что иное, как философия здоровья» (5, т. 1, стр. 317), здоровья «человека в целом», как духовного, так и телесного. Ее девиз — здоровый дух в здоровом теле.

Эпикурейцы не только не киренаики, но и не киники. Их позиция — «золотая середина». Не всякий может (и должен) быть Диогеном. Но всякий должен обладать чувством меры. Он должен избегать жадности и алчности. Это требует соблюдения умеренности, обеспечивающей покой тела и духа. Покой — таков ключ к «статическому» роду удовольствия, влекущему за собой высшее благо. Причем душевный покой не только исключает, но предполагает телесное благополучие (indolentia corporis).

Эпикурейский идеал покоя и безмятежности, провозглашенный Гассенди в то беспокойное, тревожное время, не был призывом к беспечности, бездеятельности, равнодушию, инерции. Покой в его понимании — «это не просто оцепенение», косность. Он не хочет, «чтобы жизнь мудреца была похожа на бурный, стремительный поток, но из этого не следует, что мы желали бы, чтобы она была похожа на стоячую, мертвую воду. Мы скорее желаем, чтобы эта жизнь была похожа на воды реки, ровно и плавно текущие» (5, т. 1, стр. 316). Душа находится в состоянии покоя не только тогда, когда она пассивна, бездействует, но «еще в большей степени, когда она совершает великие и славные дела, не волнуясь и не теряя внутренней уравновешенности» (4, т. II, стр. 718), когда человек владеет собой.

До сих пор речь шла о счастье, удовольствии, страдании, но ни слова не было сказано о морали, о нравственности — о собственном предмете этики. Но в этом как раз и состоит особенность, своеобразие эвдемонистической этики в отличие от ригористической: в том, что нравственность и блаженство в ней нераздельно связаны, что без морали счастье несбыточно, недосягаемо, что долг не противостоит склонности, влечению, не ограничивает, а стимулирует его. Добродетель — залог счастья. Вот первая заповедь эпикурейской морали: «Я считаю, что добродетели настолько тесно связаны с приятной жизнью, что последняя от них совершенно неотделима», и «не существует ничего, что могло бы нам дать столько счастья, сколько добродетель» (5, т. 1, стр. 324, 325). Она, и только она, способна вознести на вершину душевного покоя, без которого недоступно высшее благо.

Добродетель, как ее понимает Гассенди, — синкретическое понятие, и, «хотя все добродетели связаны между собой, из этого не следует, что они равнозначны» (5, т. 2, стр. 324). Основная добродетель — благоразумие. Все остальные добродетели связаны с нею, «как члены тела с головой или как ручейки с тем источником, из которого они вытекают» (там же). В русском переводе этого термина «prudentia» само словосочетание «благо» и «разум» как нельзя лучше раскрывает самую сердцевину этики Гассенди: «…добродетель — это не что иное, как некое совершенное размещение духа, созданное разумом или благоразумием в качестве оплота против болезней духа, или пороков» (5, т. 1, стр. 319). «Благо-разумие» — как бы этический синтез (аналогичный логическому синтезу сенсуализма и рационализма) влечения к удовольствию и рассудительному суждению о нем. Ведь иной раз, по мнению Гассенди, страдание разумно предпочесть удовольствию, если последнее влечет за собой большее страдание, от которого избавляет меньшее.

Благоразумие, как ведущая добродетель, ставит перед этикой вопрос о соотношении воли и разума. Как бы всеобща и непреодолима ни была воля к счастью, благоразумие требует контроля разума над волей: разумного выбора между влечениями, стремлениями, побуждениями. Благоразумие требует, чтобы разум был критерием блага. Целью наших стремлений должно быть то, что разум признал благом; то же, что он признал злом, мы должны отвергать и избегать. Разум первичен, воля вторична. Он освещает путь воле. Воля, стремящаяся к добру, следует за разумом «подобно тому, как тень следует за телом» (4, т. II, стр. 823). Разум взвешивает различные наши побуждения. Он подобен весам, склоняющим волю на сторону более веских мотивов (4, т. II, стр. 824).

Суждения Гассенди о желанном примате разума над волей предполагают свободу выбора. Однако свобода эта не произвольна, не беспричинна, как и баланс весов. Она причинно обусловлена как «весом» балансирующих мотивов, так и здравомыслием и совершенством разума — степенью благоразумия. Разум не свободен от заблуждений, пагубных для его выбора: баланс определяется также и качеством весов. Свобода выбора у Гассенди может быть определена как познанная целесообразность. И Г. Сортэ справедливо утверждает, что, «следовательно, Гассенди должен быть зачислен в детерминисты» (67, стр. 159).

Образ весов непосредственно подводит нас ко второй из четырех основных добродетелей — упоминавшейся уже умеренности, своего рода «мере веса». Изгнать из души суетную страсть к богатству, алчность, чревоугодие, тщеславие, честолюбие, сладострастие, которые, «подобно мифическому коршуну поэтов, выклевывают подверженным им самое сердце» (5, т. 1, стр. 352), — таково назначение этой добродетели. «Не думай… что слава, высокое положение и сокровища царской власти полезны чем-нибудь нашему телу… лихорадка не проходит скорее, когда ты трясешься от нее под ткаными узорами и под багряным покровом, чем тогда, когда ты лежишь под простым одеялом» (там же). Гассенди обрушивается на бесчисленные пороки, которые влечет за собой отсутствие умеренности, неспособность к самообузданию, скромности и воздержанию. Ослепленные вожделением, корыстолюбием и стяжательством подвержены непрестанным тревогам и страданиям. «…Человеку, не удовлетворяющемуся малым, всегда всего мало, и, чем больше у него накоплено богатств, тем больше, по его мнению, их ему не хватает», ибо, как бы ни было велико его богатство, ему «вечно чего-то не хватает, поскольку оно не бесконечно» (5, т. 1, стр. 355).

Гротеск суетного тщеславия — нелепая забота человека о пышности своих похорон и места захоронения, неспособность понять, что «мертвому его телу совершенно безразлично, в каком состоянии оно будет находиться, и что упорствовать в тщеславии за порогом смерти бессмысленно…» (5, т. 1, стр. 353). Умеренность, а также и благоразумие не вносят в эпикурейскую этику пессимизма, а, напротив, являются добродетелями именно потому, что способствуют преодолению неудовлетворенности, излишних забот и тревог, удержанию от безнадежной погони за недосягаемыми миражами, лишающими душевного покоя, без которого счастья нет и быть не может.

Одно из величайших зол — страх, одолевающий человека и являющийся одним из источников его страданий. Это вторая, вслед за страстью, болезнь духа. Этому злу Гассенди противопоставляет третью, основную добродетель — мужество. Говоря о мужестве как противовесе страху, Гассенди меньше всего имеет в виду наиболее прославленную молвой храбрость и отвагу, поводом для которых служили войны, а главным образом имеет в виду стойкость, выносливость, преданность убеждениям, непреклонную верность разуму. Больше всего, говорит Гассенди, страшат людей два воображаемых нереальных зла: страх перед богами и страх смерти.

Божья кара! Но если вы верите в бога, почитаете его, преклоняетесь перед ним, как можете вы представить его злым, жестоким, беспощадным, внушающим страх?

Страх смерти! Но как благо, так и зло, как удовольствие, так и страдание предполагают бытие, а смерть — это небытие, оно непричастно ни к благу, ни ко злу. «…Смерть ничего нам не может сделать, ибо все, что мы считаем добром или злом, связано с чувством, смерть же — это отсутствие чувств» (5, т. 1, стр. 365). Напрасно она внушает нам ужас. Мы и смерть не сосуществуем. «Смерть не может причинять страдания ни живым, ни мертвым, ибо первых она не затрагивает, вторые же не существуют» (5, т. 1, стр. 366). Но еще более, чем тех, кто боится смерти, следует порицать тех, кто желает смерти вместо того, чтобы заботиться о том, чтобы жизнь ему не опротивела. Против реальных же невзгод и страданий есть лишь одно лекарство — стойкость и мужество. Если благоразумие способствует избежать, предотвратить их, мужество восстает против неизбежных бедствий и страданий, борясь против отчаяния и подавляя его.

Видное место среди основных добродетелей занимает в эпикурейской этике справедливость. «Поступать добродетельно означает не что иное, как поступать благоразумно, достойно и справедливо» (5, т. 1, стр. 323). Справедливость — это добродетель, «целиком обращенная на другого человека и свойственная человеку постольку, поскольку он живет в обществе» (5, т. 1, стр. 375). Рассуждения Гассенди о справедливости насыщают его этику социальным содержанием, личное благо сращивают с общественным благом, индивидуальное счастье внедряют в коллективное благоустройство.

Невозможно придумать более превратную оценку этики Гассенди, чем та, которую дает ей Сортэ, утверждая, будто «коренной порок, портящий всю эту мораль, это то, что в основе своей она исключительно эгоистична, утилитарна» (67, стр. 151). Трудно понять, как мог так осудить этику Гассенди историк философии, хорошо знавший его учение и жизнь.

Нет ничего общего между проникнутой гуманизмом эпикурейской этикой и практицизмом утилитаризма. «Никогда не предпочитать полезное честному… — требовал Гассенди, — ибо тот, кто не может себя ни в чем упрекнуть, не может быть признан несчастным, а тот, кто чувствует себя преступным, не может быть назван счастливым» (4, т. II, стр. 748). Гассенди устанавливает немыслимый для утилитариста водораздел между «частным благоразумием, задача которого — регулировать отдельные сферы житейской практики», и «более общим благоразумием, которое есть не что иное, как сам разум и его веления» — благоразумие, тождественное с мудростью (5, т. 1, стр. 319). Для Гассенди «добродетель сама по себе есть нечто полезное… самое надежное и действенное средство к счастью» (4, т. II, стр. 708). Признавая, в духе эвдемонизма, полезным то, что приятно, что доставляет удовольствие, он всячески убеждает своих читателей, что ничто не доставляет большего удовольствия, большей радости, удовлетворения, а стало быть, и не приносит большей пользы, чем добродетель. Это ли утилитаризм? Присоединился ли бы к этому убеждению Бентам?

Нет ничего, что могло бы доставить эпикурейскому «эгоисту» большее удовлетворение, принести большую радость, чем… добрые дела. Какая критика эгоизма может быть более убедительной, чем доказательство того, что нет ничего более неприятного, опасного, вредного для личного счастья, чем порочность и несправедливость, чем эгоизм? «Поскольку мудрец… — заявляет эпикурейский „эгоист“, — все делает ради самого себя, то нет ничего, что в большей степени служило бы его интересам, чем четкое соблюдение справедливости» (5, т. 1, стр. 391). «Единственной заботой» этого мудреца, который «все делает ради самого себя», «будет то, что может быть полезно и приятно потомству…» (5, т. 1, стр. 353).

Последним словом «исключительно эгоистичной» этики Гассенди является превозносимый им в заключительной главе эпикурейский культ дружбы, превосходящей «все средства, предоставленные нам мудростью для достижения блаженной жизни» (5, т. 1, стр. 396). Ради удовольствия и благополучия друга мудрый человек употребит те же усилия, что и ради собственного удовольствия. Он не остановится для этого ни перед чем. При всей нетерпимости к страданиям «он готов будет подвергнуться во имя него величайшим страданиям», не останавливаясь перед самопожертвованием, и, «если потребует случай, примет ради него и смерть» (5, т. 1, стр. 399).

Гассенди, как хорошо сказал о нем Рошо, — «подлинный эпикуреец, так как он со всей строгостью придерживается настоящей морали Эпикура, требующей воздержанности для себя и благожелательности для другого» (43, стр. 53).

Мнимый «эгоизм» Гассенди — ранний предвестник того, что в последующие века вошло в историю этики под двусмысленным названием «разумного эгоизма» — глубоко гуманистической морали, требующей гармонии личных и общественных интересов, морали, убеждающей в том, что забота об общем благе, человечность, преданность добрым делам — необходимое, диктуемое разумом, первостепенное условие достижения личного блага каждого разумного, мыслящего, дальновидного человека как общественного существа. Чуждая и враждебная эгоцентризму этика «разумного эгоизма» была принята на идеологическое вооружение французскими материалистами и достигла предельного совершенства в революционном этическом учении классической русской философии.

Этика Эпикура, как и его французского продолжателя, не была революционной. До предреволюционной ситуации Франция XVII века была еще далека. Социально-политические суждения Гассенди, высказанные в его «Этике», не выходят за рамки гуманистического либерализма. Не случайно главы о государстве и праве включены в «Этику» Гассенди. Наиболее характерная черта его социально-политических высказываний — «примат этики», рассмотрение всех относящихся к этой области вопросов с точки зрения нравственных критериев: справедливости, «экономического благоразумия», «политического благоразумия».

Человек по самой природе своей — общественное животное (sociabile animal). Общество не есть нечто возникшее в развитии человеческого существования, оно изначально для него. По отношению к теории «общественного договора» мы находим у Гассенди неоднократные суждения. Кое-где он говорит о стадном периоде, когда люди бродили, как дикие звери, терпя разные невзгоды, но «некоторая естественная взаимная склонность…» приводила к тому, что они сходились и в известной степени принимали меры против указанных бедствий… Так жили они, «пока не поняли, что не могут жить удобно и в безопасности, если не заключат между собой договора…» (5, т. 1, стр. 380). Но фактически, замечает Гассенди, общественного договора не существует (4, т. II, стр. 799)[12]. Гассенди различает первичное «естественное право», находящееся в согласии с человеческой природой и с законами разума, и вторичное право, выраженное в законодательстве, которое не всегда им соответствует. «Я не напрасно подчеркиваю это, — поясняет Гассенди, — ибо иногда бывает так, что в обществе предписывается в качестве справедливого и правомерного нечто такое, что не служит общественному благу» (5, т. 1, стр. 377). Установленное законом различно у разных народов, и не всегда то, что является законным, является справедливым; то, что в одном обществе считается справедливым, в другом считается несправедливым. Следовательно, объективным критерием законов должно служить то, приносят ли они пользу в общественной жизни всем без исключения (5, т. 1, стр. 379), причем напрасно «некоторые полагают, что справедливое справедливо по самой своей неизменной природе» (5, т. 1, стр. 378).

Звучащий в последних словах демократический мотив выражен и в формулировке Гассенди цели всякого общества и государства. Цель эта в том, «чтобы люди с помощью взаимных усилий сделали жизнь всех возможно более счастливой и безопасной» (5, т. 1, стр. 337), чтобы существующее в нем право «было благом как для общества в целом, так и для каждого его члена в отдельности» (5, г. 1, стр. 337). При этом необходимо заботиться о том, «чтобы более сильные не злоупотребляли обязательной покорностью более слабых и не допускали бы, чтобы они терпели нужду в самом насущном, если у них самих все имеется в изобилии» (5, т. 1, стр. 337). Разумеется, частную собственность Гассенди считает естественным правом, соответствующим «экономическому благоразумию»; частная собственность, по Гассенди, закономерна и необходима (4, т. II, стр. 751).

Рассматривая различные формы государственного строя — демократию, аристократию и монархию, Гассенди отдает предпочтение последней (4, т. II, стр. 758), различая, однако, при этом монархию тираническую и просвещенную. Первая злоупотребляет властью, и часто бывает, что к власти приходят порочные короли, которые бывают свергнуты или даже убиты. И все же возникающая после этого междоусобная борьба приводит к тому, что, утомившись от вражды и раздоров и устав от вечного насилия, народ в конце концов восстанавливает монархическую власть в надежде на то, что она достанется «отцу родины, пастору народа». Таким образом, политическим идеалом Гассенди является «просвещенный абсолютизм».

Любопытно мнение Гассенди о войне (теме весьма актуальной и в его время). Эпикурейский мудрец не был (как можно было ожидать) пацифистом. И к этой проблеме он подошел с критерием одной из основных нравственных норм — справедливости: войны бывают справедливые и несправедливые. Достойный властелин никогда не будет вести иную войну, кроме справедливой, т. е. оборонительной или освободительной, помогающей союзникам в борьбе против несправедливых нападений. Силу следует применять только тогда, когда она служит добру.

Высоко ценя «гражданское благоразумие» и считая «просто бесчеловечным не откликнуться на призыв государства тогда, когда оно действительно нуждается в наших услугах и мы можем принести пользу многим нашим согражданам» (5, т. 1, стр. 336), Гассенди совершенно не склонен к активной политической деятельности. В уста Эпикура он вкладывает признание: «Я, безусловно, считаю — если мне позволено говорить о себе — своим величайшим счастьем, что никогда не вмешивался в дела политических группировок и не стремился угождать и льстить народу» (5, т. 1, стр. 335–336). Он призывал мудреца избегать бурь гражданской войны, обретя покой, «пристав к тихой и спокойной гавани», и сам стремился оставаться в стороне от бушевавших вокруг политических страстей. «Я, — писал он своему другу Франсуа Люилье, — живу в мире лишь как зритель…» (от 6.II.1633). Его суждения по вопросам общественной жизни не аполитичны, но это суждения зрителя, а не действующего лица, активного участника; этическая теория не перерастает у него в политическую практику, а удерживает, уводит от нее.

И все же, не будучи революционной в политическом смысле, этика Гассенди была революционной в перспективе истории этических учений. Она порывала с решающим церковным устоем — с религиозным обоснованием нравственности, и в этом разгадка того, почему профессор-иезуит осуждает эту гуманистическую этику как эгоистическую. Этика эта насквозь земная, человечная. Нравственность для Гассенди не в соответствии воле божьей и не в заботе о воздаянии в царстве небесном. Земное счастье живого человека, а не райское блаженство бессмертной души вдохновляет все нормы и принципы добродетели. Это радикальный разрыв с религиозной претензией на нравственную монополию. Соответствие разумно осмысленным человеческим интересам заменяет религиозный критерий богоугодного поведения. В неоэпикурейской этике контраст с господствовавшим мировоззрением достигает своего максимального обострения: этика Гассенди покушается на главный оплот церковного влияния— на умы и сердца верующих.

Уже приведенные выше высказывания Гассенди о смерти и бессмертии противопоставляют земные радости как единственный источник нравственного благоразумия, обеспечивающего счастье, церковным назиданиям и посулам. «…Разум… изгоняя желание вечной жизни, сделал бы жизнь во всех отношениях совершенной и привел бы нас к тому, что мы, довольные этой жизнью, не чувствовали бы никакой потребности в ее вечности» (5, т. 1, стр. 359). Подобно тому, как в своей физике Гассенди поворачивает от схоластического пустословия лицом к природе, в своей этике он поворачивает заботы и стремления от неба к земле. Для него не существует более высокой цели, по отношению к которой блаженная жизнь считалась бы подчиненной (5, т. 1, стр. 305). Нравственность не нуждается ни в устрашении россказнями о преисподней, ни в утешении сказочными кущами райских садов. Для нее достаточно благоразумия. Размышления о смерти учат нас лучше ценить жизнь и не строить химерических иллюзий. И «поистине нет никакого основания, — успокоительно заверяет диньский священник, — из-за такого мнения считаться богохульником, ибо богохульник не тот, кто отвергает признанных толпой богов, а тот, кто исповедует мнение о них толпы» (5, т. 1, стр. 364).

«Мораль, которую Гассенди намерен развивать, следуя Эпикуру, это языческая мораль… независимая от религии…» (57, стр. 492). Для десяти заповедей и заботы о спасении души в этой морали нет места. В неоэпикурейской морали «особенно чувствуется тщетность усилий крестить язычника, не допускающего этого» (43, стр. 99).

От эпикурейской этики Гассенди до провозглашенной Пьером Бейлем возможности высоконравственного атеистического общества — только один шаг. Далеко не случайно Пьер Бейль чествовал Гассенди как «великого Гассенди», «отца истины»: «Я не думаю, что в какой-либо стране или когда-либо было написано что-нибудь о философе так, как писал наш Гассенди (об Эпикуре). То, что он сделал, — это шедевр…» — писал Пьер Бейль в своем «Историческом и критическом словаре».

Благодаря Гассенди сто лет спустя чистым воздухом Сада Эпикура дышала парижская культурная элита в салоне Нинон де Ланкло.

VIII. Диалог души и тела

Т. Грегори (45, стр. 1) прав, полагая, что в основу оценки учения Гассенди следует брать не его «Свод философии», а критические и научные работы. В своих полемических произведениях, высказываясь в негативной форме о том, что он считал неприемлемым, несостоятельным, требующим опровержения, он мог позволить себе быть свободнее и откровеннее, чем в позитивном изложении своих убеждений. Полемические выступления его дают возможность глубже проникнуть в подразумеваемые позиции, с которых он отвергает отрицаемые им воззрения.

Наибольший интерес среди его критических работ представляют выступления против «Метафизических размышлений» Декарта: «Сомнения» и повторное опровержение контрвозражений Декарта «Новые возражения». Ведь в отличие от незавершенного замысла «Парадоксальных упражнений», направленных против схоластического архаизма, здесь он выступает против своего союзника по борьбе с аристотеликами, против новатора, модерниста. Речь идет о том, что следует противопоставить изжившей себя схоластической философии, по какому пути направить новую, антисхоластическую философскую мысль. А полемика по этому вопросу с таким противником требует гораздо более отточенной и утонченной аргументации, чем критика избитых школьных трюизмов. Полемика между Гассенди и Декартом — это столкновение на историческом перекрестке, открывающем два разных пути от старого к новому, от средневековой философской рутины к творческому обновлению теоретической мысли, соответствующей запросам и требованиям нарождающегося нового общественного строя.

Возражения Гассенди Декарту написаны в почтительном тоне с ироническим обертоном[13]. Уже само оглавление первого критического выступления носит иронический характер: перечень «Сомнений» Гассенди в утверждаемых Декартом «истинах» иронически перекликается с картезианским «методическим сомнением», выступающим как отмычка к скрытой дотоле от человеческого разума Истине.

«Сомнения» Гассенди направлены против «Сомнения» Декарта не вследствие ограничения им философской самокритичности. Напротив, его «скептицизм» обязывает к ней. Но сугубо рационалистический характер картезианского «сомнения» не оправдан. Невозможно усомниться во всем. Формальная логика — не единственный и исключительный критерий. Нельзя игнорировать данные опыта и отрешиться от практики. Невозможно усомниться в объективной реальности. Противопоставляемый рационалистической теории познания Декарта гассендистский сенсуализм есть вместе с тем и отрицание допустимости сомнения в материальной действительности, признание которой требует в философии Декарта не философской, а теологической гарантии — свидетельства бога, который не может быть обманщиком. Фундаментальная уверенность в существовании материального мира не нуждается в божественном откровении. Материалистический сенсуализм со всей определенностью противопоставляется не только идеалистическому рационализму картезианской метафизики, но и его псевдорационалистическому доводу, основанному на опровергаемом Гассенди онтологическом «доказательстве» бытия бога.

Острые разногласия размежевывают учения двух антисхоластов как в гносеологическом, так и в онтологическом плане. Оба отталкиваются от антидогматического и антиавторитарного трамплина, отбрасывая предубеждения: один путем абсолютного «методического сомнения», другой путем относительного «скептицизма»; один стремясь к не допускающим сомнений неопровержимым истинам, другой — к относительным истинам, заявляя о своей готовности пересмотреть свои утверждения, отказаться от них, если этого потребуют новые фактические обнаружения. Для одного из них критерий истины — ясное и отчетливое мышление, для другого — подтвержденное опытом соответствие объективной действительности. Декарт совершает крутой поворот от схоластической спекуляции к крайнему рационализму, по образу и подобию геометрической дедукции. Гассенди совершает радикальный поворот к опосредованному разумом сенсуализму, базирующемуся на индуктивном методе. Он решительно отвергает врожденные идеи и дедуктивный априоризм. Как и Декарт, Гассенди «не претендовал на то, чтобы заменить Аристотеля и св. Фому каким-нибудь другим „авторитетом“». Но он «хотел сделать науку дисциплиной, независимой ни от какого иного авторитета, кроме опыта» (64, стр. 307). «Что касается образов, которые ты считаешь врожденными, — возражает он Декарту, — то таких образов, безусловно, не существует…» (5, т. 2, стр. 424). Все без исключения идеи, в том числе и идея бога, «в конечном счете имеют внешнее происхождение» (5, т. 2, стр. 593). Все наши идеи «проистекают от вещей, существующих вне нашего ума и воздействующих на какое-либо из наших чувств» (5, т. 2, стр. 423). Нет таких идей, включая аксиомы геометрии, служащие для Декарта прообразом, которые не приобретены опытным путем, через абстракции от единичных вещей. Касаясь этого вопроса в «Своде философии», Гассенди противопоставляет взгляду Декарта «более удачный» взгляд Бэкона (4, т. 1, стр. 20).

А если это так, то неоправдана и претензия на непреходящие, «вечные истины». «…Те идеи, которые сейчас представляются ясными и отчетливыми, могут со временем оказаться смутными и неясными» (5, т. 2, стр. 591–592), и обратно: непознанное становится познанным. «Может быть, ты считаешь, что и в будущем никогда никто не появится, кто сможет в чем-либо разобраться лучше, чем ты?» — иронически вопрошает Гассенди Декарта (5, т. 2, стр. 498).

Контраст обеих методологий наглядно демонстрирует противопоставление Гассенди физических понятий геометрическим. Точка, линия, плоскость в геометрическом понимании не есть объективная действительность. Не существует линии, имеющей одно измерение. Не существует точки, вовсе не имеющей измерений. Неделимые атомы, коль скоро они имеют различную величину, имеют измерения. Представление о треугольнике, «согласно которому он состоит из линий, не имеющих ширины, содержит пространство, не имеющее глубины, и ограничивается тремя точками, не имеющими частей» (5, т. 2, стр. 467), — неправильное представление. Такие треугольники не могут реально существовать. Разве они не есть нечто физическое, телесное? Математические понятия апостериорны, это абстракции, почерпнутые из конкретного опыта, производные из него. Математические треугольники, как и математические точки, — не вещи. Бесконечно малое в математическом и физическом представлении — совершенно различные понятия.

В начале главы «Логика Картезия» в «Своде философии» Гассенди дает очень ясную и выразительную характеристику методологического водораздела между Декартом и Бэконом: «Декарт, следуя Бэкону, также решил возвести новую философию с самого ее основания, желая прежде всего решительно отделаться от всякого рода предрассудков… Но избранный им путь отличен от Веруламского. В то время как последний искал в реальных вещах средства для наибольшего усовершенствования интеллектуального мышления, он (Декарт) в самом мышлении находит достаточную гарантию, при помощи которой интеллект мог бы собственными силами достичь совершенного познания всех вещей…» (4, т. I, стр. 65). По какому пути пошел Гассенди — его полемика с Декартом, как и все его произведения, не оставляет сомнений.

Что является «архимедовым принципом» всякого познания? Что служит «архимедовой точкой опоры», дающей возможность преодолеть универсальное сомнение в возможности достоверного познания? обрести уверенность в доступности истины? Неопровержимость того, что «я мыслю», отвечает Декарт. Это — первичное достоверно неопровержимое познаваемое. Отнюдь нет, возражает Гассенди. На каком основании Декарт в качестве краеугольного камня всего достоверного познания избрал само познание, придав ему привилегированное, даже монопольное положение? Разве это единственная бесспорная моя способность? «Я бы считал себя смешным, если бы предположил, что ты должен доказать, что ты ходишь по земле, видишь, греешься, ешь, разговариваешь, чувствуешь и т. д.» (5, т. 2, стр. 596). Неужто у Декарта нет в этом уверенности?

И разве вещи, которые находятся вне тебя, ты не можешь познать раньше и лучше, чем самого себя? Разве глаз, видя все остальное, не может не видеть самого себя? А животные, не обладающие самопознанием, разве лишены всякого познания чего бы то ни было? Вопреки тому, в чем уверяет Декарт, все идеи происходят извне и приходят в наш ум от вещей, существующих вне ума и независимо от него.



Поделиться книгой:

На главную
Назад